Однажды мать отвела меня в детский сад. Это был мир неполных наборов шашек, одноглазых мишек и машин без колес. Мяч запирали на ключ в шкафу. Постоянно пересчитывали ложки и вилки. Когда, наигравшись, мы укладывались спать на полу, у одних были подушки, а у других одеяла. Над нами висели портреты людей со странными фамилиями. Маркс был похож на нашего соседа старика Бернштейна, который в молодости поймал вора и до сих пор, рассказывая про это, горячился. («Он думал, что от меня убежит! Не тут-то было!») Энгельс в очках смотрел на лысого Ленина. У Сталина были усы, но не было бороды. В детском саду мы говорили по-русски, хотя воспитатели этого языка не знали. Первого мая я декламировал:
Я дружил с внуком Бернштейна Мареком. Мать говорила, что он бездельник, потому что целый день торчит во дворе, а домой возвращается, только когда проголодается. Я таскался за ним и во всем ему подражал. Наш двор от соседних, выходящих на Панскую, отделял высокий деревянный забор. Пройдя вдоль забора, мы выходили на задворки, где начинались луга. Там стояли нефтяные вышки, похожие на большеголовых крестьянских баб, и буровые установки, состоящие из трех вбитых в землю и соединенных между собой сверху деревянных столбов. Марек становился около забора, подтягивал штанину коротких брючек и откидывался назад. Янтарная струя мочи перелетала через штакетник. Не желая ему уступать, я тоже откидывался как мог. Струйка взлетала слишком круто и иногда дождем падала на меня.
Муля и Юлек Унтер после проведенных в Польше каникул уже не вернулись в Италию. Дипломы врачей они получили во Львове. Муля женился на Терезе и привел ее на Панскую. Тут родился Ромусь. Низенький мужчина, который делал ему обрезание, странно усмехался, неся на подносе бутылку со спиртом и комок окровавленной ваты.
Через широко открытую дверь в салон я видел спины люди, склонившихся над колыбелью. Взрывы смеха заглушали плач ребенка. Из кухни вышел дедушка. Я схватил его за брючину. Он погладил меня по голове и пошел дальше. Я остался один в столовой.
Летом русские мобилизовали врачей. Муля пришел домой в мундире капитана, в мягких кожаных сапогах до колен. Скрипел ремнями. Тереза плакала, и ее слезы капали на Ромуся, которого она держала на руках.
— Видите, папа, — сказал Муля, — я — офицер.
— Да, но у кого! — закричал дед.
Я стоял с отцом в родительской спальне и смотрел на улицу. Небо заволокло черным дымом от горящих нефтяных скважин. По улице шли колонны солдат — они убегали в глубь России. Вместе с ними уходили Муля и Юлек. Вдруг небо разодрала вспышка, а затем раздался оглушительный гром. Отец схватил меня за руку. Нас отбросило от окна в комнату. Это русские взорвали электростанцию, чтобы она не досталась немцам.
Под кроватью в Бориславе
На Панской
В день вступления немцев, вскоре после того, как отец ушел на работу, мы услышали на Панской крики. Из окна в спальне родителей было видно, как во дворе полиции бьют палками евреев. К нам во двор вбежали люди с топорами и стали ломиться в дверь. Дед отпер замок большим железным ключом. Его выволокли наружу вместе со стоявшей у него за спиной мамой. Тереза с Ромусем на руках захлопнула дверь и задернула шторы.
Мать вернулась мокрая, дрожащая от страха. В подвалах НКВД немцы обнаружили груды трупов. Матери вылили на голову ведро воды и велели мыть пол блузкой вместо тряпки. Какая-то женщина плюнула ей в лицо. «Поубивала их — теперь замывай!» — крикнула она. На лестнице, ведущей в подвал, мать увидел украинский полицейский, который учился с Нюсей в гимназии. Он вывел ее из подвала на улицу. О дедушке она ничего не знала.
Бабушка, Тереза и Нюся зажимали ладонями рты, чтобы заглушить стоны и крики. В углу комнаты лежал, глядя на дверь, мой паяц с ключиком в спине, который я забыл повернуть.
Через два дня стало поспокойнее. В открытых дверях я увидел деда. Он тяжело, словно после быстрого бега, дышал. На грязном потном лице засохла кровь из разбитого лба. Стекла очков тоже были разбиты. Он стоял в покрытой пятнами жилетке на голом теле и голыми руками держался за дверные косяки. От него пахло чем-то незнакомым и страшным. Под ним стали медленно подламываться колени. Мама с Нюсей бросились на помощь. Дверь заперли. Дедушку раздевали над большим тазом с водой, который поставили посреди комнаты. Когда стянули мокрые от карболки брюки, он вскрикнул от боли. Я увидел, что вся попа у него красная.
После погрома вернулся отец. Сел рядом с дедом, лежавшим с полотенцем на ягодицах.
— Это украинцы, — сказал дед. — Готовы были всех нас перерезать. Но немцам нужна рабочая сила. Уже пришли повестки из Arbeitsamt[6]. Надо только их убедить, что мы лояльны и не опасны.
Я, наверно, заснул, потому что не заметил, когда дедушка надел австрийский мундир с медалью и саблей. Он погладил меня по щеке и сказал:
«Говори по-немецки, так тебя никто не узнает».
«Я не умею по-немецки!»
«Это легко, — рассмеялся он. — Сперва говори то, что собирался сказать потом».
Началась конфискация. Первым делом стали забирать радиоприемники, часы и драгоценности. У отца был «Филипс» с круглым матерчатым репродуктором, к которому он прикладывал ухо. Радио приносило плохие вести. Немцы были на полпути к Москве. Мы не знали, что с Мулей.
— Он врач, — сказал дед. — Русские берегут врачей.
— Он меня убьет, если с Ромусем что-нибудь случится, — плакала Тереза.
Отец бросил в сумку приемник и все часы и отнес в Еврейский совет. Драгоценности мать спрятала.
На пальцах у взрослых остались следы от обручальных колец.
Потом пришла очередь мехов. В родительской спальне в шкафу висела беличья шуба. Когда мать открывала шкаф, я всегда был тут как тут, норовя прикоснуться к меху. «Можешь погладить, — говорила мать. — Красивая, правда?» Теперь дедушка принес из подвала два чемодана. В один положил беличью шубу и свое пальто на меху, во второй — бобровый воротник, отодранный от отцовской куртки, лису со стеклянными глазами, которая держала в зубах свой хвост, муфты и кожаные перчатки. Мать начала плакать и проклинать немцев.
— Нечего лить слезы, — сказал дед. — Когда-нибудь все выкупим.
И ушел с чемоданами, а отец стоял и смотрел ему вслед, слишком слабый, чтобы помочь.
Ну и наконец дело дошло до мебели. Перед войной мать выиграла в лотерею четыре тысячи злотых. Часть денег она потратила, чтобы взять сестру и Мулю с Терезой вместе с нами отдыхать в Трускавец. (Вечера в Трускавце были теплые. В окна пансионата врывался запах плодовых деревьев. Муля рассказывал про одну даму, у которой в волосах запуталась летучая мышь, и даму пришлось обрить. Женщины визжали, а я радовался, что у меня короткие волосы.) На оставшиеся деньги мать купила ореховый спальный гарнитур. Кровать с выгнутой в ногах доской, два ночных столика и шкаф, в который повесили беличью шубу.
Немцу, который пришел с членом Еврейского совета, понравилась родительская спальня. Раздвинув занавески на окне, он провел рукой по ореховой полировке.
— Завтра я пришлю подводу с лошадьми, — сказал он.
И вышел вместе с сопровождавшим его евреем.
Ночью меня разбудили крики из спальни родителей. Я приоткрыл большую белую дверь и заглянул внутрь.
— Если у меня не будет, — размахивала ножницами мать, — пусть и им не достанется.
— Идиотка! Нас убьют! — Дед погрозил ей кулаком.
— Успокойтесь, папа, — сказал отец и отобрал у матери ножницы.
Она прижалась лицом к его свитеру, а он нагнулся и поцеловал ее в волосы. Дед с отцом всю ночь приводили в порядок исцарапанную ножницами кровать. Утром еврейские грузчики погрузили мебель на подводу и уехали.
По Бориславу начали разъезжать крестьянские телеги. На козлах сидели мужья с женами. Хозяин останавливал лошадей, слезал с кнутом в руке и стучался в дверь. Если ему открывали, звал жену, а если нет, залезал обратно, брал вожжи и ехал дальше. Поначалу они вежливо здоровались. Гладя детей по головкам, женщины говорили, что Бог не даст их в обиду. Потом церемониям пришел конец. За картошку и хлеб можно было купить все.
Мужик поднял с пола том энциклопедии.
— Что это? — разглядывал он готические буквы. — Священная книга?
— Немецкий шрифт, — сказал дед.
— Значит, немцы тоже евреи?! — удивилась женщина.
— Что за это? — спросил мужик.
— Буханка хлеба.
Улица Сталина стала улицей Гитлера. (Однако все продолжали называть ее Панской.) В отмытом здании НКВД расположилась конная полиция. Приподняв занавеску в пустой родительской спальне, я смотрел на солдат в зеленых штанах и белых нижних рубашках. Они чистили зубы, как раньше мотоциклисты. Из железного насоса над каменным колодцем била струя холодной воды. Солдаты подставляли под нее головы и отскакивали, заливаясь смехом. Мать велела мне отойти от окна. Повесила шторы из черной бумаги и спустила их донизу. Стало темно и душно.
Солдаты в зеленых мундирах вскоре пришли к нам. Это были австрийцы; они обрадовались, услышав венский акцент наших женщин. Бабушка показала им фотографию деда с медалью и саблей.
— Мой муж тоже воевал с русскими.
Они наклонились, чтобы получше разглядеть медаль. Одному из них понравились светлые кудри и голубые глаза Ромуся.
— Где его отец? — спросил он.
— Умер, — сказала Тереза.
— Er ist gestorben, — перевела мать.
Солдат вынул из кармана шоколадку и дал Ромусю.
— А если бы тебе приказали его застрелить? — спросила мать.
— Befehl ist Веfеhl[7].
Однажды, уходя, они сказали:
— В случае чего мы поставим караул у дверей.
Акция после погрома всех застала врасплох. На улицах внезапно появились немецкие солдаты в черных мундирах. У выходов со дворов выстроились польские и украинские полицейские. В квартиры врывались еврейские полицейские в старых военных фуражках без орлов. Выводили женщин, детей и стариков. Всех гнали на Панскую. Толпа, окруженная немцами, шла по мостовой в сторону скотобойни и железнодорожной станции. А другая толпа, на тротуарах, стояла и смотрела. Дети, чьи игры прервала акция, показывали пальцами на убегающих евреев.
Мы спрятались в подвал. Сквозь щели в крышке люка, через который ссыпали уголь, снаружи доносились крики и обрывки разговоров. С нами не было только бабушки: увидев, как тесно в подвале, она укрылась у соседки в другом конце двора. У наших дверей стоял патруль конной полиции.
Приплелся подвыпивший сосед, пан Грач.
— Евреи! Вылазьте! — закричал он. Австрийцы расхохотались.
На вторую ночь ведро, служившее сортиром, переполнилось. Нечего было пить. Утром забу́хали сапоги входящих в квартиру солдат. Они подняли дверцу в полу.
— Выходите! — крикнули они. — Акция закончена.
Когда Нюся побежала в другой конец двора, австриец, который полюбил Ромуся, сказал матери:
— Там всех забрали. Die Saatkrähe[8] их выдал.
Мы остались одни. Дедушка сидел на стуле, положив руки на голову маме, которая стояла перед ним на коленях. Нюся лежала на полу. Отец сел около нее, поджав длинные ноги.
— Может, придет письмо… — тихо сказал он.
— Они ее убьют, — плакала Нюся.
— Всех убьют, — сказала Тереза.
Марека Бернштейна и его деда тоже забрали. Пошли слухи о товарных вагонах, забитых живыми и мертвыми. Такие вагоны я уже видел при русских. Из открытых дверей на нас смотрели коровы. Теперь в этих вагонах везли людей, справлявших нужду под себя. Дети оседали на пол и задыхались под ногами взрослых. Железнодорожники рассказывали про лагерь в Белжеце[9], большой, как город. Поезд въезжал прямо туда. Людей раздевали и гнали мыться. Но в бане вместо воды был газ. Трупы сжигали на железных решетках. Вагоны мыли водой из шлангов.
«Евреи выходят только через трубу», — говорили железнодорожники.
При еврейском приюте в Дрогобыче было собственное ремесленное училище. Сироты, которые ни на что лучшее рассчитывать не могли, приобретали в нем профессию на всю жизнь. Мачек научился там делать щетки. Пан Унтер, считая, что немцы наверняка заберут из приюта калек, спрятал Мачека в деревне, чтобы спасти его от селекции.
Одновременно с акцией в Бориславе во дворе приюта, который был обнесен железной оградой, собрали детей и учителей с семьями. Еврейская полиция выстроила их в колонну. Из кабины стоящего у ворот грузовика с солдатами в черных мундирах высунулся офицер и махнул рукой. «Вперед!» — крикнули полицейские. Колонна вышла из ворот и направилась в сторону железнодорожной станции. Грузовик медленно ехал следом. Шли в тишине, неся на руках больных и калек. На запасном пути, далеко от станции, стояли товарные вагоны с широко открытыми дверями. Дети, идущие в первых рядах, приблизившись к ним, остановились — они не могли дотянуться до пола вагона высоко над головой. Полицейские начали кричать и бить их палками. Ребята постарше бросились бежать, но их ударами загнали обратно в толпу. Все в панике стали карабкаться в вагоны. Те, что повыше, закидывали маленьких. Когда полицейские закончили свою работу, с грузовика соскочили немцы и полицейских тоже затолкали внутрь. Потом задвинули двери и обвязали проволокой замки. Подъехал паровоз и громко стукнул по буферам. Железнодорожники накинули цепи. Из-под колес паровоза вырвались клубы белого пара, и поезд тронулся.
Австрийцы, уезжая на фронт, плакали. Еврейский совет объявил, что неподалеку от улицы, на которой жил Куба, устроено гетто. На Панской, в комнатах без мебели, возле холодных кафельных печек лежали тюфяки и подушки. Из стен кладовки торчали пустые крюки.
Крестьянин привез к нам Мачека, спрятанного на телеге под сеном. Волосы у него были светлые, как лен. Он сидел на полу, уронив руки на колени. Когда Тереза обращалась к нему, улыбался, но не поднимал головы.
Нюся лежала на своей подстилке, отвернувшись к стене. Она молилась, чтобы мать взяла ее к себе. Встала только, когда пришел Куба.
— Не иди в гетто, — сказал он. — Это западня! Пойдем со мной. Я знаю место, где нас никто не найдет.
— Без папы и Анди?
— Я тебя люблю.
Вечером к нам пришли мужчина и женщина, чтобы посмотреть на Ромуся. Дедушка расхваливал внука, которого Тереза держала на руках. Выглядит лучше некуда. Затеряется среди их собственных шестерых детей. К счастью, он еще не умеет говорить. Мужчина заявил, что предпочел бы девочку. Деньги, однако, взял. Тогда дедушка вынул из кармана ампулу и отломал у нее кончик. Потом достал носовой платок и побрызгал на него жидкостью из ампулы. Подойдя к Ромусю, положил ему платок на лицо. Я почувствовал странный сладкий запах. Ромусь перестал лепетать. Дедушка взял его у Терезы и отдал чужой женщине.
— Если мы погибнем, — сказал он, — его заберет доктор Самуил Мандель, мой сын.
У отца поднялась температура. У него были воспаленные глаза и красные пятна на щеках. Он быстро дышал полуоткрытым ртом. Кашляя, подавался вперед и хватался за рубашку на груди. Потом сплевывал в баночку и, опустив голову, долго отдыхал.
— Это конец, Андя. Перед пневмотораксом было то же самое.
— Дети, — сказал дед, — в гетто нас будут кормить.
Мне было интересно, куда увезли Ромуся. Я подергал мать за рукав, но она не обращала на меня внимания. Я подошел к отцу.
— Не подходи к папе! — крикнула мать.
— Отодвинься, — сказал отец.
Так прошло полдня. Я пил воду из жестяной кружки. Вдруг кто-то забарабанил кулаками в дверь и крикнул:
— Акция!
Мать схватила меня за руку и выскочила из дома. Нюся за нами. Мы побежали вдоль забора в конец двора, а оттуда через луг к ручью. Земля была размокшая. В траве поблескивала вода. Ноги мягко проваливались в нее и с бульканьем вылезали. У матери в грязи застряла туфля. Она не остановилась.
— Андя, туфля! — обернулась Нюся. — О Боже! Немец!
На пригорке стояла лошадь, на ней сидел немец и стрелял в нас из пистолета. Мы перебрались по камням через ручей. Я болтал ногами в воздухе, когда мать перескакивала ямы с водой. Скрылся наш двор, скрылся и немец.
— Мама, я больше не могу. Я не хочу жить.
Мы замедлили шаг, только когда стало смеркаться. Мать отпустила мою руку и с трудом расправила пальцы. Облепленные засохшей грязью, мы дотащились до неоштукатуренных жилых домов. Дрожа от холода, подошли поближе, чтобы прочитать номер над подъездом. Нюся постучала в дверь.
— Кто там?