Вильгельм Дихтер
Олух Царя Небесного
Посвящается
Ольге Топоровской-Дихтер
и Антонию Либере
До всего
При поляках
Дедушка и бабушка с Мулей и Нюсей жили на Волянке, на окраине Борислава. Входили в их дом сзади, со двора. Там стояла собачья конура и росло дерево. Пес бегал вдоль растянутой между домом и деревом веревки, к которой был привязан. Звали его Лис.
Мать втаскивала меня за руку по нескольким деревянным ступенькам на веранду и открывала дверь в кухню. Все вещи здесь лежали на своих местах. Бабушка Антонина, низенькая и ворчливая, ходила в черном платье на пуговичках. У нее были черные волосы и черные глаза, как у матери и у меня. Со всеми, кроме меня, она говорила по-немецки.
В салоне на плетеной этажерке стояли тома немецкой энциклопедии, оправленные в зеленую кожу. Гладкие холодные страницы были исписаны готическими буквами. Я медленно перелистывал их, разыскивая фотографии и картинки. Немецкие летчики из подвешенной к цеппелину гондолы стреляли по самолетам с цветными кругами на крыльях. Крепко сжимая рукоятки пулеметов, рискованно перегибались через край. Я боялся, что они выпадут из гондолы в темную ночь, прорезанную лучами прожекторов.
На стене рядом с этажеркой висели бабушкина мандолина и фотография дедушки в австрийском мундире, с медалью и саблей.
Бабушка выросла в Вене. Я не знал, что она делала до знакомства с дедушкой: в самых ранних своих воспоминаниях они уже вместе пели вальсы Штрауса. Они обожали оперу; склонившись через барьер третьего яруса, слушали арии Моцарта, доносившиеся со сцены как из глубокого колодца. А еще поднимались в кабинке, прицепленной к огромному колесу Riesenrad[1], и смотрели на город, где евреи были счастливы. «В Дунае текли молоко и мед», — рассказывала бабушка.
Муля родился сразу после свадьбы. А когда бабушка была беременна Андей, началась война и мужчин забрали на фронт. Дедушка стал фельдшером в артиллерийском полку. Бабушка благодарила Бога, что пушки стоят на дальних позициях. Вскоре, однако, Галицию захлестнуло наступление русской армии. Евреи из маленьких местечек, опасаясь погромов, убегали в Вену. Отступающую австрийскую артиллерию русские обстреляли шрапнелью. Дедушка был ранен и получил медаль. Когда в полевом госпитале бабушка ворчала, что немцы чересчур деликатничают с «этими русскими дикарями», дедушка успокоил ее. «Культура все победит», — сказал он.
Однажды умер император. По обеим сторонам широченной улицы молча стояли люди. Бабушка, держа Мулю за руку, протиснулась к мостовой. Черные лошади с траурными плюмажами везли позолоченный катафалк. Сзади ехали гусары в парадных мундирах. Над их склоненными головами покачивались знамена. За войском катили кареты с важными начальниками и дамами в вуалях. Процессия двигалась к гроту, в котором хоронили Габсбургов. Там ждала высеченная в камне могила.
После войны разразилась всеобщая забастовка, и империя рухнула. На тротуарах сидели мужчины без рук и ног, а перед ними лежали военные фуражки донышком вниз. Никто не бросал шиллингов. Не было работы.
Дедушка с бабушкой уехали из Вены в Борислав, где жила дедушкина родня. Путешествие было долгим; приехав, они вынесли узлы на перрон и поставили под польским флагом, висевшим там с недавних пор.
Дедушку, который прекрасно считал и писал каллиграфическим почерком, взяли бухгалтером в нефтяную компанию, принадлежащую французам. Жалованье ему положили хорошее. Бабушка помогала его сестрам, которые с трудом сводили концы с концами. Совала им в руку деньги, а перед праздниками отправляла к ним Мулю и Андю с корзинками с едой. Свое пальто переделала для племянницы, чей отец проиграл все в карты.
«Ей семнадцать лет, и она должна нравиться, — сказала бабушка плачущей от зависти Анде. — У тебя еще все впереди».
В это время родилась вторая девочка, но прожила недолго. Бабушка не могла с этим примириться. И хотя вскоре на свет появилась Нюся, не переставала вспоминать покойную доченьку и плакала.
Спустя несколько лет дедушка решил завести собственное дело. Он уволился и открыл на Волянке магазин скобяных товаров. На полках разложил молотки, дверные замки, керосиновые лампы и ловушки для тараканов, которые купил, взяв деньги в долг в банке. Для старой скобяной лавки на другой стороне улицы пробил последний час. Но наступила депрессия, и люди перестали покупать. Старая лавка с грехом пополам продолжала существовать, дед же обанкротился. К счастью, французы взяли его обратно. Долги он отдавал скрупулезно. Перед самым началом новой войны выкупил последний вексель.
Дедушка был седой, с коротко подстриженными усами, в очках в проволочной оправе. Носил белоснежные рубашки с твердыми воротничками. Перед выходом из дома (он любил захаживать в кондитерскую) доставал из кармана фланелевую тряпочку и протирал сверкающие, как зеркало, туфли. Потом стряхивал пылинки с лацкана пиджака и открывал дверь. Женщины в доме его уважали.
Муля ходил на уроки скрипки. За ним топала Андя, которой дедушка велел приглядывать за братом. Приближаясь к фотопластикону[2], Муля вынимал из кармана монеты, предназначавшиеся учителю, и бежал в кассу. «Я скажу папе!» — кричала Андя, поспешая за ним. Скрипку они прислоняли к стенке круглого деревянного барабана с латунными окулярами, за которыми находилась карусель со снимками. Время от времени раздавалось рычание мотора. Карусель тогда поворачивалась на несколько градусов и со скрежетом останавливалась. В окулярах появлялись новые трехмерные фотографии. Поначалу Андя делала вид, что не смотрит, но вскоре широко раскрывала глаза. Сквозь огромный калифорнийский кедр проходила асфальтовая дорога. В прямоугольном отверстии, вырезанном в стволе, стоял «форд», на который опирался шофер.
Однажды дедушка встретил в кондитерской учителя музыки, и Мулю выпороли ремнем. На следующий день, за завтраком, дед отодвинул чашку с кофе и обратился к сыну, который был похож на артиллериста с медалью и саблей на фотографии.
«В Польше для евреев, кроме торговли, адвокатского дела и медицины, все пути закрыты, — сказал дедушка. — Для торговли у тебя ума маловато. Адвокат — не профессия. Будешь врачом».
Муля и его одноклассники, евреи, поляки и украинцы, или дрались до крови, или сбивались в кучу и отравляли жизнь другим. Однажды, на уроке про древний Рим, они запустили в класс лягушек. «Самуил Мандель! Двойка по поведению», — крикнул учитель. Дедушкины мольбы не помогли. Муля остался на второй год. Когда он наконец получил аттестат, евреев на медицинский уже не принимали. Муля уехал учиться в Прагу. Однако вскоре из-за нехватки денег ему пришлось вернуться в Борислав.
Там царили безработица и скука.
На выпускном балу оркестр заиграл вальс. Андя посмотрела на танцевальный круг и увидела направлявшегося к ней высокого светловолосого мужчину. Она перестала кокетничать с приятелями. Когда он пригласил ее на танец, протянула ему вспотевшую руку. Поначалу смотрела только на желтый галстук между лацканами пиджака, но в конце концов подняла голову и увидела огромные зеленые глаза.
«Я никогда больше не встречала такого красавца, как твой папа», — рассказывала она мне впоследствии.
Когда после бала они возвращались на Волянку, шел снег, в воздухе кружились крупные хлопья. Она была в синем гимназическом пальто, он — в куртке с бобровым воротником и в фуражке. Он спросил, не поедет ли она как-нибудь с ним на санях в горы. Она ответила, что должна попросить разрешения у отца. У дверей они попрощались, как в кино.
В квартире дедушка ударил ее по лицу. Зачем она встречается с гоем?
«Пан Бронислав — еврей!» — крикнула она.
Дед не поверил. Ведь он сам видел через окно. К тому же еврея не могут звать Брониславом.
«Могут, могут», — плакала моя мать.
Бронек Рабинович был старше Анди на пять лет. Он служил в самой большой в городе нефтяной компании, зарабатывал в три раза больше деда, и его величали «пан инженер». Проверив все, дед разрешил Анде пригласить его домой. Гость всех очаровал. Выглядел он как Гэри Купер[3]. Старшая дочь Манделей вытянула счастливый лотерейный билет.
Они начали ходить на танцы. Поджидая Бронека, Андя крутилась перед зеркалом. Муля корчил рожи и распевал: «Выходной у панны Анди, на ее наряды гляньте».
В феврале 1935 года они поженились. На свадьбу поехали в санях. Поселились на Панской, в центре Борислава. Двухэтажный дом стоял в глубине двора. Из сеней налево дверь вела в кухню и комнатку прислуги. Справа тянулась анфилада белых комнат: столовая, салон и спальня, из которой было видно здание полиции на другой стороне улицы.
Я родился спустя девять месяцев. Спокойный и сытый, засыпал во влажном тепле кормилицы. Меня в коляске выставляли во двор. Рядом грелся на солнце огромный отцовский сенбернар. Через окно на нас поглядывали кормилица и прислуга. Мать склонялась надо мной, заслоняя солнце.
Потом кормилица исчезла, и вскоре я уже и не помнил, что она была.
Мать читала мне книжечки про Андю, которая «мамы не послушалась, укололась и расплакалась», о Хануле-капризуле, которая ничего не ела, и ветер унес ее вместе с воздушным шариком, и о врушке Цесе, которой «ужасно злой портной» отрезал пальчики. Еще она складывала кубики с наклеенными кусочками картинок. Получались коровы на зеленом лугу и домики. Без матери я складывал кубики как попало, но они мне нравились, потому что были большие и тяжелые.
Еще не научившись ходить, я норовил залезть под большую родительскую кровать, застеленную парчовым покрывалом. А вдруг там что-то интересное? Я заползал под свешивающееся до полу покрывало, и мать вытаскивала меня за ноги.
Мать любила гулять по улице, держа мужа под руку. Отец вез обитую голубой клеенкой коляску, сверкавшую хромированными деталями. Белые резиновые колеса подпрыгивали на каменных плитах. Я смотрел на родителей, сидя спиной по ходу движения. Они смеялись и чмокали мне. На Панской были тротуары, фонари и магазины. Мы часто останавливались, потому что родители встречали знакомых.
Когда мне был год, отец заболел туберкулезом. Вскоре ему стало совсем худо. Мама отвезла его во Львов в легочную больницу. (Тогда она впервые поехала экспрессом, называвшимся «торпеда-люкс».) Отцу ввели в легкое воздух, это называлось пневмоторакс, но он не помог. После второго пневмоторакса его отправили в горы, в санаторий в Ворохте.
Я даже не заметил, что он исчез.
Дедушка часто приходил и чесал сенбернара за ухом.
— Бронек выздоровеет? — спрашивала мать.
Дедушка не мог на это ответить.
— Боже! — плакала мать. — Что я тебе сделала, за что ты меня так наказываешь?
— Продай квартиру, — советовал дед.
— Я отдам собаку и уволю прислугу.
— А потом?
— Бронек вернется.
Я сидел в высоком стульчике и плакал. Мать совала мне в рот полные ложки манной каши, и каша стекала по слюнявчику с барашком. Я стал плеваться. Она меня ударила.
— Не бей ребенка! — крикнул дед.
— Он заболеет, если не будет есть.
Дедушка взял меня на руки. Погладил по щеке сухой теплой ладонью. Засыпая, я почувствовал, как мать меня у него забирает.
Через год отец вернулся. Я не знал, кто этот худой блондин, которому мать не позволяет брать меня на руки. Сама же относилась к нему лучше, чем ко мне, — никогда на него не кричала и смеялась, когда он чего-нибудь от нее хотел.
Появилась новая прислуга.
Я смотрел с высокого стульчика, как отец в жилете с атласной спиной раскладывает пасьянс. Самые главные были короли и дамы, с которых начинались ряды. Мать принесла с кухни сковородку с яичницей, посыпанной зеленым луком. Я не хотел есть и сжал губы. Она вывалила содержимое сковородки мне на голову. Я заорал. Отец бросил карты и схватил мать за руки. Сковородка упала на ковер. Мать кинулась было чистить ковер, но отец держал ее крепко.
— Андя, он же совсем еще маленький, — у него был низкий голос.
— Я хочу, чтобы он был здоровым. — Она расплакалась.
По четвергам к отцу приходили друзья играть в покер. Мать поначалу воротила нос, но потом сама научилась играть.
— Попрошу три карты. Так будет война или не будет?
— Мне две. Немцы получат по мозгам.
— Мне — ничего. Англичане разбомбят Берлин.
— Пять злотых и пять сверху. Французы вступят в Рур.
— Придут к нам через Румынию.
— У нас достаточно солдат. Десять, и показывай, что у тебя.
В Дрогобыче (куда ездили на пролетке или поездом) жил состоятельный дядя отца, пан Унтер, державший приют для еврейских детей-сирот. Меня привезли туда из больницы, где мне удалили миндалины. Я плакал, потому что перед операцией мне обещали мороженого, сколько захочу, а дали только чуть-чуть, на кончике ложечки.
У пана Унтера было трое детей: Юлек, Тереза и слепой Мачек, который делал щетки. Когда Тереза влюбилась в Мулю, пан Унтер отправил его вместе с Юлеком учиться медицине в Италию.
При русских
Перед Йом-Кипуром, когда Господь Бог вписывает фамилии в книги жизни и смерти, во двор полиции въехали немцы на мотоциклах. Смеясь, соскочили с седел и вылезли из прицепных колясок, на которых были укреплены пулеметы с ручками. Они мылись у колодца с насосом и чистили зубы, выплевывая белую пену.
После их отъезда мы прислушивались, не раздастся ли снова рев моторов. Долго стояла тишина. Только в Йом-Кипур по тротуарам зацокали копыта. Это были казаки, избегавшие мостовой, вымощенной булыжником. Они заглянули к нам во двор и направились в здание полиции.
За ними пришли солдаты с рубиновыми звездами на островерхих шлемах и штатские в полувоенной одежде, которые выступали на митингах.
В кинотеатре объявили о присоединении Галиции к России. По улицам ходили люди с красными флагами. Из мегафонов звучала песня о трех танкистах и самураях. Русские скупили все, что было в магазинах. Даже за солью и спичками выстраивались очереди.
Панская улица стала улицей Сталина. (Однако все по-прежнему называли ее Панской.) Здание полиции занял НКВД. По ночам арестовывали людей. Во дворе, чтобы заглушить крики и выстрелы, рычали моторы грузовиков.
Отец стоял у окна в темной спальне и смотрел на дом по другой стороне улицы.
Почтальон принес
Нефтяные компании были экспроприированы и объединены в один трест. Изменился даже алфавит. Дед, однако, писал в книгах по-старому, потому что цифры остались прежними. Русскую бухгалтерию он ненавидел: «Мошенники! За злотый дают рубль!»
В пятницу вечером, когда показывалась первая звезда, бабушка закрывала окно в столовой и затягивала шторы. Набросив на голову платок, она зажигала свечи в серебряном семисвечнике и водила над ними руками, будто хотела притулить к себе огоньки. На столе стоял свадебный сервиз родителей. На тарелках с супом были золотые узоры, похожие на скрипичные ключи. На блюде лежала вареная картошка. В плетеной корзинке — черный хлеб для отца и Мули. Нам чудилось, что кто-то ходит под окном.
— Кажется, они хорошо относятся к евреям, — шепнул дедушка, — но мацу печь нельзя.
— За Бугом[5] хуже, — сказал отец.
— Может, немцы опомнятся.
— Бросьте, папа!
В столовой пахло табаком «Вирджиния». Дедушка взял щепотку из жестяной баночки и долго нюхал. Потом всыпал табак в открытую медную трубочку, разровнял пальцем и захлопнул трубочку. Рядом стояла коробка с папиросными гильзами. Дедушка достал одну и, держа за картонный мундштук, всунул трубочку в пустую гильзу. Металлическим пестиком протолкнул табак, и готовая папироса упала на стол.
На другом конце стола отец смотрел на разноцветные ряды карт. Пасьянс не получился. Отец собрал карты и стал их тасовать.
— Табак кончается, — сказал дедушка. — Что будет?
— Махорка, — засмеялся отец.
В комнате для прислуги спала Нюся. Она была очень красивая, с большущими зелеными глазами. Утром, пока она завтракала, во дворе ждали мальчишки, чтобы понести ее портфель в гимназию. Дед поглядывал в окно.
— Одни гои! — негодовал он. — Неужели в Бориславе нет евреев?
— Школа для всех.
— Тоже мне, грамотеи! Придумали десятилетку! Нюся торопливо собиралась на торжественный вечер. В вышитой украинской рубашке и длинной юбке, натягивала мягкие красные сапожки. Потом схватила белую шаль с кистями, которую бабушка как раз погладила, и побежала в школу плясать казачок.
В Нюсю влюбился Куба, который по ночам дирижировал танцевальным оркестром. (Он жил на Нижней Волянке среди бедных евреев.) Дед разрешил его пригласить. Бабушка подала в столовой чай. Куба вертел в желтых от никотина пальцах пачку «Египетских». Однако из-за отца (который раскладывал пасьянс) не курил.
— На что вы живете? — Дед забарабанил пальцами по пустой коробке «Вирджинии».
— На танцульки.
— Это не профессия.
— Люди танцуют, — сказал отец.
— Не вмешивайся, — шепнула мать. — Все равно он не отстанет — прицепился как банный лист.