Витязей в поселении было шестеро. Никто, кстати, толком не знал, откуда оно взялось, это название. Как никто толком не мог объяснить, откуда вообще появилась Русская Армия – сетевая организация, которая просто «стала быть». Трое витязей были в прошлом военными (с капитаном Воженкиным Сашка сюда и пришел после того, как их отряду еще «до снега» удалось разбить усиленный батальон ООН, шедший с юга, но при этом сам отряд почти весь полег…), один – инженером (и выживальщиком), одна (единственая женщина) – полицейским, еще один – доцентом вуза. Их Совет-Круг все в поселении и решал, он же держал хрупкую связь с Великим Новгородом и лично Романовым, недавно прибывшим туда с Дальнего Востока.
У троих витязей имелись свои постоянные отряды повышенной готовности – всего сорок два дружинника. В кадетском корпусе жили и учились двадцать мальчишек-кадетов. Ну и еще жило в поселке около тысячи человек «граждан» – семьями в основном, и родными, и «приказными». Это когда Круг одинокому мужчине предлагал выбрать женщину и поручал им трех (или больше, если они сами хотели – чаще всего хотели) сирот. И еще около двухсот обезличек – тех, кто по какой-либо причине не мог быть допущен к общественной и самостоятельной хозяйственной жизни и являлся фактически рабом поселения. Из обезличек регулярно выкарабкивались в «граждане» то один, то другой – это было вполне реально, хотя и трудно…
В поселке многое работало, но еще большего не было или не хватало. Временами казалось, что всей работы не сделать никогда и вообще ничего не получается; каждая решенная проблема порождала две новые. Но еще страшней для Сашки была обыденная жестокость жизни. Он и не представлял себе, что жестокость может быть такой. Жестокость людоедства, садизма, мракобесия, вакханалии всего самого дикого и безумного – с одной стороны. Жестокость абсолютно справедливой боевой машины, состоящей из бесстрастно заменяемых в случае выхода из строя живых деталей, – с другой стороны.
Временами Сашке становилось жутко при мысли о том, какой мир они могут построить, даже если победят. Он старался себе постоянно напоминать о справедливости, о настоящей, бытовой, обыденной справедливости в их поселении, в РА в целом, но это не всегда помогало. Только-только вроде бы успокоился – и снова накатывает такой ужас, что горят предохранители.
Одна только переработка тел казненных на удобрения чего стоит.
Но ведь Воженкин был прав. Можно вывернуться от тоски наизнанку – но он прав. Ни единого слова из сказанного им не получается оспорить. Если только общими словами, как тот неделю назад посаженный на кол «теоретик каннибализма», с которым Круг даже какое-то время беседовал и у которого нашли тетрадку с чем-то вроде манифеста людоедов… Общими словами, которые вроде бы даже и правильные. Если не глядеть на зубы говорящего с тобой теоретика и не думать о них…
Вдоль стены казармы, там, где направленный отводами поток ветра чисто выметал от снега дорожку, подтрусил к стоящему человеку большой серый пес. В поселке жило много собак. Это были и пришедшие с людьми, и прибившиеся – поодиночке иногда, но полгода назад подошла здоровенная разнопородная стая, все крупные, хотя и исхудавшие. Стая улеглась у главных ворот, как падает дошедший до главной в мире цели человек, и лежала, и ее заносил снег, а собаки лежали молча, не двигались и смотрели на ворота и свет за ними. Не лаяли, не рычали, не бросались на ворота, просто – лежали, смотрели, и снег превращал их в сугробики.
Тогда было решено их впустить. Никто не выносил такого решения, никто даже не помнил, кто и когда открыл ворота. И они вошли и остались жить. А с ними вошли и остались жить два ребенка – похожие на жутких зверьков, замотанных в тряпье, мальчик и девочка по два-три года. Как они выжили, знали только псы, а они не могли рассказать – и дети, хотя они очень быстро научились говорить и вообще восстановились, тоже ничего не помнили. Хотя их имена удалось узнать – Ниночка и Коля. Это стало известно, когда за тряпками на груди у девочки нашлась молодая кошка. Она тоже осталась жить в поселке, а на ее ошейнике была закреплена пластиковая карточка «МастерКард» с поспешной надписью маркером: имена детей, имя кошки – Муська – и жуткая приписка, вопль в страшное смертоносное никуда: «Пожалуйста, пощадите их!»
Муська жила с Ниной и Колей Собакиными, которых взяли в одну из семей. А стая поселилась на «псарне»…
Этот пес был как раз из тех. Подбежав к Сашке, он ткнулся носом в набедренный карман парки: привет, угостишь? Сашка – ему всегда нравились собаки – позволил псу залезть носом в карман. Там ничего не было, пес вздохнул грустно, но не обиделся, а сел на пушистый хвост возле ноги кадета и посмотрел снизу вверх: у нас какое-то дело? Я готов! Сашка погладил лобастую голову, заснеженную шерсть над бровями, почесал за правым ухом, и пес немедленно подставил другое: тогда и тут почеши.
В мире пса все было разумно и правильно – имелись люди-друзья, имелась важная служба, можно было во время отдыха побегать свободно, поиграть, а потом вернуться в теплую по его меркам конуру, поесть и лечь спать. С его точки зрения ничего особо странного и страшного не происходило, разве что по утрам очень хотелось выть, потому что – тревожило отсутствие дневного света; пес терпеливо и с надеждой ждал его каждое утро. Но это тоже беспокоило все-таки не очень сильно, потому что люди, конечно, наладят разладившееся.
– Давай, давай, иди. – Сашка усмехнулся, оттолкнул голову пса и, поглядев ему вслед, вошел наконец в здание…
В кадетской казарме было тепло, светло и гулко. В смысле – в небольшом вестибюле, из которого дверь направо вела в спальник, налево – в классы, а лестница наверх – в форт. За столом сидел дежурный, не снимая ноги со спусковой педали установленного под столом старого «максима». Таково правило: дежурный может открыть огонь по малейшему подозрению, откроет огонь – сразу блокируется дверь первого этажа. А других входов сюда нет. И окон нет. Дежурному, естественно, было скучно, потому что на посту ни с кем заговаривать и ничем заниматься нельзя. Сиди и жди. Самые интересные мысли приходят – нажать педаль, вот будет веселуха… но это только у новичков. А так кадеты, как правило, на этом посту оставляют уголок сознания для наблюдения, а вообще что-нибудь учат или повторяют – в уме. Сашка раньше себе и представить не мог, что так вообще возможно. Впрочем, он и что видеть в темноте начнет – тоже не представлял…
На лестнице возился с ведром и тряпкой Аркашка. Одиннадцатилетний Аркашка Степанков был не кадет, а «букашка» – вот уже год как. Так называли мальчишек, которые хотели стать кадетами, но не были выбраны витязями по их праву выбора и добивались кадетства самостоятельно. Они учились – а точнее, их мучили – по отдельной программе, спали по пять-шесть часов в сутки, тащили все хозработы по корпусу, служили манекенами в тренировках кадетов и учебных боях, и еще много чего на них сваливалось.
«Букашек» было около десятка, и в любой момент любой из них мог вернуться в ряды «граждан». Просто уйти, и все. Даже оружие не оставлять – «гражданам» оружие было не просто разрешено, но прямо положено. Ни одной безоружной семьи в поселке не было в принципе. Разве что совсем малыши ходили без оружия, точнее, кое-как передвигались, именно что мелкие – мельче некуда.
Иногда Сашке становилось смешно. «Букашки» проходили через мучительные испытания, чтобы добиться права жить мучительною жизнью. Сумасшествие. Иначе не скажешь. Но это было. И «букашек» не убавлялось.
Три месяца назад Круг приказал повесить одного из кад… Нет, Сашка не желал вспоминать его имя и кадетом его называть не желал. Тот попытался сделать из двух «букашек» личных слуг – подай-принеси-постирай. Это стало известно почти сразу, и спонтанно избитого в кровь самими же кадетами пятнадцатилетнего парня повесили на плацу перед строем его вчерашних друзей на следующий день. Рядом с одним из помощников завхоза Сергейчука, вздернутым за день до этого. Тот был виновен в том, что детям на завтрак в тот день не выдали обязательный стакан молока. Его выдавали всем, кому не исполнилось 14 лет, и это входило в прямую обязанность повешенного. Коровы – двадцать коров – стояли в помещении с «искусственным солнцем». Их молоко только туда и шло – детям. Ну и немного – телятам.
В тот день молока не выдали. И в полдень помощник завхоза уже висел. Ему дали рассказать, что к чему, но оправдания не были признаны значимыми Кругом…
…Аркашка при виде Сашки распрямился, встал по стойке «смирно». С тряпки капало. Вид мальчишки выражал полную, абсолютную преданность Идеалам. Может быть, если бы Аркашка не выглядел так смешно, как он выглядел, Сашка прошел бы мимо. А тут вдруг вспомнилось про нагрудный карман, и Сашка запустил в него руку и достал лимонный аэрофлотовский леденец.
– Держи, подсласти уборку, – сказал он, опуская конфету в нагрудный карман рубашки Степанкова. Тот заморгал – Сашка никогда к младшим не проявлял внимания. Это было настолько необычно, что Аркашка осмелился спросить:
– Это ведь… твоя?
– Зуб ноет, – поморщился Сашка, берясь за ручку двери. – Застудил… Лопай, только сначала надо домыть.
– Ага, спасибо! – обалдело, но радостно крикнул ему уже в спину Аркашка. И зашлепал тряпкой…
Дарить – приятно. Раньше Сашка посмеялся бы над этим. Нет, он не был жадным никогда… но ведь иметь и получать – приятней, чем дарить, разве нет?
Нет, оказывается. Оказывается, когда даришь, тебя как будто становится немного больше. И даже если тебя не станет – ты все-таки остаешься. Вон у «букашки» Тольки ручка с шестью разноцветными стержнями. Ее подарил Тольке на Новый год Тимка. Кадеты тогда посадили «букашек» за один с собой стол, подарки были для всех. Но это были просто подарки, как традиция, а ручку Тимка подарил Тольке сам, от себя и просто так. Низачем и нипочему. Тольке было очень трудно, он, на взгляд Сашки, не годился для роли «букашки» и тем более в кадеты и спокойно мог бы уйти в поселок, где жили его родители. Родные, между прочим, огромная редкость. И две сестры. Может, потому Тимка и подарил эту ручку? Потому что у самого Тимки не было никого, хотя он пытался спасти младшую сестру и не смог – она замерзла во время перехода уже недалеко от спасения, – и пришел в поселок почти невменяемый от горя и вины, черный и словно бы каменный?
А через месяц после того подарка его убили во время стычки с бандой. Он с верха развалин указывал пулеметчикам цели трассерами, и его подстрелили насмерть. На такие похороны – на сожжение – никого не пускают, кроме витязей и кадетов. А тут вдруг Толька пришел и показал ручку, как пароль. И сказал: «Вот у меня… это он подарил…» И Воженкин его молча пропустил, Толька так и стоял в первом ряду, держа – нет, сжимая – ручку, словно оружие.
А с тех пор Сашке стало казаться, что Толька, похоже, все-таки выкарабкается в кадеты…
Казарма встретила Сашку привычным – оружейными запахами, тонкой струйкой хлорки, разговорами. Над центральным проходом через одну горели лампы. Кадетов сейчас тут было шестеро, остальные «в разгоне» – на работах, в патрулях, на занятиях, на каких-то заданиях… Еще на одной кровати спал мальчишка, тоже кадет, но приехавший с «поездом» из Нижнего Новгорода – точнее, проезжал его старший, витязь, а парня подранили, и он остался тут долечиваться, чтобы на обратном пути присоединиться к своим опять. Митька Зайцев и Денис Кораблев боксировали около двери запасного выхода – довольно лениво, правда. Борька Мигачев что-то подрисовывал на своей картине – он под нее занял целую стену, просто взял и однажды, еще год назад, нарисовал на штукатурке где-то добытыми красками солнце, лес и реку. Ругать его никто не стал, и он с тех пор частенько что-то добавлял к рисунку. То стога на лугу, то дом на берегу реки. Над ним даже не посмеивались – смотреть на рисунок было приятно, и иначе как «Картина» его никто и не называл. Тем более что Борька на самом деле умел рисовать, как выяснилось. Он и для стенгазеты делал рисунки, и для поселковой стоштучной тиражки, и просто зарисовки в большой альбом. Васька Анохин и поляк Богуш играли в шашки. Тим Семибратов возился со своим автоматом, точнее – с планкой для прицелов.
Сашке тут нравилось. Вернее… ему тут было спокойно. Тут все были свои, и в казарме у него было место – левый ряд, третья от входа кровать. Самая обычная кровать, панцирная сетка, в ногах – стул и столик-тумбочка с лампой для занятий, в головах – стойка для оружия, шкафчик для одежды и всего прочего. Личное место кадета Шевчука.
Иногда, впрочем, Сашке казалось, что он спит и все это видит во сне. А иногда наоборот – что он спал раньше и видел во сне, что в шестнадцатиэтажке на пятом этаже у него была своя комната. И компьютер. И стереоцентр. Иногда он вспоминал эту комнату очень подробно, а иногда – наоборот, не мог вспомнить простейших вещей. Кажется, в мобильнике были какие-то фотографии, в основном из летнего лагеря, где он отдыхал в те дни… Но мобильник лежал на складе, мобильники у всех кадетов отобрали витязи, не объясняя, почему. Да и села давно батарея.
«Нет, – подумал Сашка, садясь за столик и стягивая свитер. – Последний раз на мобильник я фотографировал уже потом, сильно потом, перед последним боем с настоящими вражескими солдатами».
Да… Батальон ООН был составлен из европейских солдат – дисциплинированных и хорошо обученных. Кроме того, они, видимо, понимали, что дисциплина и спайка – хоть какой-то залог возможности остаться в живых среди того, что творится вокруг. Может быть – Сашка потом иногда думал об этом, – они в принципе и не хотели вступать в бой, просто пробивались… Куда? Куда-то. На родину, была же где-то и у них земля, на которой они родились, где их кто-то ждал… А может, все еще продолжали выполнять какой-то приказ, кто знает? Не меньше пятисот человек, бронетехника, а том числе три танка «Леопард». Еще с ними было «усиление» из сотни исламистских боевиков – слишком тупых, чтобы понимать глобально происходящее, и ненавидевших русских природной ненавистью бездельника и работорговца, ненавистью, смешанной с завистью и страхом. Тот еще компотик.
У Воженкина людей было меньше. Человек двести солдат из разных частей, столько же гражданских с разным (иногда очень серьезным, впрочем) оружием. И обоз с теми, кто не мог воевать. Не с «детьми и женщинами», как это определялось раньше, а именно с теми, кто физически не мог воевать. А те, кого раньше называли детьми, и женщины почти все были вооружены…
Сашка помнил, что тогда почти всеми владела апатия и непонимание того, что надо делать дальше. Когда стало понятно, что боя с появившимся врагом не избежать, все даже как-то оживились, бой давал определенность и цель, снова делил мир на своих и врагов. А вот как назывался городок, в котором все происходило, – Сашка не помнил. В городке еще кто-то жил, кто-то даже отстреливался от вошедших в город первыми исламистов, но разрозненно.
Воженкинцы прихлопнули боевиков разом, без разговоров и особого труда, как гнилой помидор каблуком. По-тихому просочились на окраину, замкнули кольцо и за десять минут, не больше, перебили всех, никого не беря в плен, хотя желающих сразу нашлось очень много. Сашка тогда уже считал себя ветераном… Но с танками до этого он дела не имел.
Ооновцы пошли в атаку штурмовыми группами, бронетехника поддерживала удар. Сашка до сих пор помнил – хотя это было не самым ярким и не самым жутким из того, что он увидел за последние годы, – раскисшее заброшенное картофельное поле, утыканное серыми тростинками жухлых сорняков, серый дождь из противно беременного неба, ветер и склоненные фигуры. Тоже серые. Глупо это было. По грязи на поле нельзя было бежать. И ползти было нельзя без риска захлебнуться. Воженкин это увидел сразу и боялся только «брони». Поэтому приказал ее сжечь…
Сашка вызвался сам. Да многие вызвались. Не от какой-то храбрости или ненависти к врагу – храбрость давно стала обыденностью, а ненавидеть этого врага уже не имело смысла, – просто момент боя забивал тоску и ужас жизни.
Воженкин выбирал подростков – они были сильней детей и быстрей и гибче взрослых, все разумно и логично.
Они вчетвером спустились в овраг, уходивший через поле косой стрелой. Овраг был заполнен холодной густой жижей, доходившей до пояса, кое-где – до горла. Идти было трудно, черная гуща расталкивалась нехотя, липла и отвратительно разила чем-то химическим, пластмассовым, неживым. Сверху лило и лило, дождь тоже вонял – пластмассой и гнилью. Впереди шли Илья, сын отрядной врачихи, и Васька, он прибился к отряду только что, в городке. Артем, казачонок с юга, и сам Сашка – сзади. У Ильи и Сашки имелось по две «Мухи»…
Сашка не помнил, что он почувствовал, – вроде толчок опасности, заставивший его рвануть Артема за рукав ближе к краю. Он сам тоже передвинулся, как мог быстро, туда и замахал рукой, ожесточенно шипя Илье с Васькой, они даже обернулись… но опоздали. Надо было не оборачиваться.
Наверху, в сером мокром небе, появились круглые черные головы с мутными бликами на месте глаз, плечи… Раздался непонятный истошный крик: «Нerre gud, ryssar!»[11]. И тут же – очереди, не похожие на сухой деловитый треск «калашниковых», звонкие, густые, почти музыкальные. Илья упал сразу, ничком, а Васька крутанулся, неловко повалился набок, начал тонуть, выплевывая мерзкую жижу и кровь, – и, к счастью, в него попали еще раз, в голову.
Потом Артем махом выпустил в тех, наверху, полмагазина, и они исчезли, взорвавшись темными брызгами и ошметками. Мальчишки, не сговариваясь, рванули на склон. Склон плыл, осклизал, проседал. Они ползли по нему наверх вечность. Сашка знал, что сейчас наверху появятся еще круглые головы, раздастся красивая стрельба, и он упадет в грязь и утонет, перестанет существовать. От ужаса хотелось перестать лезть и покориться склону, грязи внизу, дождю сверху – и пусть все кончается, потому что невозможно жить среди такого ужаса… Артем, как видно, ощущал то же самое, потому что вдруг тонко монотонно завыл, не сводя с края оврага расширенных мокрых глаз, – и этот звук был таким кошмарным, полным страха, ненависти, тоски, безнадежности, что Сашка понял, что сходит с ума…
Они вылезли на край раньше, чем еще двое добежали от грузно идущего в полусотне метров танка. Бежали – ползли, как мухи по старой клейкой бумаге. Артем, не переставая завывать на одной тонкой жуткой ноте, метнул им под ноги «лимонку», она густо, но очень тихо хлопнула, подняв небольшой фонтанчик грязи, тот, что бежал первым, сломался пополам, встал на колени и, уткнувшись головой в шлеме в жижу, застыл. Голова утонула по шею. Второй хотел выстрелить, но, кажется, заела винтовка, и Артем пустил в него все, что оставалось в магазине, уложив наповал. Сашка между тем, перетащив себя через мылистый край, упал за лежавшие один на другом трупы первых двух ооновцев, приготовил, спеша, но точными движениями, обе «Мухи».
Танк начал разворачиваться, но не успел. Первую гранату Сашка вогнал в борт кормы, вторую – в основание башни. «Леопард» сперва остановился, потом огрызнулся длинной, но неприцельной очередью из зенитного пулемета… и вдруг сперва густо задымил, а потом разом вспыхнул. Пламя металось и по-змеиному шипело под дождем, но не гасло…
Остатки ооновского батальона, потеряв всю бронетехнику и множество убитых, попытались отступить за дорогу, пролегавшую в километре за полем. Но Воженкин послал туда полсотни бойцов на последней БМП и спешно найденных и заправленных машинах. Они проскочили по асфальту, соединявшему городок с автострадой, и встретили отступающих густым огнем. С поля не ушел никто.
Потом бойцы долго бродили по полю, с трудом вытягивая ноги из грязи, в которой они вязли по колено. Искали в основном продукты – в общий котел, – но брали все, что каждый считал нужным. Добивали раненых – впрочем, их было очень мало, большинство захлебнулись в раскисшем черноземе. Были и живые, хоть и всего несколько. Они надеялись перележать на поле до темноты и как-то выползти; может, кому и удалось, но вряд ли.
В том бою – последнем серьезном бою с регулярной частью оккупантов – погибли многие. Сашка вспоминал одного писателя – сам он его книг не читал, но читал кое-кто из старших, Воженкин читал тот же. Сашка очень обрадовался и удивился, когда к ним прибился этот человек с еще десятком других – хорошо вооруженные и снаряженные, но полуголодные и очень вымотанные. У писателя были прозвища – Леший и еще Комиссар, и он больше всего беспокоился за свой рюкзак, где в большом тройном пакете лежали запаянные в толстый полиэтилен почти три сотни дисков дивиди.
Сейчас эти диски в местном хранилище. Там и правда оказалось очень много интересного и нужного, хотя и без особой системы, личный архив, в котором легко разбирается только хозяин, – пришлось попотеть… А писатель похоронен на окраине того города. Города, конечно, уже нет давно, а над братской могилой – два-три метра слежавшегося снега. Но, подумал Сашка, он, наверное, был бы доволен, узнав, что его диски выжили…
А лучше бы и он сам выжил. Он был хороший человек. Умный и храбрый… Они тогда вломились во двор, где кричали, и Сашка сразу выстрелил в одного бородатого ублюдка, который ждал своей очереди, а писатель – в другого, который трахал на крыльце кричащую женщину. Еще один – бросился сбоку, он там тихо-незамеченно гадил под забором, успел вцепиться в автомат писателя, а другой рукой с визгом замахнулся ножом. Писатель отпустил автомат и перерезал ему горло раньше, чем тот успел ударить, – выхватив из ножен на левом предплечье кинжал тем же движением; он обожал холодное оружие. Толкнул от себя булькающий кровью труп – и тут же из сеней выстрелили. Из темноты. Сашка выстрелил в ответ, попал, оттуда с хрипом вывалился носатый хиляк в зеленой повязке на черных патлах… и только потом увидел, что и хиляк – тоже попал. Писатель сел – не упал, а сел, с усилием – в проеме калитки, аккуратно вытер и убрал на место кинжал. Покачал головой со странным огорчением, почти комичным.
«Черт, обидно – не солдат, а крыса зеленозадая… ладно, пойду посмотрю новые мес…» – сказал он, усмехнулся, покривился, мягко завалился назад и умер. Воженкин сам потом таскал и постоянно проверял его рюкзак – не случилось ли чего…
– Сашка, ты спишь, что ли? – Митька чувствительно стукнул Шевчука в спину. – Пошли, лекции же еще.
У Митьки было круглое веселое лицо. Лопоухое. От коротких «по приказу» причесок он жутко страдал и держался подальше от девчонок, потому что был уверен, что они над ним смеются. А когда Воженкин присвоил ему позывной «Зайчик» – Митька так набух губами, так молча посмотрел на витязя, что Воженкин поперхнулся и поправил на «Зайца». Это звучало солидней, хотя сам Митька от этого солидней выглядеть не стал. Он и боксом-то всерьез занялся, чтобы поднять самоуважение, Сашка в этом был уверен.
Митька появился в поселке, уже когда они тут обжились. Зайцев больше ста километров тащил на снегокате полумертвую от истощения и изнеможения, но живую мать, а сам весил двадцать пять килограмм. Не мог он не то что тащить кого-то, но и сам-то ходить был не должен, так сказал Йост. Даже ползать уже был не должен.
Но Сашка сам это видел. Своими глазами видел это. Видел, запомнил. И сейчас только кивнул – мол, иду.
Хотя ходить особо никуда было не надо. С потолка просто спускали на цепях длинный стол, за него усаживались со своими табуретками кадеты – и пожалуйста, готова комната для занятий. По вечерам чаще всего читали лекции и проводили семинары и практикумы по чисто теоретическим предметам. Причем по таким, о которых Сашка в прежней жизни и не слышал толком. Логика, эвристика, мнемоника, теория управления и еще много-много всякого. Кадеты как раз успели рассесться, когда в помещение вошел доцент Сипягин – его лекции как раз сегодня.
Выслушав доклад дежурного и буркнув что-то насчет малого количества людей, витязь прошелся у стола, явно собираясь с мыслями. Кстати, отсутствие на занятиях даже по уважительной причине не избавляло никого от необходимости знать материал, который ты «пропустил». Это Сашка уже давно понял. Так что…
Сипягин был так же не похож на «типичного доцента», как Воженкин – на «типичного военного». Высокий, в белом свитере с аккуратно отвернутым толстым воротом, в синих джинсах и белых с коричневым обшивом бурках, с двумя револьверами на украшенном серебром поясе, с чеканным лицом, светловолосый, еще молодой, он скорей напоминал киношного «крутого плохого парня». Могло показаться, что Сипягин форсит, но его поведение совсем не являлось форсом. И револьверы у него служили не для украшения, и витязем он был не за красивые глаза…
Вообще Сипягин говорил с расстановкой, очень часто уснащая речь междометиями. Но только не на лекциях, которые, кстати, читал без конспектов. Вот и теперь шестеро мальчишек слушали с искренним вниманием, как им объясняют теорию власти.
– Одна из вещей, которых нам ни в коем случае нельзя допустить в будущем, если мы не хотим неизбежного повторения катастрофы, – это возрождение идеи разделения властей. При которой принимают законы, исполняют их и судят по ним – разные люди. Эта система принесла человечеству множество бед и не могла их не принести. Между тремя ветвями власти возникала конкуренция, неизбежная при крайне низких и все более и более понижавшихся с годами моральных качествах «слуг демократии» любого ранга. Люди же оказывались между этих жерновов просто-напросто зернами, об интересах, судьбе, жизни которых никто на деле не думал, хотя красивых слов было произнесено много. Что еще более страшно – даже честные люди в такой системе подсознательно верили, что ошибку, совершенную им конкретно, исправят «на других этажах» той же системы.
– Неужели люди были настолько глупы? – спросил Анохин, подняв руку и дождавшись кивка. Это разрешалось, главное, чтобы преподаватель был не против отвечать на вопросы.
– Нет, – покачал головой Сипягин. – Я даже думаю, что дело тут не в подлости или жестокости. В основании идеи разделения властей лежала казавшаяся очень разумной, почти спасительной мысль: человек в основе своей плох, и чем больше ограничителей на его пути поставлено, тем меньше шансов, что он совершит ошибку. Но это было хорошо лишь на словах и первое время. В реальности, как я уже сказал, подобная система расхолаживала, приучала ее членов к безответственности и благодушию и открывала огромное поле для жульничества, подковерных игр на всех уровнях – ну а страдали опять же обычные люди… На самом деле, если мы хотим добиться действительного счастья, нужно не воздвигать стены и врезать замки – а вырастить человека, которому не будет нужды в замках и стенах. То есть нужно изменить не систему, а человека. Человек старого образца в конечном счете развалит и искорежит любую систему вообще, так как в основе всех его действий лежит – пусть и глубоко спрятанная! – мысль о личном благополучии. А выращивать нового – сложно, долго и опасно. Лучше нагородить барьеров и надеяться на то, что они непреодолимы. Но они преодолеваются всегда. Или сгнивают. Или под них подкапываются. Или их перепрыгивают. Вариантов масса. И только если в самом человеке есть что-то, что ему безошибочно подсказывает: «нельзя!», или «делай!», или «пора!», – тогда можно быть спокойным за общество.
– А если я совершу ошибку? – допытывался Васька.
Сипягин пожал плечами:
– Ты будешь наказан за нее. Возможно – смертью. Но в любом случае – тот, кто придет за тобой, учтет твой опыт и твоей ошибки уже не совершит.
– Не очень-то приятная перспектива, – заметил Богуш.
Сипягин сухо улыбнулся ему:
– Ты волен выбирать. Изначально выбирать. Будучи оповещенным о возможности вот такого финала. Если ты не чувствуешь себя достаточно умным, смелым, сильным, не ходи по этой лестнице. А если ты спешил, если ошибался в себе или специально решил забраться наверх, чтобы подличать, – лестница под тобой провалится. Вариантов нет… Да и вообще, знаешь, когда говорят о вариантах этического поведения – это почти всегда самооправдательная ложь; в лучшем случае – честное заблуждение… ничуть не менее опасное.
Он прошелся вокруг стола – медленно, глядя в пол. Мальчишки следили за ним с неослабным вниманием. Вновь вернувшись на место во главе стола, Сипягин уперся в него широко расставленными руками (стол качнулся) и оглядел слушателей. Негромко сказал:
– Вы все еще помните тот мир, что был раньше. А ваши дети уже не будут его знать. Их будущее – только в ваших руках.
Он качнул стол снова, уже нарочно. Мальчишки машинально удержали стол – все разом. Сипягин кивнул:
– Да, только в ваших руках… А теперь покажите-ка конспекты.
Глава 8
Дворяне и пионеры
В небо костры, да, в небо костры,
На пепелище старого мира.
Все мы чисты, да, сегодня чисты:
Марш сквозь метели, порвана лира.
Свиньи чувствовали себя просто замечательно. Завхоз Дмитро Сергейчук, опираясь на верх загородки, почти с умилением смотрел на ряд мощных пятачков. Воистину они являли собой прямое доказательство того, что мир неистребим.
Сашке свиньи не нравились. Вообще из всей живности ему нравились собаки, а все остальные… их же все равно есть потом. Еще не хватало полюбить какого-нибудь поросенка, а потом участвовать в его убийстве… Впрочем, в Сергейчуке с истинно народной мудростью уживались любовь вот к этим пятачкам и свинине. И главное – без противоречий.
– И на будущий год будет у нас сало, – мечтательно сказал завхоз и даже удостоил взглядом Сашку, который заканчивал возиться с шестернями транспортера. – Эх, Санек… Ты знаешь, что такое сало? Сало – это…
– Да что я, сала не ел, что ли? – неосмотрительно буркнул Сашка, со щелчком закрывая кожух.
Сергейчук кровно оскорбился – немедленно и тяжко.
– А что – ел, что ли?! – передразнил он кадета. – Сало он ел! Какое ты сало ел?! Жир магазинный в пластиковой пленочке?! Генно-модифицированный?! Сделанный на погибель славянству?! Не с него ли и война началась?! – возвысил он голос, но потом презрительно махнул рукой: – Тьфу. Разве это сало?! – Он вздохнул. – Сало – это вот что… – начал он, но вдруг угас и не стал читать лекцию о салопроизводстве, чего Сашка побаивался. Тем более что, как солить сало, Шевчук знал неплохо. – Иди отсюда. И скажи, чтобы больше тебя на такие работы не присылали. Подозрительный ты. Очень. Проследить за тобой надо.
Сашка мысленно усмехнулся. Сергейчук не только обожал сельское хозяйство. Он, в прошлой жизни юрист, был еще и очень хитрым и с удовольствием косил под слегка сдвинутого крышей «хохла»-конспиролога. Видимо, в прошлой жизни ему это помогало с его взглядами оставаться на плаву, а сейчас просто не хотелось расставаться с маской. В хозяйстве его практически всегда царил образцовый порядок, а как завхоз стрелял, Сашка и сам видел не раз.
– Я прослежу, – пообещал Шевчук, выходя. – И вообще, дядь Дмитро, мы ж оба «чуки», нам друг друга держаться надо, а то эти… как их…
– Москали, – подсказал Сергейчук с удовольствием. – Кляти москали.
– Во, они самые, точняк… Они же опять мир захватят. И все наши старания свинье под хвост…
И выскочил за дверь, в которую несильно ляпнулось что-то мягкое. Похоже, пакет с комбикормом.
Снаружи похолодало. Застегивая куртку, Сашка затрусил по тропинке к казарме, думая только о душе. И сердито обернулся на бегу, когда его окликнули:
– Сань! Шевчук, Санька!
В штабном помещении поселка – небольшой комнатке – собрались пятеро витязей. Они сидели вокруг круглого стола, в центре которого в грубоватой чаше – на подставке в виде ладони – горел живой огонь. Шло обычное вечернее рабочее совещание, и предметом обсуждения сейчас, уже почти в финале, был довольно отвлеченный вопрос, чего обычно не случалось, – недавняя инициатива Романова, озвученная по радио для всей сетевой системы РА.
– Дворяне, – странно хмыкнул майор Локтионов. Сипягин покрутил большими пальцами одним возле другого и высказался, глядя в стол:
– Могут быть… эм-мэ… нежелательные асоциации, знаете ли.
– У кого, какие ассоциации? – уточнил Воженкин. – Люди вчерашнего дня толком не помнят, а кто помнит – с удовольствием забыли бы.
– И все-таки товарищу Романову следовало бы подумать, – настаивал Сипягин. – Эдак он себя императором объявит… – Вокруг стола прокатился хохоток. – Тем более что фамилия… мнэм… подходящая.
Хохоток превратился в короткий взрыв хохота.
– Кстати, – смеявшийся вместе со всеми Воженкин кивнул Сипягину, – у вас-то фамилия тоже подходящая. Был такой министр при последнем императоре – Сипягин, кажется? – Доцент кивнул, не поднимая глаз, – похоже, он все еще улыбался. – Это мне будет нелегко… – И вдруг посерьезнел: – Вы вот как хотите, а я лично, если ему придет в голову такая мысль… в общем, я его поддержу. Не вижу причин не поддержать, знаете ли.
Сипягин поднял внимательные глаза:
– Хм. Название «Империя»… э… несколько, мне кажется… как бы… не соотносится с декларируемыми нами политическими и экономическими постулатами нового мира…
– Почему? – тихо, резко и коротко спросил Воженкин.
Ответом было общее изумленное молчание.
– Э… знаете ли… я… – Сипягин вдруг усмехнулся и признался: – Если честно – я не знаю. Да, действительно – никакого реального несоответствия… нет. Возможно, эта моя неприязнь – всего лишь атавизм. И как знать – может быть, вы правы. Но, мне кажется, пока речь об этом не идет?
– Не идет, – подтвердил Воженкин. – Какая там империя, если… а! – Он досадливо и с горечью махнул рукой. – Кстати, что там с вашей прошлой инициативой? – Он кивнул Захаркиной, единственной женщине среди присутствующих.