Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Еще два-три вопроса в том же духе — я уже забыл какие, — после чего он благодарит меня и удаляется с сознанием исполненного долга.

Третий — сотрудничает в крупнейшей римской газете, где, как он мне сразу же сообщает, он занимается исключительно литературной страницей. Интеллектуал. Настоящий. Говорит только по-итальянски и является в сопровождении двадцатилетней блондинки, художницы, которая служит нам переводчицей. Сначала она повторяет мне его вопрос по-французски, но поскольку я чувствую, что ей это очень трудно, да и переводит она весьма приблизительно, мы переходим на английский язык.

Мои слабые познания в итальянском позволяют мне уразуметь, что она переводит лишь треть вопросов и четверть ответов, а потому мы с журналистом переходим в конце концов на разговор впрямую, пользуясь смесью из трех языков.

Его не интересует Мегрэ. Даррелл, Фолкнер, Хемингуэй, Сартр, молодое поколение...

Особенно волнует его молодое поколение, этот мир, который вдруг начал двигаться со стремительной быстротой, словно поезд, который так разогнали, что он грозит снести вокзал.

Он делится со мной своими тревогами. Он явился ко мне не слушать, а найти подтверждение своим опасениям.

— Вы пессимист, не так ли?

— Ничего подобного. Я прирожденный оптимист.

— Даже при виде того, что происходит?

— А что, собственно, происходит?

— Угроза атомной войны, рост преступности, сверхбумы, падение нравов...

Забавы ради я возражаю ему: доказываю, что преступность среди малолетних нисколько не увеличилась за последние сто лет, что его предки, если они были благородных кровей (а они несомненно таковыми были), уже в пятнадцать лет имели на своей совести хотя бы одного убитого, так как молодой человек обязан был утверждать себя и свою любовь с помощью дуэли.

Он убежден в том, что мир шатается, он изо всех сил старается вогнать и меня в хандру, отчего, естественно, я преисполняюсь лишь еще большего желания утвердить свой оптимизм.

— Но вас же интересуют люди!

— Не люди, а человек. И если посмотреть на его историю — не на протяжении нескольких веков, а с начала времен...

Я начинаю выдумывать, мне и в голову не приходит держаться серьезно, а он нагоняет все больше и больше мрака.

— Эта история кончится атомной катастрофой.

— Вы так думаете?.

И тут я принимаюсь с жаром говорить:

— Давайте посмотрим на оранжевых стафилококков... Они жили в мире, процветали, ибо мы не могли найти против них достаточно действенного оружия. Они ничего не опасались, не вооружались... Прекрасно! И вот однажды некий господин изобретает пенициллин, и целые поколения стафилококков полностью уничтожаются... Те, что избегли уничтожения, трансформируются, одному богу известно как, и пенициллин их уже не берет.

Изобретается новый антибиотик — стрептомицин или какой-либо другой, бактерии снова уничтожаются, и снова происходит мутация.

Ауреомицин... Дальше можно не перечислять...

Двадцать раз... даже двадцать восемь раз, по-моему...

А теперь эти канальи — оранжевые стафилококки заранее предвидят предстоящие атаки и так хорошо к ним готовятся, что новые их поколения часто совершенно не реагируют на новые антибиотики. Бактерии опережают науку!

Так неужели, — заключил я, — вы не верите в человека, который все-таки стоит на более высокой ступени развития, чем оранжевый стафилококк?

Могу поклясться, что журналист ушел от меня чрезвычайно недовольный. Кроме всего прочего, его угнетала еще и проблема шума.

Это «современное бедствие» — шум, это постоянное раздражение нервов, которое не позволяет человеку...

Я напоминаю ему, что уже в мемуарах семнадцатого века встречаются указания на то, что парижане жаловались на шум, на движение — возле самых домов катят экипажи, щелкают кнуты, кричат продавцы и так далее.

А вспомните о почтовых станциях...

Да, я знаю, парижские врачи требуют, чтобы дома для рабочих строились с более просторными квартирами, так как они считают отсутствие уединения причиной большого числа нервных заболеваний. Семье с двумя или тремя детьми необходимо три комнаты.

А у крестьян в старину была всего одна комната, где жили они сами вместе со своими девятнадцатью или двадцатью детьми, к ней же примыкал хлев! Я привожу в качестве примера узкие улочки Неаполя, Рима, да той же самой Венеции, целые дома, где приходилось по одной комнате на семью.

Дело в том, что раньше никто не интересовался жизнью мелкого люда.

А Версаль? Это же просто улей! Каждая ячейка была занята — буквально ни одного квадратного метра не было свободного.

Впрочем, не только газеты подхватывают готовые мысли. Такое впечатление, что и психологи, и социологи знают историю только по учебникам.

Какую, интересно, статью напишет этот журналист? Наверняка в ней не будет ни слова из того, что я говорил. Возможно, правда, что в нашем диалоге на смеси из трех языков ни один, ни другой из нас не сумел уловить мысль собеседника.

Жду четвертого — он приехал сюда на две недели и уже интервьюировал меня в Канне. Человек превосходный. Мы встречаемся на пляже — он там со своими детьми, я со своими — и всякий раз откладываем серьезный разговор на потом.

Серьезный? О чем? И зачем? Он ведь знает все, что я могу ему сказать.

Только он — журналист, а я — романист. Значит, должно быть интервью.

Глядя на море, он, наверно, раздумывает о том, какой бы пооригинальнее задать мне вопрос.

Где оседают все напечатанные слова?

Прежде я отвечал: «Нигде».

И говорил все, что приходило в голову.

С тех пор, однако, я понял, что все эти слова, брошенные, как горсть конфетти, не исчезают. Они в конечном счете превращаются в нечто цельное, образуют легенду, и эта легенда, в свою очередь, опутывает того, кто ее породил.

Воскресенье, 7 августа, Эшандан

Вчера мы с женой, Джонни, Мари-Джо и молоденькая соседка, которая в то время присматривала за детьми, сели в поезд Венеция — Лозанна. Всего — пять человек. Я забронировал шесть мест в вагоне первого класса. Поезд был набит, как на карикатурах и как это бывает только в итальянских поездах. Коридоры заполнены пассажирами и багажом — чемоданами, сумками, всевозможными пакетами, стариками, детьми. Казалось, все это набросано в несколько слоев, и было совершенно невозможно протиснуться к умывальникам, занятым пассажирами и тоже забитым багажом.

В нашем купе было одно свободное место. Дети стояли в коридоре. У Мари-Джо в дороге началось расстройство желудка, и ее нужно было уложить. Но и без Мари-Джо мы все равно никому не предложили бы этого места. Меня все время мучила совесть. И в то же время я был в ярости от того, что приходится путешествовать в таких ужасных условиях.

Я уже не могу останавливаться в гостинице, где у меня нет собственной ванны или где обслуживание оставляет желать лучшего, так же как не могу зайти поесть в бистро.

Почему? В детстве у меня в комнате не было водопровода, а уборная помещалась в глубине двора. Я страдал от запаха ночных горшков и мусорных ведер. «Капитально» мы мылись только раз в неделю, по субботам, на кухне в бадье для стирки. Одна рубашка и одна пара носков на неделю.

В то время шахтеры уходили с работы, не приняв душа, с черными лицами, на которых белели лишь глаза. Они сами называли себя «черными рожами».

Сегодня у них есть душевые, а зачастую даже собственные домики.

Вспоминая, как это было вчера, я часто испытываю угрызения совести. Я спрашиваю себя, не поступаю ли я бесчестно, воспитывая своих детей в так называемой роскоши.

Может быть, один я жил бы по-другому? Я много раз делал попытки что-нибудь изменить и с возрастом делаю их все чаще и чаще. Мой образ жизни противоречит моим убеждениям и натуре. Возможно, отсюда и угрызения совести. Во всяком случае, это противоречие угнетает меня. Как и все, я успокаиваю себя тем, что в иных условиях я не мог бы работать, что я никому не причиняю зла, что в беспрестанно изменяющемся мире естественно, что...

Но это неправда. Просто другие приспосабливаются так же, как я...

После полудня

Очевидно, это тоже связано с тем, о чем только что шла речь. После обеда я ненадолго прилег, и мне вдруг вспомнилось, как живут люди в местечке, при мысли о котором меня всегда охватывает ностальгия. Немного уже таких уголков осталось на земле. В Экваториальной Африке, в южных морях еще тридцать лет назад эти местечки именовались «прилавками». Я знаю, что потом они исчезли. Их еще можно найти в некоторых отдаленных уголках Соединенных Штатов и Канады, там они называются «факториями».

Люди, живущие где-нибудь в глухомани, когда на десять, а то и на сто километров вокруг — никого, раз в неделю, или раз в месяц, или два раза в год приезжают туда закупать необходимые вещи. Например, спички, керосин или карбид, фонари — на случай плохой погоды, мыло, рыболовные крючки или патроны, шерстяные одеяла, рабочую одежду, кожаные или резиновые сапоги, нитки, иголки...

Все это стоит в бочках, ящиках, сундуках. Свисает с потолка. Есть, конечно, и спиртное.

Необходимое. Нет вещей, которые вам приходится покупать потому, что кому-то нужно их продать. Сегодня один французский министр объявил, что каждый француз в этом году должен съесть на три килограмма помидоров больше, чем в предыдущие годы, чтобы избежать затоваривания рынка (тринадцать килограммов вместо десяти!).

Две войны, точнее — две оккупации, когда вопрос питания был почти вопросом жизни, научили меня по-настоящему ценить продукты. Сахар, например. Сахар с большой буквы. Во время последней войны, боясь, что его не будет, и волнуясь за сына (тогда у меня был только один сын), я покупал соты. И кофе пил с медом. А сколько нужно было уловок, чтобы получить несколько литров керосина, потому что на электричество надежда была плохая. Или достать карбид. Рис, муку. Ботинки на холод и грязь. Пальто из грубой шерсти или подбитое овечьей шкурой.

Вещи вновь приобрели свою подлинную ценность. И свою красоту. Красота — а какой запах! — бочонка черного мыла, например, а как прекрасно, скажем, в начале зимы с нежностью смотреть на внушительный запас дров и знать, что в доме не будет холодно.

Атмосфера «прилавков», правда городских, знакома мне еще с детства, когда я бывал у тетушки Марии, на берегу канала в Коронмезе. Я часто упоминал об этом в моих книгах, в «Педигри», например. Тетушка Мария снабжала матросов, чьи суденышки стояли на якоре у входа в шлюз. Итак, матросы покупали необходимые вещи, а моя тетушка должна была все это иметь, начиная с норвежской смолы и кончая крахмалом. Весь дом был битком набит тем, что может понадобиться в обиходе простолюдина.

Подлинное. Было бы неплохо дать свое определение этому слову. То, что непосредственно влияет на жизнь человека. То, от чего зависит его жизнь.

Подлинное никогда не бывает уродливым. Но едва только теряется чувство меры... Стоит посмотреть на универмаги, магазины со множествам прилавков и т.д.

Если бы у меня хватило мужества или если бы я не нес ответственности за мою семью, я хотел бы жить в хижине или домике, настоящем, как эти магазины-«прилавки»: добротная сосновая мебель, сосновые перегородки, печка, в углу — водяной насос, может быть, книжная полка...

Среда, 10 августа 1960 г.

Критики чаще всего упрекают меня за то, что я выбираю своих персонажей среди людей примитивных, неразвитых и, следовательно, не способных противостоять своим инстинктам и страстям. Но не принадлежат ли эти критики к числу тех, кто считает себя людьми развитыми лишь потому, что им удалось запомнить несколько исторических дат и получить несколько дипломов, к числу тех, кто принимает нашу кратковременную цивилизацию за нечто, установленное раз и навсегда, а нашу еще незрелую мораль — за гуманизм?

Разве биологи в большинстве своем не исходят при изучении жизни из наблюдений за простейшими организмами? И сегодня, когда врач и психолог по-новому подходят к человеку, не следует ли изучать и его на самых простейших примерах?

Кстати, я заметил — и не только заметил, но знаю по опыту, — что интеллигенты, люди образованные и высокоразвитые, подвержены воздействию своих глубинных инстинктов и страстей не менее, чем все прочие. С той лишь разницей, что они пытаются оправдать свои поступки.

Например, поведение Наполеона мало чем отличалось от поведения какого-нибудь честолюбца из провинциального городка. Все дело в масштабе, пропорциях. Суть же одна. Бальзак в своей личной жизни вел себя не менее наивно, чем самый простодушный, самый примитивный из его персонажей.

А какие вспышки гнева, какие обиды, какие мелочные расчеты были свойственны Гюго или, например, Пастеру.

Я видел, как величайшие медики занимались недостойными интригами, чтобы получить лишнюю медаль, лишний орден, кресло в Академии медицинских наук.

Греческие трагики, Шекспир и все драматурги вообще показывали страсти в чистом виде — страсти человека улицы, — наделяя ими королей, императоров и прочих великих мира сего.

Я же выбрал простого человека (правда, так было не всегда: см. «Президента», «Сына» и некоторые другие романы) прежде всего, чтобы избежать иезуитских объяснений и искусственных реакций, вызываемых в человеке культурой и образованием.

Поступки простых людей менее деланны, более непосредственны.

20 сентября 1960 г.

Вот уже тридцать лет, как я тщетно пытаюсь внушить, что преступников, как таковых, не существует.

27 октября 1960 г.

Три дня идет конгресс криминалистов в Лионе. Юристы, врачи-психиатры, судебно-медицинские эксперты, социологи, тюремные священники, полицейские, и каждый из них — знаток своего дела. Люди, обладающие в известной мере сознанием своего долга (правда, немало и проявлений мелкого тщеславия). Но уровень — на удивление средний. Каждый говорит на своем языке и еле снисходит до разговора с сидящим рядом специалистом.

Что же до преступника, являющегося, так сказать, исходной точкой всей их деятельности...

Над ним склоняются. С лупой, или со скальпелем, или с различными теориями. Его заставляют выполнять различные тесты — столь же нелепые, как и те, которые предлагают в некоторых американских штатах, прежде чем. выдать водительские права. Человек? Он никого не интересует — все эти специалисты не выходят за рамки своего класса, своей среды. Они снова склоняются над ним. И прибытие фотографа интересует их куда больше, чем непосредственный контакт с преступником.

А жаль. Я уже говорил, что такое же впечатление производит на меня то, что происходит в политике. Да и вообще во всех областях жизни.

Я не был ни анархистом, ни даже левым. И будучи бедным, я, наоборот, без всякой горечи признавал необходимость деления общества на классы.

И лишь постепенно, знакомясь ближе, а порой совсем близко, с теми, кто возглавляет, кто направляет, кто распоряжается, кто решает и кто мыслит в рамках своей профессии, я начал испытывать страх.

Если бы существовали весы, на которых можно было бы взвешивать людские достоинства...

Я шел путем отнюдь не традиционным. И чем ближе я подходил к старости, тем больше становился «против». Я бы сказал: против почти всего.

Нетронутым остался только человек. Надеюсь, что смогу по-прежнему в него верить.

Ленивые дни, исполненные любви и родительских забот. Ходил с Джонни за грибами и на протяжении двух часов был с ним одного возраста.

Не терпится подержать в руках «Бетти» и приступить к новому роману. Мне хочется написать его совсем иначе. Уже давно мне хочется написать совсем другой роман, с других позиций, менее трагичных — слово не совсем точное, но не нахожу лучшего. А потом вдруг, в последнюю минуту — порой после первой, почти иронически написанной главы, как, например, в «Старухе», — я возвращаюсь к обычному тону. Я могу в течение двух часов или даже нескольких дней (?) смотреть на вещи иными глазами. А потом возвращаюсь к своей обычной точке зрения.

Я часто говорю себе, что наверняка изрядно надоел всем: и тем, кто меня читает, и тем, кто меня слушает, и тем, кто живет со мной, — и, возможно, поэтому я стараюсь меньше говорить, и это у меня получается.

У меня создается впечатление, что я возвращаюсь к проторенному руслу, тогда как я поклялся себе в начале второй тетради не касаться этих вопросов. Быть может, мысль моя застопорилась и бегает по кругу.

Так или иначе, но в эту паузу я познал много радостей с женой и детьми. Есть ли на свете другие радости, которые были бы столь реальны? Я все больше и больше сомневаюсь в этом, и мне не кажется — уже не кажется — невероятным, что в один прекрасный день я не смогу больше писать. Произойдет это, конечно, позже, надеюсь, много позже. Но теперь я думаю об этом без ужаса.

А пока мне не терпится засесть за очередной роман — тот, который мне хотелось бы видеть иным и который я надеюсь написать иначе.

Тьфу-тьфу!

28 октября 1960 г.

Поправки к тому, что написал вчера. Попытаюсь уточнить свою мысль. Соображения мои объясняются вовсе не тем, что я одержим политикой. По-моему, в этой тетради я уже где-то писал, что я скорее аполитичен. Просто снова, как в 36 году, как во времена испанских событий и потом, пока шла война и длился период освобождения, политика начинает захлестывать нас. И я предвижу тот момент — быть может, он уже настал? — когда Франция снова разделится на два лагеря и от каждого, особенно от писателей, потребует определения их принадлежности.

Моя вчерашняя запись о том, что у меня не было левых настроений, даже в ту пору моей жизни, когда, казалось, у меня было больше всего оснований восставать против правых, против капитализма и т.п., не совсем точна. Скорее, можно говорить о том, что я был заражен скепсисом (легким!)...

В свое время я считал, что с эволюцией интеллекта эволюционируют и душевные качества человека.

И лишь впоследствии понял, что это редко бывает, что скорее происходит обратное, что, поднимаясь по социальной лестнице, человек становится жестче и под конец руководствуется лишь своими инстинктами — часто к собственной выгоде. Не говоря уже о жажде власти, которая начинает преобладать над всем остальным.

С каким же критерием подходить к оценке людей, их веса?

Именно это я хотел сказать вчера. Но, по-моему, неудачно выразил свою мысль, да и сейчас выражаю ее не вполне удачно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад