Но нет, нет, он все еще не побрился, что было правдой. «Тогда, ради бога, езжайте домой, побрейтесь и возвращайтесь, – попросил я. – Я поиграю для них на пианино или что-нибудь в этом роде, пока вы не вернетесь». – «У меня слишком много дел, Ганфштенгль. Мне надо рано вставать» – и он вырвался от меня и ушел. Я сделал самую приятную мину на лице, насколько сумел, и вернулся к компании. Кто знает, думал я, может, в конце концов, он вернется. Я бранил себя за то, что не объяснил Гитлеру ситуацию более убедительно. В «Континентале» был узкий, обшитый панелями зал, где на каждом шагу натыкаешься на носильщиков или администраторов. Я не мог рассказать об этом в присутствии этого голландца, а Гитлер все время пятился от меня. Посему, вернувшись, я сыграл свои футбольные марши, Annie Laurie и Londonderry Air, отчего публика была в хорошем настроении. Все, кроме меня, естественно.
Гитлер так и не появился. Он просто струсил. Ранним утром следующего дня его автомобиль ждал меня возле моего дома. Мы заехали за ним и его прирученными головорезами и отправились в Нюрнберг, где, если вам угодно, он провел все утро за болтовней с Юлиусом Штрайхером. По пути туда я пододвинулся к нему в машине и рассказал все о моей беседе. Он не верил этому, а если бы и поверил, то я чувствовал, что Гесс и Розенберг уже обработали его, стараясь любой ценой не допустить такого внешнего контакта. «В любом случае, какую же роль играет Черчилль? – спрашивал Гитлер. – Он находится в оппозиции, и никто не обращает на него внимания». – «Люди то же самое говорят и о вас», – раздраженно ответил я. Но все было бесполезно. Он решил для себя не открывать карт никому. Я даже не передал ему комментарий Черчилля в отношении его антисемитизма, потому что это дало бы Гитлеру предлог, который был ему нужен. Я думаю, Черчилли оставались в Мюнхене еще два или три дня, но Гитлер прятался до тех пор, пока они не уехали.
Выборы в рейхстаг в конце июля продвинули нацистов вперед, но они все еще были далеки от цели. Имея 230 мест из 608, они стали самой многочисленной фракцией, и в течение первой половины августа новый канцлер фон Папен вел переговоры с Гитлером о его вхождении в правительство в качестве вице-канцлера. При возможности обретения полной власти, маячившей на горизонте, он стал еще более предусмотрительным, чем когда-либо, чтобы избежать компрометации при коалиции с кем-либо. «Что за человек этот Папен? – спросил он меня. – Вы должны его знать по военному времени по Нью-Йорку». – «Неофициально – он чародей, обольститель, – ответил я. – Но в политическом смысле – ветрогон». Это понравилось Гитлеру. «Значит, ветрогон! – повторил он, хлопая себя по ляжкам. – Да, это точно описывает его. – Но целиком идею сотрудничества с Папеном он не отверг. – Имейте в виду, если его тщеславию приятно продолжать жить с женой во дворце канцлера, а реальную власть они доверят мне, я не возражаю», – добавил он. Но время для этого еще не наступило. Был поздний вечер, когда мы выехали из Берлина после переговоров, закончившихся провалом, и было совсем темно. Мы все сидели молча в машине. Шрек был за рулем, присутствовали все те же Шауб, Брюкнер и Зепп Дитрих. «Еще посмотрим», – бормотал Гитлер.
Конечно, это время было самым неудачным для того, чтобы давить на Гитлера американским комплексом. Заокеанская экономика была почти в таком же плачевном состоянии, что и наша, и только и были слышны истории о гангстерах в Чикаго да скандалах вокруг мэра Нью-Йорка Джимми Уолкера. Все это давало в руки Гитлера превосходные аргументы. «Любая страна, которая неспособна справиться со своими внутренними политическими проблемами, не может надеяться на то, чтобы сыграть какую-то роль в международных делах», – обычно говорил он. Ширах и компания никогда не упускали возможности, чтобы подсунуть ему негативные материалы о нем из прессы, что он приписывал целиком либо еврейскому влиянию, либо моей бездейственности, если был в плохом настроении.
Я пришел бы в отчаяние, если бы не принял частного эмиссара Франклина Д. Рузвельта, моего старого друга по Гарварду, который вот-вот с легкостью победит на президентских выборах. Суть его послания состояла в том, что Гитлер тоже скоро придет к власти и что Рузвельт надеется, ввиду нашего длительного знакомства, что я сделаю все, чтобы предотвратить какую-либо опрометчивость и скоропалительность. «Вспомните свое пианино и постарайтесь воспользоваться левой педалью, если дела пойдут слишком громко, – передавал мой посетитель. – Если ситуация станет затруднительной, немедленно и без колебаний обращайтесь к нашему послу». Это послание чрезвычайно воодушевило и ободрило меня, и по прошествии времени я сделал именно это.
С ноябрем пришли новые выборы в рейхстаг, но, несмотря на бешеные усилия в предвыборной кампании, нацисты уступили. Их представительство сократилось до 196 мест, и вот в этот момент Шлейхер стал канцлером, чтобы применить власть, которую он так долго контролировал, находясь в одном из партийных крыльев. В его планы входило отколоть крыло Штрассера от нацистской партии, последний раз попытаться сколотить большинство с веймарскими социалистами и центром. Эта идея была не так уж плохо задумана, и в атмосфере кратковременной деморализации и финансового краха в нацистских рядах была очень близка к осуществлению. Но с ее провалом пришел окончательный разрыв между Гитлером и Штрассером, который два года спустя заплатил за эту измену своей головой.
Я всегда считал репутацию Штрассера завышенной. Он был хорошим организатором, но всего лишь еще одной из нетевтонских личностей в партии. Он был похож на левантийского торговца. Но некоторые люди все же были о нем высокого мнения, и одним из них был Шпенглер. Я часто пытался свести Гитлера и этого великого историка, надеясь, что его олимпийская язвительность хоть немного поубавит гитлеровской напыщенности. Они и в самом деле встретились без моего участия, и я узнал об этом как-то в воскресенье, когда эта тема всплыла за обедом, устроенным Вагнерами в честь Гитлера в Байрейте. Я видел, что Гитлеру было неловко говорить об этом в моем присутствии, когда он изображал сонливость, чесал ухо и уверял, что Шпенглер высказывался только об условиях компромисса, что все его прошлое уж чересчур монархично и консервативно и что он не обладает пониманием расовых проблем. «Ганфштенгль, вам надо было быть там».
Я едва сумел сдержаться, потому что действительно хотел быть в этой беседе в качестве катализатора. На следующий день я позвонил Шпенглеру в Мюнхен, и он пригласил меня посидеть за кофе и сигарами. При встрече он показался мне совершенно высокомерным. Он считал, что Гитлер – странная личность, и завоевал мое сердце, разбив мифы Розенберга, на тему которых Гитлер, начав разглагольствовать, совершил ошибку. «У этой партии нет мозгов, Ганфштенгль, – жаловался он. – Это просто толпа дураков». Я попробовал завести разговор о генерале фон Эппе, который упоминался как возможный следующий президент. «Это невозможно, – фыркнул Шпенглер. – Это человек без идей, без способности принимать решение, это просто явный болван! Единственный, кто для меня привлекателен во всем этом движении, – Грегор Штрассер. По крайней мере, у него профсоюзное прошлое и чувство реальности».
Да, это, подумал я, достаточно мощная рекомендация, и, когда после моего возвращения в Берлин Никкербокер попросил меня организовать интервью со Штрассером, я это для него сделал. Произошел ужасный прокол. Никкербокер сумел достать какую-то книгу по экономике, опубликованную под именем Штрассера, в которой он внимательно прочел каждое слово, и прибыл с целым списком противоречий. После часа перекрестного допроса Штрассер вытирал пот уже вторым носовым платком и был вынужден отвечать резкостями: «Если вы перечитаете эту книгу, вы поймете, что я имею в виду». Как только Никкербокер покинул нас, Штрассер пришел в ярость и заявил, что, если я еще раз приведу подобного типа, он выкинет его из кабинета. Только потом один из близких к нему людей сообщил мне, что книга была написана каким-то подчиненным и что Штрассер знал о ней меньше, чем Никкербокер.
Первый признак грозящего отступничества Штрассера дошел до меня от Сефтона Делмера – разговаривая по телефону, мы обычно англизировали имена. «Хемпсток, – сказал Делмер, – передай своему боссу, что господин Стритер (т. е. Штрассер) заезжал к господину Криперу (т. е. Шлейхеру)». Я спустился вниз по лестнице в кабинет Гитлера с этой новостью. Он только мрачно промычал что-то, что всегда было наихудшим признаком. Много лет спустя я услышу от одного нашего друга, доктора X. Мартина, частного банкира в Мюнхене, штрассеровскую историю окончательного разрыва с Гитлером. Ссора произошла 8 декабря 1932 года в «Кайзерхофе», в Берлине. Нечего и говорить, что Геббельс присутствовал там и поддержал Гитлера.
В течение последующего года Штрассер придерживался мнения, что единственным решением для преодоления хаоса в Германии является вступление нацистов в нормальную правительственную коалицию. Он знал об антипатии Гинденбурга и Шлейхера к Гитлеру, особенно после инцидента с телеграммой Потемпа, в которой Гитлер одобрял убийство шахтера-коммуниста пятью нацистскими головорезами. В результате Штрассер был готов служить при Шлейхере вице-канцлером, оставив руководство партией на попечение Гитлеру. На встрече в «Кайзерхофе» они не достигли никакого соглашения; фактически, раскол между ними только расширился. Гитлер заявил Штрассеру, что тот – предатель дела партии, и, что у того единственный выход – застрелиться. Штрассер ответил на приглашение тем же самым.
На следующий день доктору Мартину случилось заехать к Штрассеру на квартиру на Тенгштрассе и услышать подробный рассказ о том, что произошло. Он обнаружил Штрассера спокойным и покорным, несмотря на его скорбные слова: «Доктор Мартин, я – человек, отмеченный смертью. Мы долго не сможем дальше видеться, и ради ваших собственных интересов я вас прошу больше сюда не приходить. Что бы ни случилось, запомните, что я говорю: с этого момента Германия находится в руках австрийца – прирожденного лжеца, бывшего офицера-извращенца и колченогого. И я вам говорю, последний – самый жуткий из них всех. Это Сатана в человеческом обличье».
Примерно в это же время я впервые познакомился с Риббентропом, очень поздно вошедшим в нацистскую иерархию. Он был другом графа Гельдорфа, руководителя отрядами CA в Берлине, к которому он втерся в доверие, посылая ящики с шампанским в камеру, когда Гитлера временно задержали. Я сблизился с ним, потому что у него была какая-то элегантность, он говорил по-французски и по-английски и казался на какую-то долю выше большинства этих сумасшедших меднолобых подле Гитлера. По крайней мере, он был и продолжал быть противоядием Розенбергу в области иностранной политики. Мое первое четкое воспоминание о нем связано с дворцом президента рейхстага, который Геринг занимал со времени июльских выборов. Гитлер был там вместе с Гутенбергом в библиотеке на первом этаже, пытаясь выбить из последнего больше денег, но без особенного результата, так что он спустился вниз совершенно измотанным. Он увидел меня и, как обычно, сказал: «Ганфштенгль, сыграйте мне что-нибудь!», так что я энергично занялся мелодиями из «Тоски», которые были у меня в голове, хотя пришлось начинать три раза, чтобы найти правильный ключ. Когда игра закончилась, ко мне подошел Риббентроп и высокопарно произнес: «Ганфштенгль, вы помогли фюреру преодолеть трудный час».
Верхний этаж отеля «Кайзерхоф» на Вильгельмштрассе к тому времени был почти полностью занят под боевой штаб нацистов. Не могу сказать, что из-за этого обстановка там улучшилась. Когда бы в отеле ни появлялось высшее руководство, чтобы перекусить, оно вело себя как толпа старых бродячих актеров и уличных музыкантов. Каждый хвастался своими успехами на недавних митингах и о том, как много букетов цветов ему преподнесли, или о своих успехах в борьбе с коммунистическими обструкционистами. Было страшно, как будто ты находишься в артистическом фойе какого-нибудь мюзик-холла. Берлин к тому же был территорией Геббельсов. У них была большая квартира на Рейхсканцлерплац на западе города, и однажды, когда Гитлер был убежден, что среди кухонного персонала полным-полно коммунистов, которые подкладывают яд в его еду, Магда Геббельс завоевала его сердце, приготовив изысканные маленькие вегетарианские блюда, которые доставили ему в отель в термосах-контейнерах.
И вот в это время Геббельс начал по-настоящему делать успехи. Гитлер часто уезжал и проводил остальную часть вечера с ними, а меня обычно тащили для исполнения моего финального акта на пианино. Мои марши были в большом фаворе, я добыл один сравнительно новый под названием «Немецкий теплый ветер», который понравился Гитлеру. «Вот это мы заставим оркестр играть, когда будем маршировать на Берлин», – обычно провозглашал он, но Геббельсы испытывали ревность. У меня был поэтому особый доступ к Гитлеру, что их возмущало, и они взяли за правило, когда мы приезжали, включать на полную мощность все радиоприемники, так что я уже не мог соперничать. Вскоре Геббельс нашел даже лучший ответ. Он подобрал записи самых успешных выступлений Гитлера и стал прокручивать их. Гитлер съеживался в большом кресле с регулируемой спинкой и обитыми ручками и впадал в полудрему под звуки этого речевого суперотражения самого себя, утопая в своем собственном самовлюбленном звуковом изображении. За этими записями следовала одна из записей Вагнера – только для того, чтобы перехитрить меня, потому что они знали, что, если он послушает мою игру на пианино, это может стать прелюдией к тому, что он будет слушать меня до конца, и иногда им было необходимо предотвратить это любой ценой.
Чуть ли не единственная вещь, примирившая меня с Геббельсом, – это его энтузиазм в поисках подружки для Гитлера. Я был полностью «за». Я полагал, что, если б он нашел себе еще одну женщину, это было бы лучшим способом укротить его и сделать его более человечным и доступным. Одним из их жертвоприношений оказалась оживленная блондинка по имени Гретль Слецак, чей отец Лео был знаменитым оперным певцом, а у самой нее был очень приятный голос. Она была не так молода, примерно 27–28 лет в то время, но была настоящей простушкой и задавала самые восхитительно глупые вопросы о нацистах и о том, за что выступает Гитлер, и действительно ли он свиреп по отношению к евреям и тому подобное. Вообще-то у нее была еврейская бабушка, так что вопросы задавались не такие уж бесцельные. Гитлер умело отвечал и опровергал ее замечания, попросив ее не забивать голову такими вещами, так как самое важное – это провести приятный вечер. Геббельс намеренно выключил свои радиоприемники и спровоцировал меня пойти и побренькать на фортепиано. Я чувствовал то, что должен ощущать человек, который играет сопроводительную музыку в борделе. Однако, думал я, все это доброе дело, и, если только мы сумеем удержать в нем интерес, кто знает, что может выйти из этого.
Гитлер и Гретль ушли в полутемную гостиную по соседству, и я предполагал, что они там ласкают друг друга, поэтому не касался правой ногой громкой педали и отчаянно надеялся, что это, в самом деле, станет началом прекрасной дружбы. После трех четвертей часа или около этого мы все стали собираться покинуть Геббельсов – стоит ли говорить, что вместе с Брюкнером и компанией, – и отправились в «Кайзерхоф», а времени было уже около часу ночи. «Я должен отвезти эту молодую даму домой», – сказал Гитлер. «Если она приведет тебя хоть в какой-то порядок, – подумал я, – она всем нам сослужит большую службу». Остальные выпили по последнему глотку в отеле, чтобы успокоить свою совесть за то, что оставили его одного без охраны. Когда я отправился в свой номер, уверенный, что ботфорты Гитлера будут единственным, чего недостает перед дверью его номера, он оказался совсем рядом с моим номером. Добро, подумал я, это в самом деле благоприятное начало. Я думаю, он на самом деле вернулся достаточно поздно, но из его поведения на следующее утро не было ясно, что же произошло до этого. Гретль Слецак по-прежнему появлялась на людях, и я с ней близко познакомился. Однажды, когда она была в доверительном расположении духа, я спросил ее, что тогда произошло. Она просто возвела глаза вверх, глядя на потолок, и пожала плечами. Это было все, что мне требовалось узнать.
Знакомство с Лени Рифеншталь тоже устроил Геббельс. Она как-то была в его квартире на ужине. Квартира эта, должен сказать, считалась апогеем роскоши, но на самом деле лишь отвечала ранним пульмановским вкусам всей нацистской верхушки. Не хочу быть чересчур злоязычным, но, в конце концов, эти люди появились из ниоткуда, и единственное объемистое внутреннее убранство, которое им доводилось видеть, – это в отелях, в которых они останавливались, так что они стали воспринимать этот стиль как верх хороших манер и совершенства, вместо отношения к нему как к жуткому кичу, которым он являлся.
Лени Рифеншталь была очень энергичной и привлекательной женщиной. Она без большого труда уговорила Геббельсов и Гитлера заехать после ужина в ее студию. Меня тоже прихватили с собой, и я увидел, что помещение полно зеркал и ловких декоративных эффектов интерьера, причем не столь плохих, как можно было ожидать. Там было фортепиано, так что от меня избавились, а Геббельсы, желавшие освободить немного места, прислонились к нему, разговаривая между собой. В результате Гитлер остался в одиночестве, что привело его в панику. Краем глаза я наблюдал, как он делал вид, что внимательно рассматривает корешки книг на этажерках. Рифеншталь явно брала его в оборот. Каждый раз, когда он выпрямлялся или оглядывался по сторонам, она танцевала под мою музыку поблизости – настоящая летняя распродажа женского заигрывания. Я улыбнулся про себя. Поймал взгляд Геббельса, как бы говоривший: «Если уж Рифеншталь не справится, то тогда не справится никто, и нам остается лишь уйти». Поэтому мы извинились и оставили их одних, что вообще-то противоречило всем правилам безопасности для него. Но снова все вылилось в организованное разочарование. Спустя день или два мы с Рифеншталь летели в одном самолете, и опять все, что я получил в ответ, – безнадежное пожимание плечами. Однако она произвела впечатление и получила от Гитлера немало привилегий для работы в кино.
Примерно в то же время появилась и третья женщина. В моей гостевой книге есть запись от 1 января 1933 года, сделанная в нашем доме на Пиенценауэрштрассе Шаубом, Генрихом Гофманом, тогдашней его возлюбленной Эрной Грюбке, на которой он впоследствии женился, Брюкнером и его подружкой Софи Шторк, Рудольфом Гессом и его женой Ильзе, Ингеборг Грен, не оставившей в моей памяти никакого образа, Гитлером – и Евой Браун. Все они приехали на кофе после представления «Мейстерзингеров» в театре «Хоф». Может быть, мы даже вначале поужинали в отеле «Четыре времени года». Я уже не первый раз видел Еву Браун. Это была приятно выглядевшая блондинка, слегка беспомощного типа, которая, казалось, нуждалась в защите, хорошо сложенная, с голубыми глазами и скромными, неуверенными манерами. За несколько месяцев до этого я видел ее за прилавком в ателье Генриха Гофмана и определенно запомнил этот факт. Она была дружелюбно настроенной, представительной и жаждущей понравиться женщиной. У нас не сложилось впечатления, что она здесь присутствует в каком-то ином качестве, кроме как подруга одной из других девушек, приглашенных, чтобы составить компанию.
Гитлер был в своем самом добром настроении. Это напомнило 1920-е, когда мы впервые встретили его. Дирижировал в тот вечер Ганс Кнапперстбуш, и Гитлеру не понравились его ритм и интерпретация, и он принялся разглагольствовать на эту тему. Он действительно мог делать это со знанием дела, мог промурлыкать или насвистеть пассажи, слова которых он знал наизусть, чтобы продемонстрировать, что он хотел сказать. К тому времени мы перестроили свой дом, и студия, которую он помнил с давних дней, утратила свою высоту из-за того, что надо было пристроить дополнительные комнаты. Это вызвало у него сожаление, и он сказал, что лучше было бы расшириться наружу и оставить эту высокую комнату для приемов. Я не мог избавиться от мысли, что, если бы мне вернули мою тысячу долларов, когда я в них нуждался, было бы другое дело, и что ему легко так говорить. Но он с удовольствием предался воспоминаниям о прежних днях, и вечер на самом деле прошел очень приятно. Кажется, это было чуть ли не в последний раз, когда я видел его в таком настроении.
Разговор вернулся к «Мейстерзингерам», которых мы посмотрели. Наверное, это была любимая опера Гитлера, и он сам, естественно, был целиком вагнеровской фигурой. Чтобы слепить его одного, понадобилось бы три-четыре персонажа. Тут было много от Лоэнгрина с немецким смыслом импотенции, что-то от Летучего голландца и смесь Ганса Закса и Вальтера фон Штольцинга. Я не мог избавиться от такой мысли, когда он говорил о черте характера Ганса Закса: «Жук-светлячок не нашел себе подружки, и в этом причина всех проблем». Гитлер так и не нашел своей подружки. Ева Браун не стала решением проблемы.
Перед тем как уйти, Гитлер написал свое имя со словами «В первый день нового года». Он посмотрел на меня и произнес со сдерживаемым волнением: «Этот год принадлежит нам. Я гарантирую вам это в письменном виде». 4 января произошла знаменитая встреча с фон Папеном в доме кельнского банкира Курта фон Шредера – последний шаг на его пути к власти.
Три недели спустя я был опять в Берлине, пытаясь провести моих зарубежных друзей-журналистов через полицейское оцепление на нацистский митинг на Люстгартен. Дело было сразу после новых нацистских успехов на выборах в провинции Липе. Полицейский не пропускал нас. «Но я – доктор Ганфштенгль, пресс-атташе нацистской партии по зарубежной печати, а эти господа должны увидеть все это, чтобы послать свои репортажи», – говорил я ему в раздражении. «Мне приказано никого не пропускать», – упрямо отвечал он. «Но ради бога, друг, не будьте таким упрямым. Через неделю мы все равно будем у власти!» – выкрикнул я. Он не пошевелился. «Приходите через неделю, и я тогда вас пропущу», – сказал он. На этот раз мое заявление было верным.
Глава 11
Разочарование в Нюрнберге
Я испытывал странное ощущение, что меня не тронули шумы, крики и истерия того дня 30 января 1933 года, когда нацистская партия пришла к власти. Определенно, это был волнующий момент, но у меня было слишком много оговорок в отношении опасного неистовства радикалов, чтобы чувствовать себя чрезмерно уверенным в характере грядущих событий. Все мы находились в «Кайзерхофе», пока Гитлер встречался с президентом. Он прошел назад через кричащую толпу и поднялся на лифте на первый этаж. «Только что мы… произошло», – объявил он в эйфории. Мы все столпились вокруг, как и официанты и горничные, чтобы пожать ему руку. «Итак, господин рейхсканцлер, – сказал я, – по крайней мере, мне больше не придется называть вас господином оберрегирунгсратом». Риббентроп тоже был здесь, уже пытаясь походить на Бисмарка, и Геринг, конечно, был тоже тут и там в своей самой блестящей форме. Большую часть празднества мне пришлось пропустить, потому что был прикован к своему кабинету иностранными журналистами и отвечал на телефонные звонки от десятков знакомых со всей Германии, которые вдруг вспомнили, что учились со мной в школе или знали моего отца, и хотели соединиться без задержек с кем-то, находящимся возле власти.
В тот вечер состоялся большой парад формирований CA. И даже исполнялся мой марш «Юных героев», когда отрады печатали шаг по Вильгельмштрассе, но всякое ощущение причастности было грубо разрушено на следующее утро. Кабинеты канцелярии еще не были приготовлены для их занятия, а в «Кайзерхофе» все еще бушевал шквал дискуссий. Я сидел в углу одной из больших гостиных, а по диагонали от меня Гитлер беседовал с Фриком. Как уже было много раз в моей жизни, я, имея в виду акустику, был выгодно расположен. И представьте мой ужас, когда я услышал, как Гитлер произнес: «Самое лучшее, что можно сделать с партайгеноссе Розенбергом, – это назначить его государственным секретарем в министерство иностранных дел».
Мне показалось, будто меня обожгли раскаленным утюгом. Вот как, значит, Гитлер собирался реализовать свои бесчисленные уклончивые заявления о намерениях относительно Розенберга, которые высказывались мне. Как будто бы ему не найдется места в правительстве, и его значимость как редактора «Беобахтер» уменьшится в масштабах нации… Мне нужно было что-то предпринимать немедленно. Почти бегом я выскочил из комнаты, помчался в МИД и потребовал встречи с фон Нейратом. Я никогда в жизни его не встречал, но после короткой паузы меня провели наверх. «Ваше превосходительство, – обратился я, – я должен сообщить вам нечто чрезвычайно важное. Надеюсь, вы знаете, кто я». – «Да, да, вы – глава отдела зарубежной прессы». – «Это для меня очень деликатное дело, и я должен попросить вас сохранить наш разговор абсолютно между нами». – «Да, конечно!» – ответил он, удивленный и озадаченный. «Я только что из «Кайзерхофа», где слышал, как Гитлер заявил, что они собираются назначить Розенберга вашим госсекретарем. Конечно, это лишь шаг на пути превращения его в министра иностранных дел. Я умоляю вас поднять здесь тревогу. Поговорите с президентом, если необходимо. Это нужно остановить любой ценой». Даже флегматичный Нейрат был поражен. «Не знаю, как понимать вас, господин Ганфштенгль. Вы явно один из наиболее известных членов этой партии, не так ли?» – «Да, определенно, – отвечал я, – но здесь идет речь о благе Германии, и есть предел всему. Больше я не перенесу». Нейрат, должно быть, действовал быстро, потому что козни кончились ничем. В качестве подарка для Розенберга он очутился в шикарной вилле в Тиргартене как глава отдела иностранной политики партии, чем, к счастью, и ограничилось его влияние. Нейрат был благодарен мне за вмешательство, и впоследствии мы стали близкими товарищами.
Да, это было плохим началом. С Гитлером было очень трудно общаться в течение нескольких недель. Власть была уже почти в руках, и он прислушивался лишь к тем предложениям, что питали его растущее возбуждение, и отметал все мои предложения придать его грядущему приходу к власти более миролюбивый вид. Был один очень влиятельный французский журналист по имени Драш, фактически еврей, который предложил отметить это событие статьей в журнале «Я все знаю», высказав мысль, что бывшие французские и немецкие солдаты могли бы встретиться где-нибудь на общей границе для торжественной церемонии примирения, чтобы навсегда похоронить топор войны. Это мне представлялось как раз тем жестом, которым новое правительство могло бы правильно начать свою деятельность, и я обратился к нескольким лицам вроде Эппа с предложением поддержать эту идею. Все, что требовалось, – это великодушное одобрение Гитлером. Но тот считал, что это бессмысленная затея, всего лишь еще один трюк какого-то зарубежного корреспондента, а многие из них грубо обращались с ним во время предвыборной кампании, и он стал приходить в ярость просто при виде их.
Мне выделили несколько комнат в штабе соединений Гесса, расположенном по диагонали от канцелярии. Мне было разрешено набрать свой собственный персонал, и, хотя мой заместитель Фойгт был членом партии, другие таковыми не были. Моя секретарь фрау фон Гаузбергер воспитывалась в Соединенных Штатах и, как и ее дочь, была квакером. Этот факт был известен Гессу, который не делал попыток вмешиваться в расстановку моих служащих. Я настоял, чтобы поверхностный нацистский вздор никоим образом не формировал нашей повседневной работы. Никто не приветствовал друг друга кличем «Хайль Гитлер!» или салютом, и все здоровались обычными словами «доброе утро» или «добрый день». Со временем мы превратились в гражданский островок в море военных мундиров.
Я по-прежнему получал то же жалованье, что и раньше. Фактически, после вычетов партийных взносов, налогов и страховки, оставалось примерно 850 марок в месяц – около 850 фунтов в год. Таков был мой официальный доход вплоть до того дня, когда я оставил Германию, так что в последующие годы я работал на относительно хорошо оплачиваемой должности. Какие-то деньги вновь стали приходить из моей доли в фирме Ганфштенглей, но мне всегда приходилось искать денег, чтобы покрыть расходы. Позже в том же году я издал ретроспективную книгу карикатур на Гитлера, которая позволила заработать некоторую сумму, а потом писал музыку и помогал поставить пару фильмов. В первые недели года Геринг пригласил меня остановиться у него в дворце президента рейхстага. Конечно, это не стоило ему ни цента, но он, похоже, рассматривал это как достаточное вознаграждение за те суммы, которые он занял у меня в менее обеспеченные дни, которые я так обратно и не получил. Потом на короткий период я снял квартиру на Гентинерштрассе, а поздней осенью 1933 года переехал в прелестный домик, почти миниатюрный дворец на Паризерплац, совсем рядом с Бранденбургскими воротами. Он до самого конца напоминал мне мой берлинский дом.
Я также счел целесообразным в первый раз появиться в партийном мундире. Я всегда думал, что мышиного цвета форма CA отдает уродством, поэтому позволил себе вольность сшить себе собственный костюм. Я заказал великолепный отрез шоколадно-коричневого габардина из Лондона и сшил мундир, добавив изящный маленький золотой эполет. Гитлер предложил мне рубашку и брюки с вещевого партийного склада, но когда тактические соображения диктовали необходимость появляться в моей цивильной одежде, я делал это исходя из своих собственных представлений. Мое первое появление в мундире на вечере, устроенном Луи Лохнером – корреспондентом Ассошиэйтед Пресс, стало, надо ли говорить, темой для разговоров по всему городу.
Если я и пересказываю такие мелкие детали в период большой революции, то это не в попытке отмежеваться от событий. Нацисты пришли к власти с заявленным намерением очистить авгиевы конюшни экономической катастрофы, безработицы, коррупции, коммунизма, бесполезного и бесцельного пререкания 32 партий в рейхстаге и восстановить национальное достоинство и честь. В это я верил как член партии и не буду, оглядываясь на прошлое, стараться оправдать тот факт, что соглашался со многими из предпринятых драконовских мер. Я был готов рискнуть англосаксонской преюдициальностью,[5] заявив, что сравнивал происходящее с вырубкой подлеска ради того, чтобы могли вырасти деревья. Что я в меру возможного делал как личность, так это вмешивался изо всех сил там, где сила движения революция порождала неприятные излишества. Многие другие делали столько же и больше, чем я, и я, по крайней мере, в конце концов сумел спастись. Чтобы иметь возможность делать такие вещи вообще, мне надо было каким-то образом сохранить свое место вблизи Гитлера.
Мое первое столкновение произошло с Герингом. Я услышал от Лочнера и людей в дипломатических кругах истории о неприятных происшествиях в «Колумбия-Хаус», что возле аэродрома Темпельхоф. Говорили, что CA превратили его в неофициальную тюрьму и центр для допросов политических врагов, кого они, как утверждалось, зверски избивали. Потом некий Граф Шенборн, которого я знал, зашел ко мне во дворец президента рейхстага и подтвердил эту историю конкретными деталями. Я за завтраком набросился на Геринга по этому поводу. Вначале он все отрицал. Потом я предложил удовлетворить себя личным визитом туда. Геринг вел себя уклончиво, затем вызывающе, и, наконец, потребовал сообщить, кто мне это рассказал. Я не хотел этого делать, но, добившись обещания, что моему информанту не причинят зла, назвал Шенборна. Мне следовало лучше подумать заранее, но тогда мне многому еще предстояло научиться. Шенборн исчез и был задержан на несколько недель. Естественно, он был не очень признателен мне, но я поднял такую бучу, что, возможно, так же помог ему выбраться из тюрьмы, как и попасть туда до этого. Вот так я впервые почувствовал, насколько получается не совсем так из того, на что многие из нас надеялись ранее. Следующие три года я поднимал голос протеста всегда, когда мог. Но не следует предполагать, что роль короля Канута так легка для исполнения.
Часто было необходимо использовать самые окольные методы. Когда 24 февраля на штаб коммунистов в «Либкнехт-Хаус» был совершен налет, Геринг как прусский министр внутренних дел издал яркое, зажигательное коммюнике об обнаруженных бочках инкриминирующего материала, касающегося планов мировой революции. Спрашиваемый корреспондентами, я не смог получить от него никаких деталей. На следующий день я обедал с сэром Горацием Ремболдом – британским послом. «Если эти предположения правдивы, в чем я сомневаюсь, – сказал я ему, – наверняка единственный способ добиться фактов – это чтобы британское правительство запросило детали, учитывая особенно, что там якобы затронуты некоторые территории империи». Принял ли он мой совет или нет, я не знаю, поскольку два дня спустя антикоммунистическая кампания достигла своего самого впечатляющего пика.
Надо помнить, что то была как раз середина последней крупной избирательной кампании. 26 февраля я сопровождал Гитлера в жутком двенадцатичасовом полете, во время которого он выступал в трех удаленных друг от друга городах. Поздно вечером мы ужинали с князем Виктором Видом и его женой у них в доме на Курфюр-стенштрассе. Я чувствовал приближение недомогания от простуды, и перед тем, как мы уехали, князь дал мне бутылку водки, посоветовав принимать в случае жара. Я в ту ночь устал как собака, так что не начал лечение, но на следующий день меня охватил такой озноб, что я решил лечь в постель в своей комнате во дворце Геринга и попробовать лекарство. Геббельс пригласил меня на более позднее время, но я оставил по телефону записку с извинениями, натянул пару старых свитеров, завалил постель одеялами, заказал повторяющиеся порции горячего лимонада, чтобы чередовать его с лекарством, и начал потеть. Всем нам на следующий день предстояло выехать в Бреслау, поэтому мне надо было предпринять что-нибудь радикальное.
Примерно после часа попеременных глотков, да еще закутавшись по нос в постельное белье, я почувствовал, что озноб уменьшается, а по моим суставам начинает растекаться долгожданное тепло. Меня охватил приятный покров пота, и тут в соседней гостиной комнате зазвонил телефон. Он все звонил и звонил, никто к нему не подходил, поэтому в конце концов я поднял себя, обтирая лицо полотенцем, и пошел к соседней двери. Это был то ли Брюкнер, то ли кто-то из адъютантов, я уже не помню: «Фюрер настаивает, чтобы вы приехали вечером к Геббельсам. Он хочет, чтобы вы сыграли для него на фортепиано». Я довольно резко объяснил свое состояние, сказал, что он испортил мне все труды, которые я начал, что я, вероятно, не смогу выйти на улицу из-за жуткой температуры и что я иду назад в постель. Я только все вновь привел в порядок и начал согреваться, когда опять заверещал телефон. Ну, это уж слишком, подумал я, пусть звонит, пока не надоест. Но он не перестал звонить, поэтому я вновь поплелся к соседней двери. На сей раз звонила сама Магда. Я расстраивал всю их вечеринку. Мне надо только закутаться и приехать, а потом пропотеть и тому подобное. Я был достаточно тверд в своих намерениях, не стал вешать трубку телефона и возобновил свой режим.
Я попробовал задремать, и до меня медленно дошло, что в комнате чересчур светло, чтобы можно было заснуть. Я не закрыл дверь в соседнюю комнату. «Ну, идиот, – проворчал я, – ты, наверное, не выключил настольную лампу на столе». Я попробовал сосчитать баранов, но бесполезно. К тому же у этого света было какое-то странное свойство. Он как будто мерцал и проникал в мою спальню из какого-то другого источника, а не через открытую дверь. Вдруг в комнату ворвалась фрау Ванда, домохозяйка. «Господин доктор! Господин доктор! – закричала она фальцетом. – Рейхстаг горит!» На этот раз я вскочил одним рывком, подбежал к окну, выходившему на площадь, и там в самом деле все здание было охвачено огнем.
Тут я позвонил, и на другом конце провода оказался сам Геббельс. «Мне надо поговорить с господином Гитлером!» – сказал я. Что случилось, захотел узнать этот маленький гном, не мог бы я сказать ему, чтобы он передал сообщение? В конце концов я потерял терпение: «Скажите ему, что горит Рейхстаг!» – «Ганфштенгль, это одна из ваших шуток?» – ответил Геббельс достаточно грубо. «Если вы так считаете, приезжайте и увидите сами», – и я повесил трубку. Потом я позвонил Сефтону Делмеру и Луи Лохнеру. Только я повесил трубку, как вновь зазвонил звонок. Опять Геббельс: «Я только что разговаривал с фюрером, и он хочет знать, что произошло на самом деле. И только без ваших шуток!» Я потерял терпение: «Я вам говорю, приезжайте сюда и увидите, несу ли я чепуху или нет. Все в пламени, и пожарники уже приехали. Я ложусь в постель».
Моя комната превратилась в какой-то вокзал. Приехал Ауви, а потом принц Гессенский. Оба они остановились во дворце. Все, что я знал, – это то, что очень расстроился, так как мое лечение пошло прахом.
«В любом случае пришел конец этому газовому заводу», – сказал я. Полагаю, это было бессердечное замечание, но я всегда считал это здание архитектурным выкидышем. На следующий день, конечно, нацистские газеты вышли с аршинными обвинениями, что все это – дело рук коммунистов, и началось пресловутое судебное дело.
Боюсь, этот анекдот представит собой небольшое новое существенное доказательство. Потом появились предположения, что я был одним из тех, кто знал всю историю. Поджог не только застал меня в постели с горячкой, но и ни я, а также никто из моих гостей, никто из слуг не знали и не заметили никакой активности в доме, чтобы подтвердить теорию, что Эрнст и его поджигатели из CA пробрались в Рейхстаг через туннель из наших подвалов. С другой стороны, здание было огромным, у них могли быть ключи к люку для спуска угля в подвал, и они могли сработать незамеченными. Что, однако, небезынтересно проследить, это поведение Геббельса и Гитлера.
Маленький доктор, конечно, был законченный лжец, но если когда-либо беспокойство и подозрение в человеческом голосе бывают неподдельными, то именно такими они были в его голосе по телефону. В то время было такое достойное внимания предположение (меня ни в малейшей степени оно не удивило), да еще опираясь на имеющиеся сегодня доказательства, что всю операцию планировал сам Геринг, непременно с ведома Гитлера, как средство перехватить часть инициативы из рук его ненавистного соперника Геббельса. Был ли Геринг в своем дворце в тот вечер или нет, не имею представления. Я его не видел.
Мои собственные подозрения не возросли, пока я сам не прочел много позже в том же году расшифровку стенограммы процесса в Лейпциге над Димитровым и его сообщниками. В одной книге, изданной в Лондоне, я назван одним из лиц, замешанных в заговоре с целью поджога Рейхстага. Я возбудил дело в суде по поводу клеветы через адвоката Кеннета Брауна, который впоследствии стал моим хорошим другом. Я был так шокирован необоснованностью доказательства, приведенного на суде, что вылетел в Лондон, чтобы сказать Брауну, чтобы он отложил слушание, но к тому времени издатели уже в любом случае уступили.
Лейпцигский процесс нанес очень большой ущерб престижу Геринга. Он был взбешен. Однажды за обедом в канцелярии он возвестил: «Мой фюрер, это абсолютный позор, как ведут себя эти судьи Верховного суда. Можно подумать, что под судом мы, а не коммунисты». Ответ Гитлера был разоблачающим. «Мой дорогой Геринг, – ответил он, – это только вопрос времени. Скоро мы заставим этих стариков разговаривать на нашем языке. Все равно, они уже все созрели для отставки, а мы посадим своих людей на их места. Но пока этот старик [Гинденбург] жив, мы мало что можем сделать».
Небольшая доля заслуги в том, что Димитров смог покинуть Германию живым после того, как был признан невиновным, принадлежит мне. В ответ на послание президента Рузвельта я поддерживал тесный контакт с американским послом в Берлине Уильямом И. Доддом. Во многих отношениях это был неважный представитель. Он был скромным мелким профессором истории Юга, и при нем посольство еле сводило концы с концами, да и сам он, возможно, пытался сэкономить и на своей зарплате. Там, где требовался крепкий, грубоватый миллионер, чтобы соперничать с пылом нацистов, он нерешительно раскачивался в тени, будто все еще находился в своем университетском городке. Мышление его и предрассудки были мелкими и мелочными. Это факт, что я – бывший студент Гарварда – заставлял его смотреть на меня как на долбаного янки, но я старался изо всех сил, чтобы помочь ему оказать то влияние, какое он мог. В одном случае я даже организовал для него неофициальное интервью с Гитлером, причем без присутствия представителя МИДа, что, конечно, противоречило всякому протоколу. Нейрат, чью дружбу я очень ценил, был определенно встревожен, когда услышал об этом, и действительно, я, может быть, избежал проблемы для себя. Я уже забыл подробности про этот случай, но было что-то, что я хотел довести до сведения Гитлера. Додд не произвел благоприятного впечатления. Гитлер чуть ли не жаловался. «Этот добрый Додд, – сказал он, – еле-еле говорит по-немецки, и он вообще ничего не понял».
Лучшее, что было у Додда, – это его привлекательная дочь-блондинка, Марта, которую мне довелось хорошо узнать. Я часто оказывал ей покровительство в компании Гитлера в надежде, что он прислушается к моим мыслям через ее посредничество. Однажды мы с ней вместе обедали, и она сказала мне, что ее отец очень обеспокоен, так как слышал, что, даже если Димитрова освободят, он не доберется до границы живым и что у Геринга есть какой-то план убить его. Это показалось мне верхом безумия, поэтому вместе с Луи Лохнером, который был к тому же президентом ассоциации иностранной прессы, мы составили контрзаговор. Под предлогом представления нового сотрудника агентства Рейтер мы пригласили пресс-офицера Геринга – человека по имени Зоммерфельд, на обед. Было устроено так, что этот молодой репортер из Рейтер перескажет историю Марты как некий слух и спросит, может ли Геринг сделать какое-то заявление, как наглому новичку, ему это сойдет с рук. Узнав об этом, Геринг, конечно, будет вынужден публично заявить, что Димитров сможет свободно и в безопасности уехать, что он сам возьмет на себя ответственность и т. д. Это сработало, но потом, боюсь, этот молодой человек из Рейтер похвастался о своей роли в этом эпизоде, и это стало известно Герингу. Было бы преувеличением сказать, что он выразил мне свою благодарность.
Мартовские выборы принесли Гитлеру с его националистическими союзниками большинство, в котором он нуждался, но пока он не получил от рейхстага принятие закона о предоставлении чрезвычайных полномочий, который обеспечивал бы легальную основу для его диктатуры, он был подчеркнуто уважительным к своим партнерам по коалиции. Один пример из моего личного опыта может подтвердить этот тезис. Гутенберг, который, помимо обладания тремя министерскими портфелями, все еще сохранял свои интересы в Руре и контроль над кинокомпанией «Уфа», финансировал съемки весьма предвзятого фильма под названием «Утренняя заря». Технически фильм был блестящим, но в основе его сюжета была война подводных лодок с явно антибританским подтекстом в сценах, касающихся камуфлированных кораблей Q Королевского военно-морского флота. Премьера вызвала фурор, и несколько британских корреспондентов, включая Нормана Эббатта – представителя «Таймc», потребовали от меня выяснить, является ли эта тенденция намеренным выражением взглядов со стороны нового правительства. Я был под прессом, а Гитлера поблизости не было, так что при явном соперничестве с Гессом я сделал заявление, где утверждалось, что это – частная продукция, с которой нацисты не могут ассоциироваться. Это вовсе не было правдой, но на следующее утро меня повелительно вызвали к Гитлеру, чтобы получить головомойку на том основании, что националисты встали под ружье. Мне пришлось отправиться к Гутенбергу лично с извинениями и объяснениями, что я позволил ввести себя в заблуждение.
Наиболее важной политической демонстрацией этого начального периода нахождения у власти была церемония в церкви Потсдамского гарнизона, посещаемая президентом Гинденбургом и всеми представителями до– и послевеймарской Германии. По моему мнению, это был, возможно, главный поворотный пункт в идеологической позиции Гитлера. До сих пор все еще было можно что-то прочесть в его намерениях при обширных свидетельствах из его собственных заявлений, что он предлагает со временем восстановить монархию. Потсдам с его зловещим великолепием имперской Германии обеспечил психологическое раздвоение, стал развилкой дорог. И режиссером был доктор Йозеф Геббельс.
Организация потсдамской церемонии не была исключительно прерогативой национал-социалистов. Рейхсвер, «Стальной шлем», монархисты, религиозные и другие традиционные организации сумели добиться там равного представительства. Геббельсу не нравилось это соперничество, и ему удалось в моем присутствии, накануне вечером, уговорить Гитлера не принимать участия в каких-либо предварительных митингах, а появиться только в самой гарнизонной церкви. А вместо этого маленький доктор устроил на десять часов утра почти частный визит уважения на какое-то пригородное кладбище, где были захоронены несколько штурмовиков CA, убитых в ходе уличных стычек во время прихода к власти. Я входил в состав этой официальной группы.
Со стороны Геббельса это было, конечно, мастерским образчиком трагической импровизации. Тяжело ступая между караулом из людей CA, он возложил венок у подножия каждой могилы, где Гитлер и все остальные каждый раз стояли по минуте или около этого в знак почтения памяти. Со стороны Потсдама, где собрались соперничающие организации для грядущей церемонии, доносился рокот пушек, и оттуда взлетали вверх шлейфы коричнево-малинового фейерверка. Геббельс продолжал болтать нечто вроде надгробной речи в стиле «ах, такие юные, я хорошо знаю его бедную мать». Мне в голову пришла песня о Хорсте Весселе: «Kameraden, die Rotfront und Reaktion erschossen…» – Красный фронт уничтожен. Министр пропаганды уже настраивал мышление своего хозяина на грядущую борьбу с «силами реакции».
Настроение Гитлера после прихода в церковь было уже предопределено. Мне нет нужды описывать эту сцену в подробностях – пустой императорский трон, кронпринц, Гинденбург, старый фельдмаршал Маккензен в гусарском мундире с черепом в виде эмблемы… Это была так называемая «реакция» при всех регалиях. Гитлер только на словах признал коалицию старого и нового, так как на данный момент он знал, что должен это делать, но для понимающего тут появилась свежая нота в его речи. Я стоял с Гессом менее чем в двадцати метрах от него. «Сейчас настало время героической идеологии, которая осветит идеалы будущего Германии…» Я встрепенулся от такого начала. Что это значит? Где я читал это раньше? Это не Шопенгауэр, бывший философским богом Гитлера в дни старого Дитриха Экарта. Нет, это что-то новое. Это – Ницше.
Я вернулся мыслями на несколько месяцев назад к визиту, который он нанес во время одной из предвыборных кампаний на виллу Зильберблик по пути из Веймара в Берлин, где скончался Ницше и где все еще жила его овдовевшая сестра в возрасте 86 лет. Остальная часть нашей группы ожидала снаружи примерно полтора часа. Гитлер ушел со своим хлыстом, но, к моему удивлению, вышел непринужденной походкой с тоненькой маленькой тросточкой конца прошлого века, болтавшейся у него в руке. «Какая чудесная мамаша! – сказал он мне. – Какая живость и интеллигентность! Настоящая личность. Смотрите, она мне дала как сувенир последнюю трость ее брата, это настоящий подарок! Вам надо было быть там, Ганфштенгль!» – что являлось формой некоего оправдания, когда он исключал меня из всего.
Этот эпизод явно породил более глубокое впечатление, чем мне позволило оценить немедленное включение в избирательную кампанию. Мозг Гитлера был подобен глубокой быстрой реке. Невозможно было предсказать, когда то, что он накопил, выскочит опять на поверхность. С того дня в Потсдаме ницшеанские афоризмы стали появляться все чаще. Борьба за героическую жизнь против формального образования, ложащегося мертвым грузом, христианской философии и этики, основанной на сострадании. Шопенгауэр с его почти буддистской мягкостью был похоронен навсегда, и гауляйтеры стали черпать свое вдохновение из дикого ницшеанства – выбрасыванием всего ненужного. Извращение гильотиной, которое Робеспьер придал учению Жан-Жака Руссо, было повторено Геббельсом, Гитлером и гестапо в их политическом упрощении противоречивых теорий Ницше. Но в Потсдаме была пройдена не только эта веха. До этой грозной демонстрации сил представителями старого режима историческим героем Гитлера всегда был Фридрих Великий. Когда при подсказке Геббельса он оценил риск и ограничения, которые на него наложит коалиция с этими традиционными силами, его лояльность искусно изменилась. Начиная с этого момента все чаще как образец возникал Наполеон. Священное осознание искусства возможного, которое характеризовало великого прусского короля, стало погружаться в беспредельную жажду абсолютной власти этого корсиканца.
Никто не мог остановить вихрь революционного прогресса. Политические партии были запрещены, профсоюзы секвестрированы, под давлением оказался «Стальной шлем», но многие опоры истеблишмента все еще оставались – президентство, рейхсвер, министерство иностранных дел, государственная служба. Те из нас, кто располагался по консервативную сторону забора, ожидали, что ажиотаж спадет, а не возрастет, и казалось, что все еще существуют достаточные предохранительные устройства, чтобы сыграть роль пожарных бригад, если вдруг произойдет прямое возгорание. Не следует предполагать, что эти меры тщательно обсуждались на конференциях или в кабинете министров или что были какие-то реальные предварительные дискуссии в партии, касающиеся этих проблем. Большинство из нас буквально читало о них в газетах, когда они происходили. У Гитлера был его закон о чрезвычайных полномочиях, и он действовал, пользуясь предоставленными ему правами. Все шло, как на крупнейших скачках с препятствиями «Гранд нэшнл» (в Эйнтри, близ Ливерпуля). Просто не было возможности услышать, что один жокей сказал другому, когда они примчались к своим барьерам.
В вопросах политики единственная область, в которой я занимал твердую позицию и проявлял упрямство, – это международные отношения. Я был союзником Нейрата и оппонентом Розенберга и всего, за что он выступал. Я также старался сохранять толику здравого смысла в делах религии. Если бы я попытался критиковать Гитлера другими ударами в лицо, он бы просто сказал мне, что это не мое дело и что он один отвечает за свои действия. Надо было просто надоедать и критиковать на низком уровне. При случае я мог помочь какому-нибудь гауляйтеру получить дисциплинарное взыскание за неуемную болтовню чуши в отношении международных дел, но в общем и целом мое вмешательство требовалось на более персональном уровне. Все чаще и чаще доходили истории о людях, которых преднамеренно задерживали без суда, и притом не полиция, которая все еще придерживалась закона, а штурмовики CA, которые закона не почитали. Было посеяно семя будущих концентрационных лагерей, хотя все еще не было логичности и полной информации, и приходилось слышать это через вторых и третьих лиц. Мстительное беззаконие, безусловно, было, но очень немногие люди усматривали в этом систему. Люди знали, что Гитлер ко мне прислушивается, и меня время от времени умоляли привлечь его внимание к конкретным случаям.
Одним из моих двух самых ценных контактов был Рудольф Дильз, служивший при Брюнинге шефом антикоммунистической безопасности, и из-за административного гения его назначили первым руководителем гестапо – все еще (главным образом) полицейской организации. А другим был Генрих Гиммлер. Дильз был неутомим. Это был обученный офицер безопасности того типа, который в любой стране обычно не носит лайковых перчаток. Но то, что он делал, было предписано законом. Он не только был возмущен вольностями, которые себе позволяли CA и СС, но и противодействовал им, когда мог. Мы с ним обычно встречались на приемах в разных местах Берлина, и я передавал ему подробности дел, на которые меня просили обратить внимание. Довольно часто это приносило желаемый результат. Наше сотрудничество также вызывало недовольство Геринга, и он не раз предупреждал Дильза, чтобы тот не проводил так много времени в моей компании.
А с Гиммлером связь была чисто личной. При нашем общем баварском прошлом он был готов слушать неоспоримые аргументы и действовать соответственно. Таким путем я сумел добиться освобождения Эрнста Ройтера, бывшего социалистическим мэром Магдебурга, а после Второй мировой войны он обрел всемирную репутацию обер-бургомистра оккупированного Берлина. Я ничего о нем не знал, но его делом занялись квакеры, и оно привлекло заметное внимание в Англии, а меня одна из их руководителей, мисс Элизабет Говард, попросила вмешаться. Однажды вечером после ужина, не помню где, я вцепился в Гиммлера и рассказал ему, что явно можно ожидать возмущение международного сообщества, если не освободить этого человека. Гиммлер дал мне имя и номер телефона, кому надо позвонить, и дело было таким образом улажено.
В другом случае один депутат-социалист по имени Герхарт Зегер сбежал в Скандинавию, но его жена – урожденная англичанка и ребенок не могли получить разрешения на выезд. Этим делом занялась миссис Мейвис Тейт, британский член парламента, и даже появилась в моем кабинете. И снова я уладил вопрос через Гиммлера. Моей единственной ощутимой наградой за эти усилия (через несколько лет, когда я стал британским интернированным лицом) было то, что я узнал, что миссис Тейт снова выступила в палате общин и высказалась против моего освобождения. Подобных случаев были десятки. Один, о котором упоминает сам Дильз в своих послевоенных мемуарах, – это государственный секретарь Пюндер, брат кельнского юриста, ныне заметное лицо в боннском федеральном правительстве. Еще мне на ум приходят такие имена, как семья Гангофера, баварского новеллиста, и Людвига Вюльнера, исполнителя «Песни».
Еще один человек, которому я был рад помочь, – Фриц Крайзер, скрипач. Он был евреем, но опасность в ближайшее время ему не грозила. Гитлер был большим поклонником его игры. Мы были хорошими друзьями, и он не только помогал мне с оркестровкой некоторых моих маршей, но и переработал одну мою мелодию в качестве пьесы своего репертуара, назвав ее «Канцонетта». Он умел разглядеть будущее и счел разумным эмигрировать в Соединенные Штаты. Через Шахта и Нейрата я сумел устроить перевод его существенного состояния. Те из нас, у кого была возможность помочь, делали то, что было в силах.
Самое умилительное было в том, что многие из нас полагали, что концентрационные лагеря – лишь временное явление. Это была версия, владевшая даже теми, кто был поблизости от внутреннего ядра партии, как я сам, а информация была настолько скудной, что было трудно ей не верить. Однажды я привел к Гитлеру гостившего в Германии британского члена парламента Филиппа Ноэль-Бейкера, чтобы предложить на обсуждение этот вопрос, и сам выдвинул предложение о том, что возбуждение за рубежом можно приглушить, если по очереди, во взаимном порядке, один из проживающих в стране иностранных консулов будет получать разрешение докладывать об условиях, в которых содержатся такие подозреваемые. Гитлер воспринял все это довольно спокойно и заявил, что идея интересна. Он не поручал никому из его консульского персонала в Англии съездить в британские места, где отбывают наказания. В следующий раз, когда я был в канцелярии, я получил взбучку. Кем себя считает этот англичанин, что позволяет себе обращаться ко мне с такими оскорбительными просьбами? Пусть сначала осмотрит свои собственные камеры и тому подобное. Но естественно, это был не единственный повод, по которому я представлял людей Гитлеру для бесед. Когда германское правительство ввело идиотское правило, по которому за выездную визу в Австрию требовалось уплатить тысячу марок, как часть своей начинавшейся кампании против маленького южного соседа, я привел Луи Тренкера, австрийского кинопродюсера, известного своими историческими романами, чтобы уговорить Гитлера как своего соотечественника. Он получил неопределенный ответ, а мне сделали резкое замечание за мое усердие. Однако я получил толику раздраженного удовлетворения от того, что Геббельс, прослышав о нашем визите, посчитал, что я посягаю на его театральные заповедники, и поспешил на следующий же день представить Гитлеру актера Генриха Георга в качестве противоядия.
Моя крупнейшая неудача была связана с попыткой передать решение проблемы роста антисемитских настроений. Условия в тот момент и отдаленно не походили на те, что возникли после 1938 года, когда немецкий дипломат фон Рат был застрелен еврейским эмигрантом в Париже. Еще 1 апреля 1933 года я стал свидетелем беспорядков, но ни в коей мере не смертоносной демонстрации, неофициально подстегивавшейся Геббельсом, против еврейских магазинов на Потсдамерплац и безуспешно пытался отговорить ее подстрекателя в канцелярии. Примерно в августе того же года до меня дошла весть от одной американской дамы, которую я знал – миссис Дейзи Майлс, жившей в отеле «Континенталь» в Мюнхене, что какой-то эмиссар из Соединенных Штатов был бы очень благодарен мне, если я дам ему интервью за швейцарской границей в Линдау.
Она отвезла меня туда, и я имел беседу с Макси Штойером – ведущим еврейским юристом из Нью-Йорка, которому обо мне рассказывали многие американские друзья. Его предложение, поддерживаемое богатыми членами американской еврейской общины (Спейерсы, Варбурги и другие), состояло в том, что они были готовы финансировать эмиграцию в Соединенные Штаты всех тех германских евреев, особенно недавно прибывших из Центральной Европы, которые пожелают уехать. Этот план соблюдал правило пропорциональности, которое нацисты предлагали применять в отношении профессий, и казался восхитительным решением этой колючей проблемы.
Я улетел в Берлин и вначале поговорил с Нейратом. Тот был в восторге. Потом я встретился с Шахтом. И его увлекла эта идея. С такой поддержкой я решил обратиться к Гитлеру. Я перехватил его как-то после обеда, и мы стали ходить взад и вперед по диагонали террасы старой канцелярии, где обычно подавали кофе в прекрасные летние и осенние дни. Его ответ ошеломил меня: «Мой дорогой Ганфштенгль! Жребий брошен. События обретают совершенно иную форму». – «Но, господин Гитлер, – стал возражать я, – это наш лучший шанс разобраться с неразрешимой проблемой». – «Не тратьте мое время, Ганфштенгль, – оборвал он меня. – Мне нужны евреи в качестве заложников».
Держать ногу на мягкой педали было больше похоже на то, как если бы просить машину для забивания свай не делать шума. Но все равно я искал союзников везде, где мог. Одним из них был генерал фон Рейхенау, чья репутация отъявленного нациста не совсем заслуженна. Он определенно был одним из наиболее высокопоставленных защитников Гитлера в рейхсвере, и, хотя он был приглашен на высокий пост в военном министерстве, злоупотребления первого года нахождения у власти быстро разочаровали его. Я знал его около десяти лет. Впервые мы встретились у моего молодого друга, американского военного атташе Трумен-Смита, когда Рейхенау был еще майором. А теперь я возвращал долг, уговорив Рейхенау устроить возвращение полковника Трумен-Смита в Берлин в качестве американского военного атташе. Я понимал, что каждый шаг в направлении укрепления проамериканских чувств в Германии оправдан.
Рейхенау и рейхсвер не только были шокированы злодеяниями CA, но и все чаще тревожились по поводу намерений Рема влить их в армию, а сам он при этом станет министром обороны. Не производили на него впечатления и военные потенциальные возможности CA. Кто-то сравнил было их с рекрутами – борцами за свободу 1813 года против Наполеона. Это вызвало у Рейхенау презрительную насмешку. «Уверяю вас, что битвы под Лейпцигом и Ватерлоо были выиграны регулярной прусской пехотой», – оборвал он. Мне это показалось очень полезным аргументом, на котором можно было сыграть, и я всегда снабжал Рейхенау информацией изнутри партии, на которую армия зачастую могла реагировать с некоторым успехом. В ответ на это он передавал мне свои доклады на случай, если у меня будет возможность поработать с Гитлером. Я был все же ближе к нему, чем кто-либо из них, хотя Гитлер с раздражением обнаружил, что я так хорошо знаю этого генерала. «В Ганфштенгле самое невероятное то, что у него друзья и связи, похоже, есть повсюду», – пожаловался он как-то в моем присутствии. Будучи человеком из ниоткуда, это было нечто такое, чего он не мог постичь. Еще пример такого же рода связан со случаем, когда мы все посещали открытие мемориала в Танненберге в Восточной Пруссии вместе с Гинденбургом. Старик мне виделся очень культурным человеком, и он говорил своим низким басом о моем кузене с той же фамилией, которого он знал в Потсдаме как офицера гвардейского гренадерского полка. Мы стояли, в течение нескольких минут прослеживая генеалогию, что вызвало крайнее бешенство и ревность гитлеровского окружения.
Еще одной выдающейся личностью был Нейрат, отвечавший на мою доверительность своим покровительством. Он взял меня с собой на Лондонскую экономическую конференцию летом 1933 года и помогал мне с валютой через МИД еще несколько раз, когда я ездил в Англию. Надо сказать, что поездки осуществлялись целиком за мой счет. Я хотел дать Гитлеру истинную картину бытовавшего там мнения и представить аргументы, которые, по крайней мере, могли бы пробудить осторожность во внешней политике. Я даже пробовал убедить его организовать обмен визитами между главами государств. Все, что угодно, думал я, чтобы вытащить его и попробовать нормализовать его точку зрения. Единственным непосредственным результатом оказалось то, что Геринг стал претендовать на роль первого приглашенного. Он полагал, что, если бы его принял король, он мог бы получить британскую награду, чтобы прибавить ее к своей коллекции.
Нет необходимости подчеркивать, что значительные группы за рубежом, а также и внутри Германии, смотрели в то время на Гитлера с определенной благожелательностью. Даже Ллойд Джордж, у которого я бывал, не стал исключением. Он дал мне свою фотографию с личной подписью на обратной стороне: «Канцлеру Гитлеру в знак восхищения его мужеством, целеустремленностью и руководством». Было полно людей, готовых признать новую власть, которая возникла в Германии. Во время одной из поездок в Берхтесгаден в конце лета мне было поручено развлечь сэра Джона Сиддли, промышленника, и его жену. До сего дня храню воспоминания о том, как он и Геринг сидели на балконе, рассматривая большие фотографии и чертежи британских военных самолетов, которые, как предполагалось, Германия купит. И все, должен сказать, в прямом противоречии с условиями Версальского договора.
Во время того же самого визита – я думаю, это было, когда я намеревался получить у Гитлера добро на мою книгу карикатур, – я увидел еще один пример удовольствия, с которым партийные лидеры, похоже, воспринимали жестокость, с которой они отправляли властные полномочия. Я захватил с собой Эгона, к тому времени воспитанного мальчика двенадцати лет, и, играя в кустах, он оказался позади и вблизи разговаривавших Гитлера и Геринга. «Мой фюрер, – говорил Геринг, – мне только что пришлось подписать двадцать два смертных приговора для вашего утверждения». Они были очень довольны собой, потирая руки, как рассказал мне Эгон. Очевидно, это все стало обыденным делом, и никакой пощады не давалось.
Если бы я нуждался в каких-то дальнейших свидетельствах того, куда были направлены их мысли, то разговора между Гитлером и Геббельсом, который я услышал через открытую дверь гостиной в канцелярии, было вполне достаточно. «Пока старик [Гинденбург] жив, – донесся голос Гитлера, – существуют две вещи, которых я не могу касаться: армия и министерство иностранных дел». Геббельс не преминул подлить масла в огонь: «А что касается этой потсдамской своры, мой фюрер, для них существует только один способ – выстроить их вдоль стенки и скосить из пулеметов». И тут, естественно, я направился прямо к Рейхенау и рассказал ему эту историю.
Именно ощущение власти превратило Гитлера в непримиримого фанатика. Мне понадобилось прожить большую часть 1933 года, чтобы понять, что в него вселился демон. И даже тогда многие из нас не верили, что уже пройдена точка возврата. Мы думали, что силу движения можно затормозить, направление изменить. Когда бы я ни встречал Нейрата, Шахта, Гюртнера или генерала фон Рейхенау, что бывало часто, мы вели разговор в одном и том же ключе. Никто из них не имел такого доступа к Гитлеру, который я все еще сохранял, и, несмотря на мое растущее отвращение, они упрашивали меня оставаться там, где я был. Гитлер пока еще не достиг точки, где он уже больше не обсуждал вопросы с теми, кто пользовался его доверием. Окончательные решения, принимаемые человеком в таком положении, часто, в крайнем случае, занимают минуты, и, если мне случалось находиться там в этот решающий момент, всегда была возможность, чтобы взгляды, которых я придерживался, взяли бы верх. Проблема была в том, что этот голос разума стал находить все меньше и меньше отклика в его разуме.
Окончательное понимание, что Гитлер и его движение обманули не только меня, но и всех нас, пришло на нюрнбергском партийном съезде в год власти. Вводную часть оживляло присутствие впервые в Германии сестер Митфорд – Юнити и Дайяны, бывшей замужем за сэром Освальдом Мосли. До этого в том же году я встречал их в Лондоне, и они прибыли в Нюрнберг с рекомендательными письмами от, я полагаю, молодого Отто фон Бисмарка. Это были привлекательные дамы, но до кончиков ногтей являли собой образ, напрямую противоречащий недавно провозглашенным нацистским идеалам германской женственности. Их цель – встретить Гитлера, и на нашем пути в отель «Дойчер-Хоф», где он остановился, было так много откровенных комментариев со стороны прохожих, что мне пришлось добираться с ними через задний двор. Я вытащил свой большой чистый носовой платок и заявил: «Мои дорогие, хоть это и неудобно, но, чтобы сохранить хоть какую-то надежду на встречу с ним, вам надо стереть с лиц немного этой штуковины», что они и сделали.
Я был очень рад оказать им содействие, как это мне казалось, чтобы их английское происхождение и связи помогли снабдить Гитлера знакомством с миром, отличным от оранжереи самоанализа, в которую он, похоже, уединялся. Гитлер находился в личном кабинете, и я послал сообщить о нас, и некоторые участники его компании пошли прогуляться с внешним безразличием мимо нашего стола, чтобы вернуться к нему с докладом. Сестры явно не смогли достаточно эффективно воспользоваться моим носовым платком, потому что в конце нас одурачил Гесс, выдавший несколько непоследовательных замечаний о том, как занят фюрер, и на этом наша попытка закончилась. Потом Геринг и Геббельс изобразили деланый ужас при мысли о том, что я пытался представить двух таких размалеванных шлюшек Гитлеру, хотя втайне их беспокоило то, что я был персоной, которую попросили представить девушек. Когда эти девушки опять приехали в Германию позднее и отдали надлежащую дань уважения клике Гесса и Розенберга, их, естественно, приветствовали как выдающихся нордических красавиц. Боюсь, что они прислушивались к моим оппонентам по партии куда больше, чем ко мне, хотя впоследствии я довольно часто виделся с Юнити в Мюнхене и даже помог ей найти небольшую виллу возле Английского сада, где она снимала квартиру.
Тем не менее я привел их с собой на съезд. На них он произвел впечатление, и, несомненно, я был доволен, что многочисленные оркестры во время церемонии в честь жертв соратников по партии исполняли «Похоронный марш», который я сочинил по случаю смерти нашей маленькой дочери Герты. Он действительно звучал очень впечатляюще, и Гитлер впоследствии поздравил меня. Я бы предпочел поздравить его с тем, что многие из нас поверили, что это будет последний партийный съезд. Так называемые непреложные «Двадцать пять пунктов НСДАП» уже десяток лет провозглашали, что, как только будет завоевана и укреплена власть, партия может быть распущена. Гитлер явно их давно не читал. И наоборот, тема его речи была «Государство – это партия, а партия – это государство». Нам дали знать, чего ожидать от будущего.
Глава 12
Цирк в рейхсканцелярии
Когда Гитлер поселился в рейхсканцелярии, он устроил с собой как приятных приживальщиков эту ужасную братию, которая превратила мою жизнь в такой кошмар во время предвыборных поездок, приведших его к власти, – Брюкнера, Шауба, Шрека, Гофмана и Зеппа Дитриха. Слишком тупые, чтобы знать иные чувства, кроме верности, и слишком нечестолюбивые, чтобы представлять собой опасность, они и сформировали его самое близкое окружение. Они всегда мне напоминали одну старую комедию Герхарда Гауптмана под названием «Глоток и дерьмо» – пьеса в стиле Хогарта,[6] которую ставили в Саксонии где-то в XVII веке. Смысл ее в том, что электор или герцог отправился на охоту, и его компания встречает двух спящих мертвецки пьяных бродяг. Ради потехи этих бродяг привозят в Шлосс, укладывают в постель герцога, а когда те просыпаются, дурачат их и дальше, уверяя, что они – это великий герцог и его управляющий двором. Комедия состоит в том, что бродяги начинают верить сказанному. Для меня это была картина ведомства рейхскацлера, не только шоферни, как я звал их, но всех их вообще. Никто из этих примитивов не разыгрывал из себя Меттерниха.
Эта ближайшая клика осознавала, что в Гитлере лежит их собственнический интерес. Они всегда были под рукой и действовали наполовину как оводы, а наполовину – как блокировщики в американском футболе. Они терпеть не могли оставлять его наедине с кем-то и выдавали себя за нечто вроде коллективной совести партии, чтобы не дать ему оказаться под влиянием, которое, как они считали, есть отклонение от генеральной нацистской линии. Они так постоянно были возле него, что не хотели говорить, они хотели лишь слушать и, слушая, мешали каждому беседовать с Гитлером в разумной, конструктивной манере. Они были наподобие знаменитой кавалерии Мюрата у Наполеона, которая носилась вокруг врага, как оса, но не сражалась. Они могли вмешаться в середину разговора, чтобы показать ему какую-нибудь фотографию или принести лист бумаги. Либо вторгался Гофман и принимался снимать.
То же самое происходило почти с каждым, но особенно с теми, кто не входил в число ветеранов партии. То же самое было как в Берхтесгадене, так и в Берлине. Как-то Нейрат пожаловался мне: «Я только что был в Бергхофе, пытаясь увидеться с фюрером, но знаете, Ганфштенгль, с ним невозможно поговорить наедине более двух минут. Обязательно в разговор встрянет кто-нибудь из этой деревенщины». То же самое говорил и Шахт. А для меня, бывшего в течение этих первых двух лет единственной персоной, которая там присутствовала почти каждый день, дело обстояло еще хуже. Даже Геринг стал опять называть меня «Квестенберг в военном лагере» – фраза, которую он придумал в 1923 году, – ссылка на персонаж в трилогии Шиллера «Валленштейн», который всегда советует проявлять осторожность и промедление, а также смотреть далеко вперед. Меня слышали, что я вновь и вновь жалуюсь на CA и их злодеяния, на незаконные явления, на которые обратили мое внимание, и на необходимость дисциплины и консолидации. Так что на меня набрасывались со всех сторон, и в конце концов ситуация стала безнадежной.
Гитлер был непунктуален и непредсказуем, как обычно. Распорядка дня не существовало. Иногда он мог появиться за завтраком, а иногда не появлялся, заправившись в своем номере сначала горячим молоком, овсяной кашей и порошками для улучшения пищеварения. Потом он мог выйти на несколько минут, и, если мне было что-то надо, это было самое подходящее время, чтобы перехватить его. День мог начаться докладами Ламмерса, руководителя канцелярии, и Функа, который в то время был правой рукой Геббельса в министерстве пропаганды и давал ему обзор утренних новостей. После войны Функ был посажен в тюрьму союзников в Шпандау, но это был одаренный парень, которого я никогда не считал особенно опасным. В свое время он был очень хорошим журналистом в области финансов, я его высоко ценил, потому что он имел профессиональную неприязнь к Геббельсу. Он был весьма влиятелен, так как многое знал о промышленниках, и находил средства, чтобы оплатить счета за «Кайзерхоф». Его слабостью было пьянство. Это было семейной чертой. Его дядя Альфред Райзенауэр – любимый ученик Листа – был всемирно известным пианистом, одним из кумиров моего детства, и он создал дополнительное связующее звено с Функом. Гастроли Райзенауэра по Америке пришлось отменить, как говорили, когда он вдрызг пьяный ходил шатаясь по сцене во время концертной поездки по Калифорнии. Сам Функ часто появлялся после жуткого похмелья. Мы всегда знали, когда он был в плохой форме, тогда его стандартный ответ на вопрос Гитлера об информации по какому-то новому событию был таким: «Вопрос еще не созрел для дискуссии», что означало, что у него были настолько затуманены глаза, что он не смог прочесть отчетов с конфиденциальной информацией.
Кульминацией дня был обед, и здесь основным страдальцем был невысокий толстый парень по имени Канненберг – шеф-повар. В прежние времена он держал приличный ресторан в Берлине, а потом стал поваром в Коричневом доме. Он никогда не знал, когда нужно подавать обед. Его могли заказать на час дня, а Гитлер не появлялся иногда и до трех часов. Я узнал, что он готовит обед три раза и два из них выбрасывает, и от него все еще ждут нормальные отчеты. Обед был полностью мобильный с перемещающимися участниками. Иногда Геринг может оказаться там, иногда Геббельсы, менее часто – Гесс, а Рем вообще никогда. У него был свой личный двор на Штандартенштрассе со своими дружками в доме, который, как мне кажется, когда-то был городской резиденцией Ратенау. Завсегдатаи слоняются вокруг, и голод их донимает все больше и больше. Самым мудрым был Отто Дитрих, обычно присоединявшийся к нам. Его желудок не переносил напряжения, поэтому он всегда без четверти час уходил в «Кайзерхоф» и перекусывал там, возвращаясь в половине второго, готовый ко всяким неожиданностям.
Даже в период коалиции никто из консервативных министров никогда не появлялся. Кочующие гости были обычно из шоферни, старых партийных кляч, случайных гауляйтеров из провинций, которые, конечно, великолепно подходили Гитлеру. Вряд ли находился кто-нибудь, осмеливавшийся возразить ему. В отношении кто и где сядет протокола не существовало, кто раньше пришел, того и раньше обслуживали, хотя вся ближняя клика садилась на дальнем конце стола, слушали, присматривались и записывали, кем им потребуется заняться.
Невозможно было узнать заранее, кто собирался придать поверхностный лак компании. Уже стало постоянным элементом гадать, кто собирается быть здесь и о чем они намереваются вести речь. Обычно я ждал, когда начнут нести какую-нибудь опасную ерунду, а потом старался донести более важную точку зрения. Но чтобы достичь какого-то результата, мне приходилось либо шутить, либо разыгрывать из себя сорванца с примесью лести и наглости. Никогда не знаешь, в какой момент Гитлер разразится какой-нибудь тирадой. В итоге мне оказалось слишком трудно быть в форме изо дня в день. Лично я видел только двоих, кто мог отвести Гитлера в сторону для разговора наедине. Первым был Геринг, который, если у него что-то было на уме, приходя на обед, мог сказать: «Мой фюрер, я просто должен поговорить с вами с глазу на глаз». А другим был Гиммлер, который входил, как бы прогуливаясь, и мы сразу догадывались, что он в приемной на нижнем этаже провел полчаса наедине с Гитлером.
Окружающая среда власти оказывала свое формирующее влияние на характер Гитлера. Он находился во внутреннем круге власти, окруженный тремя кольцами охраны. Низкопоклонство, включенное в принцип фюрера, закружило бы и более твердые головы, чем его. Его информация отфильтровывалась, и он все время был подвержен влиянию Геббельса и врожденных радикалов. Он утратил какой-либо контакт с простыми людьми, который у него когда-либо имелся. Его публичные выступления становились все реже, через все удлиняющиеся промежутки времени, и там, где когда-то синтезировал чувства своей аудитории, сейчас он проповедовал уже обращенным. Он был лишен даже этого выхода. Он не знал реально, что происходит в мире, и обычно требовал все германские газеты, упуская из виду тот факт, что все они изготовлены на одной колбасной фабрике, и читал их от корки до корки, выискивая вещь, которую не мог найти, – реальность.
Те, кто прочел сборник его высказываний за столом, полагают, что он поддерживал этот град критических замечаний из разборов и пояснений все время. Это просто неверно. В течение ряда лет, когда я был в канцелярии, он сетовал на врагов режима в своем старом пропагандистском стиле либо говорил о прошлых кампаниях, но не было обсуждения развития его революции. Только после того, как началась война, когда уже больше не было митингов, на которых можно было бы разглагольствовать, и у него появилась новая аудитория, состоящая из генералов, тогда он стал выдавать для потомства, возможно по предложению Бормана, жемчужины мудрости, каким он намеревался остаться в памяти других. Это делалось для воспроизведения хорошо обдуманного эффекта и происходило через много времени после меня.
Реакция Гитлера на старую бисмарковскую канцелярию – ее только потом перестроили, придав ей вид настоящей толкучки, – выражалась в его стремлении очернить своего великого предшественника. «Он не имел понятия об архитектуре и правильном использовании пространства, – то и дело жаловался Гитлер. – Только представьте себе кухни, устроенные на первом этаже». Он систематически стремился принизить величие Железного канцлера, и притом на самых экстраординарных основаниях. «Старик Бисмарк просто не имел представления, как обращаться с еврейской проблемой», – как-то заявил он за столом. Свита, естественно, не испытывала уважения к традициям или окружающей ее обстановке. Шауб и Зепп Дитрих занимались грубой, неприличной игрой на одном из древних парчовых диванов, когда я потерял терпение. «Неужели вы не понимаете, что Бисмарк, возможно, сидел здесь? – обратился я к ним. – Хоть попробуйте вести себя прилично, по крайней мере!» Гитлер был в комнате, но он просто смотрел в сторону и грыз ногти.
Интеллектуальный уровень был никакой. Всего лишь один пример: однажды Шауб натолкнулся на снимки обнаженной Матильды Людендорф, сделанные тогда, когда эта дама проходила какой-то курс лечения природными средствами, и послал их по кругу с гоготом ценителя. Вечерами дело обстояло немногим лучше, потому что даже Гитлеру приходилось организовывать в какой-то мере официальные развлечения, и иногда вызывали меня, чтобы сыграть свою роль за фортепиано. Происходило это уже не так часто, как раньше или как предполагали берлинцы. Возможно, причиной здесь было то, что как-то я устроил вечер в своем доме, и мне из канцелярии позвонил Рудольф Гесс и сказал, что фюрер хочет, чтобы я приехал и сыграл для него. Что ж, я покинул своих гостей и поехал. Это была жертва, на которую приходится идти, чтобы оставаться в хороших отношениях с этим человеком. Там отлично знали, что у меня своя вечеринка, и я уверен, что меня вызвали сознательно.
Вечерняя компания еще не потеряла лицо, как это произошло позже, когда Геббельс привез своих подружек-артисток, и среди них не было ни одной приличной женщины. Да и сами гости не были одного пола. Там была одна примечательная пожилая дама по имени фрау Дирксен, которая, как я думаю, являлась мачехой посла в Токио, которая сразу же сказала Гитлеру в моем присутствии: «Вы должны понимать, что я есть монархистка и ею останусь. Для меня Вильгельм II – все еще кайзер». Требовалось немалое мужество, чтобы заявить такую вещь даже в 1933 году. Гитлер стал раздражать ее длинной филиппикой о реакционерах и о том, что близится время, когда он очистит эти авгиевы конюшни в министерстве иностранных дел.
Все здание всегда было освещено ярким светом. Выглядело так, будто идет постановка какого-то фильма. Я иногда расхаживал вокруг, выключая свет, но Гитлер ничего подобного не делал. Витрина была его идеалом. Может, это было каким-то образом связано с тем, что у него зрение было слабее, чем он признавался в этом сам, из-за того, что в войну он попал под газовую атаку, но правда и то, что у него не было чувства цвета и он был совершенно безразличен к световому эффекту на цвета. Для него хорошая фотография была лучше, чем работа Леонардо да Винчи. Что он по-настоящему любил делать по вечерам, так это смотреть фильмы. Почти каждую ночь ему показывали фильм в его личном кинозале. Одним из самых любимых был «Кинг-Конг», который он прокручивал по два-три раза. Это была история, как помню, о гигантской обезьяне, у которой возникла какая-то фрейдистская нежность к женщине-человеку, бывшей чуть больше, чем его рука, а потом обезьяна взбесилась. Жуткая история, но Гитлера она совершенно завораживала. Он говорил о ней целыми днями.
Его вкус в литературе все еще напоминал мне нижнюю полку книжного шкафа на Тьерштрассее. По какому-то случаю мы вновь оказались в Мюнхене, когда я зашел в ресторан «Остерия Бавария» на обед и встретил Гитлера с его свитой, устроившихся за одним из столов. Они находились в патио снаружи, так что, должно быть, было тепло. Гитлер держал в руке какое-то письмо, написанное на плотной пергаментной бумаге, и я тут же узнал четкий и безошибочный почерк. «Так, значит, Людвиг II написал вам письмо», – пошутил я. «Откуда вы знаете, кто писал это?» – спросил он в замешательстве. И я объяснил, что эта рука известна любому студенту баварской истории. Гофман наткнулся на него у какого-то антиквара и, вероятно, подумал, что Гитлер купит его. Это было великолепно написанное гомосексуальное любовное письмо какому-то слуге, и Гитлер пришел от него в восторг. Он читал его и про себя злорадствовал над фразами. Казалось, он извлекает из текста какое-то искупительное удовлетворение.
Положение мое было не из легких. Гитлер держал меня при себе, потому что чувствовал, что я – единственное лицо из давних знакомых, которое может заниматься иностранными корреспондентами на равных и не давать им раздражать его. Он так и не понял их требований или психологии, или почему я не могу вымуштровать их, как это делают Геббельс и Дитрих с германской прессой. Он считал, что им надо только угрожать санкциями или высылкой, чтобы заставить повиноваться, и так и не усвоил, что эти корреспонденты могли отлично трудиться в любой другой стране. Половину своего времени я тратил на их защиту, а однажды с помощью Функа удалось отразить серьезную попытку Геббельса выслать Никкербокера из страны. Гитлер иногда все еще слушал меня, но всегда старался, чтобы у его камарильи не создалось впечатления, что он пользуется моими советами. Он все еще рассматривал меня в качестве своего американского эксперта, хотя никогда не воспринимал тех вещей, о которых я не переставая твердил ему.
Однажды во время обеда в канцелярии для всех наместников он вдруг выкопал мое прошлое предложение 1925 года о мировом турне. Он выдал одно из своих нескончаемых резюме на тему истории партии – его любимый предмет – и о потрясающих трудностях, с которыми он столкнулся, перестраивая ее после Ландсберга. «И что же предложил наш мистер Ганфштенгль в это время, господа? Он предложил, чтобы я бросил Германию и расширил свой кругозор за границей». Конечно, это вызвало громкий залп издевательского смеха, поэтому я стал возражать и заявил, что ценный опыт очень был бы полезен для того поста, на котором он сейчас очутился. «Да что есть Америка, кроме миллионеров, королев красоты, дурацких рекордов и Голливуда… – прервал он меня. – Я вижу Америку оттуда, где я сижу, намного яснее, чем когда-либо знал ее». Чистейшей воды мегаломания. Из всех гостей только фон Эпп понимающе слегка пожал плечами в мою поддержку. Все бесполезно. Гитлер никогда не учился. Его никогда невозможно застать наедине, а когда рядом были Шауб, либо Брюкнер, либо какой-нибудь наместник, он начинал вопить, как будто находился на публичном митинге. Только в таком тоне и в такой среде он чувствовал себя дома.
Его непримиримость в отношении зарубежных стран была почти патологической. Где-то в 1933 году Нейрат предположил, что для нас может быть очень полезным возвратить египтянам знаменитую головку царицы Нефертити. Она была найдена немецкими археологами, и ее реставрация предусматривалась Версальским договором. Я предложил этот план как средство для улучшения отношений между Германией и Средним Востоком. «Ну что я вам говорил! Наш мистер Ганфштенгль готов все раздать!» – так комментировал это Гитлер. Я возразил, что идея состояла в том, чтобы устроить эту церемонию как предлог для дружеских переговоров, но Гитлер оборвал дискуссию, заявив, что сам факт, что Версальский договор требовал возвращения этого бюста, – достаточная причина для того, чтобы не делать этого.
И еще один образчик творений его ума возник в результате запоздалого дипломатического признания Америкой Советского Союза в ноябре 1933 года, насколько я помню. Мы ехали поездом из Берлина в Ганновер, когда ему передали эту новость, и он вытащил меня из моего купе, чтобы обвинить меня за это. «Ну, что я вам говорил, Ганфштенгль, ваши друзья-американцы объединились с большевиками», – приветствовал он меня. «Это ставит все остальные нации в одну и туже категорию», – сказал я ему. «Так мы признали их столько лет назад. – От Гитлера не так-то просто было отделаться. – Тот факт, что Америка сделала это сейчас самостоятельно – доказательство того, что я говорю», – настаивал он. Все, чего он хотел на самом деле, – это найти какое-нибудь средство, чтобы принизить меня перед остальными людьми из своего окружения.
Моя деятельность в роли шефа зарубежной прессы давала им бесконечные возможности, чтобы пошатнуть мою позицию. Был такой случай. Один арабский профессор, написавший биографию Гитлера, обратился ко мне с просьбой быть представленным ему. Скажу, что выглядел он как три действующих лица из Ветхого Завета, все спрессованные в одном человеке, но я, тем не менее, отвез его в Байрейт, где остановился Гитлер, чтобы наткнуться на залп презрительных замечаний от Брюкнера и компании по поводу моего подопечного. Однако я проявил настойчивость. Когда нас вели в сад, Гитлер только что расстался с группой красивых белокурых членов его молодежной организации, и, когда он увидел моего спутника, он чуть не сел на пол от изумления. Сомневаюсь, чтобы он когда-либо до этого видел араба. Я сообщил ему, что этот посетитель – достойный автор, который сравнил его в его биографии с Мохаммедом. К счастью, экземпляр книги, который он подал ему для автографа, был целиком на арабском, так что Гитлер оказался не мудрее меня.
Стоит ли говорить, что этот визит на недели стал больной темой в разговорах с шоферней. Мне приходилось проходить через подобное каждый раз, когда я устраивал интервью для иностранного корреспондента, обладающего некоторой независимостью ума, потому что всегда прочитывались полные отчеты об их статьях, и на меня всегда возлагали вину за все, кроме похвальных фраз. Другой моей проблемой было давление на Гитлера со стороны Геббельса, который хотел заполучить под себя отдел иностранной прессы. Я достиг с Отто Дитрихом модус вивенди и имел дружеские отношения с людьми Нейрата в МИДе. Бывали отдельные нападения со стороны Розенберга и, конечно, Боля, который создавал свою организацию зарубежных немцев, но больше всего проблем исходило от Геббельса. Естественно, Гитлер обожал такого рода жульничество, которое шло на всех уровнях и позволяло ему удерживать контроль в своих руках.
Дьявольским гением второй половины карьеры Гитлера был Геббельс. Я всегда уподоблял этого насмешливого, ревнивого, злобного, по-сатанински одаренного карлика рыбе-лоцману акулы по имени Гитлер. Это тон окончательно превратил Гитлера в настроенного фанатически против всех установленных институтов и форм власти. Он был кичливым, тесно привязанным и бесконечно податливым. У него были какие-то водянистые глаза и чудесный голос и постоянный поток злобных новинок. Он был воплощением запрещенной социалистической печати с националистическим глянцем. Он снабжал Гитлера всей информацией, которую тот не мог прочесть в своих собственных газетах, вместе с отталкивающими, непристойными маленькими историями как о врагах, так и о друзьях. Его комплекс неполноценности, конечно, происходил от его хромой ноги, и я, возможно, один из немногих доживших до сего дня людей, кто видел его без обуви. Это было в их квартире в рейхсканцелярии. Мы возвратились из-под проливного дождя. Сейчас уже не помню точно обстоятельств, но мы что-то торопливо обсуждали, когда Магда повела меня вместе с ними в его комнату для переодевания. И тут я увидел его правую ногу с надетым на нее носком, и она была похожа на кулак, страшная, и это был, так сказать, Геббельс по своей сути. Правой рукой он отдавал салют коммунистам, а левой выполнял нацистское приветствие. Он был не только шизофреником, но и шизопедиком, и это делало его еще более страшной личностью.
Он был вторым по-настоящему великим оратором в партии, и его горизонты, как и у Гитлера, были широкие, как «Шпортпаласт». Он видел только свою аудиторию и думал, что, если сможет напоить ее допьяну своими словами, вся страна тоже опьянеет и что его пьянство может быть переведено на английский, французский и любой другой язык и может быть отправлено на экспорт, как готовое к употреблению безумие. Я обычно называл его Геббельспьер, что впоследствии дошло до него, и он меня возненавидел за это, ибо, клянусь, многие пассажи в его речах были заимствованы прямо из Робеспьера.
Лучшее описание его – одна шекспировская строка из «Макбета»: «В улыбках людей блестят кинжалы». Геббельс творил с помощью внешних улыбок и фальшивого дружелюбия, заманивая своего врага в паутину несерьезности, а потом вдруг выставлял его в постыдном для него свете. «Он, вообще-то, такой приятный парень, но, представляешь, вдруг иной раз брякнет такую чушь, ха-ха!» – такой линией поведения он доводил Гитлера до танталовых мук. И Гитлер не выдерживал и спрашивал: «Ну и что дальше?» А Геббельс изображал из себя притворного друга и продолжал: «Мне, вообще-то, не надо было вам говорить, но…» Тут Гитлер, естественно, взрывался, и, когда Геббельс буквально заставлял его лезть на стену, он принимался защищать человека от этого извержения, отлично зная, что это только еще больше разгорячит Гитлера. Я сам видел, как именно таким путем он перехватил департамент прессы у министерства юстиции Гюртнера.
Даже Магда, кого он заставил влачить жалкое существование, не могла уберечься от его комплексов. Одно время у него в доме был личный кинотеатр, и как-то раз, когда он выходил, провожая отъезжающих гостей, поднимаясь по полированным деревянным ступенькам, его покалеченная нога поскользнулась, и он полетел вниз. Магде удалось спасти его и вытащить на себе наверх. Едва придя в себя, перед всей компанией он схватил ее за шею ниже затылка, силой нагнул ее голову до своего колена и произнес с каким-то безумным смехом: «Да, на этот раз ты спасла мне жизнь. Похоже, это тебе очень понравилось». Все, кто не видел этой сцены, не могли в это поверить, но те, кто видел, затаили дыхание при виде глубины безнравственности характера, которую она раскрыла. Помню, я как-то помог ему в похожих обстоятельствах на одном митинге, когда шел сразу сзади него вместе с принцем Ауви. Вроде бы следовало ожидать от него благодарности, но, конечно, мой поступок лишь усилил его ненависть.
С ростом Геббельса значимость Розенберга как личности таяла, хотя в этом было мало причин для утешения. Он устроился в роскошной вилле в Тиргартене за счет партийного отдела по иностранным делам и уже был готов занять место Нейрата. Он побывал в Лондоне с шумной рекламой и, слава богу, выставил себя в дурацком виде. Закончив показное возложение венков у Сенотафа, кто-то после всех его трудов выбросил тот венок в Темзу. Как жаль, что и его самого не бросили туда вслед за венком. Защищавший его до самого конца Гитлер, похоже, не питал особых иллюзий насчет его полезности, но пытался убедить других, что этот визит был успешен. Я-то знал лучше и высказал это без сожаления и угрызений совести, и по этой причине он набросился на меня в рейхсканцелярии и заявил: «Ганфштенгль, ваша критика Розенберга, товарища по партии, зашла слишком далеко. Если я еще раз услышу что-то подобное, вы будете уволены!» В ответ я попытался протежировать Риббентропу, который все еще находился на периферии и полагался в основном на меня как канал ко двору. Кто угодно, думал я, будет лучше, чем Розенберг. Риббентроп определенно с энтузиазмом воспринимал мой тезис об исключительной важности Америки, и я без колебаний поддерживал его. На Гитлера ему все еще не удавалось произвести впечатления. «Ach, das ist ja ein fader Patron» – почти не поддающееся переводу описание – что-то между «тупой парень» и «зануда». Потом он добился своего, но в конечном итоге Гитлер был прав.