Лишь в начале 1930 года я почувствовал себя вновь затянутым в этот нацистский водоворот. И Ауви, и Геринг находили мой дом удобным центром: Ауви – потому что хотел сохранить разумную дистанцию между собой и партийными конторами, а Геринг – потому что в глазах старых приверженцев партии он все еще никоим образом не реабилитировался. В моей книге гостей есть запись от 24 февраля – на следующий день после убийства Хорста Весселя в драке на берлинской улице, показывающая, что и Ауви, и Геринг были на Пиенце-науэрштрассе с Гитлером и Геббельсом, чтобы обсудить это событие. Руководство было расколото в отношении того, какие меры следует предпринять, и по инициативе Геринга, как я помню, все они собрались в моем доме, чтобы подробно обсудить вопрос.
Возник спор, должен ли Гитлер прибыть и произнести надгробную речь на богослужении в Берлине. Геббельс хотел, чтоб Гитлер сделал это, но Геринг говорил «нет», так как ситуация уже и так напряженная, и партия не может гарантировать безопасность Гитлера. «Если что-то произойдет, это будет катастрофа, – помню, говорил он. – В конце концов, нас в рейхстаге только двенадцать, и у нас просто нет достаточно сил, чтобы сделать из этого капитал. Если Гитлер приедет в Берлин, это станет красной тряпкой для коммунистических быков, и мы не можем рисковать последствиями». Это стало завершающим моментом, и Гитлер в итоге не поехал, но это не умалило моего мнения о Геринге как источнике притормаживающего влияния.
Возможно, не всем известно, что знаменитая песня «Хорст Вессель», которая стала нацистским гимном и была сочинена самой жертвой, вовсе не была оригинальна. Мелодия его точь-в-точь как у одной песенки из венского кабаре начала века, периода «Варьете» Франца Ведекинда, хотя не думаю, что Ведекинд написал ее сам, у которой первоначально слова были примерно такие:
Потом она стала «Бодро шагай в наших рядах».
Вессель определенно написал новые слова и подогрел мелодию до размера марша, но это лишь в будущем.
Мой основной интерес все еще состоял в моей книге, которая наконец-то вышла в сентябре 1930 года. Главной наградой была наиприятнейшее письмо от Освальда Шпенглера, которого я недавно повстречал в Мюнхене и который у меня вызывал огромное восхищение. Он был совсем непрофессорского типа человеком, по крайней мере для немца, и наносил удары во всех направлениях своим жутким берлинским акцентом. И все же даже у него, при всем его невероятном знании всемирной истории, было много белых пятен в отношении Англии и Америки. Он достиг мастерства в мельчайших деталях того рода истории, какую преподают в германских университетах, но даже его разум не сумел целиком охватить роль морских держав.
Я отправил ему пробный экземпляр своей книги и однажды обнаружил на столе в зале какой-то неряшливый конверт, который, как мне поначалу подумалось, был со счетом от дантиста, в дешевой зеленой обертке. Я его открыл уже позже, днем, и это было от Шпенглера. Он высказал несколько лестных слов о том, что это самое глубокое и имеющее большие перспективы исследование, которое ему приходилось видеть по этому конкретному периоду, XVIII веку, и все это уместилось в одном длинном предложении на всю страницу. Полагаю, это был счастливейший момент в моей жизни. Хотя мой успех в Лувре был достигнут семьей и во имя семьи Ганфштенглей, но тут величайший в мире историк восхваляет нечто являющееся целиком моей собственной работой. Целый ряд перспектив открылся передо мной, и я подумал: ах! вот теперь, наконец-то, с этой поддержкой я могу по-настоящему заняться работой по графу Рамфорду и Людвигу II Баварскому и сделать себе репутацию историка.
В этих обстоятельствах вряд ли стоит удивляться, что политические события этого месяца оказались далеко-далеко от меня, в ином мире. Вот-вот должны были состояться новые всеобщие выборы. Меры, необходимые для борьбы с экономическим кризисом, раскололи рейхстаг на фракции, но когда депутаты стали оспаривать чрезвычайные полномочия, которые получил канцлер Брюнинг от президента Гинденбурга для борьбы с ситуацией, он распустил палату. Это фактически стало началом смертельной агонии парламентского правительства Веймарской республики, которая приведет Гитлера к власти. Нацисты и фактически все остальные партии отдавали предвыборной борьбе всю свою энергию до капли.
Время от времени я пытался выяснить, куда дует ветер, и сейчас вспоминаю один обед в отеле «Четыре времени года» с Сеймуром Блэром, который приехал навестить меня в Мюнхене, и нашим общим другом Антоном Пфайфером, который был одним из лидеров Баварской народной партии. Пфайфер был достаточно крупной величиной, и один из его интересов заключался в большой немецко-американской школе для мальчиков в Нимфенбурге. Я сказал Блэру, что под каким-нибудь предлогом покину стол на несколько минут и отойду к телефону, а он пусть как иностранец спросит Пфайфера, как пройдут, по его мнению, выборы. Геринг приставал ко мне, уговаривая помириться с Гитлером и добиться, чтоб мое имя было внесено в партийный список, но я ничего в этом плане не предпринимал. Потом Блэр рассказал мне, что Пфайфер заявил, что нацисты будут счастливы, если получат шесть мест в рейхстаге, то есть половину их представительства 1928 года. Это мне показалось чересчур пессимистичным, или оптимистичным, смотря с какой стороны посмотреть, и я полагал, что в данной ситуации нацисты могут свободно получить от 30 до 40 мест, но никто не был так поражен, когда я узнал, что они получили около шести с половиной миллионов голосов и увеличили свое представительство до 107 депутатов.
Конечно, это было политической сенсацией первого класса, и мы все еще переваривали ее последствия, когда через день или два у меня дома зазвонил телефон, и на линии был Рудольф Гесс: «Герр Ганфштенгль, фюрер очень хотел бы побеседовать с вами. Когда будет для нас удобно заехать к вам?» Все в очень вежливом и куртуазном тоне. «А что мне терять?» – подумал я и сказал: «Да, разумеется, приезжайте, когда вам угодно». Через полчаса они постучались в дверь, Гитлер – очень повелительным стаккато, а Гесс обеспечивал молчаливую поддержку. Я усадил их и сказал, что очень рад их видеть и что какой удивительный успех достигнут. Все это Гитлер воспринял как само собой разумеющееся и быстро перешел к делу: «Герр Ганфштенгль, я приехал попросить вас занять пост главы по контактам партии с иностранной прессой. Перед нами величайшие перспективы. Всего лишь через несколько месяцев или самое большее через пару лет мы должны, невзирая ни на что, захватить власть. Вы имеете все связи и могли бы оказать нам огромную услугу».
Я знал, что было у него на уме. Мюнхен был наводнен иностранными корреспондентами, которые примчались, чтобы встретиться с этим нарождающимся феноменом, и он просто не знал, как с ними разговаривать. Он никогда этим не занимался, и вот, несмотря на наши годы полуотчуждения друг от друга, я оставался единственным человеком, который был ему известен, знавшим всю подноготную партии и способным справиться с задачей. Я до известной степени был польщен, но не так, чтобы засуетиться. По крайней мере, это давало бы мне какую-то позицию, я надеялся, что влиятельную, возле него, но у меня были и серьезные опасения. Моя супераллергия Розенберг, конечно, также прорвался в рейхстаг на хвосте фрака Гитлера, и я понимал, что это дает ему даже большее поле для его гнусных теорий. Я выдвинул все свои неизменные возражения, которые Гитлер постарался отразить, заявив, что, если партия действительно придет к власти, Розенберг и «Беобахтер» будут иметь куда меньшее значение.
Потом он попробовал подкупить меня, утверждая, что на следующих выборах он определенно выдвинет меня в баварский ландтаг или в рейхстаг, что мне больше нравится, и я смогу претендовать на важную должность в министерстве иностранных дел, и что сейчас это мой шанс. Было очевидно, что это моя лучшая возможность оказаться на равных правах с этими дикарями из партии, чьего влияния я всегда опасался, так что в конце концов я согласился. Я сказал ему, что у меня появилось много других интересов, но что эту работу посредника я буду выполнять на добровольных началах, и мы посмотрим, что из этого выйдет. Он покинул меня, осыпав щедрыми благодарностями и пространными фразами: «Ганфштенгль, вы станете частью моего ближайшего окружения». Но конечно, без намека на практические детали либо куда мне явиться на работу, или как мне работать. Это были детали, которые его никогда не волновали.
Если уж мне было опять суждено тесно связаться с ним, так уж лучше всего будет сколотить небольшую группу советников, с кем я мог бы вырабатывать аргументы для противодействия диким помрачениям партийных экстремистов. Я провел целый ряд совещаний и конференций и ужинов в своем доме на Пиенценауэрштрассе. Там бывал и мэр Грамаччини, многие годы являвшийся итальянским членом Комиссии по разоружению, проживая при этом в Мюнхене, который не только рассказывал мне о том, что все еще было относительно умеренным фашистским режимом в Италии при Муссолини, но и укреплял мои антирозенберговские аргументы о потенциальной опасности оскорбления католического мнения и допущения незаконных методов для завоевания властных позиций внутри партии. Он также предупредил меня, что, если кто-то считает, что будущая дружба между двумя режимами будет автоматической, ему придется серьезно разочароваться.
Я также заходил к генералу Бискупскому – очень презентабельному бывшему царскому офицеру, одно короткое время дружившему с Розенбергом, но рассорившемуся с ним. Я опирался на него в поисках убедительных аргументов о необходимости дружеских отношений с Польшей и Россией. Я даже зашел настолько далеко, что пригласил к себе в дом генерала Хаустхофера, а когда убедился, что его япономанию невозможно поколебать, обратился к мюнхенскому врачу по имени фон Шаб, который долгие годы провел на Дальнем Востоке на важных медицинских постах и обладал куда более уравновешенным взглядом на азиатских людей, чем этот геополитический фантазер. Проблема была в том, что мне так и не удалось заставить Гитлера прислушаться к нему. Пытаясь оживить старое, более консервативное крыло партии, я стал часто видеться с Тони Дрекслером. Он был все еще энергичен и не умер фактически до 1943 года и оставался верен своему твердому профсоюзному прошлому.
Мое первое официальное появление вместе с Гитлером произошло почти сразу же, когда он попросил меня сопровождать его в поездке в Лейпциг на суд двух молодых офицеров, которых обвиняли в распространении нацистской пропаганды в армии. Гитлера вызвали в качестве свидетеля, и если бы я нуждался в каких-нибудь дополнительных проявлениях его способности откликнуться на случай и его экстраординарного владения все большей части общественного мнения, то тут они были налицо. Он закончил, превратив суд в политический форум, и выдал двухчасовую речь, которая была не только хитроумно продумана, чтобы заручиться симпатией армии, но и представляла собой краткий конспект национал-социалистической программы, которая, естественно, была напечатана под огромными заголовками в каждой немецкой газете. Он использовал одну фразу, которой, я должен сказать, не придал в то время значения больше, чем обычной риторике, но она воплотится, когда он придет к власти, и «головы покатятся». «Да, – подумал я, – те, кто предавал интересы Германии, наверняка должны быть смещены с постов и, если необходимо, предстать перед судом», но для Гитлера эта фраза имела физический смысл, и для большинства людей потребовались годы, чтобы понять, что он действительно имел в виду.
Конечно, эффект на аудиторию был огромный, и представители прессы в полном составе мчались со всех ног, чтобы отправить полные отчеты о его выступлении. Там среди корреспондентов был Карл фон Виганд, работавший главным европейским представителем группы Херста. Он хотел, чтобы Гитлер написал две-три статьи за приличную сумму, триста – четыреста марок за каждую, что я и устроил надлежащим образом, Гитлер отдал мне мою долю 30 процентов, что, должен сказать, было совсем не лишнее. Но слух о сделке проник в ряды партии, и радикалы рассматривали очень нелицеприятно этот факт капитуляции Гитлера перед могущественным долларом.
Он определенно начал важничать в финансовых вопросах, а в отеле «Гауффе», где мы остановились, когда я думал, что с моей стороны будет излишне щедро давать горничной 20 центов чаевых на три марки, я заметил, что он дал ей десять марок. В моих поездках с ним он всегда давал в три-четыре раза больше, чем требовалось, и заявлял, что это производит очень хороший эффект, потому что персонал показывает эти банкноты всем на кухне, а иногда даже просят его расписаться на купюре. То же было и в Лейпциге, когда я впервые понял, что он обрел совсем немало приверженцев среди немецкой аристократии. Если я не ошибаюсь, на затягивавшихся допоздна беседах вместе с другими персонами был принц цу Вид вместе со своей очаровательной супругой, и в этом я не видел ничего, кроме хорошего. Это были люди из нужного типа общества, и, если бы развилась политическая ситуация, они бы обеспечили полезное сдерживающее влияние.
При вдруг безмерно возросшей власти и возвышении положения Гитлер собирает свою первую команду для борьбы с тем, что лежит впереди. В течение двух или трех лет отрады штурмовиков CA находились под командой капитана Пфеффера, но Гитлер был недоволен тем, как идут там дела. По совести говоря, это был военный с достаточно старыми традициями Freikorps, поддерживаемыми в радах подчиненных, все еще считавших, что все, что они должны делать, – это поддерживать дух и товарищество, которые родились в окопах. Одно время там даже было движение в пользу того, чтобы заменить их австрийские лыжные кепки на круглые прусские солдатские головные уборы, но это дело было отклонено ради забавного компромисса, непривычно похожего на французское армейское кепи. Пфеффер был солдатом в Эльзас-Лотарингии, и это была его идея. Однако Гитлер хотел расширить CA и превратить их в политическое оружие в масштабе страны, и поэтому опять обратился к одному из лучших организаторов, имевшихся у него, – Эрнсту Рему, тогда служившему наемником в боливийской армии.
К этому времени его сексуальная извращенность была полной, хотя до какой степени это было известно Гитлеру, пославшему за ним, я не знаю. Знавшие Рема по военным годам офицеры всегда утверждали, что тот был совершенно нормальным, и даже описывали оргии, в которых он принимал участие в армейских борделях. Он наверняка в это период заболел сифилисом, и это могло оказать какое-то влияние на его дальнейшее поведение. Скандалы начались вскоре после того, как он вернулся в октябре 1930 года. В руки третьих лиц каким-то образом попали письма его мужчин-компаньонов в Боливии, и начались обвинения. Бывший высокого мнения перед путчем Людендорфа об организаторских способностях Рема генерал фон Эпп даже упрекал его в связи с этими слухами на самой ранней стадии и получил от Рема честное слово, которое совсем не было таковым. Позднее, примерно в 1932 году, скандал стал достоянием общества, и, хотя его как-то приглушили, Рем совершенно открыто признавался Тони Дрекслеру в своем извращении, потому что последний передал это мне. У Гитлера никогда не было иллюзий, и его поддельный ужас, когда он обнаружил, что Рема необходимо расстрелять в 1934 году, был, конечно, чистой выдумкой.
1 января 1931 года Коричневый дом был официально открыт как штаб-квартира партии. Для меня была отведена крохотная комнатка на четвертом этаже, что выглядело совсем неприемлемо, поскольку это означало, что иностранные корреспонденты, приходящие к нам с визитами, будут бродить по всему зданию под тем предлогом, что ищут меня. Моим ближайшим соседом был Генрих Гиммлер. До 1930-х годов он был всего лишь расплывчатым прихлебателем внутренней группировки нацистской партии, но Гитлер, наконец, нашел ему нишу и доверил формирование особой охранной группы, отвечавшей за защиту персоны Гитлера. Рост этой группы был медленным, и прошло какое-то время, пока число ее членов достигло трехзначной величины, а в конце она набирала кадры для концентрационных лагерей и обеспечила 35 дивизий войск СС. Но если бы кто-нибудь попросил меня предсказать это, я бы послал этого человека провериться на предмет сумасшествия.
Именно в кабинете Гиммлера я впервые увидел молодого Бальдура фон Шираха. Не могу догадаться, что заставило его родителей дать ему такое оперное имя. Достаточно было стукнуть его по голове, чтобы он испустил дух. Он говорил действительно на хорошем английском и как-то заглянул ко мне в кабинет, чтобы поинтересоваться, не возьму ли я его к себе секретарем, или адъютантом, используя нацистскую терминологию. Он неуклюже уселся на другом краю стола, взял в руки ручку и, говоря, стал передвигать предметы по столу, поэтому я ответил ему весьма резко и спросил, где он научился таким манерам. Так что наши отношения начались плохо, и я никогда ему не нравился, но кончилось тем, что он женился на Хенни Гофман, и одно время рассматривался золотым мальчиком партии и чуть ли не кронпринцем.
Что касается моих формальных обязанностей, тут я испытывал мало удовлетворения. Гитлер так и не перерос своих привычек кофейной и своей врожденной неспособности соблюдать упорядоченный режим дня. Я организую встречи с журналистами, на которые он не приходит, либо вынужден целый день охотиться за ним в одном из его гласных прибежищ. Вся его жизнь велась в этом импровизированном стиле богемы. Он появлялся в Коричневом доме в одиннадцать или двенадцать, как ему заблагорассудится. Он либо давал знать о своем приходе, либо ничего не говорил и заставлял людей дожидаться его часами.
Единственное место, где можно было с уверенностью рассчитывать на то, чтобы поймать его, – все то же кафе «Гек», где он, как правило, созывал двор примерно с четырех часов дня. Он ненавидел любого рода сборища, где его можно было поймать на слове, припереть к стене, и предпочитал неформальный «стол для завсегдатаев», дававший ему неограниченную возможность говорить и разглагольствовать, не встречая возражений. Обычно рядом с ним были люди, слушавшие его как завороженные, и от него было очень трудно чего-нибудь добиться, потому что каждый жадно ловил его слово, и приходилось ждать часами, чтобы застать его одного. По прошествии времени он сообразил, что я не прихожу слушать те же самые истории в пятый раз и что у меня есть нечто конкретное, чтобы сообщить ему, но это время еще не наступило.
Я делал, что мог. Был в Париже один не чуждый мне журналист по имени Гюстав Эрве, с кем я устроил обмен открытыми письмами, выступая за франко-германское взаимопонимание. Потом был еще старый Эрман Бар – очень приличный австрийский фельетонист и писатель. Он был стойким католиком, но куда-то написал статью, где неплохо отзывался о нацистском движении, и я уговорил Гитлера использовать свой престиж и напечатать статью этого автора в иллюстрированном выпуске «Беобахтер». Розенберг порезал ее на кусочки, и Бар, очень расстроенный, не захотел впредь иметь с нами ничего общего. Был еще один португальский журналист из «Дневника новостей». Я постарался убедить Гитлера коротко переговорить с ним в кафе «Гек», но проблема состояла в том, что Гитлер не имел представления, о чем надо говорить с иностранными журналистами. Он либо хотел заранее обратить их в нацизм, либо рассчитывал, что они станут его страстными обожателями. Он не умел обращаться к журналистам с дружелюбными банальностями, с помощью которых настоящий политик может надуть прессу. В этом случае наш португальский визитер был очень раздражен. Он провел бесполезно несколько дней в дорогом отеле «Регина» и, естественно, написал очень неблагоприятную статью. Она попала в руки Филиппа Боулера – одного из гитлеровских адъютантов, который великолепно говорил по-португальски, потому что долгое время прожил в Бразилии. Они, конечно, набросились на меня за то, что я плохо занимаюсь своим делом.
Сейчас я вижу из письма, которое написал 9 февраля 1931 года, что все мои примечания лишь все более подтверждались. Некто по имени Максимилиан фон Гамм обратился ко мне через моего друга Карла Оскара Бертлинга в Берлине, спрашивая, не найдется ли для него какая-нибудь работа в партийной организации. Он не мог считать мой совет ободряющим: «Зарубежная и внутренняя политика НСДАП при этом русифицированном немце Альфреде Розенберге настолько неуклюжа, если не сказать преступна, что в данный момент я могу разглядеть только второе бедствие, нависшее над партией. Антиклерикальная агитация, разжигаемая самим этим мифом, может привести лишь к национал-большевизму… Большинство в руководстве партией – посредственности, и ничего хорошего не может получиться от их продолжающегося влияния… Вы только будете мне благодарны, если я отговорю вас от того, чтобы присоединиться к нам… Очень грустно все это писать, но пока он не исправится, Гитлер при всей его невероятной мощи оратора никогда не станет больше, чем мальчишкой-барабанщиком для остальных. По нынешним временам он просто не обладает качествами, необходимыми для лидера Германии».
Тем не менее я все еще волей-неволей оказывался впутанным во внутрипартийные распри. Меня в апреле 1931 года Гитлер притащил с собой в Берлин, когда против руководства подняли бунт формирования CA. Им не платили, и считалось, что они застрахованы от того, чтобы сыграть свою настоящую роль в политической борьбе. Гитлеру пришлось колесить с одной окраины города на другую и упрашивать их со слезами на глазах положиться на него и быть уверенными, что их интересы будут защищены. Ему удалось восстановить порядок, и на следующий день мы сидели без дела в чем-то вроде гостиницы для коммивояжеров под названием «Герцог фон Кобург», что напротив вокзала Ангальтер, – Геббельс, Гитлер и Вальтер Стеннес, обычно именовавший себя руководителем восстания, но фактически являвшийся куда в большей степени его жертвой. Мне он показался очень приличным парнем (он был племянником кардинала Шульце из Кельна), и он отвел меня к одному из открытых окон, где наш разговор перекрывался шумом транспорта, и произнес: «Понимает ли Гитлер, что истинный зачинщик бунта находится рядом с ним? – и это был Геббельс. – Он провоцировал людей выйти на улицу, несмотря на приказ Гитлера не ввязываться в борьбу, а сейчас все это валят на меня». Частично проблема была вызвана тем, что какую-то толику денег, которые они должны были получить, прикарманил Геббельс, чтобы устроить себе роскошную жизнь. Был разгар его любовного романа с будущей женой Магдой, которая в то время все еще была замужем за неким Квандтом, и ему нужны были деньги, чтобы, вероятно, произвести на нее впечатление своей мощью и богатством. В итоге Стеннесу не было причинено никакого вреда, и он в конце концов направился в Китай, где стал советником Чан Кайши.
Много более важная встреча состоялась вскоре после нашего возвращения в Мюнхен, когда Ауви вновь пришел ко мне в гости с Герингом и принес письмо от своего отца, кайзера, Гитлеру, который, хотя и формулируя в очень общих выражениях, более или менее официально назначал Ауви своим представителем при нацистском движении и обещал поддержку и благосклонный интерес. Сам я этого текста не видел. Когда письмо передавалось, я находился в двух-трех метрах, а Гитлер молча прочел его, сложил и спрятал в карман с одобрительным ворчаньем. Потом Ауви сказал мне: «Гитлер должен быть этим очень доволен. Мой отец довольно открыто пообещал ему оказать помощь, какую сможет, а я сам буду стараться поддерживать с Гитлером, насколько возможно, хорошие отношения, – а потом, когда ему пришла в голову мысль о возможности реставрации, добавил: – В конце концов, я – самая лучшая лошадь в конюшне Гогенцоллернов».
Ауви оставался моим гостем несколько недель, и постоянно жужжал телефон, по которому звонили в Дорн и Потсдам. Это стоило мне больших денег. Гитлеру хватило ума понять, что монархическая поддержка может оказаться весьма важным фактором, и, по сути, он несколько лет играл на надеждах германских королевских семей на реставрацию, пока это ему было удобно. «Я считаю монархию очень удобной формой государственной организации, особенно в Германии, – сказал он мне однажды, и, конечно, он вел разговоры в подобном ключе с любым, кто хотел в это верить. – Эту проблему необходимо очень тщательно изучить. Я бы опять принял Гогенцоллернов в любое время, но в других провинциях, возможно, придется поставить регента, пока не найдем подходящего принца». Когда пришло время, он поддерживал эту иллюзию, назначив ряд лиц рейхсштатгальтерами, имперскими наместниками, из которых наиболее известным был генерал фон Эпп в Баварии. О кронпринце Гитлер был очень невысокого мнения и считал его ничтожеством, интересующимся лишь лошадьми и женщинами, и, хотя он испытывал некоторую симпатию к его брату Ауви, он не хранил иллюзий в отношении способностей последнего. «Может быть, следующий кайзер уже шагает в наших рядах как простой солдат CA», – сказал он мне однажды, и я понимал, что принцем, которого он держит в уме, был Александр – сын Ауви от первого брака.
Именно Ауви, как никто другой, оживил мои надежды на будущее партии. Он придерживался куда более оптимистического мнения, чем я, и прежде всего его пример подтолкнул меня стать официальным членом партии. Где-то в августе 1931 года он вышел из «Стального шлема» и вступил в НСДАП. Мы зарегистрировались в один день и после одной из многих реклассификаций членства, которые проходили то и дело, получили соседние по порядку членские номера – 68 и 69.
Вмешался еще один фактор, сцементировав мои связи с Гитлером. Теперь экономический кризис оказывал влияние на каждую грань жизни Германии, и судьба не пощадила нашу семейную фирму. Я долго вел переговоры с Эдгаром с целью выяснить, готов ли он взять к себе на полную ставку исполнительного директора, но он сказал мне, что у нас весьма серьезные трудности и об этом не может быть и речи. Я оказался в безвыходном положении. Я определенно не мог продолжать работать на Гитлера бесплатно, если поставить вопрос таким образом. Я пытался придумать, что же лучше всего сделать. Как-то я обедал в кафе «Гек», когда там появился Гитлер.
Я сидел с Отто Гебюром, актером, никогда не встречавшимся с Гитлером, так что я познакомил их. Я помнил, как Гитлер восхищался его образом в роли Фридриха Великого, так что я представил актера как «его величество король Пруссии». Это позабавило Гитлера, и они хорошо поладили друг с другом, что привело Гитлера в хорошее настроение к тому времени, когда Гебюру потребовалось покинуть нас. Мы вскользь поговорили о работе, которую он просил меня сделать, и я сказал ему, что нахожусь в большом затруднении и что действительно не могу так продолжать, если хоть часть моих расходов не будет оплачена. «Сколько вам надо? – спросил Гитлер. – Тысячи марок хватит?» – «Ну, для начала – да», – сказал я, но это стало все, что я практически получил от них вообще, даже после того, как они пришли к власти. Несмотря на все мои опасения, я теперь был привязан к гитлеровской колеснице в этот психологически поворотный момент его жизни.
Глава 9
Гели Раубаль
С поступлением денег из Рура Гитлер наконец-то покинул свою маленькую квартиру на Тьерштрассе и отказался от претензий на роль лидера партии рабочего класса. За некоторое время до конца 1929 года он переехал в симпатичные девятикомнатные апартаменты в доме номер 16 на Регентплац, в одной из самых дорогих частей города. Он взял с собой фрау Райхерт, свою домовладелицу на Тьерштрассе вместе с ее матерью фрау Дахс. Потом он нанял слугой бывшего офицера запаса по имени Винтер, женатого на камеристке графини Терринг, и эта пара стала основной прислугой в квартире. Анжела Раубаль, молочная сестра, которую Гитлер привез из Вены, осталась присматривать за его домом в Берхтесгадене.
Ее дочь Гели к тому времени была полногрудой молодой женщиной двадцати одного года. За пару лет до этого она сняла жилую комнату в Мюнхене неподалеку от старой квартиры Гитлера и, я думаю, претендовала на то, чтобы начать какое-нибудь обучение в университете. Один аспект своего образования она завершила весьма быстро, и скоро у нее завязался роман с Эмилем Морицем, шофером Гитлера. Но она не считала, что ее чувства принадлежат исключительно ему. Однажды Мориц пришел в ярость, обнаружив ее на месте преступления с каким-то студентом, которого он бесцеремонно вышвырнул из комнаты.
Гитлер прослышал об этой связи, но поначалу не было похоже, что он взорвался от гнева на Морица. В своей обычной манере он не уволил его напрямую, ведь этот человек был старым верным партийным шофером, но постепенно стал его выживать, задерживал выплату зарплаты, и в конце концов Мориц сам сломался. Там была, я думаю, небольшая тяжба по поводу денег, и его место было отдано Юлиусу Шреку.
Гели перешла на какое-то время жить к Брюкманам, чтобы удержаться от искушений, но как только Гитлер переехал в свои новые апартаменты, ей там была отведена комната. Конечно, они с матерью полностью зависели от Гитлера, но какую конкретную комбинацию аргументов использовал ее дядя, чтобы подчинить племянницу своей воле, может быть, с молчаливого согласия его молочной сестры, мы, вероятно, никогда не узнаем. То ли он полагал, что молодую женщину, уже не святую, можно будет сравнительно легко заставить подчиниться его особым вкусам, либо она фактически стала той женщиной в его жизни, которая сделала что-то для лечения его импотенции и наполовину превратила его в мужчину, – опять же мы никогда с определенностью этого не узнаем. На основе имеющихся доказательств я склоняюсь к первой точке зрения. Что можно говорить наверняка, так это то, что услуги, которые она была готова оказать, имели такой эффект, что он стал вести себя как влюбленный мужчина. Она расхаживала очень хорошо одетой за его счет, или, более вероятно, за счет партии, поскольку много недовольства высказывалось по этому поводу, и он ворковал с ней с дурацким выражением в глазах, очень правдоподобно имитируя юношескую страстную влюбленность.
Сама по себе она была пустоголовой маленькой потаскушкой с непристойным поведением девушки-служанки без каких-либо мозгов или характера. Она была абсолютно удовлетворена возможностью щеголять в своих прекрасных нарядах и определенно никогда не производила никакого впечатления о существовании взаимности к извращенной нежности Гитлера. Я знаю из третьих рук, так как это не то, что следует ожидать от молодой женщины, говорящей о мужчине, но она будто бы заметила своей подруге, которая пересказала потом одной из жен членов партии, что ее дядя – «чудовище; никогда не поверишь, какие штуки он заставляет меня делать». Помимо этого, конечно, было неприятное предположение о наличии инцеста в этом романе, который, я могу лишь предполагать, восходит к их родственно сожительствовавшей крестьянской семье. Родители Гитлера были двоюродными братом и сестрой, а если взглянуть на его генеалогическое древо, то там есть несколько браков между кровными родственниками. Вот где еще одна грань темной стороны его характера.
Мое первое свидетельство того, что есть что-то ненормальное в их взаимоотношениях, поступило, как я припоминаю, довольно рано – в 1930 году – от Франца Ксавера Шварца, который был казначеем партии. Я знал его несколько лет. Это был квалифицированный бухгалтер, он работал старшим чиновником в финансовом отделе городского муниципалитета. Может, он даже руководил им. Когда он сообщил мне, что нацисты хотят, чтобы он занялся ведением бухгалтерии, я подбодрил его. Их финансовые дела были в явном беспорядке, каждый отщипывал себе кусок, когда только мог, и мне казалось, что этот человек внесет здесь необходимую чистоту и стабильность.
Однажды мы встретились на улице, и он выглядел подавленным. Я сам был весьма пессимистичен в отношении перспектив партии, так что мы обменялись своими бедами, и Шварц сказал: «Давай приходи к нам на чашку кофе. Моя жена будет рада видеть тебя, и мы сможем поговорить». У него была маленькая квартира в убогой части Швабинга. Его жена приветствовала меня, приготовила нам кофе и опять удалилась на кухню, а Шварц излил свою душу. Ему только что пришлось откупиться от кого-то, пытавшегося шантажировать Гитлера, но самая худшая часть всей истории – сама причина шантажа. Этот человек каким-то образом раздобыл книгу с порнографическими рисунками формата в пол-листа, сделанными Гитлером. Как он их достал, об этом я никогда не слышал. Возможно, их украли из машины Гитлера. Это были развратные интимные зарисовки Гели Раубаль с мельчайшими анатомическими деталями, нечто такое, что только извращенный вуайерист может доверить бумаге, в меньшей степени обязывая женщину позировать для этого. Шварц выкупил эти рисунки. «Помоги нам Господь, парень! – воскликнул я. – Почему ты не порвешь эту мерзость на кусочки?» – «Нет, – ответил Шварц, – Гитлер хочет их вернуть. Он хочет, чтобы я держал их в сейфе в Коричневом доме». И это человек, подумал я, который треплется о чистоте Германии, достоинстве супружеской жизни, немецкой женщине и тому подобном.
Где-то в 1930 году Гели начала брать уроки пения. У Гитлера появилась идея, что она может превратиться в какую-нибудь вагнеровскую героиню, и он отправил ее сначала к одному старому партийцу по имени Адольф Фогель. Он был известен еще по дням кафе «Ноймайер» в 1920-х годах, и одна из его первых учениц под именем Берты Морены стала хорошо известной оперной певицей. На самом деле ее настоящее имя – Майер, и она была стопроцентной еврейкой. Гитлер восхищался ее голосом и просто не мог поверить этому, когда я рассказал ему о ее прошлом и национальности. Я сделал это только для того, чтобы показать глупость его антисемитских предрассудков, и дальше будет видно, насколько глубоки они были.
Фогель не обнаружил в Гели очень способной ученицы. Голос ее был неважным, артистические данные совершенно никакие, и шансы на карьеру оперной певицы начали таять. Похоже было, что Гитлеру придется сыграть свою роль Лоэнгрина только в реальной жизни. Следующим учителем был назначен Ганс Штрек, адъютант Людендорфа в дни путча, который убедил Гитлера, что девушку можно научить петь песни. Штрек постепенно накопил себе клиентуру и имел студию на Гедонштрассе возле Английского сада. Было договорено, что он будет давать Гели двенадцать уроков в месяц, за что получит 100 марок. «Гели – ленивейшая ученица из всех, кто у меня был, – обычно жаловался он. – Половину времени она звонит мне, чтобы сообщить, что не может прийти, а когда приходит, то учит очень мало». Она никогда не репетировала дома, и основное впечатление, которое Штрек извлек из всего этого, – безграничная терпимость Гитлера в отношении пустой траты его денег. Иногда он приезжал сам и заходил за ней до окончания урока, тихо входил и слушал из зала.
Моя жена тоже неоднократно бывала у Штрека, чтобы поддерживать свой голос в форме, и случайно встречала там Гели, хотя наши контакты с ней были очень малочисленными. Однажды мы видели ее в «Резиденц-театре» вместе с Гитлером, куда мы ходили смотреть баварский спектакль Людвига Тома. Они стояли в одной из боковых галерей во время перерыва, Гитлер мечтательно глядел на нее, полагая, что его не видят, но как только он увидел меня, лицо его сразу же обрело наполеоновский вид. Однако он был настроен исключительно дружески, и, когда мы предложили им присоединиться к нам для ужина в кафе «Шварцвальдер», он согласился. Мы заняли стол в тихом углу на первом этаже и мило болтали о только что увиденном спектакле. Я был взбешен, потому что у троих актеров был берлинский акцент, который для меня совершенно портил местный характер пьесы, но Гитлер этого не заметил, что меня удивило – ведь в политике и музыке он проявлял высокоразвитое чутье.
Уходя, мы прошли какую-то часть пути вместе, и к этому времени Гитлер опять вернулся к политике и подчеркивал угрозы своим противникам, щелкая тяжелым собачьим хлыстом, к которому все еще испытывал привязанность. Случайно я мельком взглянул на лицо Гели, пока он щелкал хлыстом, и на ее лице была такая смесь страха и презрения, что у меня чуть ли не перехватило дыхание. Еще и хлысты, подумал я, и мне по-настоящему стало жаль эту девушку. В ресторане она не демонстрировала никаких знаков привязанности к нему и казалась скучающей, посматривая через плечо на другие столы, и я не мог удержаться от ощущения, что ее участие в этой связи с ним – по принуждению.
Вечером 18 сентября 1931 года она застрелилась в квартире Гитлера. На следующее утро Винтер обнаружил дверь комнаты Гели запертой изнутри, взломал ее и нашел девушку лежащей на кушетке в бежевом платье с пулей в легком. В руке ее был револьвер Гитлера. Предыдущим вечером никто ничего не слышал. Выстрел, вероятно, прозвучал незамеченным среди обычных криков и шума на улицах Мюнхена, которые предшествуют знаменитому «Октобер фест».
Гитлер в это время был в отъезде. Он отправился после полудня 18-го в какую-то поездку по партийным делам в Нюрнберг и далее на север. После того как фрау Винтер позвонила в Коричневый дом и сообщила о трагедии, Гесс попытался найти Гитлера по телефону в его нюрнбергском отеле, но тот уже уехал, и мальчик-слуга был вынужден догонять колонну на такси. Шрек отвез Гитлера домой на головокружительной скорости, а когда он приехал, то увидел, что в квартире были Грегор Штрассер и Шварц и что ситуация под контролем. Гитлер находился в истерике и в тот же день уехал к Мюллеру, издателю «Беобахтер», на озеро Тегерн. Надо заметить, не к своей понесшей утрату молочной сестре в Берхтесгаден.
Все это дело замяли и заглушили, насколько возможно. Вначале попытались предположить, что произошел несчастный случай. В субботу 19-го Бальдур фон Ширах позвонил в Коричневый дом из квартиры Гитлера, чтобы поручить Адольфу Дреслеру в департаменте печати опубликовать коммюнике о том, что Гитлер находится в глубоком трауре в связи с самоубийством своей племянницы. Потом эта группа в квартире, должно быть, запаниковала, потому что двадцать пять минут спустя фон Ширах был снова на проводе, спрашивая, не вышло ли коммюнике, и заявляя, что оно было неверно сформулировано. Надо было объявить, что произошел прискорбный инцидент. Но к этому времени уже было поздно. Слово – не воробей, и в понедельник, 21-го, все оппозиционные газеты напечатали эту новость.
Социалистическая ежедневная газета «Мюнхенер пошт» была наиболее откровенной. Ее пространный отчет был полон обстоятельных деталей, и в нем утверждалось, что, в последнее время Гитлер и племянница часто ссорились, что вылилось в последнюю перебранку за завтраком утром 18-го. Гели давно выражала желание вернуться в Австрию, где намеревалась обручиться. В квартире было найдено неотправленное письмо подруге в Вену, в котором говорилось, что она надеется скоро уехать. В отчете также утверждалось, что, когда было найдено тело, переносица была сломана, а на теле присутствовали другие признаки жестокого обращения.
Спустя два дня, в среду, «Фолькишер беобахтер» опубликовала в середине номера опровержение всех этих голословных утверждений, написанное Гитлером, к тому же он угрожал подать на «Мюнхенер попгг» в суд, если та не опубликует отзыв своей статьи. Тем временем я узнал от знакомых в партии, что тело покойной было тайно вынесено по черной лестнице этого многоквартирного дома и положено в цинковый гроб в морге мюнхенского Восточного кладбища. После этого на все дело была наброшена завеса, и кроме одного разворота в «Мюнхенер пошт» эта тема исчезла из газет из-за абсолютного отсутствия дальнейшей информации. Оппозиционная газета высказала мнение, что смерть нацистского уличного задиры стала бы в «Фолькишер беобахтер» пищей для передовых статей и кампании на несколько дней, а вот смерть гитлеровской племянницы была обойдена молчанием.
После этого никакие детали не стали достоянием гласности. Партийные тузы сумели прихватить Гюртнера, все еще бывшего баварским министром юстиции, и убедить его обойтись без официального дознания и заключения следователя, ведущего дела о насильственной или скоропостижной смерти. Конечно, это было в высшей степени неправомерно, но Гюртнер давно симпатизировал нацистам и, видимо, посчитал, что так стоит сделать, чтоб сохранить в исправности свою политическую ограду. Если это так, то он был щедро вознагражден, когда через год они поддержали его назначение рейхсминистром юстиции в кабинете фон Папена, то есть еще до того, как сами пришли к власти, и он удерживал свой пост и дальше в 1930-х. Гюртнер также дал разрешение увезти ее тело в Вену, где ее похоронили на Центральном кладбище. Гитлера там представляли Гиммлер и Рем. Возможно, он считал, что скандал затихнет быстрее, если в Мюнхене не будет могилы, напоминающей людям о том, что произошло.
Помимо того, что Гитлер впал в прострацию от горя или от крушения надежд, либо от каких-то более мрачных эмоций, что же случилось на самом деле? Существует мало фактов, но много гипотез. Одной из немногих выживших очевидцев этой сцены является фрау Винтер, и я сильно подозреваю, что для нее имело смысл всю оставшуюся жизнь придерживаться официальной версии необъяснимого инцидента. Спустя две недели нас навестил Геринг, но он выдал нам чисто романтическую версию этого происшествия. Гитлер был явно в ярости на Штрассера за подтверждение и опубликование того факта, что это было самоубийство, и бросился Герингу на шею со слезами благодарности, когда Герман предположил, что это, скорее всего, был несчастный случай. «Теперь я знаю, кто мой настоящий друг», – всхлипывал Гитлер. Я считаю, что здесь со стороны Геринга был чистый оппортунизм. Он хотел исключить Штрассера как своего соперника в борьбе за благосклонность Гитлера. И дальнейшие события так никогда и не исключили эти вечные партийные распри из-за партийной же ревности.
Прошло несколько месяцев, пока я узнал от Штрека, что Гели за два дня до смерти позвонила ему, чтобы сообщить, что в сентябре у нее занятий не будет, так как она уезжает в Вену и даст ему знать, когда вернется. В партийных кругах нашла широкое распространение история, что 18-го за завтраком между Гитлером и его племянницей произошла бурная ссора. Даже фрау Винтер признала, что у них был спор по какой-то причине, но старалась преуменьшить его значение. Тут явно был какой-то эмоциональный кризис. Спустя какое-то время я разговаривал с Карлом Антоном Райхелем, одним из ближайших наперсников по «столу для завсегдатаев» в кафе «Гек». Он сказал мне, что Гитлер показывал ему письмо, которое он написал Гели в Берхтесгадене. Оно все было наполнено романтическими и даже анатомическими терминами, и его можно было читать лишь в контексте некого прощального письма. Его самым экстраординарным аспектом был какой-то порнографический рисунок, который Райхель смог только описать как символ импотенции. Не могу себе представить, чего ради Гитлер показывал ему это письмо, но Райхель был не из тех, кто мог выдумать подобную историю.
Только осенью 1937 года, когда я находился в изгнании в Лондоне, мне предоставили еще один наводящий довод, который мог бы объяснить изменения в поведении Гитлера за период с того момента, когда он писал это письмо, и до утреннего скандала в тот день, когда Гели Раубаль умерла. У меня побывала госпожа Бригид Гитлер, ирландка, которая встретила молочного брата Гитлера Алоиза (то есть родного брата Анжелы Раубаль) в Дублине в 1909 году, когда он учился гостиничному делу в качестве официанта. Она вышла за него замуж, и у них родился сын Патрик, хотя впоследствии Алоиз бросил ее. Она утверждает, что ближайшие родственники в семье хорошо знали, что причиной самоубийства Гели было то, что она была беременна от одного молодого еврейского учителя рисования в Линце, которого она встретила в 1928 году, и хотела перед самой гибелью выйти за него замуж.
Гели распространяла историю о том, что хотела вернуться в Вену, чтобы проконсультироваться еще у одного профессора по вокалу в отношении работы над своим голосом. Она даже справлялась у Ганса Штрека об имени его собственного тамошнего учителя (это был профессор Otto Po). Вполне возможно, что Гитлер вырвал у нее признание об истинной цели ее поездки. Не так трудно воссоздать реакцию, которая терзала его разум и тело. Его антисемитизм привел к тому, что он обвинил ее в нанесенном им обоим бесчестье и заявил ей, что лучшее, что она может сделать, – это застрелиться. Возможно, он угрожал ей, что прекратит совсем помогать ее матери. Он так долго глотал эту леску Хаустхофера о самураях и бусидо и необходимости в таких обстоятельствах совершить ритуальное самоубийство харакири, что мог убедить и вынудить эту несчастную девушку пойти на такой шаг. Если дело обстояло так, то этот случай стал первым из многих подобных, которые последовали за ним. Грегору Штрассеру предложили сделать то же самое, когда он попытался расколоть партию в конце 1932 года. Есть достаточные свидетельства, что Рему дали пистолет для той же цели во время репрессий 1934 года. Также не самой маленькой причиной смерти Штрассера были слишком достоверные подробности, о которых он узнал относительно смерти Гели Раубаль.
В момент смерти племянницы единственной заметной реакцией Гитлера было то, что он запер ее комнату и заставил одного не самого лучшего в Мюнхене скульптора по имени Циглер, к тому же товарища по партии, изваять бюст Гели, который был установлен в этой комнате и возле которого всегда были цветы. В каждую годовщину трагедии он запирался в этой комнате и оставался там часами.
Уверен, что смерть Гели Раубаль стала поворотным пунктом в формировании характера Гитлера. Эта близкая связь, какую бы форму она ни принимала, предоставила ему в первый и единственный раз в жизни возможность высвободить свою нервную энергию, которая уж чересчур скоро найдет свое окончательное выражение в жестокости и дикости. Его длительная связь с Евой Браун никогда не порождала таких дурацких интермедий, которые он испытывал с Гели и которые со временем, может быть, сделали бы из него нормального человека. С ее смертью очистился путь для его окончательного превращения в демона, а его сексуальная жизнь вновь деградировала в нечто типа бисексуального нарциссоподобного тщеславия, где Ева Браун была чуть более, нежели какое-то расплывчатое домашнее приложение.
Он определенно не оставлял без внимания хорошо выглядевших женщин, и о двух или трех из них иногда поговаривали, что они пользуются его особым расположением. Но, насколько я знаю, никто из них не удостаивался чего-то большего, чем многозначительные объятия и вздохи, и безнадежное поднятие очей вверх, чтобы описать, как далеко зашли отношения. Он называл их «моя принцесса» либо «моя маленькая графиня» и никогда не скупился на страстные заявления о любви. Он был отлично подготовлен для того, что приступить к физической прелюдии, но когда дело доходило до воплощения замыслов в жизнь, или еще хуже, когда ему удавалось пробудить женский интерес, и она молча соглашалась на половой акт, тут он ничего не мог сделать.
Психологи могли бы написать целый учебник по Гитлеру, начиная с его собственного описания в «Майн кампф» как маменькиного сынка. Гитлер утверждает, что он эту стадию перерос, но многие не переросли, впрочем, как и он сам. Германия и мир будут еще страдать от того, что у него были все психические недостатки этого человеческого типа, увеличенные до дьявольской степени. Его сверхреабилитация комплекса неполноценности импотентного мастурбатора была движущей силой его жажды власти. Осознавая с тревогой, что он не способен увековечить себя в качестве отца, он развил в себе заменитель – одержимость сделать свое имя знаменитым – и пугающим – в веках, к каким бы ужасным деяниям эта мания ни приводила. Он стал современным двойником Герострата, который, желая обрести вечную славу, пусть даже ценой великого преступления, сжег храм Дианы в Эфесе.
Глава 10
Лоэнгрин берет верх
Справедливо было бы задать вопрос: почему при всех моих опасениях в отношении характера и намерений Гитлера и его окружения я так долго продолжал находиться в тесной связи с ними? Этот вопрос можно в той или иной форме задать и многим другим: промышленникам, которые снабжали его деньгами; многим исключительно респектабельным и правоверным консервативным политикам, которые, когда пришло время, вступили с ним в коалицию; членам семей с безупречной родословной – от Гогенцоллернов и далее вниз, которые связались с его движением; миллионам безработных и членам обедневшего среднего класса, которые поверили, что он предоставит единственную альтернативу коммунистам как решение этой наводящей ужас депрессии начала 1930-х годов, и, наконец, но не в последнюю очередь, этим 43,9 процента населения, которые голосовали за его утверждение во власти.
Я был идеалистичным национал-социалистом и в этом не сомневался. Это термин, который для разных людей означал многое, и я был не политиком, а всего лишь пианистом и любителем искусств с намерением стать историком. Я мог лучше разглядеть результаты, чем причины. Я видел Германию деградировавшей и опустошенной и хотел дождаться возвращения приемлемых и традиционных ценностей моей юности в сочетании с почетным и уважаемым положением, которого все еще требовал рабочий класс. За завесой слов, угроз и преувеличений, я полагал, кроется именно это – то чего хочет Гитлер. В конце концов, во время его второй вспышки политической активности я был опять убежден, что ничто не сможет помешать ему достичь вершины. Если б только радикалов вроде Штрассера и Геббельса да чокнутых вроде Розенберга и Гесса можно было заменить людьми с более космополитическими взглядами, к которым я причислял и себя, я верил, что социальная революция, которую он проповедовал, будет организованной и благотворной. Я был убежден (приведу одну старую фразу), что есть все возможности для того, чтобы из браконьера сделать надежного егеря.
Слишком многие из нас – монархисты, лидеры промышленности, эти Папены, Шахты и Нейраты – полагали, что мы сумеем обуздать его. Никогда не будет предела принятию желаемого за действительное. Мы все надеялись стать мудрыми советниками какого-то буйного, но незаменимого гения. А вместо этого мы держали тигра за хвост. Я однажды слишком сильно его потянул, отпустил и заплатил за это десятью годами изгнания. Я не пытаюсь найти себе извинения, и мне нет нужды полагаться на свои собственные доводы как доказательство того, что я пытался бороться с произволом нацистов, когда они пришли к власти. Я критиковал их в лицо – Гитлера, Геринга, Геббельса, всех их. Достаточно долго мне это сходило с рук, частично потому, что я долго был популярен и все еще играл на пианино для Гитлера и развлекал его своими шутками, частично потому, что у нас было общее баварское прошлое с некоторыми лидерами, был незаторможен, искренен и эмоционален в любом случае, и отчасти, я полагаю, потому, что не руководил никакой фракцией, не был оратором, и хотя многие думали, как и я, мы все же не смогли объединиться и поэтому не представляли никакой реальной угрозы.
Я стал членом близкого круга лиц, главным образом, по личным мотивам. После кризиса, вызванного самоубийством Гели Раубаль, Гитлер, казалось, начал испытывать временный приступ ностальгии по старым временам. Его страстная влюбленность в мою жену, которая полностью никогда не затихала, все чаще и чаще вводила его в нашу жизнь. И он был не единственным партийным лидером, переживавшим муки семейных утрат. В середине октября 1931 года умерла жена Геринга Карин. Она и Елена возобновили свою дружбу, и теперь Геринг искал облегчения своему личному одиночеству в нашем обществе. Его все еще не до конца воспринимали в партии, а наш дом продолжал предоставлять ему полезное убежище. Так и вышло, что в начале периода в пятнадцать месяцев, которые приведут их к власти, они оба, пусть по различным причинам, искали нашего общества.
Гитлер вынырнул из тени, отбрасываемой смертью племянницы, чтобы оказаться в политической ситуации, скроенной по его заказу. Положение нацистов как второй по величине партии в рейхстаге, несмотря на всю их агитацию и прирост сил, никак не приблизило их к власти. Но оборонительные рубежи других действующих сил начали крушиться. Невозможно было создать ни одной стабильной коалиции, чтобы справиться с экономическим коллапсом и с более чем четырьмя миллионами безработных, и ни Гинденбург, ни генерал Шлейхер, появившийся как его военный политический советник, не были убеждены, что чрезвычайные полномочия, предоставленные канцлеру Брюнингу, обеспечат хоть какое-то долгосрочное решение. Их растущая слабость совпала с нарастающей вспышкой политического радикализма и финальным отвердением гитлеровского характера и превращением его в дикий порыв навязать себя всем, с кем он вступал в контакт, в чем был единственный выход для его сдерживаемых чувств и нечеловеческой энергии.
Он все еще декларировал преимущество законности. Вот одно из его многих примечаний к Макиавелли. Он не совершал революции, чтобы захватить власть, но обрел власть, чтобы совершить революцию. Это был процесс, который очень немногие предвидели. Его популярный афоризм того времени, касающийся необходимости реорганизовать государство, – внешне приемлемая необходимость из-за всевозрастающей слабости Веймарской республики. Но потом он дал свое собственное толкование словам, которые он произносил. Однако, исходя из осторожности, ему приходилось камуфлировать свои мысли и намерения. Я обнаружил во время моей возобновившейся с ним связи, что становится все труднее проникнуть в его мысли и вложить мои собственные идеи. Его личные манеры в обществе не претерпели заметных изменений. Он все еще мог расслабиться и оглянуться назад, анализировать ранние этапы своей борьбы и говорить о них с шармом и юмором. Но в своем взгляде на будущее он стал более резким, этот основополагающий экстремизм и радикализм затвердели, а старые гессовские и розенберговские предубеждения обострились. А тут еще и новое влияние Геббельса, и чем ближе мы подходили к Берлину и власти, и Геббельсу с его тирадами в «Шпортпаласт», тем больше для себя я утрачивал Гитлера.
Первое всеобщее признание важности Гитлера на национальной арене пришло в конце 1931 года, когда после предварительных переговоров между Шлейхером и Ремом, который все еще энергично поддерживал свои связи с армией, Гитлеру были устроены встречи с Гинденбургом и Брюнингом. Единственным положительном результатом этого стала резкая вспышка ревности со стороны Геринга, который не мог и подумать, что его баварский соперник получил такой контакт, который он рассматривал как свое исключительное право. Гитлер произвел плохое впечатление, а принят был еще хуже. «Все они – буржуа. Они считают нас смутьянами и нарушителями порядка, с которыми надо обращаться так же, как и с коммунистами, – сказал он мне. – Они вбили себе в голову, что все мы равны перед законом. Если они не способны увидеть, что коммунисты всеми силами стремятся целиком уничтожить государство, а мы желаем придать ему новое содержание на базе германского патриотизма, тогда с ними нечего делать… Ганфштенгль, вам надо было быть там», – так он обычно говорил, когда что-то шло ужасно плохо.
Мое собственное положение было в некотором роде ненормальным. Я никогда не был членом партийной организации, а имел чисто советнические обязанности как шеф прессы, напрямую подчиняющийся Гитлеру. Я вел постоянную борьбу, чтобы удержаться, поскольку не только Гитлер до конца моих дней с ним полностью не понимал особенностей зарубежной печати, но и все остальные 67в партии, бывшие в пределах досягаемости, жаждали хотя бы какой-нибудь кусочек моей работы. Отто Дитрих хотел себе в ней долю как шеф внутренней прессы, хотя был мелкотой и с ним было легко поладить. А Геббельс считал, что она должна быть частью его пропагандистской организации, и, естественно, он имел совершенно иное суждение. У Бальдура фон Шираха тоже были свои амбиции, которые в известной степени молчаливо поддерживал Гитлер, использовавший его в качестве переводчика в некоторых из своих интервью. Это был типичный для Гитлера метод «разделяй и властвуй». Он проделывал это с каждым. Он никогда не делегировал четких функций, и они все перекрывались, так что он всегда мог удерживать за собой окончательный контроль в качестве арбитра.
Ширах стал для меня огромным испытанием. Он то и дело при первой возможности вмешивался в разговоры с посетителями. Когда я пробовал смягчить некоторые более радикальные высказывания Гитлера, надеясь избежать слишком большого битья посуды, Ширах, как правило, потом передавал это Гитлеру. Был один случай, когда Гитлер говорил о евреях с приехавшим британским членом парламента, чье имя я забыл, и я очень осторожно подчеркнул, что нацисты лишь требуют сокращения представительства евреев в профессиях согласно их процентной доле в населении – что, вообще-то, являлось принятой партийной политикой ограниченного допуска, – как тут высунулся Ширах: «Мы, студенты, не желаем видеть ни одного еврейского профессора вообще!»
К счастью, одно из моих ранних интервью принесло мне пользу в дальнейшем. В ноябре 1931 года государственные власти в Гессене захватили ряд документов, составленных местной партийной организацией, в которых содержалась угроза вооруженного переворота силами CA. Они стали известны под названием «Боксхаймские документы» и вызвали политический скандал первой величины. Учитывая очень четкие инструкции, полученные CA от Гитлера, в тот момент воздерживаться от применения силы, это был один из немногих примеров, когда, я думаю, его отказ был, вероятно, настоящим. Партийная пресса все еще играла незначительную роль, а все другие газеты завывали, требуя сделать кровопускание нацистам. В то время мы находились в Берлине, и я пригласил представителей иностранной прессы в отель «Кайзерхоф», который Гитлер уже начал использовать в качестве своей штаб-квартиры, на конференцию. Он приехал и выступил блестяще, четко, рассудительно и с полным убеждением в своей правоте. Их репортажи разошлись с таким эффектом, что германские оппозиционные газеты были вынуждены с грустью перепечатать их под крупными заголовками. Это был полный прорыв сквозь обычно проводившуюся политику либо очернения, либо замалчивания Гитлера, и он, конечно, был в экстазе от этого успеха: «Очень хорошо, Ганфштенгль, это как раз то, что нужно!» Но проблема была в том, что он ожидал, что такой эффект я буду производить каждый раз.
Тут же последовало другое крупное интервью. Мы опять были в Мюнхене, и Гитлер по телефону вызвал меня к себе, чтобы переводить интервью в его квартире какому-то японскому профессору по имени Момо, чей визит финансировался его посольством. «Но я не говорю по-японски», – взмолился я. «Он говорит по-английски, и это очень важно», – возразил Гитлер. Так что я согласился, и тут вошел этот маленький тип, подпрыгивая и шипя, как какой-нибудь персонаж из «Микадо», и они начали отвратительный сеанс обмена взаимными признаниями. «Я приехал, чтобы поговорить о вашем движении, героическим духом которого мы, японцы, так восхищаемся», – сказал Момо. И тут Гитлер занялся нахальным восхвалением японской культуры и самурайских мечей, кодекса чести воина и религии синто – пересказыванием всей этой белиберды из Хаустхофера и Гесса. Момо в поддержке особо не нуждался. «Мы оба – жертвы демократии, мы оба нуждаемся в жизненном пространстве и колониях, нам нужно сырье, чтобы обеспечить наше будущее. Судьба Японии – вести за собой всю Азию…» Это было ужасно, и я попробовал уговорить Гитлера проявлять больше сдержанности, но тот закусил удила. «Азия и Тихий океан – это сфера, в которой мы, германцы, не имеем притязаний, – разглагольствовал он. – Когда мы придем к власти, мы будем уважать законные стремления Японии в этом отношении». Конечно, Момо это доставляло большое удовольствие, и он выпалил огромный доклад. Он был (об этом можно и не упоминать) правительственным эмиссаром, спрятавшимся под личиной журналиста, а во время Антикоминтерновского пакта в 1936 году он опять появился. Я, естественно, был шокирован. Уже мои самые худшие страхи обретали форму, но, высказывая свое несогласие Гитлеру, я мог бы с таким же успехом говорить это на хинди. Мои увещевания, что такая политика в конечном итоге может привести к потере американских симпатий, пролетали мимо ушей. Гитлер отмел их полностью. «Ганфштенгль, сегодня мы сделали историю!» – самонадеянно заявил он.
В качестве противоядия я пробовал привлекать как можно больше американских корреспондентов. Тут были Гарольд Келлендер из «Нью-Йорк тайме», приехавший в конце ноября 1931 года, и, конечно, Никкербокер – возможно, самый осведомленный, самый честный и опытный журналист своего времени. Впервые мне удалось показать его Гитлеру в связи с напечатанным перечнем вопросов, и интервью прошло очень хорошо. Никкербокер великолепно говорил по-немецки, а Гитлеру импонировали его оживленное поведение и рыжие волосы. Единственный негативный момент, который мне пришлось пережить, – фотографии. С Никкербокером был Джеймс Эдвард Эбби – один из лучших фотографов из тех, кого я знал. Я давно хотел получить что-то другое, отличное от тех жутких снимков, которые часто делал Генрих Гофман, показывавших Гитлера со сжатым кулаком и искаженным ртом и пылающими глазами, что делало его похожим на сумасшедшего.
В один из моментов спокойствия я сказал Гитлеру, что ему надо сделать несколько снимков, где он был бы похож на государственного деятеля, на человека, с которым иностранные дипломаты чувствуют, что могут иметь дело, и в конце концов мы получили такие снимки с помощью уловки. Эбби сделал вид, что снимает Гитлера, спокойно беседующего с Никкербокером, но большую часть времени наводил камеру на одного Гитлера, и я считал, что результат получился первоклассный. Он выглядел нормальным, интеллигентным и интересным человеком. Но что случилось? Меня вызвали, когда пришли фотографии, и я обнаружил Гитлера вне себя от ярости. «Мне это не нравится! – заорал он. – Что это такое?» – «Конечно, вы так выглядите, – ответил я ему. – Они много лучше, чем те снимки, на которых вы смотритесь как какой-то факир». Конечно, причина была в том, что Генрих Гофман был взбешен нарушением его личной монополии, а Гитлер перевел это на меня. Более важно то, что Гитлер, вероятно, имел договоренность с Гофманом о разделе прибылей от его работы, и это со временем должно было приносить очень заметный побочный доход.
Ритм жизни 1932 года определялся четырьмя всеобщими выборами: два тура президентских и два тура в рейхстаг, да еще голосование в отдельных землях. Поездом, на машине и впервые на самолете Гитлер провел серию предвыборных кампаний, которые поколебали соперничавшие партии и измотали как компаньонов, так и оппонентов. Я сопровождал его почти повсюду в роли охранника от вмешательства зарубежной прессы.
Первое, что он сделал, – это превратился в обычного гражданина Германии. 22 февраля 1932 года он исчез из «Кайзерхофа» и провел часть дня в представительстве земли Брауншвейг в Берлине, где нацисты обладали достаточной мощью, чтобы назначить его главным правительственным советником на местной государственной службе – штатная должность, дающая автоматическое гражданство. Первоначальный план состоял в том, чтобы дать ему официальный пост профессора искусств в службе образования Брауншвейга. Однако, когда я пригрозил, что буду его приветствовать «Хайль, господин профессор!» после стольких лет, которые он провел, высмеивая академиков, эта идея была изменена. Вернувшись вечером, он продемонстрировал свое удостоверение, и с того времени я иногда шутливо обращался к нему по его новому титулу. Должно быть, я являлся единственной персоной, которой это сходило с рук. «А теперь вы, наконец-то, можете перестать петь «Голубой Дунай» и выучить «Вахту на Рейне», – сказал я ему, что привело его в такое хорошее настроение, что он подписал фотографию для моего сына, которая до сих пор у меня. Там говорится: «Моему юному другу Эгону Ганфштенглю с самыми наилучшими пожеланиями».
Скука и неразбериха во время предвыборных туров были такими, что я уже не могу выбросить их из своей головы. Эту команду с редкими добавлениями и исключениями составляли адъютанты Брюкнер и Шауб, Зепп Дитрих, ставший впоследствии генералом СС как телохранитель, Отто Дитрих, Генрих Гофман, пилот Бауэр и я сам. Мы, должно быть, посетили каждый город Германии по нескольку раз, и повсюду потом объявлялось, что Гитлер – первый политик, пришедший к власти, который знал страну назубок. Конечно, ничего такого не было. Это вполне мог быть и «Бюргербрау», и «Шпортпаласт»: куда бы мы ни приехали, он разжигал массовую истерию внутри четырех стен, а в промежутках между этим мы ехали и спали. Когда он не выступал, он оставался в гостинице за закрытыми дверями, пытаясь улаживать склоки в местной партийной организации.
Как и само руководство партией, они были расколоты на националистическое и социалистическое крылья – надо помнить об этой соединительной черточке в названии партии, потому что эти две группы были, по существу, весьма разными и объединились только из-за своих собственных интересов. Этой соединительной черточкой, конечно, был Гитлер. Местные лидеры обычно приводили его в ярость, и не раз он мне говаривал: «Знаю, почему эти гауляйтеры всегда изводят меня просьбами выступить для них. Они снимают самый большой зал в городе, который сами бы никогда не заполнили. Я набиваю его для них до потолка, а они прикарманивают доходы. Они все понятия не имеют, где достать денег, а я должен разрываться по всей Германии, как сумасшедший, чтобы они не обанкротились».
Думаю, только в последние выборы мы повсюду летали на самолете. На ранних стадиях мы часто передвигались огромной кавалькадой автомашин, которую обычно на окраине города встречал «штурман», чтобы провести нас боковыми улицами к залу для митинга. Гитлер ничего не пускал на самотек, и всегда у него на коленях лежал план города, годный для использования. Эта мера предосторожности, пожалуй, не была излишней, потому что коммунисты всегда ждали удобного случая, чтобы напасть на нас, и дважды – в Бреслау и Кельне – неправильные повороты завели нас на увешанные красными флагами улицы, через которые мы пробрались среди кулачных боев и рева. Не надо забывать, что в те годы коммунисты были сильны. В таких «красных» городах, как Хемниц, люди даже не осмеливались выставлять напоказ рождественские елки из опасения стать объектом нападок фанатиков.
В Нюрнберге с крыши дома была брошена бомба, которая попала в машину Штрайхера, но в ней был только шофер, а еще в Бамберге поздно ночью выстрелами из револьвера нам разнесли пару лобовых стекол. В таких случаях Гитлер до хрипа в голосе разносил местного гауляйтера. Его привычка пользоваться картой укоренилась в нем давно, и я припоминаю случай, когда мы приехали в Брауншвейг, шофером у нас все еще был Эмиль Мориц, а карты не было. Гитлер начал ругаться, но Мориц, у которого был большой стаж и он позволял себе некоторые вольности, заявил: «Господин Гитлер, что вы так переживаете? Да вспомните Христофора Колумба!» Гитлер остановился на полуслове: «Что ты этим хочешь сказать?» – «Ну, у Колумба же не было карты, но это не помешало ему открыть Америку».
Иногда мы еще останавливались по дороге и устраивали пикник. Один оказался неподалеку от какого-то монастыря или богословской семинарии, где две команды духовных молодых людей играли в футбол в длинных рясах. Кажется, это было возле Айштатта. Я обратил внимание Гитлера на них, но тот не увидел в этом ничего забавного. «Мы научим их аскетизму, если придем к власти, – произнес он. – Мне не нужна толпа жирных монахов, болтающихся вокруг, как персонажи какой-нибудь картины Грюцнера. Они могут продолжать свое общественное служение, если им нравится, либо работать в госпиталях, как настоящие христиане. Но я не намерен позволять им прятаться в монастырях, заявляя при этом, что они выше всех нас остальных, и их следует держать подальше от нового поколения. Мы, нацисты, займемся их воспитанием. Конечно, было бы прекрасной пропагандой, если бы папа отлучил меня от церкви». Я с удивлением посмотрел на него, но эту фразу он часто произносил и впоследствии. «Если вы так считаете, почему же вы официально не объявите, что отрекаетесь от церкви?» – спросил я. «Зачем же я буду лишать его этого удовольствия? – ответил Гитлер. – Пусть себе отлучает». Он имел в виду, что если он провозгласит себя атеистом, то потеряет голоса католиков, а как просто еретик он может выйти сухим из воды.
Полеты на самолете были мучительны. Постоянно принимались дополнительные меры предосторожности, чтобы гарантировать, что с машиной ничего не случится. Это было обязанностью Бауэра, и я не знаю, когда он спал. Гитлер обычно сидел на левом или правом переднем сиденье и либо дремал, либо делал вид, что дремлет, выглядывал в окно и сверялся с картой и почти ни с кем не разговаривал. Другие иногда пробовали привлечь его внимание письмом или фотографией, чтобы решить свою просьбу, но он в этом случае прятался за газетой или каким-нибудь документом. Самая невероятная в нем вещь – у него никогда не было записной книжки. Он никогда ничего не писал, никогда не делал заметок, никогда при нем не было карандаша, и лишь изредка бывала авторучка для того, чтобы давать автографы. Его записной книжкой был Шауб – Шауб делал записи о том, о другом – сам Гитлер никогда ничего не писал. Я привык к такой ситуации и всегда имел при себе шесть-семь шариковых ручек в кармане.
Обычно эта атмосфера действовала мне на нервы. Она имела привкус низкоразрядной канцелярии некоего подразделения с этим тупым, лишенным художественного вкуса, невразумительным стадом. Во всех городах, где мы побывали, мы никогда не ходили в музеи либо какое-нибудь достопримечательное здание. Я часто брал с собой две открытки с изображением рабочего кабинета Гете в Веймаре и, когда уже не было сил терпеть эту скуку, вытаскивал их и неотрывно смотрел минутами на них, чтобы расслабиться от вида классического покоя, пока эта колымага в виде самолета надрывалась от усилий. Естественно, другие насмехались надо мной. На первых порах я брызгал на свой носовой платок лаванду Ярдли, чтобы перебить запах бензина, но даже Гитлер возражал против этого, так что в конце концов я прибег к нюхательной соли. Другие тоже не сдерживали презрительного фырканья, поскольку это, конечно, было ниже их достоинства и очень не по национал-социалистически, чтобы страдать воздушной болезнью.
Один инцидент, который, я думаю, нигде не упоминался, произошел тогда, когда мы чуть не упали в Балтийское море на обратном пути из Кенигсберга. Мы сделали короткую остановку в Данциге и, как я припоминаю, направились в Киль. Погода была ужасная, и небо было сплошь затянуто облаками, но Бауэр поднялся выше облаков, и мы летели при ярком солнечном свете. Что не было учтено, так это усиливающийся встречный ветер, и, когда мы, наконец, опять снизились, ничего невозможно было разглядеть, кроме хлещущего стеной дождя. У Бауэра радиопеленгатор был включен, но по какой-то причине берлинская радиостанция пропала, а Бремен и Любек сильно мешали другу и давали нам отличающиеся данные. Горючее заканчивалось, и атмосфера стала очень напряженной. Я сидел впереди радом с Гитлером и, хотя он говорил мало, мог видеть, как работали мышцы его челюсти. «Это уже Северное море!» – воскликнул он. Левая рука на маленьком складном столике непроизвольно сжималась в кулак и разжималась, и тут я вспомнил, что он не умеет плавать, и до меня дошло, какие скрываемые мучения он сейчас, должно быть, переживает. Я попробовал неуклюже пошутить, что скоро мы окажемся в Англии и сможем, наконец, выпить приличную чашку чая, но Гитлера это ничуть не развеселило.
В конце концов он уже не смог вынести такую ситуацию, бросился вперед и заорал на Бауэра: «Тебе надо поворачивать на юг, только так сможем добраться до суши!» Что, конечно, было совершенно верно. Я тоже не принял во внимание встречный ветер и считал, что мы пересекли Шлезвиг-Гольштейн над облаками и оказались над Северным морем. Положение в самом деле оказалось очень серьезным. Баки с горючим были настолько пусты, что хуже не бывает, но в последний момент мы дотянули до побережья и оказались над маленьким средневековым городком, который никто из нас не узнал. Только Генрих Гофман сумел сориентироваться. «Это Висмар!» – вдруг закричал он. Он вспомнил фотографию, которую видел несколько лет назад. Бауэр, заставив нас пристегнуть ремни, уже был готов произвести вынужденную посадку прямо на поле, но быстро рассчитал, что сможет долететь как раз до аэродрома в Травемюнде, что он и сделал, когда в баках оставалось буквально несколько литров горючего. Гитлер еле стоял на ногах, и это был один из немногих случаев, когда я видел его в состоянии крайнего ужаса.
Естественно, эти поездки привлекали большое внимание зарубежной прессы, и время от времени тот или иной корреспондент сопровождал нас часть пути. Сефтон Делмер из лондонской «Дейли экспресс» проявлял к нашей избирательной кампании живой интерес и стал persona grata у нацистского руководства. Один раз я был с ним, когда он отправился брать интервью у доктора Георга Хайма, лидера Баварской крестьянской партии, в Регенсбург. Некоторые замечания Хайма не раз касались исходного пункта – баварской идеи о сепаратизме. Так как мне это представлялось веским доводом, который могли использовать нацисты для ее опровержения, я уговорил Делмера съездить аж в Берхтесгаден и дать Гитлеру полный отчет об этой беседе. Гитлер, разумеется, был в полном восторге. «Это даст нам два миллиона голосов!» – кричал он, хлопая себя по бедрам. Он был в самом деле весьма неравнодушен к Делмеру и, став канцлером, с готовностью согласился дать свое первое эксклюзивное интервью этому человеку из «Дейли экспресс».
Обычно ближе к полуночи меня звали сыграть мою роль придворного менестреля. Гитлер сидел развалясь в углу своего номера или гостиничного холла, изнуренный речами и гауляйтерами, и говорил: «Ганфштенгль, сыграйте мне что-нибудь». Это было не так легко, потому что у меня никогда не было времени для упражнений и приходилось на скорую руку барабанить несколько пассажей, поэтому я обычно начинал с небольших отрывков из Баха или Шопена либо с каких-нибудь маршей, чтобы разогреть пальцы, но в конце всегда должны быть «Тристан» и «Мейстерзингеры», а Гитлер сидел в полудреме и урчал от удовольствия. Обычно это длилось час или более, часто с повторами его любимых пьес, но ему это давало передышку, поскольку шоферня не осмеливалась прерывать мою игру или разговаривать с ним, хотя и громыхала в других номерах, пьянствуя и куря. Никогда не было никаких женщин. В этом темном аспекте его жизни был огромный пробел.
Люди часто меня спрашивают, как Гитлер реагировал на политические события в тот судьбоносный для него год, который привел его к власти. Вопрос не требует специального ответа, исходя из того простого факта, что Гитлер не был политиком в обычном смысле этого слова. Он не утруждал себя анализом повседневного калейдоскопа событий на политической сцене. Он не искал альянсов, или коалиций, или временных тактических преимуществ. Он хотел власти, высшей и полной, и был убежден, что, если бы он достаточно часто выступал и эффективно будоражил массы, он бы со временем легко получил высокий пост. Конечно, темы его выступлений стараниями членов его окружения и местных гауляйтеров привязывались к конкретным событиям и региональным проблемам. Однако общее содержание всех его речей было более или менее одинаковым, он вставлял в свои речи такие пункты, которые усиливали его аргументы либо давали ему возможность для новых нападок и оскорблений правительства и соперничавших с ним партий.
В некотором смысле это можно уподобить поведению некоего музыканта на гастролях. Он дает представление, пакует чемоданы и уезжает в следующий город. А в промежутке остается слишком мало времени, чтобы можно было заниматься чем-то, кроме восстановления сил. Мы были низведены до уровня секундантов, обтиравших его полотенцем между боксерскими раундами, пока он старался отдышаться и собраться с мыслями. Если возникала необходимость в серьезных переговорах в каком-либо месте с какой-то выдающейся личностью, которую можно склонить на свою сторону либо использовать, Гитлер запирался в своем номере наедине либо прохаживался с гостями в саду. Никто и никогда не удостаивался отчета об этих беседах. Он сам накапливал необходимую ему информацию, и тут ничего нельзя было сделать. Также не существовало таких вещей, как совещания для выработки стратегии предвыборной кампании. Идея комитетов была абсолютно чужда Гитлеру. Он подхватывал чьито мысли, а затем сталкивал их с чьими-то еще идеями. Со временем эти предложения взаимно уничтожали друг друга, и тогда он принимал решение, какой линии придерживаться. Его привычка держать людей изолированно друг от друга – одна из первых странностей, которые я в нем приметил, и он сохранил ее до конца.
Даже своих старших партнеров он держал на дистанции. В его высказываниях о них не было и намека на теплоту. Геринга он ценил чуть выше, чем полезного громилу, бросающегося с огромным палашом на их противников. «Набейте ему брюхо – и он действительно обрушится на них», – как-то одобрительно поделился со мной Гитлер. Он выбирал тот тип человека, который он мог использовать. Подбирая гауляйтеров, он всегда искал горластого старшину, готового, если понадобится, применить свои кулаки. Некоторые из нас называли их «гаубуйволы». Только однажды у Гитлера нашлось время для тех людей, которые могли оказывать влияние на аудиторию. Это примирило его с Германом Эссером, хотя втайне он завидовал ему, поскольку Эссер был дамским угодником какого-то вульгарного типа. У Эссера было одно экстравагантное качество: он вступил в партию таким юным и так рано, да к тому же находился под влиянием Гитлера так долго, что мог выступать в точности как Гитлер. Каждая фраза, каждый нюанс да к тому же еще чувство юмора были привлекательными для женской части аудитории… Он всегда и везде мог собрать полный зал, а при скудности ораторских резервов у нацистов это делало его крайне ценным человеком.
Был еще один видный нацист, ревность Гитлера к которому имела еще более глубокие корни. Это был Георг Штрассер. Он был единственным потенциальным, действительно реальным соперником в партии. Рейнскую область он превратил в свое феодальное поместье. Помню, во время одной из поездок по городам Рура я видел имя Штрассера, написанное штукатуркой на стене каждого железнодорожного туннеля. Очевидно, в этих краях он был в самом деле важной фигурой. Гитлер отводил взгляд. Не было никаких комментариев типа «Да, похоже, у Штрассера дела идут неплохо» или какого-нибудь знака одобрения. В Берлине Штрассера вытеснил Геббельс, золотым голосом которого Гитлер просто восхищался. «Я слышал всех, – как-то сказал Гитлер, – но был только один оратор, которого я слышал, не испытывая дремоты, – это Геббельс. Он действительно может добиться успеха у публики».
Еще одной, более зловещей особенностью Гитлера была дистанция, которую он начал держать со своими ближайшими сотрудниками и окружением. Все эти годы, насколько я его знал, он и так был одиноким волком, и, хотя он доминировал над большинством групп голой силой своей риторики, это было скорее инстинктивное, чем сознательное поведение. В его голосе теперь появилась новая суровость, грубость, сознательное стремление вести речь с более высокого уровня и держать людей на их месте. Похоже, он не обращал внимания на вольности, которые себе позволял. Однажды в «Фолькишер беобахтер» появилась статья, которая вызвала у него возражения, и он позвонил Розенбергу, чтобы узнать, кто ее написал. Это была работа какого-то прибалтийского друга, но вместо того, чтобы обругать Розенберга, он обрушился на бедного Отто Дитриха, который не имел власти над газетой, и в моем присутствии обозвал его «собакой», не обращая внимания на все протесты и заявления Дитриха, что он не несет ответственности за газету. «И что ты обо всем этом думаешь? – спросила у меня жертва впоследствии. – Еще немного, и я бросил бы мою статью ему в лицо!» Но конечно, он не сделал этого, но так появился еще один сотрудник, сделавший для себя «зарубку» в памяти.
Гитлер поступал так со всеми по очереди. Однажды за столом он принялся распекать Генриха Гофмана, критикуя его фотографии, заявляя ему, что тот слишком много пьет и курит, что он себя погубит, если будет продолжать вести такой образ жизни, и тому подобное. А потом, когда Гофмана не было в комнате, он похвалил его за спиной, чтобы держать остальных на своих местах. Также Гитлер заявлял такое, что потом оказывалось явной ложью. Мы остановились в одном большом поместье в Мекленбурге, которое, я полагаю, принадлежало бывшему мужу Магды Геббельс. Управляющий имением Вальтер Гранцов был членом партии. Я узнал, что на его и нескольких других фермах в округе трудились безработные студенты, создавшие, как они называли, артаманское общество. Они не получали зарплату, только питание, и главной их целью было не дать польским рабочим прийти сюда и обосноваться на этой земле. Их идеализм поразил меня, и я сказал Гитлеру, что он должен выступить перед ними. Их собрали, он произнес очень неплохую получасовую речь, похвалив их усилия, и особенно поблагодарил за то, что они препятствуют притоку чужой крови в Германию. Что мне больше всего понравилось – это его заявление, что «в Третьем рейхе национал-социалистов мы, немцы, никогда не будем пытаться проникнуть в чужие нации или подчинять их своей воле. Это было бы повторением ошибки римского империализма». Если он верит в это, подумал я, тогда не будет опасности новой войны, если он придет к власти, но я недооценил способность Гитлера говорить людям то, что они хотят слышать, и держать при себе истинные намерения.
На первых президентских выборах 13 марта Гитлер собрал 11,4 миллиона голосов против 18,6 миллиона, поданных за Гинденбурга, лишь чуть-чуть не позволив старому президенту набрать необходимое большинство. Голоса за нацистов за восемнадцать месяцев возросли на 86 процентов, но многие из них были в отчаянии от результатов. Партия была так же далека от власти, как всегда. Геббельс буквально рыдал от пережитого поражения, хотя Герингу удалось сохранить более холодный разум. В какой-то момент было настроение отказаться от участия во втором туре голосования через четыре недели, но я чувствовал, что сейчас останавливаться нельзя. Когда радикалы видели выход лишь в вооруженном восстании частей CA, я спорил с Гитлером и говорил, что ему надо опять выставить свою кандидатуру. Треть населения продемонстрировала готовность воспринять его как человека с качествами президента. «Вам надо дать миру время привыкнуть к идее, что за Гинденбургом может прийти Адольф Гитлер. До сих пор они знали вас лишь как лидера оппозиции, – говорил я ему. – Чтобы победить, вам надо добиться поддержки более мелких партий». Я считал, что необходимость достижения компромисса с другими политическими лидерами подействует как тормоз на необузданных партийцев. Как бы там ни было, Гитлер вновь участвовал в выборах и получил на два миллиона больше голосов. Гинденбург прибавил себе еще один миллион, и этого было более чем достаточно.
Возникновение Гитлера как национальной и действительно международной личности первого ранга породило одну из тех конфронтации, которые приводили в восторг историков, – с сэром Уинстоном Черчиллем. Сэр Уинстон упоминает этот случай в своих мемуарах, но, поскольку в то время он не обладал всеми фактами, эта история будет звучать несколько иначе. Я довольно много времени провел в обществе его сына Рендольфа в ходе наших предвыборных поездок. Я даже организовал для него полеты на самолете вместе с нами один или два раза. Он обратил мое внимание, что его отец приезжает в Германию и что нам следует организовать встречу. В апреле в ходе (или после) президентских выборов я прилетел вместе с Гитлером в аэропорт Мюнхена, где меня ждало сообщение от Рендольфа, переданное по телефону. Его семья остановилась с какой-то группой в отеле «Континенталь» (а не в «Регина-палас», как ошибочно указывает в своих мемуарах сэр Уинстон). Они ждали меня к себе на ужин и надеялись, что я смогу привести с собой Гитлера для встречи с отцом Рендольфа. Я сказал ему, что сделаю все, что смогу, но мы очень устали, были грязные и небритые, и я ему перезвоню.
Я отыскал Гитлера в Коричневом доме и внезапно появился в его кабинете, который был, надо сказать, похож на какой-то холл в отеле в стиле раннего Адлона или позднего северогерманского Ллойда, но таков уж был его вкус. Гитлер хотел заняться делами и был в своем самом неприступном состоянии. «Господин Гитлер, – обратился я. – Мистер Черчилль – в Мюнхене и хочет встретиться с вами. Это великолепная возможность. Меня просили приехать с вами на ужин сегодня вечером в отель «Континенталь».
Я почти увидел, как опустился непроницаемый занавес. «Ради бога, Ганфштенгль, неужели вы не видите, как я занят? Какого дьявола и о чем мне с ним разговаривать?» – «Но, господин Гитлер, – возразил я, – это самый простой в общении человек на земле – об искусстве, о политике, архитектуре, обо всем, что вам заблагорассудится. Это один из влиятельнейших людей в Англии; вы должны с ним встретиться». Я упал духом. Гитлер выдвинул тысячи оправданий, как это всегда делал, когда боялся встречи с кем-то. При мысли о личности, которую он считал себе равной в политических способностях, вновь возник неуверенный буржуа, человек, который не ходит на уроки танца из опасения стать посмешищем, человек, который обретает уверенность лишь в манипуляции ревущей аудиторией. Я попробовал сделать последний гамбитный ход: «Господин Гитлер, я поеду на ужин, а вы приедете позже, как будто за мной, и останетесь на кофе». Нет, нет, нам надо завтра рано вставать – что я впервые услышал от него, потому что думал, что у нас впереди два-три дня отдыха: «В любом случае говорят, что ваш господин Черчилль – ярый франкофил».
Я позвонил Рендольфу и попытался скрыть свое разочарование, отметил, что он встретил нас в наихудший момент, но предположил, несмотря на то что хорошо знал обратное, что Гитлер может присоединиться к нам на кофе. Сам я прибыл в назначенное время. Там были госпожа Черчилль – невозмутимая, интеллигентная и прелестная женщина, лорд Кемроуз, профессор Линдеман, одна из дочерей Черчилля и пара молодых людей, имена которых я забыл. Примерно в десять часов мы сели ужинать, причем госпожа Черчилль сидела по правую руку от меня, а мой хозяин – по другую сторону. Мы толковали о том о сем, а потом Черчилль стал упрекать меня за антисемитские взгляды Гитлера. Я попытался, насколько можно, смягчить тон беседы по этому вопросу, сказав, что настоящая проблема – в притоке восточноевропейских евреев и избыточном представительстве их соратников по вере в ряде сфер деятельности. Черчилль выслушал очень внимательно, заметив: «Передайте вашему боссу от меня, что антисемитизм может быть хорошей начальной закуской, но это плохая реклама». Мне пришлось выслушать объяснение этой части сленга, что вызвало смех у остальной части присутствовавших.
Я заметил, что лорд Кемроуз по ту сторону стола очень внимательно прислушивался ко всему, что говорил Черчилль, но после кофе, бренди и сигар мы с хозяином отодвинули стулья от стола, и тон его речи стал более доверительным. Я до сего дня помню эту сцену. Левой рукой, что была ближе ко мне, он держал рюмку бренди, почти касаясь губ, так что слова его только-только долетали до моих ушей, а другой рукой держал толстую сигару. «Скажите, – спросил он меня, – что ваш шеф думает об альянсе между вашей страной, Францией и Англией?»
Я застыл на месте. Мне казалось, пальцы ног вросли через туфли прямо в ковер. Проклятый Гитлер, подумал я, вот тот случай, который поднял бы его престиж и в то же время держал бы его в рамках, а у него нет даже внутренней потребности, что надо быть здесь и говорить о таких вещах. «А что вы думаете об Италии?» – спросил я в попытке оценить весь диапазон идей Черчилля. «Нет, нет, – возразил он, – давайте не будем их трогать на данный момент. Нельзя же принимать в клуб всех сразу». Мне удалось при всем моем отчаянии произнести, что Гитлеру будет интересно обсудить эту тему, и я стал возбужденно разглагольствовать о своих собственных представлениях по этому поводу. Мне необходимо срочно отыскать Гитлера, подумал я и, обратившись к госпоже Черчилль, неуклюже извинился, заявив, что забыл позвонить к себе домой, чтобы сказать, что я вернусь поздно, и попросил извинить меня за отсутствие на время звонка. «Но конечно, попросите свою жену присоединиться к нам», – сказала она.
Я позвонил в Коричневый дом. Гитлер уже ушел. Я позвонил ему на квартиру. Фрау Винтер его не видела. Потом я позвонил жене, чтобы сообщить, что не знаю, когда она меня увидит. Она в тот день устала и предпочла не дожидаться меня и не выезжать из дому. Я вышел из телефонной будки и, пошатываясь, шел по залу, и кого же я увидел, поднявшись через девять-десять шагов по лестнице? Конечно, Гитлера в его грязном белом пальто и зеленой шляпе, только что распрощавшегося с каким-то голландцем, который, как я знал, был другом Геринга и, предполагаю, в свое время снабжал партию деньгами. Я был вне себя.
– Господин Гитлер, что вы здесь делаете? Неужели вы не понимаете, что Черчилли сидят в ресторане? Они вполне могли видеть, как вы приходили и уходили? Они наверняка узнают от прислуги отеля о том, что вы были здесь. Они ждут вас на кофе и подумают, что это сознательное оскорбление.