Крыс не ответил, да и не слышал, наверное, замечаний смущенного друга: обомлевший, глубоко потрясенный Крыс трепетал, чуя, как все его существо, все ощущения прониклись чем-то неземным, и она, эта небесная сила, привлекла к себе его беззащитную душу и качала и баюкала ее, будто на руки взяв… Какие нежные, какие крепкие были руки; как счастливо, как уязвимо и покойно было на душе!
Крот размеренно работал веслами, и скоро они оказались у места, где река раздваивалась: от основного русла в сторону уходил неприметный рукав. Легким движением головы Крыс, которому, казалось, давно было безразлично, куда плыть, велел Кроту свернуть в него.
Как виноградная лоза, поднималось и крепло утро: уже различались краски в ожерельях цветов по берегам.
— Он все яснее и ближе! — торжествуя, вскричал Крыс. — Теперь вы наверняка услышите!.. Ах! — наконец-то! — вы услышали тоже!
Крота пронзило насквозь. Он выронил весла и окаменел, не в силах сделать вдоха: звуки свирели, неожиданно нагрянув, волной захлестнули его, и волна эта была выше счастья! Крот увидел слезы на щеках друга и кивнул ему: «Да, да, я слышу! Слышу!».
Они стояли, не двигаясь, а лодочку покачивало слегка, и лиловые цветы дербенника терлись о борта, роняя пыльцу — в воду, в лодочку… Наконец, властный зов, вплетенный в волшебную гармонию звуков, донес до Крота свою волю, и он машинально взялся за весла.
Утра становилось все больше, рассвет близился, но ни одна птица не встречала его своим пением; в светлом безмолвии звучала только свирель.
Они неслышно скользили вдоль берегов, и травы в это утро казались им непревзойденно свежими, непостижимо зелеными. Никогда не встречали они таких пылких роз, таких смелых цветов иван-чая; не вдыхали столь терпкого, столь пьянящего аромата таволги.
Вскоре воздух наполнился гулом близкого порога, и они безошибочно почувствовали: не известно, каким образом, но скоро, очень скоро их экспедиция завершится. Широкая плотина протянулась от берега к берегу. Вода, изумрудно изгорбясь, гладко и стремительно обтекала слив и, торжествуя победу, извивалась в водоворотах, рокотала, слепила чешуйками ряби, пока, наконец, не разливалась в омут — усталая, в клочьях пены. Почти осязаемый рев поднимался высоко над плотиной, поглощая, казалось, не только все прочие звуки, но и воздух далеко вокруг.
В омуте река засыпала, обняв островок с ольхой, ивами и серебряными березками, будто вышитыми гладью. Укромный и маленький, исполненный доброй тайны, островок терпеливо ждал своего часа и тех избранников, что будут призваны разделить его с ним.
Медленно, но не из сомнения или робости, а потому, что того требовала торжественность происходившего, животные проплыли по спящему омуту и ткнулись в голубой, незабудками убранный берег. Молча покинув лодочку, они пробирались сквозь разноцветное благоухание трав, цветов и мелкого кустарника, пока не достигли лужайки зеленого золота в нерукотворном, первозданном саду диких яблонь, черемухи, колючего терна.
— Где-то здесь живут эти певчие сны… Разве не эту лужайку играла мне музыка? — словно в беспамятстве, шептал Крыс. — Если нам суждено, мы найдем Его именно здесь.
Внезапно великий трепет охватил Крота, — трепет, от которого мышцы превратились в воду, голова поникла, а лапы вросли в землю. То был не ужас — о нет! — безмятежное счастье щемило сердце, и Крот, не поднимая глаз, всем существом своим чувствовал близкое, совсем близкое присутствие Тайны. Он с трудом повернул голову и увидел друга: бледный как полотно, притихший Крыс трепетал всем телом.
А птицы на ветках так и не пели, и утро розовым яблоком все наливалось и росло.
Крот, наверное, не посмел бы поднять глаза, но свирель смолкла, а зов остался; немой и повелительный, он требовал подчиниться. Крот не мог ослушаться — пусть сама Смерть изготовилась раздавить его, как только он, маленький и тленный, постигнет Тайну, из милосердия ускользающую от земного взора. Смерть, так смерть — Крот повиновался, поднял мордочку, и тогда… В яркой чистоте долгожданных мгновений, когда весь мир привстает на цыпочки и затаив дыхание встречает солнце, Крот увидел… — и потонул во взоре всемогущего Друга. Нескоро он разглядел загнутые назад рожки, щедро позолоченные зарей, курносое лицо и добрые глаза, смотревшие вниз, на Крота, хитро и ласково; увидел спрятанную в бороду легкую улыбку, бугры мышц на руках и широкой груди; увидел ту самую свирель, еще не остывшую в длинных гибких пальцах; прекрасный упругий изгиб мохнатых ног на зеленой траве и, наконец, разглядел, что у самых копыт, свернувшись калачиком, крепко и сладко сопит кто-то маленький, пушистый и круглый. Все это Крот отчетливо видел в утреннем свете, и пусть он не мог шевельнуться или вздохнуть, — он видел, и значит, был жив, а живой — как он мог не верить собственным глазам?
— Крыс, — шепнул он, собравшись с духом, — вы боитесь?
— Боюсь? — глаза Крыса блестели невыразимой радостью. — Боюсь? Его? Разве это возможно?.. И все же… И все же я боюсь, Крот.
Животные припали к земле, спрятав головы в лапах.
На горизонте плеснуло алым золотом, и всегда неожиданные первые лучи ослепительно пронеслись над лугами, попутно позолотив и глаза животных. Когда друзья снова смог ли оглядеться, видение исчезло, а воздух над притихшим порогом дрожал от гимнов, сложенных птицами минувшей ночью. Лишь нашим животным было не до песен: их глаза подернулись дымкой печали, и чем полней осознавалась утрата, тем горше и суше становились взгляды.
Кто знает, как долго простояли бы разочарованные друзья, не желая возвращаться к земным радостям? Как долго наш удивительный мир казался бы черно-белым, пресным подобием их воспоминаний, — кто знает? Возможно, они погибли бы от нестерпимой тоски в плену у собственной памяти, — очень возможно, но… зачем?
И тогда свежий ветер тронул листву осин, стряхнул пыльцу с лепестков, легко и ласково коснулся потухших глаз, — и животные в тот же миг позабыли о встрече. Ведь для тех, кому Пан позволил увидеть себя в час помощи, лучший подарок на прощание — это возможность забыть. Пусть не терзает души бездна восторга и страха: она не уместится в них, поглотит, — а разве для того Он выручает животных из беды?
Крот протер глаза, уставился на Крыса: тот с глуповатым видом посматривал по сторонам.
— Прошу прощения, — что вы сказали? — спросил Крот.
— По-моему я… э-ээ… всего лишь заметил, что если нам суждено, то именно здесь мы и найдем его… Ба! Да вот же он! — и Крыс бросился к спящему Пухлику.
Выдренок проснулся и весело заверещал, не находя себе места от радости, что встретил друзей отца, с которыми всегда так интересно баловаться. Но спустя мгновение он посерьезнел и начал бегать кругами, принюхиваясь и жалобно скуля. Как ребенок, уснувший на руках няни, просыпается один-одинешенек в незнакомом месте, пугается и ищет ее всюду, даже в шкафах, бегает из комнаты в комнату, чувствуя, как отчаянье все крепче сжимает сердце — так же и Пухлик рыскал и рыскал по острову — упорно, неутомимо — пока не пришло самое время бросить поиски, сесть и горько заплакать.
Крот тотчас подбежал к маленькому, чтобы утешить его, а Крыс — Крыс что-то медлил, долго и пристально изучая следы копыт в траве — четкие, глубокие, но самое главное — очень свежие.
— Ходило какое-то весьма… крупное животное?.. — не совсем утвердительно сказал он и снова углубился в раздумья — удивительно неопределенные, но волнующие.
— Поторопитесь, Крысси! — донесся до него голос Крота. — Вспомните о несчастном животном на отмели!
Пухлик мигом утешился, как только узнал, что их ждет увеселительная прогулка по реке, причем, — представьте себе! — в настоящей лодочке дяди Крыса. Взрослые помогли ему спуститься к воде, усадили на самое дно лодочки — для безопасности — и отчалили.
Солнце было уже высоко, жарко припекало; страстно, взахлеб пели птицы, позабыв о завтраке, и, разумеется, травы по берегам улыбались всеми цветами радуги, но… И свет, и звуки, и краски — что-то с ними произошло… да-да: пейзаж был недописан, в нем недоставало глубины и выразительности. Странно: совсем недавно мир был иным — законченным, исполненным изящества и мастерства, — но когда? где это было?
Они вошли в основное русло и повернули вверх по течению к тому месту, где их друг — этот скрытный старина Выдр! — одиноко дежурил у отмели — мало ли что?.. Чуть ниже брода Крот прижал лодочку к берегу, Пухлика осторожно поставили на тропу и слегка шлепнули:
— Ступай, малыш — шагом марш!
На середине реки друзья оглянулись.
Выдренок шел по тропе вразвалочку, пренебрежительно, как и подобает настоящему мореходу. Вдруг он замер, вздернул мордочку, вглядываясь… хлопнул передними лапами по земле, снова застыл… присмотрелся повнимательней, уже поскуливая от нетерпения, — и наконец узнал! — метнулся вперед, от волнения сбившись на неуклюжую иноходь, путаясь в лапах, радостно тявкая. Они видели, как их друг, лежавший на отмели зябко свернувшись, будто отогревая слабеющую надежду, — встрепенулся, напрягся весь… шумно и резко выдохнул и — сорвался с места. Он продирался к тропе сквозь заросли камыша, тявкая поначалу, совсем как выдренок.
Сильным гребком Крот развернул лодку, устало склонился над веслами: пусть течение несет их, куда хочет — дело сделано!
— Какая странная усталость, — вздохнул Крот. — Вы скажете: «бессонная ночь, то-се», — но это пустяки. Много мы спим летом? Ночи три в неделю — не больше. Нет, — такое чувство, будто я пережил что-то бесконечно волнующее… довольно ужасное притом. И будто только что кончилось все… А что — все? Вроде, и не произошло ничего особенного.
— Да… И ужасное, и пленительно-красивое, и удивительное такое, — нараспев отозвался Крыс, откидываясь на спинку и закрывая глаза. — Я чувствую то же самое, Крот: просто смертельно устал. Но тело тут ни при чем… Как хорошо, что нам с рекой по пути: она донесет нас до дома. Какое блаженство — плыть по течению и греться на солнышке! Будем жмуриться и слушать, как играет в тростнике ветер. Решено?
— Это так похоже на музыку — далекую-придалекую, — сонно кивнул Крот.
— Вы читаете мои мысли, — мечтательно и отрешенно улыбнулся Крыс. — И это не просто музыка, слышите? Это ритмичный, неторопливый танец… Или песня: музыка то уходит в слова, то возвращается. Порой я могу разобрать слова, потом они прячутся в мелодию, а она постепенно слабеет, слабеет, превращается в шепот тростинок. И снова — слова.
— У вас слух хороший, — погрустнел Крот. — Я слов не разбираю.
— Не беда: я попробую передать их вам, — мягко пообещал Крыс, поплотнее зажмурился и начал: — Слушайте: она опять превращается в песню!
И тростинки подхватывают: «Забудь, забудь!» — потом вздыхают, и мелодия растворяется в шелесте… Опять слышится голос:
— Подгребайте ближе, Крот, ближе к тростнику — с каждым словом голос становится тише!
Ближе, Крот, ближе!.. Увы, больше слов не слышно… Все, Крот: ветер в ивах — и всё…
— А… а эта песня — про что она, Крысси?
— Этого я не знаю, — искренне признался Крыс. — Я передавал то, что слышал… Тихо! — она возвращается, и на этот раз слова так отчетливы, так понятны! Какая ясная, простая песня… и столько чувства… совершенства…
— Ну что же вы молчите? Я жду, — заерзал Крот, чуть было не уснув в ожидании: солнце совсем разморило его. Ответа не последовало. Крот взглянул на друга и хмыкнул: со счастливой улыбкой на все еще сосредоточенном лице Крысси крепко спал.
VIII. ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ МИСТЕРА ЖАББА
Когда у Жабба не осталось сомнений в том, что он заточён в сырой и зловонной темнице; когда он понял, что мрачная громада средневековой крепости заслонила собою весь белый свет (включая шоссе, на которых он познал счастье и вкушал его своенравно и властно, будто скупив в частное владение все дороги Англии), когда Жабби, нежно любивший аварии, постиг размеры этой катастрофы, — он рухнул на хладный пол узилища и лия горькие слезы предался скорби.
— Все кончено, — говорил он, — по крайней мере, кончена карьера Жабба, а это одно и то же… Широко известный, отъявленный красавец, богатый и гостеприимный Жабб, — такой добрый, веселый и беззаботный мистер Жабб, — где вы? Как можете вы надеяться снова стать на ноги, — говорил он, — вы, который так низко пал?! Украсть такую красивую машину, да ещё так нагло! Разве не справедливо осудили вас? Отвечайте: разве не вы обложили краснорожих полицейских столь изощренной, столь нецензурной бранью?! — в этом месте Жабб сделал паузу, некрасиво и жалко, навзрыд заплакав… — И вот за то, что я был таким неумным животным, — продолжал он, — я вынужден томиться в застенке до той поры, пока все, кто так гордился знакомством со мной, не позабудут самое имя Жабб! О, старый мудрый Барсук! — говорил он. — О, благородный, утонченный Крыс и вы, рассудительный Крот! Каким знанием жизни владеете вы, как здраво судите! Как хорошо знаете и любите ближнего своего!.. А я — несчастный, всеми брошенный Жабби!
В подобных ламентациях он проводил дни и ночи на протяжении нескольких недель, отказываясь не только от обедов, завтраков и ужинов, но даже от полдников, хотя дряхлый тюремщик, поглядывая на пухлые карманы узника, не раз подчеркивал, что известные предметы не первой необходимости, а надо — так и излишества всяческие, вполне могли бы оказаться у Жабба под рукой, стоит только договориться с ним, добрым старцем — но, разумеется, полюбовно.
У алчного старика, надо сказать, была дочь — милая сердобольная девушка, помогавшая отцу в его нелегком труде. Она очень любила животных и держала кенара, который днем доводил заключенных до бешенства, запевая во дворе, по своему обыкновению, сразу после обеда, в тихий час. На ночь, правда, хозяйка уносила его в гостиную и накрывала клеточку салфеткой, чтоб ничто не мешало соснуть её любимцу. Кроме этой клеточки, отец смастерил ей ещё две: в той, что попроще, жило семейство бурундуков, а в другой, очень изящной, целыми днями бегала в колесе белочка.
Как-то раз добрая девочка сказала отцу:
— Папа! Я не могу смотреть, как терзается этот зверь. Он тает на глазах. Разреши мне позаботиться о нем, — ты ведь знаешь, как я люблю животных. Он будет есть из моих рук, и служить будет — я его научу.
Отец позволил ей делать с преступником все, что ей вздумается. Жабб его утомил: вечно надутый, строит из себя невесть что, — убожество какое-то.
В тот же вечер милосердная дочь надзирателя вошла в камеру Жабба.
— Ну-ка, выше нос, Жабб! — улыбнулась она. — Сядьте на нары, утрите глаза — будьте же умницей! Постарайтесь немного поесть. Взгляните, какой обед — прямо с плиты, я сама готовила.
Это было мясо, тушенное с овощами, заботливо накрытое тарелкой. Густой дух мяса и капусты наполнил узилище, защекотал ноздри распростертого в скорби Жабба, чуть было не заставил его поверить, что жизнь, вообще-то, не такая уж скверная штука. Но он все же сдержался: с пола не встал, продолжая стенать, сучить лапками и «не нуждаться в утешении». Мудрая девушка вышла на время, но, как и следовало ожидать, запахи остались с Жаббом, и он — в перерывах между взрывами плача — сосредоточенно нюхал, как бы размышляя.
Постепенно мысли его посвежели, он стал с воодушевлением думать о рыцарях, о поэзии, о подвигах, которые ему суждено совершить; увидел широкие луга на рассвете: стреноженные кобылы тянулись губами к траве и фыркали, когда роса попадала им в ноздри. На огороде, укрытый темно-зелеными зонтиками, играл духовой оркестр: коренастые серьезные кулачки-пчелы дудели в цветах огурца, словно на маленьких геликонах, и кузнечики завидовали им, опустив скрипки. Тем временем в столовой Жаббз-Холла (услышал Жабби, все ещё распластанный на полу) призывно звенели тарелки — не звенели даже, а глухо позвякивали, полные разнообразнейших яств. Ножки старинных стульев заскребли по паркету: гости придвигались к столу, готовые потрудиться на совесть.
Тесная камера наполнилась розовым светом, стала просторней — Жабби вспомнил друзей. Они — безо всякого сомнения! — смогут чем-нибудь помочь, спасут его… И потом: адвокаты! Да за такое дело они передрались бы! Ну и осел этот Жабб — отказаться от защитника! Нет чтоб нанять их пяток-другой… И Жабб, почти успокоившись, глубоко задумался о мощи и гибкости своего ума, о том, какие горы можно свернуть с помощью этаких мозгов, — стоит только вовремя их напрячь.
Спустя несколько часов вернулась девушка с подносом в руках. Из чайной чашки поднималось зыбкое благоухание, рядом стояла тарелка с ломтиками поджаренного хлеба. Правда, ломтики были по-деревенски толстые, но их благородно-коричневый цвет, а также выбор столь золотистого масла, капавшего, будто мед из сот, создавали в целом приятное впечатление и говорили о вкусе хозяйки. Кроме того, аппетитные гренки красноречиво и смачно говорили Жаббу о жарко натопленных кухнях, о завтраках ясным морозным утром; живописали радости вечерних чаепитий у очага, когда намятые за день лапы сладко ноют в тепле… урчат и урчат кошки… сонно лопочет кенар, едва не падая с жердочки… Эх! — Жабб промакнул глаза, сел на нары, хлебнул, захрумкал.
Вскоре он живо заговорил о себе: имеет, дескать, особняк и хорошую репутацию, а потому пользуется всеобщим уважением, если не сказать — любовью.
Дочке надзирателя показалось, что тема эта врачует не хуже чая, и она постаралась поддержать её.
— Расскажите мне о Жаббз-Холле, — попросила она. — Очень красиво звучит.
Жабб слегка выпятил нижнюю губу и с гордостью объявил:
— Жаббз-Холл является превосходной, удобной во всех отношениях резиденцией для джентльменов. Уникальное здание, сооруженное на рубеже XIII–XIV вв., ныне снабжено всеми удобствами. Новейшее сантехническое оборудование. Церковь, полицейский участок, почта и поле для игры в гольф в непосредственной близости. В помещ…
— Ой, да хватит вам, — рассмеялась девушка, — не собираюсь я покупать ваш особняк. Расскажите о нем по-челове… по-настоящему. Только подождите немного: я схожу за добавкой.
Скоро она принесла свежего чаю и гренки. Жабб совсем отошел и со свойственным ему присутствием духа погрузился в принятие пищи, что, впрочем, не мешало ему распространяться о достоинствах лодочного сарая, о пруде с жирными карпами и огороде за каменным забором; о свинарниках, конюшнях, голубятнях, каретниках, курятниках, маслобойнях, прачечных, фарфоровой посуде и — на полтона ниже — о вечерах в банкетном зале, где, бывало, соберутся дорогие его сердцу животные и слушают затаив дыхание, как Жабб (единодушно избранный тамадою) блещет остроумием, поет красиво, задушевно рассказывает…
Потом девушка расспросила его о друзьях: чем питаются, где живут, когда линяют. Она, конечно, не говорила, что интересуется этим, потому что любит держать животных, — у неё достало разума и такта не оскорблять Жабба.
Когда девушка, поправив солому на нарах, простилась с ним, Жабб почувствовал себя вновь на коне и потому простился с девушкой несколько свысока.
Довольный собой, он спел парочку романсов — из тех, что исполнял на званных обедах — зарылся в солому и уснул. Давненько не спал он так хорошо, давно не видел таких красочных снов!
Тянулись скучные дни заточения… Дочь тюремщика как могла развлекала узника — тем более, что это не требовало особых усилий: достаточно было слушать его, всплескивать руками и ахать.
Скоро она вместе с Жаббом проклинала злодейку-судьбу и действующее законодательство: какой стыд, какой позор для нации — за столь заурядный проступок гноить в застенке беззащитное маленькое животное! Тщеславный Жабби, конечно же, сразу понял, что интерес девушки к нему продиктован растущим в ней чувством, и поэтому с некоторым сожалением думал о социальной пропасти, их разделявшей, — ведь девушка была недурна собой и, бесспорно, по уши влюблена в него.
Однажды утром Жабб заметил, что девушка как-то скупо реагирует на его остроты, всё больше молчит, думает невесть о чем — в его-то присутствии! Жабби тоже притих, собрался было надуться, ан не успел.
— Жабб! — взволнованно начала девушка. — Выслушайте меня… Моя тетушка работает прачкой.
Жабб свернул губы трубочкой, чтобы скрыть улыбку: «Не стерпела!».
— Какие пустяки! — приветливо и мягко сказал он. Даже у меня есть тетушки, которым просто следует быть прачками.
— Да помолчите же хоть минуту! — словно от приторного лекарства поморщилась девушка. — Вы слишком много говорите — это ваша беда, Жабб. Я стараюсь придумать что-нибудь, а вы бормочите не переставая… Итак, моя тетушка работает прачкой. Она стирает всем заключенным нашего замка — папа не хочет, чтобы кто-то посторонний зарабатывал деньги в нашей тюрьме, — понимаете? Ну вот. Каждый понедельник тетя собирает грязное белье, а в пятницу вечером приносит выстиранное. Сегодня четверг. И знаете, что пришло мне в голову? Вы очень богаты — по крайней мере, вы мне об этом все уши прожужжали, — а моя тетушка очень бедна. Несколько золотых для вас — тьфу! — а для неё — целое состояние. Так что если попросить её хорошенько — подкупить, как говорите вы, животные, — она могла бы отплатить добром за добро: одолжила бы свое платье, чепчик и все прочее. Тогда вы, Жабб, сможете бежать отсюда как обыкновенная прачка! Кстати, вы очень похожи на мою тетю, особенно фигурой.
— Чушь, — с раздражением парировал Жабби, — у меня самая элегантная фигура среди мне подобных.
— И у нее — среди подобных ей, — сказала девушка. — И знаете, что? Делайте что хотите! Вы ужасно спесивое, неблагодарное животное! А я-то… стараешься для него, переживаешь…
— Ну что вы, как можно, огромное спасибо, честное слово, — струхнув, затараторил Жабб. — Но… сами подумайте: мистер Жабб, владелец Жаббз-Холла, эсквайр… и шляется по стране, переодетый прачкой! Ерунда какая-то.
— Не хотите прачкой — оставайтесь Жаббом. Вот на этой соломе! — вспылила девушка. — Хотите, чтоб вам карету подали? Шестерку цугом?!
Честный Жабби всегда был готов признать свою неправоту. С некоторым усилием он произнес:
— Вы хорошая умная девушка. У вас сердце доброе. А я… я просто… ммм… тупая спесивая жаба. Не откажите в любезности, представьте меня своей тете. Не сомневайтесь, мы наилучшим образом поладим с этой достойнейшей женщиной. Обе стороны будут удовлетворены.
На следующий день девушка ввела в камеру свою тетю. Тетушка, наизусть выучившая свою речь на переговорах, растерялась, уронила узелок с бельем и воззрилась на стол, где предусмотрительный Жабб красиво разбросал несколько золотых. Тетушка то ли онемела, то ли не сочла нужным вдаваться в подробности: молча разделась и отдала Жаббу поношенное ситцевое платье, фартук, шаль и чепец. Взамен она робко попросила заткнуть ей рот кляпом, связать её и швырнуть в угол. Не очень убедительно (пояснила она), но послужит неплохой иллюстрацией к захватывающей истории, которую она придумала. Как знать: может, ей удастся разжалобить начальство, и её не выгонят из тюрьмы.
Жабба упрашивать не пришлось. Он с упоением набил ей рот соломой, связал и с помощью племянницы задвинул тетю под нары так, чтобы с первого взгляда читался почерк отпетого негодяя. Жабб ликовал: заслуженная репутация пройдохи и головореза останется сухой, не будет подмочена ржавым чепцом прачки! Ему очень хотелось потереть лапки, но тут девушка обратилась к нему:
— Теперь ваша очередь. Снимайте свой сюртук, жилет и все остальное. Вы довольно упитаны — тётушкино платье вам подойдет.
Трясясь от смеха, она облачила Жабба в платье, застегнула многочисленные пуговицы и крючки; особым, излюбленным прачками способом повязала шаль и водрузила на преступную голову чепчик.
— Вылитая тетушка, — давилась она. — Можете мне поверить: никогда вы не были столь респектабельны! А теперь прощайте. И удачи вам. Помните, как сюда шли? — выбирайтесь тем же путем. Если вам будут говорить глупости, — а они будут, эти мужланы, — то вы, конечно, похихикайте, но ни в коем случае не останавливайтесь. Помните: вы — вдова, одна-одинешенька на свете и очень дорожите этой репутацией.
Жабб приступил к побегу. Сердце колотилось в груди часто, назойливо, как метроном, но Жабб не поддавался, не спешил вслед за ним, старался шагать неторопливо, не забывая при этом, грациозно вихлять задом. Вскоре он с радостью отметил, что Побег Века — дело удивительно простое; правда, было немного досадно нести бремя чужой популярности — понимать, что все эти знаки неподдельного расположения, если не сказать, восторга, — адресовались не мужеству хитроумного рецидивиста, а наоборот — женственности, от него исходившей. Плотно сбитая фигура прачки, её примелькавшееся ситцевое платье, словно пароль, отодвигали засовы, отпирали мощные ворота. Когда Жабб медлил, не зная, куда свернуть, сами часовые помогали ему, грубовато предлагая поторапливаться.
— Ну че мне тебя? всю ночь ждать? — ворчали стражники, расторопно лязгали засовами и возвращались в полосатые будки гонять чаи.
Для Жабби, животного с обостренным чувством собственного достоинства, было мучительно трудно не сорваться, не обнаружить благородного негодования (и, тем самым, себя), по
Казалось, не один час минул, прежде чем он пересек последний двор, огрызнулся на настойчивые приглашения посетить казарму, увернулся от ручищ последнего стражника, с притворною страстью молившего о прощальном объятии, и, наконец, шагнул в калитку главных ворот.
Свобода!
Жабб прислонился к нагретой за день стене и зажмурился. Теплый вечерний ветер ласкал его взмокшие брови, мягко разглаживал задубевшие мышцы лица, возвращая его чертам знакомое выражение откровенного жизнелюбия.
— Свобода… — тихо и твердо прошептал Жабби. — Свобода.
Хмельной, счастливый, непобедимый, он устремился к огням городка. Что предпринять дальше, он пока не знал, но хорошо понимал: отсюда ему следует убираться подальше, и как можно скорее. Слишком уж широкой популярностью пользовалась в этих местах та леди, которую он вынужден был представлять. Он шел, разрабатывая план дальнейших действий, когда увидел невдалеке зелёные и красные огоньки; где-то под ними, молодечески пересвистываясь, жарко и мощно пыхтели паровозы. «Ага, — смекнул Жабби, — это вокзал! То, что мне нужно! Не успел я собраться подумать о нем — а он уж тут как тут! Больше того: это не просто вокзал, а вокзал, к которому не надо тащиться через весь город, разыгрывая унизительный спектакль. Играю я неплохо, реплики, что называется, не в бровь, а в глаз, но роль толстушки-прачки!., чести мало, что бы там ни написали газеты.»