Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пролетный гусь - Виктор Петрович Астафьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Данила успокоился, Марина же и представить не могла, куда она без Виталии Гордеевниного угла и досмотра, ее советов и помощи. Аркашка и вовсе без нее ни шагу, бабой Итей зовет, за подолом таскается. Но все же без тревоги, без надсад жизни не бывает, очень уж болезненным, плаксивым рос Арканя, и, когда попробовали его определить в железнодорожный детский садик, врач, посмотревший его, резко заключил, чтоб сперва в порядок привели ребенка, потом уж предлагали его в общественное детское заведение.

Одним огородом, пенсией Виталии Гордеевны и заработками молодых родителей семье можно было еще тащиться, но ребенка не укрепить. И тогда Виталия Гордеевна подвела Данилу к кровати, сняла с гвоздя ружье, сунула его в руки квартиранту и сказала:

— Владей пока, добывай мясо, как древний хозяин очага. Я тебя к Пахомке Верещаку прицеплю, он тебя маленько поднатаскает.

Пахомка Верещак, человек без возраста и определенного облика, жил тоже на улице Новопрудной, но за прудом. Улица эта, взяв разгон, перескочила через широченный пруд и там скоро не могла остановиться, рванула еще версты на три и как-то устало, изнеможенно рассеялась на подслеповатые избушонки, засыпные времянки, которые, впрочем, стояли уже десятки лет, время их гнуло, кособочило, наносило ущерб, подмывая их, разрывая ветрами, придавливая снегами, но они стояли, упершись рыльцами в землю, вечерами мигали из заречья нездешними, как бы уж и запредельными огнями. Среди этих скученных, большей частью нумеров не имеющих, нигде не записанных, властями не учтенных жилищ были две- три полуземлянки-полухаты, толсто мазанные дармовой здесь глиной, и вот в одной из них обретался Пахомка Верещак, человек, возникший из ниоткуда и никуда не устремленный. Он отродясь не занимался никаким общественно полезным трудом, жил как бы в свое удовольствие, как бы в забавах все время. Плел ивовые корзины, под их марку и морды для поимки рыбы, мастерил на нитке прыгающих и физкультуру на нитке делающих человечков, вырезал свистульки, по найму ремонтировал мебель, погреба, иной раз и бани.

Главным призванием в жизни Пахомки Верещака была охота, вроде бы несерьезная, ближняя. Добыв где-то справку с печатью заречного медпункта о том, что ему, Пахомке Верещаку, круглогодично разрешена охота на здешнем пруду, тут он и шерудил по зарослям камыша и куги, гоняя утиные выводки, а с проснегом лупил уже пролетную утку. Мужики, и позапрудненские, и коренной земли, пробовали было возмущаться, протестовать, но охотник им бумагу с печатью в нос. Кроме того, все припрудные хозяйки считали Пахомку Верещака блаженным и по этому случаю угощали его во все праздники, и советские, и царские, стряпней, где и стопкой, стояли за него горой, в обиду блаженного не давали, снабжали его ношеной одеждой, обувью, за это за все он где посторожит, где покосит, чего поднесет, кого в своем ходком самодельном челне на другой берег переправит.

Пахомка никогда и ничем не болел, с бабами не знался, все припрудные чуфыринцы считали, что так оно и должно быть, человек он божий и помереть ему суждено тихо, без мучений, скорее всего во время сна. Забегая вперед, можно подтвердить, что так оно все и вышло.

* * *

Вот к Пахомке-то Верещаку в воспитанники, как он сам называл Данилу, и попал квартирант Виталии Гордеевны. У Пахомки ни детей, ни тем более воспитанников никогда не было, он испытал чувство важности от порученного ему дела, терпеливо натаскивал «прахтиканта» не только по утке на пруду, но и по ближним покосам и полям на тетерю, на рябца, по первотропу и на зайца.

Поскольку Пахомка жил неторопливой, ничем и никем не контролируемой жизнью, он в свое удовольствие исходил и изучил родные угодья, хотя стрелком был не ахти каким по причине экономии боевого припаса.

С Пахомкой-то Верещаком хватил Данила горя и радости. Первый раз в жизни получив под свое начало подчиненного, уж отвел душеньку командир, уж поматерил его — проматерил, можно сказать, до дыр. Не будь Данила смиренным и терпеливым от рождения человеком, бросил бы он всю эту сложную и хитрую науку пригородного промысловика, посыпал бы голову пеплом или еще чем, сам обматерил бы напослед учителя и подался куда глаза глядят. Но он все вытерпел, все превозмог и научился, хоть и не очень хорошо, стрелять, владеть утиными манками, рябчиным пищиком, делать чучела, петли на зайцев ставить, избродил все окрестности, познал таинственный смысл жизни русских лесов и вод, получил много радостей, испытал и много огорчений. Пахомка Верещак, ссылаясь на больные, ревматизменные ноги, со временем пустил Данилу в вольные походы, приставил самостоятельно владеть угодьями и ружьем.

Охота в пригороде становилась все труднее и малодобычливее. С каждым годом множилось число тех, кто любил пострелять и попользоваться дичью, дарами природы к почти голодному столу. В пригороде дичь перевелась, надо было или отъезжать по железной дороге, или топать в глубь урема, подальше от города. А выходной-то один — воскресенье, да и тот частенько заедали на производствах, устраивая стахановские вахты иль повальные, шумные авралы.

Хитрый Пахомка Верещак не часто, но открывал свои секреты и однажды затащил Данилу на ближайшие от города поля подсобного хозяйства завода «Эмальпосуда». Это почти за истоком пруда, почти при впадении в него речки Чуфырки, в честь которой и названо было древнее селение, — название то и прилепилось к городу. За ближними, довольно заболоченными лесочками по излучинам Чуфырки вдруг открывался пашенный, крестьянский, считай что, мир. На пологих холмах, впахиваясь в берег и перемахивая через речку, открывались желтые поля хлебов, овса, загоны с картофелем и даже обширный загон ячменя для производства пива, дальше за оградой, выветренной до черноты, за дорогой, изъезженной до глинистой грязи, виднелись фермы, загоны для скота.

Благодаря этим полям и фермам не издох в войну эмалепосудный завод и его боевой коллектив. Хозяйство давнее, с начала тридцатых годов существующее, с тех пор, как разорили русских крестьян, согнали их с земли и рабочий класс вынужден был переходить на самокормление или сдыхать с голоду, — хозяйство это росло и крепло, потому что вчерашние крестьяне не забыли еще привычную работу, усердию же и строгости в деле их учить не надо было. Вот отучивать потом настойчиво возьмутся и шибко преуспеют в этом прогрессивном направлении.

Возле полей подсобного хозяйства, как и возле старых деревень, велась птица: косачишки, реденько глухари и в глуши ельничков зимовали рябчики. Весной над березничками тянули вальдшнепы, над болотами жужжали бекасы, курлыкали журавли и стонали по полям чибисы, а поздней осенью и ранней весной на поля как бы наезжали с небес гагаканьем стаи усталых гусей, иногда усаживались средь полей, но так умело выбирали место, что ни с какой стороны к ним не подберешься: скрадов на поле, скирд и суслонов они избегали. Придумал было фокусник Пахомка вкапывать бочку середь поля, поживился одной или тремя птицами и гордился этим, грудь выгибал, пьяненький хвастался: «Да я. Да я любу птицу, какой хошь величины и умственности, добуду — и не охну!..» Показав Даниле по секрету заветные места, Пахомка приложил к губам кривой палец с черным ногтем:

— Нишкни! Чтоб никому ни слова, ни полслова. — И всхохотнул презрительно: — Оне ж, верхогляды, вдаль прут, а чё под носом летат, не ведают.

* * *

Разведали! За две осени дичь в округе выхлестали почти подчистую, стрелки-то — не наше горе, не Пахомка с Данилкой, хоть по бутылке, хоть по фуражке палят так, что дребезги и лоскутья летят. Тетеревов они нарочно на крыло поднимали, чтоб одним выстрелом выбить пару иль несколько птиц. Опустело запрудье. В углу дальнего поля были сооружены Данилой два скрада, из них он попользовался птичинкой, иной раз тетери по две, когда и самого косача приносил. Он перестал посещать и подновлять скрады, они истлели, обрушились, нынче вот из последних сил поволокся в свой добычливый угол охотник — вдруг повезет, вдруг тетеря или косач, сохранившиеся в болотных крепях, уповая на непогоду, вылетят на поле зернышек пособирать, забытую былку неосыпавшегося овса клювом потеребить.

Нельзя ему, нельзя пустым домой возвращаться, нельзя ему, нельзя больного мальчишку без мясного бульона оставить. Правда, он и мясной-то плохо ест, с крошками иногда ложку-другую отхлебнет — и все. Рвать его ночами стало. За животишко держится мальчик. Из ушек у него течь начало. По стародавней интеллигентной привычке Виталия Гордеевна держала в зале на круглом столе, покрытом темно-синей скатертью с кистями, две вазы — маленькую, наполненную карамельками, большую — яблоками. Мальчишка, когда побойчее был, приставал к хозяйке:

— Баба Итя, хосю люлю и ябоська.

Никогда, в каком бы настроении ни была, но баловню своему не отказывала баба Итя, а ныне вот гладит его по головке и терпеливо толкует:

— Нельзя тебе люлю, малыш, нельзя. Обметало тебя, из ушек течет, а ябоська сейчас мы натрем на терке, сейчас, сейчас, мой хороший, сейчас, мой маленький.

Смуглая, с черненькими джигитскими усиками, глазищи с ложку, тоже черные, вдруг отчужденной сделалась Виталия Гордеевна и молчаливой. Пытались отгадать Данила с Мариной, в чем дело, хозяйка открылась сама:

— Ружье, Данилушка, на гвоздь, из спальни выселиться ко мне иль в зимовку переселяйтесь, мальчика не распускать. Сын домой возвращается с женою, и боюсь, жизнь наша мирная круто изменится.

* * *

Приехали супруги Мукомоловы с кучей добра, румяные, пригожие, на дворян похожие и с дворянскими, пусть пока еще и коряво выглядевшими, привычками и манерами. На радостях встречи соседей собрали, мать в голову стола посадила сына с невесткой, и, хотя квартиранты отнекивались, завлекли за стол и Данилу с Мариной. Поднарядились молодые, бывший солдат боевые медали на пиджак прицепил, но лучше бы он этого не делал. В чине подполковника уволенный в запас, Владимир Федорович Мукомолов наградами обременен не был: медаль, полученная за Сталинград, орден Отечественной войны второй степени, щедрой рукой командующего армией отваленный всем офицерам, отправлявшимся в запас или для прохождения дальнейшей службы, и еще заключенный в красивый бант гвардейский знак да медалька «За победу над Германией» — вот и все, что могло блестеть на выпуклой, воистину гвардейской груди боевого офицера, как бы созданной для ношения на ней сверкающих рядов наград.

А тут парнишка, молокосос, можно сказать, — и три медали у него, да еще недавно через военкомат выданный припоздалый орден Красной Звезды и лазоревой ленточкой светящаяся медалька «За взятие Кёнигсберга».

Застолье было сковано почтением и застенчивостью. Сколь его ни расшевеливали Владимир Федорович и Нелли Сергеевна, сдвинуть с места не смогли. Вся спереду и сзаду из кругленьких предметов состоящая и круглое, румяное лицо имеющая Нелли Сергеевна сыпала шутки, прибаутки, пробовала рассказывать анекдоты, гости сдержанно смеялись, Виталия Гордеевна вообще в веселье участия не принимала, сидела с каменным почернелым лицом, изредка отдавая распоряжения по кухне подруге своей Хрунычихе и Марине, которая охотно помогала ей и тревожно наблюдала, как в чужом пиру напряженно чувствует себя Данила, как он, совершенно непривычный к солидной компании, тяготится празднеством.

— Ты выпей, выпей, чудушко мое, — подтолкнула его под бок локтем Марина, он и выпил, почувствовал себя раскованней, попробовал даже пошутить, вроде бы у него получилось шутливое начало.

И тут, уловив оживление за столом, Владимир Федорович Мукомолов обратился через стол к Даниле:

— А что, молодой герой, вижу, не зря вы на фронте время проводили, вижу по наградам, бились с врагом, как и полагается советскому воину.

— Мало я с ним бился, — повременив, ответствовал гость, — месяца, может, полтора-два, в бою вообще был всего несколько раз.

— Скромность украшает человека, — встряла в разговор Нелли Сергеевна.

— Да какая тут скромность. Под Кенигсберг прибыли, — делая ударение на «и», ответил Данила, — когда он уже весь был разбит и почти полностью захвачен, так что и медалю мне выдали, считай что, ни за что. Вот на косе, там досталось.

— На какой косе?

— А я названия не помню. Большая такая голая коса, в море удаленная, вот там нам дали так дали.

— Ну, и вы им дали. Я знаю, о какой косе идет речь, трупами врагов ее завалили.

— Да пока до этого дело дошло, мы ту косу своими трупами устелили. У немца стенки возведены из мешков, набитых песком, козырьки из каменьев, деревянные, из круглого леса загороди сооружены, все пристреляно, подготовлено, мы же по чистине, дуром валим, ну и вся наша стрелковая дивизия в первый же день там, на косе, осталась.

— А вы уцелели? Прятались, что ли?

— Да где там спрячешься? Уж потом за трупы своих убитых товарищей залегали, вся и защита. Назавтра всю эту немецкую трахомудрию артиллерией и самолетами с говном, извините, с песком и камнями сровняли, другая уж дивизия, кто говорил — две или три на косу поперли, но немец все еще оказывал сопротивление и, когда его подпятили к воде, загнали по пояс в мутную жижу, начал руки поднимать. Сильные вояки немцы. Иные вплавь бросались, чтоб до Швеции доплыть, через неделю трупы волнами выбрасывало на косу, а там еще наши убитые не убраны. Жуть!

— И все же не дрогнули, победили, сломали врага.

— Да, да, победили и сломали, да скоро узнали через солдатское радио, что ее, косу ту, и брать не надо было, только заблокировать — и все, немцы б сами сдались, а то положили тыщи тыщ русских людей. Не жалели их в начале войны, в конце ими тоже никто не дорожил.

— Н-ну-у, молодой человек. Кто это вам сказал, опять солдатское радио? — усмехнулся Владимир Федорович.

— И солдатское радио, и другие источники, — блеснул познаниями ученого языка Данила. — А вы, извиняюсь, где в это время были?

— Владимир Федорович выполнял на фронте ответственную и важную работу, — пояснила Даниле и всему застолью супруга Мукомолова.

«В политотделе, за много верст от фронта мешками кровь проливал», — чуть не бухнул Данила, но вовремя воздержался, однако ни с того ни с сего врезалась в разговор Марина. Должно быть, ее задело, что та вот сытенькая, холеная дамочка стрекочет тут, права качает, а она, так много тяжкой, кровавой и страшной работы на фронте переделавшая, не может, что ли, заступиться за своего Данилу, пусть исхудалой грудью, не может заслонить бойца, да?

И заслонила!

— Конечно, в такой дали от фронта, где и выстрелов не слыхать, работа куда важнее, чем у таких вот вьюнош, дурную голову под пули подставлявших.

Кривая усмешка шевельнула усики на губе Виталии Гордеевны, она нашла взглядом раскрасневшуюся, от волнения задрожавшую Марину и кивнула ей головой: «Молодец, девка!»

Нелли Сергеевна же, вскочив с места, выплеснулась словесным фонтаном, заверяя компанию, что молодые люди не правы, захлебываясь, рассказывала, как они погибали в горящем Сталинграде, и Владимир Федорович только благодаря мужеству и недюжинной силе спасся с разбитого плавсредства, не утонул в Волге.

Долго она еще трещала, долго с волнением рассказывала о фронтовых дорогах, о ночных кошмарных бомбежках, срочной работе — и все в помощь фронту, все для его облегчения и поднятия духа военной силы.

Марина взяла с колен бабы Ити прикорнувшего сына и унесла его в летнюю кухню-зимовку, гости тоже вежливо начали прощаться, отодвигать стулья и покидать дом Виталии Гордеевны, так, кажется, за весь вечер и не открывшей рта.

Вторую половину вечера промолчал и Владимир Федорович. Будто решил про себя: нарвался разок — и хватит. Хрунычиха, убирая со стола и дождавшись, когда новоприезжие хозяева отправились на прогулку перед сном, но скорее всего посовещаться насчет дальнейшего совместного с квартирантами проживания, буркнула подруге:

— Ну, Виталя, доржись. Энти господа ни теби, ни робитишкам жизни не дадут, сживут со свету.

* * *

И началась тихая, никому не ведомая война в доме Мукомоловых.

— Почему, мама, нет ружья на месте?

— Данила с ним ушел на охоту. Мясо ребенку надобно.

— Мясо, мясо, надобно, надобно, знать ничего не знаю, чтоб завтра же ружье на месте было. Мне его отец подарил. И нечего…

В доме, как и прежде, убиралась Марина, по заведенной привычке богатая невестка ставила на стол вазочки с конфетами и яблоками и однажды застигла мальца, взгромоздившегося на стул, взявшего конфету и тут же на месте преступления развертывающего обертку.

— Эт-то еще что такое? Эт-того еще не хватало! Мальчик ворует конфеты со стола! — И понеслась, и застрекотала насчет честности и воспитания ее в детях и вообще о советском сообществе, самом благородном, самом нравственном, самом передовом, где недопустимо…

Готовая уже ляпнуть мокрой тряпкой по роже этой дамочки, Марина вдруг сорвалась с места, схватила худенького мальчишку со стула и, слепая от истерики, начала его хлестать по заднице, визжа на весь дом:

— Не воруй, не воруй, живи честно, живи благородно, как тетенька Неля, у-ух я бы вас всех! — И, бросив полуобморочного ребенка на диван, выскочила на половину Виталии Гордеевны, зашлась в рыданиях: — Я у этой мандавошки, я этой мандавошке…

Виталия Гордеевна притиснула Марину к себе: она поняла, все поняла, больше Марина не будет мыть полы и убирать горшки на другой половине. Фифочка эта нарочно кладет на виду золотые колечки, дорогие броши и серьги, пробовала подбрасывать деньги, испытуя на честность квартирантов, может, и саму Виталию Гордеевну.

— Успокойся, девочка, успокойся, — гладила она по голове Марину и целовала в соленое от слез лицо.

Тут приковылял на кухонную половину ничего не понявший Аркашка, потому что никто его никогда не бил, не наказывал, ткнулся в подол Марине и начал просить:

— Полюби меня, мамоська, полюби меня, мамоська…

Едва угомонился дом Мукомоловых. Но вечером горничная пара явилась на половину хозяйки, и невестка застрекотала:

— Знаете, мамаша, если вам так дороги эти люди…

— Никакая я тебе не мамаша, — обрезала невестку Виталия Гордеевна. — Завтра же я велю заколотить дверь в вашу половину, готовить кофии будете на плитке, ребята, пока не устроятся с жильем, останутся в зимовке. Все! Вопросы есть еще?

Заткнув нос и рот фирменным немецким платочком, Нелли Сергеевна, рыдая, убежала к себе. Владимир Федорович грузно последовал за нею, обернувшись в дверях, покачал головой:

— Я этого, мама, от тебя не ожидал.

— А что ты ожидал? Что ты ожидал? Привык, чтоб тебе подтирали задницу, лебезили перед тобой! — И, докурив папиросу, метко швырнула ее на шесток печки. — Э-эх, бездарь, бездарь, не хватило ума даже на то, чтоб на всем огромном фронте найти нечто приличнее этой яловой финтифлюшки. Иди! Видеть тебя не хочу!

…Данила знал, что ружье ему доверили в последний раз, и хоть убейся, но что-нибудь добывай, отошла лафа, отфартило, самому на ружье не с чего капиталов накопить, родни всей в городе — Виталия Гордеевна, ей едва хватает на скудное житье пенсии.

И хотя промок, устал молодой охотник, до изнеможения дошел, он заставил себя проброситься по окраинам полей подсобного хозяйства. Нигде никто не шевелился, не вылетал, голосу не подавал, все разошлись по домам, как говорил близкий друг Пахомка Верещак. Данила забрел на приречное поле, где прежде Пахомка закапывал бочку, и, как во сне, невнятное, усталое донеслось до него — га-га-га, га-га-га.

Данила отскочил к кромке ивняка, вырвал патроны с крупной дробью из патронташа, вставил в стволы и приподнялся над опушкой перелеска. От соснового бора, что был за городом, в котором летами располагался пионерлагерь, пока еще едва-едва различимая, в мороке шла и снижалась на ночевку стая гусей. Большая стая гусей. И тогда, движимый какой-то ему неведомой силой, Данила вдруг зашептал:

— Господи, помоги мне, нет, не мне, Аркашке, отроку хворому помоги. Он у нас крещеный.

Клич гусиный яснел и приближался.

И вдруг над самой головой Данила услышал шелест крыл, иные гуси, скользя в полете, уже и лапы выпустили, чтобы коснуться ими земли и, пробежав немного, остановиться. Данила приотпустил стаю и из обоих стволов дуплетом ударил в гущу ее. Не коснувшись земли, стая плавно взмыла вверх, тревожно закричала и, пересекая перелесок, ушла за речку.

Но пока стая набрала высоту и скрылась, Данила увидел, как один гусь, оттопырив крыло, задрожал им, словно бы стряхивая с перьев капли, и косо пошел к земле.

Данила точно отметил место, куда снижался гусь, это было недалеко, но ничего там, куда он пришел, не обнаружил. Тогда он заложил круг-другой и тупо думал, что, если сделал подранка, ему его не найти, да и наповал сбитую птицу отыскать здесь — непростая задача.

Чуфыринцы, возвращаясь к мирной жизни, возвращали и мирные свои привычки. До войны они любили гульнуть на природе, как узнал от Пахомки молодой охотник, и вот снова по воскресеньям, в День металлурга, в День матери и ребенка, во все праздники и дни, пригодные для пьянки, тянулись они на ближнюю природу, за пруд, и здесь, в загустевших за войну лесочках, по окраинам полей давали звону и шороху, засорив за короткое время так пригородную местность, что ровно не люди тут веселились, а черти или еще какая дикая, нечистая сила правила здесь шабаш.

Бутылки, стекла, консервные банки, жесть, картон, доски и много, много бумаги. Всюду она белеется, принять ее за гуся было нехитрое дело. Однако Данила кружил и кружил по измятым, ломаным, порубленным кустарникам, будто заговоренный лунатик, не веря, не желая верить, что потерял добычу. Если гусь подранен в крыло, он, волоча его, уковыляет на ближнее болото, там его вынюхает лиса либо наткнутся на него здешние собаки и схрустят за здорово живешь. Но почему собаки, почему лиса? Птичина, бульон из нее нужен больному человечку, маленькому Аркаше. И Данила искал, искал, уже заплетающимися ногами колесил по давно ему знакомой местности. По здешним не очень веселым и худорослым лесочкам пасся скот, объедал все, что давалось зубам, натоптал тропы, сбив в гребешки грязь копытами. Ходить трудно, скользко. Ближняя тропа в который уже раз вынесла охотника на пустынное, зябко скрючившееся под мокретью поле, где прежде велось много косача. И, остановившись перед этим желто и слабо мерцающим в завеси морока полем со скирдой-истуканом посередине, глядя на запрудье, где густело невидимое небо и откуда вместе с мороком непогоды наплывал морок вечерний, Данила вдруг рухнул на колени прямо среди растолченной тропы и снова свистящим шепотом вытолкнул мольбу сквозь сведенные холодом губы: «Господи! Помоги еще раз! Помоги! Не мне, отроку малому. Мне уж никто ничем не поможет…»

Он и еще что-то вышлепывал мокрыми губами, стараясь сквозь пелену дождя со снегом увидеть небо и того, кто там, на нем, на небе, обретается и призван всем помогать. Помогать, помогать, и только, других у него дел и обязанностей нету.

Он еще и не доныл, не допел своей просьбы-мольбы, как вспомнил, что здесь вот близенько, почти на выходе тропы, в поле мимоходно видел он приземистую елочку и под ней скомканную газету. Но гуляки иль культурно на природе отдыхающие трудящиеся газету должны расстелить под задницу иль под закусь, под выпивку, под разные дела и потребности.

Газету могло скомкать, ветром в кучу собрать, дождями вымочить, либо собаки, либо скотина рылом ее смяла…

Но нет, нет, здесь, на самой окраине, на выходе тропы в поле он не искал дичину, не пытался отчего-то искать, лез в глушину чащи, подальше от поля. Он бежал, спотыкался, раза два упал, соскользаясь на гребне грязи, к ночи начавшей застывать, он почти пробежал елочку, остановился, медленно повернул шею, будто она у него болела… гусь смиренно, отвалив головку, откинув крыло, лежал кверху серым пузцом и полупригнутыми к нему лапами с ясно видимой на желтых перепонках грязью.

Гусь все-таки пробовал уйти, скрыться, но сил его достало только сойти с тропы.

Данила схватил гуся обеими руками, зарылся в его крылья, в перо лицом и услышал еле внятное тепло, еще хранящееся в недре птицы. Он так, не отнимая от мокрого лица убитую птицу, вышел на поле, пошлепал к пруду, завывая от счастья или плача от радости.

К Пахомке не заходил, спустился на переправу и переплыл пруд на дежурной лодке.

— Что так долго-то? — спросила Марина. — Я уж тут беспокоиться начала.

— Вот, — развязавши петлю вещмешка, бережно выложил на столик свою добычу Данила. — Гусь, — пояснил он, — редкая здесь птица, бывает только пролетом.

— Ты ружье верни хозяевам, напоминали опять, — тускло отозвалась Марина и начала умело теребить птицу. Тоже вот научилась вместе с ним — он добывать птицу, она ее обихаживать.

Утром, до работы, Данила постучал в новую дверь молодых Мукомоловых — им прорубили отдельный вход, изладив кокетливо вырезанное и покрашенное крылечко.

Интеллигенты Мукомоловы еще нежились в постели, и, в носках войдя к ним, Данила прислонил к стенке ружье, вычищенное, впрок смазанное, сказал заранее заготовленное:

— Вот, благодарствую. Шибко оно нас выручило.

— Ничего, ничего, ладно, — приподнявшись, молвил Владимир Федорович и, глядя на штопаные, но чистые носки Данилы, добавил: — Ты, это самое, свою жену укороти, чего это она язык распускает, понимаешь.

— А вы свою, — негромко, но твердо сказал Данила и пошел на работу.

* * *

Не помог и гусь Аркаше, он почти насильно ему всунутую в рот ложку схлебывал и отталкивал ручонкой: «Не хосю, зывотик болит».

Теперь они спали по переменке. Прижав к груди ребенка, кружила по тесной зимовке Марина, потом, упавши на лежанку, забывалась, ребенка баюкал Данила. Аркаша в лад его шагам, сам себя убаюкивая, сонно и слабенько подпевал: «О-о-о-оо-о, о-о-о-оо-о».



Поделиться книгой:

На главную
Назад