Эшелон помаленьку разбредался, кто уходил на московские, на подмосковные станции и за взятки, за трофейное барахлишко пристраивался в пассажирские поезда, кто взбирался на крыши вагонов и, привязав себя к трубам вентиляции, к ступеням, с комфортом дул домой иль куда воину хотелось. Укоротившийся на три вагона эшелон из-под Кенигсберга объединили с другим укоротившимся эшелоном и загнали на станцию Ярославль, где было и без того тесно. Ярославцы погнали эшелон дальше, и закружился он по каким-то снулым, не иначе как еще девятого веку, вологодско-костромским станциям без надзору и призору, пока не выскочил на станцию Буй.
Ну, на крупном железнодорожном узле под таким хлестким названием шуток не любили, анархий не воспринимали. Здесь военный комендант слепому, почти безнадзорному движению эшелонов с фронта решил придать хоть какой-нибудь порядок и хоть как-то ввести их в поток нормального движения. Эшелон укоротился еще раз, и значительно укоротился, затарахтел вперед на восток, и, хоть не ходко и не в лад с пассажирскими поездами тарахтел, дело кончилось тем, что в глухой час ночи Марина растолкала Данилу и в панике зашлась громким шепотом:
— Чуфырино! Слышь, Данила, Чуфырино! Да проснись же ты, неужто за дорогу не выспался? — И она вытолкала его из обжитого, родным сделавшегося товарного вагона. Несколько давних спутников проснулись, кто-то, скорее всего Оноприйчук, скинул вниз котелок, старую шинель, бушлат, на котором они спали, и холщовый мешок с булкой хлеба, с десятком пачек концентратов и парой банок американской тушенки.
Они сидели на перроне, ошеломленные вдруг наступившей разлукой со спутниками, сделавшимися, считай, друзьями, и, глядя вслед очень скоро отбывшему эшелону, помахали ему дружно. Данила несколько раз про себя, затем вслух прочел электричеством высвеченную надпись над перроном станции:
— Чуфырино. Чуфырино. И правда, что Чуфырино написано.
Растревоженная до слез разлукой с добрыми спутниками, Марина вдруг почувствовала накатывающую на сердце волну новой, еще более гулкой тревоги.
— Так ты что, Даня, не узнаешь родную-то станцию?
— Какая она мне родная, — после долгого молчания виновато молвил Данила. — Знать, видел я ее название где-то в расписании, мне думалось, выдумал, а она — вот она, и в самом деле есть в наличности.
— О Господи, — вздохнула Марина, — ну, пойдем в вокзал. Стало быть, это наша судьба. А может, и дальше поедем, на тую хоть Камчатку, что ли, рыбу ловить. Чудушко ты мое неразумное.
С тех пор вот, с нечаянно молвленного в свадебную ночь слова, и пошло — чудушко ты мое, чудушко ты мое.
Они двое суток прожили в вокзале, набитом до отказу, даже места на деревянном диване дождались и поспали поочередно. Данила сходил в город, почитал объявления о приеме на работу и предоставлении жилья. На работу всюду требовались квалифицированные иль крепко образованные кадры. Насчет жилья никаких посулов, лишь общежития местами да реденько комнаты с подселением в переживших свой век бараках и заводских домах, строенных в тридцатых годах. А так-то городишко был ничего, с речкой, втекающей в огромный пруд, в бетонной плотине которого пошумливала водой турбинка, вырабатывающая энергию для эмальзавода. На пруду густо маячили лодки с рыбаками, и, хотя еще не купальная пора, ребятишки всюду «грели воду», поскольку в пруду и в озере она всегда потеплее, чем, скажем, в самой парной реке. Город Чуфырино, разбросанный по уральским предгорьям, в общем-то, состоял как бы из отдельных поселков, плотно приникших к бокам и округлостям холмов. Лишь возле завода и ближе к станции стояли двумя улицами кирпичные дома без архитектурных излишеств, только у двух-трех домов, где жило, как догадался Данила, местное начальство, по второму этажу было сооружено что-то вроде веранд, антресолей или еще как, меж недавно побеленных колонок виднелись деревянные цветочные ящики, тоже совсем недавно покрашенные.
Над городком Чуфырино, как и над многими промышленными городами, в этот летний день недвижно стоял смог, дышать было трудновато.
Вернувшись в вокзал, Данила доложился Марине, что, мол, ничего город, не хуже и не лучше других. Сравнивать ему в общем-то было не с чем и не с кем. В армию он был призван из серенького райцентра, где учился в двухгодичном РЭУ на полевода для совхоза, к городку прилегающего, важным кадром земледелия быть намечался. Что такое поле и полевод, он толком не успел узнать, спешно загребли почти все училище в армию и затем направили на фронт.
И как говорится, «кто моря не видал, тому и лужа в диковинку» — вот и Чуфырино сошло бы за город, если б приютило молодоженов. И уж судьба так судьба, предсказанная Мариной.
В вокзале часто проверяли документы и все время за кем-то бегали, свистели, ловили. Лейтенант-фронтовик, состоящий при станционной комендатуре, проверив во второй раз документы у молодоженов, поинтересовался, к кому они приехали и думают ли здесь задерживаться.
— Думаем, — последовал дружный ответ.
— Думать-то, мои дорогие, мало, надо и действовать, работу, жилье искать, на военный учет становиться.
Перепроверив народ в вокзале, кого-то и в милицию сдавши, комендант вернулся к Даниле с Мариной и сказал:
— Идите за мной, молодые люди. Да-да, с вещами, может, я вам чем-то пригожусь.
В узенькой прокуренной комнатке с завядшими шелковыми шторами, в которой стоял продавленный кожаный диван, на стене висела корявая копия картины Шишкина «Рожь», над столом — портрет Сталина, на столе — телефон старого образца, еще с ручкой; лейтенант махнул в сторону дивана: располагайтесь, мол, — сам же принялся вертеть ручку телефона.
— Виталия Гордеевна? Вас приветствует лейтенант Хрунычев. Генка который. Ну, подсмотрел я, кажется, вам квартирантов. Молодожены, не буйные, в пьянстве не замеченные. Ага, приходите. Они тут у меня отдохнут.
Виталия Гордеевна, женщина в железнодорожной форме, с погонами какого-то непонятного чина, в средних летах, с чуть приметными усиками и желтыми от табака пальцами, на смотрины много времени не тратила. Пробежала глазами по Дане и Марине, перед ней вскочившими с дивана, имущество оглядела и махнула рукой — за мною. На ходу уж бросила:
— Спасибо, Гена.
— Ну что вы, Виталия Гордеевна, — раздалось вслед, — спасибо потом говорить будете, коли подойдут вам квартиранты.
Виталия Гордеевна в давно не чищенных туфлях решительно шагала впереди, новожители Чуфырина бежали следом, передавая друг другу чемодан. Железнодорожница привела молодоженов на улицу Новопрудную, на исходе которой, вторым от воды, посреди зеленой полянки с палисадником перед окнами стоял крепкий, от копоти почерневший дом с давно не крашенными наличниками и покосившейся, ветрами и дождями траченной трубой над крышею.
В доме была кухня с дощатой пристройкой, в проеме занавешенной давно не стиранной, петухами вышитой занавеской. За филенчатой застекленной дверью располагался большой квадратный зал, застеленный половиками, у стены, у дальней, стоял тут красивый диван, прикинутый ковром, в углу — иконы с давно, видать, не зажигавшейся лампадой. Вбок из зала вела дверь с двумя давно, тоже белилами, крашенными створками. Там была спальня, красиво застеленная цветастым покрывалом, из-под которого виднелась кружевная прошва и пышные подушки, прикинутые кисейной накидкой, собранной по краям в оборки. Над кроватью тоже висел тяжелый ковер, на ковре — ружье с патронташем и ножом в красивом кожаном чехле.
Успевшая за дорогу узнать у молодых людей всю их короткую, но насыщенную жизнью биографию, Виталия Гордеевна деловито распорядилась:
— Вот здесь, в спальне, и располагайтесь, только постельное белье, если оно у вас есть, застелите. Условие мое простое: молодой человек обеспечивает дом дровами, молодая хозяйка следит за домом, обихаживает его и, как медсестра, помогает мне, потому как я после тяжелой операции. Денег никаких не беру, да и откуда у вас деньги. Работаю я в техническом отделе железнодорожного узла, отпросилась на час. Так что побежала я. Вот мой телефон, через четыре дома вверх дом Хрунычевых, откуда происходит Генка, — там телефон, звоните, если что. Ну, я побежала… Да! — вернулась она для пояснений. — Во дворе зимовка, в ней котел, погрейте воды, помойтесь. В баню уж потом соберетесь…
Они жили ладно и даже складно. Строгая хозяйка Виталия Гордеевна порой бывала даже сурова, поскольку сопротивления от квартирантов нигде и ни в чем не встречала, но скоро помягчела нравом.
Перво-наперво она сводила молодоженов на худо засаженный и еще хуже ухоженный огород и показала на свободный участочек земли, уже начавший зарастать травою:
— Вот, хотела капусту посадить и огуречную гряду соорудить, да куда мне, шов болит, голова кружится, того и гляди, в борозду сунусь. Так что садите здесь картошку, семена есть, ну что, что середина июня, авось вырастет и вам какое-никакое подспорье.
Она же, Виталия Гордеевна, пристроила молодоженов на работу: Марину — медсестрой в железнодорожную школу и техничкой одновременно, две ставки пусть и небольшие, а все ж кормные. И Данилу скорым временем определила на курсы слесарей среднего ремонта вагонного депо — стипендия ученика пусть и ничтожная, всего двести пятьдесят рублей, булка ж хлеба на рынке не менее пятисот стоит, зато спецовку выдают и дрова из отходов выписывают, да и учиться-то всего ничего, там и разряд дадут, на сдельную работу поставят.
Лето промелькнуло быстро-быстро. Картошка успела вырасти, огород сами убирали, Виталия Гордеевна велела свою и квартирантову картошку засыпать в подполье, в один сусек. К осени Данила получил разряд, его определили в ремонтную бригаду. За лето Данила успел кое-что сделать по дому, чего надо, выкрасил, подлатал, всему учась в процессе жизни и по подсказке опытных людей, подремонтировал печь, переложил трубу, починил крыльцо, сгнившие сусеки в подполье подладил. Марина пласталась после работы и в выходные дни, побелила все, что надо, тоже учась в процессе жизни и по подсказкам хозяйки, перестирала, перетрясла все барахло в доме и медицинские обязанности справляла сноровисто и умело. У нее даже клиентура на Новопрудной улице появилась, в первую голову сама Виталия Гордеевна, затем подруга ее с детства Хрунычева, и всякий люд, который припирало или он попадал в беду, ломился в дом, стучал среди ночи в окна.
Марина шла на зов страждущих в любое время, Виталия Гордеевна качала головой сокрушенно:
— Ох, простодырка, ох, простодырка. Заездят они тебя, заездят. Ты хоть какую-никакую плату с них бери.
— Да ведь неудобно.
— А им по ночам тебя эксплуатировать удобно?
Должно быть, Виталия Гордеевна и ее подруга Хрунычева провели соответственную разъяснительную работу: медсестре кто бидончик молока, кто творожку, когда и сметанки принесут, когда и рублишко, когда и пятерку незаметно в карман халатика сунут.
Данила был сражен в ту, еще летнюю, пору, когда Марина открыла чемодан и начала вынимать оттудова добро. Четыре простыни, четыре наволочки, четыре полотенца, халат белый, халат ситцевый в цветочках, с пуговками во весь разлет. Но главное, самое главное, что достала Марина со дна чемодана, — это кирзовый саквояж с застежкою, в нем — железный кипятильник сундучком, шприцы, иглы, бинты, вата, йод во флакончике и разные ампулы и таблетки.
— Не бойся, не бойся, — вразумила Данилу молодая жена, — не украдено все это, разбоем не добыто. Это нам как награду за наш труд и доблесть нашу выдал начальник госпиталя полковник Бугринин. Свертывая госпиталь, себе, значит, главному врачу и замполиту вагон добра отправил и нам со стола своего крохи кинул. Всему персоналу белье, нам же, сестрам, еще и по чемоданчику с прибором, но самое главное — это. — Марина извлекла в марлю завернутые коробки с ампулами: — Вот укрепляющее и обезболивающее. Только высокому начальству полагалось колоть и вот сестрам по отдельности, тоже как награда…
Часть лекарств Марина израсходовала на Виталию Гордеевну и ее соседей, но затем, сказав себе «стоп!», припрятала кое-что, и как впоследствии выяснилось, не напрасно припрятывала.
Нельзя сказать, чтобы первая послевоенная зима была для молодоженов очень трудная, она была, как у многих людей в стране, просто трудная. Данилу влили в новую бригаду, составленную почти сплошь из недавних фронтовиков, поставив во главе ее опытного бригадира. Из спецодежды выдали телогрейку, ватные брюки и кошмой подшитые валенки. Все это быстро загрязнилось, у валенок отстала подошва. Починили валенки, Виталия Гордеевна из каких-то древних недр вынула меховую душегрейку, Данила поддевал ее под железно на морозе хрустящую телогрейку, но зима выдалась холодная, ремонтники мерзли от железа на холоде, часто болели.
Возглавлял цех среднего ремонта мастер Арефий Воротников и никакое начальство, кроме себя, в свои владения не допускал. Он пил молча, но много, однако дело свое знал и ремонтникам был отцом родным и защитником от всех напастей. Все вагоны, любых марок и грузоподъемности, он досконально знал от гайки, любого шплинта и до автосцепки иль тормозных колодок и башмаков. Обмануть его было невозможно, да никто и не пытался это делать. Воротников знал сам, когда, где, кому и зачем сделать приписку в рабочем наряде.
Беда была в том, что нормы выработки остались на среднем ремонте прежние и оплата труда тоже прежняя, почти еще довоенная, и если бы честно платить за работу, то все ремонтники из депо давно бы разбежались.
Хорошо и упорно приписывал Воротников новой бригаде, уважая фронтовиков и их законные завоевания, но дела у новой бригады не шли в гору, правда, и под гору совсем не валились.
Здесь, на среднем ремонте, работали две знаменитости всей Северо-Уральской дороги — Тойво Хомеляйнен, которого все называли Толей, и Анатолий Аржанов, этот и по метрике был Анатолий. Из раскулаченной семьи, через все препоны пролез кулацкий выкормыш на ответственное производство. Хомеляйнен тоже был нечист в смысле биографии, высланный из Заладоги финн или угр, поди разберись. По роже — так пожалуй что, угр, то есть происходил он из давно вымершей нации.
Лицо его состояло из комков: лоб — два комка, щеки, всегда закально-красные, — два комка, подбородок — один комок, но тоже раздвоенный глубокой щелью, из которой торчало непробритое толстое волосье и давно от слесарной работы залегший, непромываемый мазут. Меж этих холмов торчал курносый носишко, и где-то в далеком углублении светились белым глаза со зрачками, как бы проткнутыми шилом. Кроме всего прочего, это первобытное лицо всегда было покрыто угрями, протекшими, после себя оставившими черные дырки, назревшие гноем и только-только нарождающиеся, и все это недоформированное мясо покрывалось наростами тонкой кожи, затягивающей выболевшие места. Говорил он мало, резко, как бы презирая всех людей или сердясь на них. Скорее всего, так оно и было.
Другое дело — Толик Аржанов. Долговязый, с как бы привешенными к туловищу чужими огромными ручищами, светлоглазый, с горсточкой мелких белесых кудряшек, прилепленных к темечку, улыбчивый, словоохотливый, способный полчаса смеяться над мало-мальски срамным анекдотом. Других вагонные слесаря и не знали.
Хомеляйнен и Аржанов ни в каких бригадах не состояли, работали каждый по отдельности, много месяцев и лет соревнуясь между собой и выполняя трудовое задание аж на пятьсот процентов. Конечно, без руки мастера Воротникова, без его приписок тут не обходилось, и в соревновании то Хомеляйнен обгонял Аржанова, то Аржанов Хомеляйнена. Вместе же они, когда требовалось, и выручали мастера Воротникова, ломя работу за половину цеха среднего ремонта, как правило, в конце месяца, квартала или года.
Умильно было смотреть на эту пару, когда, усевшись на перекур, зимой на чурбачки, летом на прохладное железо, они заводили душевный разговор:
— Ну и чё она-то, чё?
— Орала.
— Благим матом?
Хомеляйнен утвердительно кивал головой.
— Слушай, Толик, это, однако, про тебя робята бают, будто ты с одной дамочкой, бывши в санаторьи железнодорожной, заперся, и оттель рев понесся такой, што народ подумал — режут кого-то, давай дверь выламывать. Ну, выломали, а тама на них баба поперла с голой кункой, на швабру похожей: «Чё, — грит, — вам, недоумки, надо? Я, — грит, — ковды не ору, никакого удовольствия не получаю». И пошел отряд спасателей, гуманистов этих дерганых, восвояси, водку пить и удивляться этакой погибельной страсти.
— Ну, может, и было, да забыл я, оне все подо мной орут, которая от страха, которая от страсти.
— Прям завидно, — вздыхал Толик Аржанов, — сила в тебе могучая, и подходом владеешь. А я вот онну охомутал и, как корабель, на якоре стою. Ревновитая у меня баба, спасу нет. Никакого мне от ниё ходу никуда. В ту же санаторью ездил, дак вдвоем…
Два с детства обездоленных великих мужика сидят, мирно беседуют — один из ссыльной нации, другой из кулацкой семьи, их никуда и на работу-то не брали, уж в тридцать девятом году по мобилизации в вагонное депо, на средний ремонт, направили, где работать никто не хотел.
К ним, как к передовикам производства, приставали разные чины из партийных, подсылали к ним корреспондентов из газет и с радио. Хомеляйнен никого к себе не подпускал, а Толик Аржанов беседовал. Охотно.
— Дак што ж, Родина требоват, вот и работаю. Опытом? Опытом делюсь с молодыми и со всеми, хто пожелат… — Докурив цигарку, Толик растаптывал ее в междупутье и заключал: — Ты вот что, мужик, ты напиши там все, што я думаю, а мне ведь работать надо, простой не оплачивается.
Мастер Воротников, прячась средь вагонов иль в крытом четырехоснике, иногда выпивал с этими мужиками и слесарей своих, братию чумазую, наставлял:
— Вы, ребята, присматривайтесь к этим мною сотворенным стахановцам, они ведь не все силой берут, кое-что и смекают. Опыт! Великое дело — опыт.
И присматривались, и многому подучились. Два передовика производства особое расположение имели к фронтовикам, закурить давали, когда и трояк взаймы отслюнявят от своих в горсть не вмещающихся получек.
Многому научился Данила, втянулся в трехсменную работу, в бригаде, пусть и не передовой, лишним не был. Но уж очень промерз за зиму средь железа и мазута, спецовку до того просмолил, что уже не гнулась и грева от нее никакого.
На исходе зимы, в ясный февральский день, он привел из железнодорожного родильного дома жену и принес в руках хорошо закутанного, всю дорогу до дому проспавшего сыночка Аркашу.
Имя это Марина и Данила придумали заранее.
Дождались Виталию Гордеевну с работы, развязали узелок с существом, сучившим синенькими руками и ногами, жмурящимся от света.
Она посмотрела, посмотрела, поздравила молодых родителей и пригорюнилась:
— Ох, ребята, ребята, вам бы самим в жизни закрепиться, потом уж и ребеночка соображать. Вы ведь, птицы залетные, вроде еще и не расписанные? Вот, я так и догадывалась. Ты в ночную смену, Данила? Завтра же ухвачу подругу Хрунычиху, сама второй крестной матерью стану — и в загс, в загс. Экие пролетарьи, понимаете. Вас же даже к детской кухне не подпустят без регистрации, на ребенка карточку не выдадут, к поликлинике не прикрепят. Тебе, мама молодая, и декретные не выплатят, ох, горе мне с вами, ох, горе. — А сама уж откуда-то тащит капорочек розовый с кружевцами, теплые байковые обуточки с вязками, распашонку байковую в горошек, наряжает парня, ворочает его смело, а он вроде бы урчит.
— А я думала, вы и не заметили, — дрогнула ртом Марина и припала к Виталии Гордеевне.
— Уж так уж и не заметила, глаз не имею, — ворчала Виталия Гордеевна и новой гребенкой с серебряными буквами по обводу причесывала белесую, ладненькую голову молодой мамы, папе сунула пакет, в котором завернута была синяя рубаха с уже заправленными в рукава блескучими запонками.
Данила начал благодарить, попробовал поклониться.
— Лан, лан, не умеешь спину гнуть — и не учися. Навязчива эта привычка.
Скоро весна началась, травка проклюнулась, огородная пора приспела. Арканя, как его все в доме называли, рос податливо, хотя был худенький, но шустрый, пошел на десятом месяце. То-то радости было. Потом и залопотал, и заговорил — «мама», «папа», родители подтренировали, и он однажды выдал: «баба Итя» — следующими за родительским званием эти слова были. Виталия Гордеевна, и без того не чаявшая души в ребенке, совсем уж счастливая сделалась, чем могла, тем и помогала Даниле с Мариной; давняя подруга ее Хрунычиха, осуждая иль радуясь, ворчала:
— Роднее родных оне у тебя. — И, повременив, добавляла: — Всем бы таких детей. Мои вон асмодеи поразлетелись, поразъехались и не пишут ничего. Хотела Генку коло себя удержать, да где там, завился за какой-то пролетной юбкой, теперича в дальнеющем таежном гарнизоне сопли на кулак мотает! И в отпуска к матери вырваться не может, семья одолела, а зарплата кака у офыцэра, хоть он и мойер ныне. Один мундер бесплатнай да фуражка со звездой — весь тебе и прибыток. Мать же и помогай имя. А куда денешь? — Наворчавшись, Хрунычиха, крепкая еще баба, в старухи неохотно переходящая, отправлялась домой, на ходу недовольно роняя: — За молоком-то ходите, пока корова доится и я в силе. Потом отработаете, Марина шприцом, Данилка лопатой и топором.
И отрабатывали, и урабатывались, выходных и праздных часов не знали ни тот, ни другой.
Операция бесследно не прошла для Виталии Гордеевны, долго она крепилась, но пришлось все же по болезни уходить на пенсию. Очень скромную, хотя и занимала она должность в одном из технических отделов дороги. Но на железной дороге всегда были заработки малые. Оттого до войны и корову держали, чтобы старики, отец и мать Федора Всеволодовича и Виталии Гордеевны, имели хорошее, здоровое питание и сын вырастал крепким, жил не впроголодь.
Федор Всеволодович, муж хозяйки, служил в том же отделе, что и Виталия Гордеевна. Был он на здоровье некрепок, но шибко курил и втихаря попивал. Прибыв из института по назначению и сталинской путевке, молодая инженерша скоро потеснила Федора Всеволодовича и через год-два заняла место начальницы отдела.
Была она подтянута, разумом богата, стремительна, характером резка, и хотя с виду не красавица, но мужчины задерживали на ней алчущие взоры. И путевые мужики, с хорошими перспективами в дальнейшей жизни. Отчего, почему молодая специалистка отдала предпочтение молчаливому человеку, стареющему холостяку Федору Всеволодовичу Мукомолову, она до сих пор сама себе объяснить не могла. Скорее всего, завихренная всеохватывающим энтузиазмом передела жизни, устремления ее к лучшему, порешила она и Федора Всеволодовича перевоспитать, подтянуть до идеала советского передового человека, избавить иль отучить его от дурных привычек — курева, пьянства и склонности к праздному времяпрепровождению.
Но, как говорится, не на того напала; молчалив, заперт был Федор Всеволодович, однако характеру несгибаемого. Избавляя мужа от дурных привычек, Виталия Гордеевна сама начала курить, да и попивала одно время вперегонки с мужем. И неизвестно, что получилось бы из этой нечаянной семьи, если б не Хрунычиха, не добрая ее подруга. Она и за волосья непутевую соседку Виталию таскала, и зелье отбирала, и топала, и орала. Она же и добрый совет дала доблестной паре: детей, больше одного, не заводить, этого бы поднять, с этой первеющей задачей справиться.
Последствия абортов вон когда сказались, вон когда располосовали ее и все поврежденные внутренности перебрали, да обратно затолкали и зашили.
А муженек жил и пил тихо, в могилу тоже тихо и незаметно отправился, запершись перед кончиной с сыном, заканчивающим школу, в спальне и давши ему ценный совет после школы поступать в военное политическое училище: в комиссары выйдет — всегда будет иметь хлеб с маслом и в случае войны от губящего огня отодвинут будет на безопасное расстояние.
Владимир Федорович, вняв совету отца, благополучно кончил военное партийное училище, как отличник и передовик нацелился на академию, но помешала война.
Однако в мясорубку сорок первого года он по молодости лет не угодил, вынесло его уже на Волгу, под Сталинград. В политотделе обливающейся кровью армии он даже чего-то пытался сотворить героическое, один раз заменял командира стрелковой роты и пусть на кратком боевом опыте, но постиг: тут и убить могут.
Командующий армией, прижатой к кромке берега Волги, убирал все лишнее с клочка избитой, кровью пропитанной земли и, принимая переплавившиеся под огнем пополнения, на обратном транспорте отправлял на другой берег подразделения с бумагами, сейфами, типографиями, газетками и боевыми листками, важных персон из финансовых и секретных отделов, все время кого-то выслеживающих и стреляющих. Чтобы не путались под ногами, не делали видимость неутомимой работы, бдительного контроля, в том числе и за ним, за командующим.
На пути с опасного берега на безопасный транспорт тоже бомбили, иногда топили. Шальная бомба угодила в баржу, которую, старчески дыша, тянул колесник еще дореволюционной эпохи. В барже той отбывал исполнять свои обязанности остаток политотдела армии, в которой люто бился с врагом и Владимир Федорович Мукомолов. Многие политотдельцы утонули, иных подобрали, умеющие хорошо плавать сами добрались до берега. Владимир Федорович, с раннего детства не вылазивший летами из заводского пруда и затем, в политучилище, получивший разряд по плаванию, был как раз в числе тех, кто героически достиг спасительного берега. Большую целенаправленную работу провел он вместе с политотделом, чтобы увековечить память погибших товарищей. Все они поименно были перечислены в армейской газете, все живые и мертвые награждены, в их числе и Владимир Федорович, медалью «За боевые заслуги».
Был сооружен специальный щит, увенчанный гвардейским знаменем, и на том щите помещены были фотографии всех погибших, щит тот стараниями и неусыпным надзором был дотащен до Берлина и там уж, после капитуляции врага, сдан куда-то на хранение. Щит этот здорово помогал политотделу делать видимость невероятно нужной фронту изнурительной боевой работы. Владимир Федорович более опасностям себя не подвергал, крепко усвоив, что главная задача его и политотдела всей героической сталинградской армии — не особо мешать воевать людям, но и держаться так, чтобы о них совсем не забыли, куда-то ездить, звонить, собираться на конференции и требовать, чтобы рядовые коммунисты на переднем крае всегда подавали пример, в борьбе с врагом не жалея себя бились на самом ответственном участке фронта. Политотделы, да еще армейские, во второй половине войны набрались боевого опыта и ближе двадцати километров к боевым позициям не приближались. Вдруг важные бумаги во фронтовом огне сгорят, вдруг задержится выпуск очередного номера армейской газеты, боевых листков, плакатов и агитационных листовок — это ж катастрофа, это ж удар героической армии с тыла, так недолго дожить до того, что и наступление затормозится иль вовсе остановится.
В личном плане Владимир Федорович приобрел на фронте солидное тело и жену Нелли Сергеевну и, как кадр, умеющий руководить и направлять, был назначен после войны на работу в лагеря для военнопленных, по пути на Северный Урал заезжал домой, к маме, отправив жену покамест тоже домой, в город Свердловск.
Гнетущее впечатление произвел на маму родной сын. Своей вальяжностью, беспрекословностью в суждениях, умением вести светскую беседу на достойном идеологическом уровне, даже походкой, как бы все перед собой стаптывающей, непреклонной, он подавлял, морально властвовал над всеми.
И, заслышав о том, что военнопленных скоро начнут возвращать назад, Виталия Гордеевна с тревогой подумала, что и сын ее, оставшись не у дел, может быть уволен из армии и вернется домой. Но об этом она не только никому ничего не говорила, даже думать об этом себе запрещала.
А жизнь, трудная, тяжкая, все же куда-то — наверно-таки вперед — катилась и катилась себе. В городе Чуфырино наметилось выделение в отдельный завод от эмалево-железного завода крупного и пока единственного в стране предприятия по изготовлению чугунных квартирных ванн — следовательно, и строительство смежного с ним предприятия по изготовлению эмали и красок.
В связи с развертыванием этих, а также и других немаловажных предприятий начало стремительно полнеть население города; вдали, за прудом, на пастбищных холмах, поросших кустарником, как-то безгласно, подпортив, правда, пейзаж, совсем почти незаметно огородились два лагерька строгого режима.
Надо было копать котлованы, строить подъездные пути, подводить канализацию, поднимать в небо трубы, ставить столбы электроопор, и много, много другой тяжелой работы возникало, подходящей только для преступников, искупающих свою черную вину перед народом и государством старательным, иногда и смертельным трудом.
Данила колебнулся было уйти из депо на новостройку, чтобы побольше зарабатывать, но Виталия Гордеевна тормознула его, заявив, что да, на железной дороге палат каменных не наживешь, однако железная дорога — самое стабильное и надежное, что есть в нашей стране, на новостройках же наших, как и всюду, неразбериха, содом и жилья скоро не дождешься. На новостройках лишь посулы скорые и деньги резиновые.