В наше время писатель как чистейший тип одухотворенного человека, зажатого в безвоздушном пространстве между миром машин и миром интеллектуальной суеты, осужден на смерть от удушья. Ибо писатель представитель и адвокат именно тех сил и потребностей человека, которым наше время фанатично объявило войну.
Но было бы глупо обвинять в этом время. Наше время не лучше и не хуже, чем все прочие времена. Оно - рай для тех, кто разделяет его идеалы и цели, и ад - для тех, кто поступает ему наперекор. Следовательно, для нас, писателей, оно - ад. Если писатель стремится остаться верен своему происхождению и призванию, он не должен примыкать ни к миру, опьяневшему от успехов в покорении жизни промышленностью и организацией, ни к миру рационалистической духовности, господствующей ныне в наших университетах. Единственная задача писателя - быть служителем, адвокатом и рыцарем души, даже если он чувствует, что в настоящее миромгновение он приговорен к одиночеству и страданию, которые, впрочем, даруются не каждому. В наше время в Европе очень мало писателей, и в каждом есть отпечаток трагизма и донкихотства. И кишмя кишат "писатели", любимцы читающих обывателей; талантливо и со вкусом без устали прославляют они идеалы и цели, исповедуемые обывателем в данный момент: сегодня - войну, завтра - пацифизм и т. д.
Некоторые из тех, кто и в самом деле достойны звания "писатель", гибнут безмолвно в безвоздушном пространстве этого ада. Другие же вновь принимают страдание, превращая его в свое кредо, не противятся року и не протестуют, видя, что венец, присуждавшийся некогда писателям, стал ныне терновым венцом. Этим писателям отдаю я любовь, их почитаю и боготворю, к их братству желаю принадлежать. Мы страдаем, но не в знак протеста и неприятия. Мы задыхаемся в непригодной для нас атмосфере машинного мира и варварских нужд, окружающих нас, но не отделяем себя от целого, приемля страдание и смерть от удушья как часть всемирной судьбы, как собственное предназначение, как испытание на прочность. Нет у нас веры ни в один из идеалов нашей эпохи, ни в идеал генералов, ни в идеал политиков, ни в идеал профессоров, ни в идеал фабрикантов. Но мы верим, что человек не умрет, что вновь восстановится облик его, как бы его ныне ни искажали, что очищенным выйдет он из всякого ада. Мы не стремимся ни объяснять наше время, ни улучшать его и ни поучать, но, обнажая свои страдания и грезы, вновь и вновь хотим раскрывать перед ним мир образов и мир души. И хотя эти грезы отчасти злые кошмары, а эти образы отчасти страшные дива, нам не следует ничего приукрашивать, не следует отворачиваться от правды. Ведь этим занимаются бульварные "писатели" на потребу филистерам. Мы не скрываем, что душа человечества в опасности и на краю пропасти. Но мы не должны скрывать и того, что верим в ее бессмертие.
(1927)
БИБЛИОТЕКА ВСЕМИРНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Настоящее образование - не образование в каких-нибудь целях, оно, как и всякое стремление к совершенству, заключает смысл в себе самом. Как старание стать физически сильным, ловким и красивым, не имеющее конечной цели в виде богатства, славы, могущества, вознаграждает нас тем, что развивает жизнелюбие, уверенность в собственных возможностях, делает нас радостнее и счастливее, придает нам чувство большей защищенности и здоровья, так и стремление к "образованию", то есть к духовному и душевному усовершенствованию, - не мучительный путь к каким-то ограниченным идеалам, а отрадное и укрепляющее расширение нашего сознания, обогащение наших жизненных возможностей и шансов. Поэтому подлинное образование, как и подлинная физическая культура, - одновременно и исполнение желаний и стимул, оно везде у цели и все же нигде не успокаивается на достигнутом, оно путешествие в бесконечность, гармония со вселенной, сопереживание вневременности. Его цель - не развитие отдельных способностей и результатов, а помощь в придании смысла нашей жизни, в истолковании прошлого, в бесстрашной готовности встретить будущее.
Из путей, ведущих к такому образованию, важнейшим является изучение всемирной литературы, постепенное усвоение огромного сокровища мыслей, опыта, символов, грез и идеалов, которые сохранило для нас прошлое в произведениях писателей и мыслителей многих народов. Этот путь бесконечен, никто никогда не сможет пройти его до конца, никто никогда не сможет изучить и познать всю литературу даже одного-единственного большого культурного народа, не говоря уже о литературе всего человечества. Но зато всякое умное проникновение в творчество какого-нибудь первоклассного мыслителя или писателя - это самоосуществление, счастливое чувство от соприкосновения не с мертвыми сведениями, а с живым сознанием и разумом. Нам должно быть важно не как можно больше прочесть и узнать, а в свободном, личном выборе шедевров, в полной самоотдаче им в часы досуга получить представление о широте и глубине помысленного и достигнутого человеком и прийти в состояние живого резонанса со всей целокупностью жизни, с биением сердца человечества, что и составляет в конечном счете смысл всякой жизни, если отвлечься от удовлетворения животных потребностей. Чтение должно нас не "развеивать", а мобилизовывать; не морочить бессмыслицей о жизни и одурманивать лжеутешением, а, напротив, помогать вносить в нашу жизнь все более высокий, более полный смысл.
Но выбор произведений для знакомства со всемирной литературой у каждого человека будет свой; зависит он не только от того, сколько времени и средств может пожертвовать читатель этой благородной потребности, но и от многочисленных прочих обстоятельств. Для одного мудрейшим философом будет, к примеру, Платон, а любимейшим поэтом Гомер, и для этого человека они станут средоточием всей литературы, вокруг которого он будет группировать и судить все прочее; у другого же это место займут другие имена. Один приобретет способность наслаждаться благородными поэтическими образами, сопереживать остроумную игру фантазии и ритмичную музыку языка, а другой потянется к вещам скорее рациональным; у одного всегда на первом месте останутся произведения, написанные на родном языке, и он не сможет читать ничего иного, а другой ни на кого не променяет, скажем, французов, греков, русских. Но нужно учесть, что и самый образованный человек знает всего лишь несколько языков, и что на немецкий переведены далеко не все значительные произведения других времен и народов, и что многие сочинения вообще непереводимы. Настоящая поэзия, например, исполнена не только прекрасного содержания, облеченного в стройные стихи, но и музыки творческого языка - символа гармонии мира и жизненных процессов; такая поэзия всегда неотрывна от уникального языка поэта, не только от его родного, но и его личного, лишь у него возможного поэтического языка, и, следовательно, непереводима. Некоторые из благороднейших и ценнейших поэтических сочинений - стихи провансальских трубадуров, например, - доступны и преисполнены смысла лишь для очень немногих людей, ибо язык их, сгинувший вместе с культурной общностью, в которой они родились, может вновь быть озвучен лишь многотрудным ученым путем. Но нам, немцам, повезло: у нас есть чрезвычайно много хороших, истинно драгоценных переводов с живых и мертвых языков.
Чтобы отнестись ко всемирной литературе как к чему-то живому, важно, чтобы читатель познавал произведения, оказывающие на него особенное воздействие, познавая себя самого, а не по какой-то схеме или образовательной программе! Он должен идти путем любви, а не долга. Неправильно принуждать себя к чтению какого-нибудь шедевра только потому, что он знаменит и стыдно его не знать. Напротив, чтение, знакомство и любовь должны быть для каждого естественны. Один еще младшим школьником откроет в себе любовь к красивым стихам, другой - любовь к истории или сказаниям своей родины, третий, возможно, - удовольствие от народных песен, а четвертый ощутит очарование и счастье от чтения лишь тогда, когда придирчиво исследует чувства писателя и убедится, что изображены они высокоорганизованным разумом. Путей тысячи. Начинать можно со школьной книги для чтения, с календаря и заканчивать Шекспиром, Гёте или Данте. Произведение, которое нам расхвалили и которое при попытке его прочесть нам не понравилось, оказало сопротивление, словно не пожелав, чтобы мы в него проникли, следует не укрощать терпением и волей, а на время отложить. Поэтому детей и очень молодых людей никогда нельзя принуждать к определенному чтению; так на всю жизнь можно испортить им прекраснейшие произведения и настоящее чтение вообще. Пусть каждый исходит из тех литературных произведений, песен, очерков, эссе, которые ему понравились, и, опираясь на них, продолжает поиски подобного.
Но достаточно введения! Почтенная галерея всемирной литературы открыта для каждого, и никто не должен пугаться ее изобилия, ибо важно здесь не количество. Есть читатели, которые всю жизнь обходятся десятком книг, и тем не менее они настоящие читатели. Есть и другие, читавшие все и могущие говорить о чем угодно, но чьи труды оказались все же напрасными. Ведь образование предполагает наличие того, что образовывать, а именно: характер, личность. Там, где их нет, где образование протекает без субстанции, как бы в пустоте, в лучшем случае возникнет только знание, но не любовь и не жизнь. Чтение без любви, знание без благоговения, образование без сердца тягчайшие грехи перед духом.
Приступим к нашей задаче! Без претензий на ученый идеал, без пристрастия к полноте, а следуя, в сущности, просто собственному сугубо личному жизненному и читательскому опыту, я попытаюсь здесь описать небольшую воображаемую библиотеку всемирной литературы. Но прежде поделюсь несколькими практическими советами касательно обращения с книгами.
У кого уже позади начальный этап и кто в бессмертном мире книг почувствовал себя уже немного дома, вступит вскоре в новые отношения не только с содержанием книг, но и с книгами как таковыми. То, что книги надо не только читать, но и покупать, - истина, звучащая часто. Как старый библиофил и владелец немалой библиотеки по собственному опыту могу заверить, что прикупание книг не только кормит книготорговцев и авторов; обладание книгами (а не только их чтение) доставляет свои совершенно особенные радости и образует свой совершенно особенный мир. При очень стесненных материальных обстоятельствах радостью и восхитительным спортом всем трудностям вопреки может быть, к примеру, постепенное, умное, упорное и изворотистое составление собственной отборной библиотечки с опорой на самые дешевые народные издания и постоянное штудирование многочисленных каталогов. А уже образованным и при том состоятельным людям совершенно изысканную радость могут доставить розыски лучших, красивейших изданий любимых книг, собирание редких старых книг и облачение уже имеющихся в уникальные, красивые, с любовью придуманные переплеты. Здесь много путей, много радостей - от расчетливой траты сэкономленных грошей до безудержной роскоши.
Кто приступает к собиранию собственной библиотеки, прежде всего должен позаботиться о том, чтобы приобретать только хорошие издания. Под "хорошими изданиями" я понимаю не только дорогостоящие книги, но и такие тексты, которые подготовлены и напечатаны с тщательностью и благоговением, приличествующими благородным детищам духа. Встречаются дорогие, переплетенные в кожу, тисненные золотом и украшенные иллюстрациями издания, которые тем не менее сделаны безвкусно и убого, и есть бросовые народные издания, над которыми поработали добросовестно и образцово. Почти повсеместно укоренившееся безобразие то, что издатели без зазрения совести публикуют авторов под заголовками "Полное собрание сочинений", когда эти книги лишь скромное избранное. И как по-разному выпускают разные издатели избранное одного и того же автора! Воистину небезразлично, составляет ли с глубоким уважением и любовью мудрое избранное писателя человек, неоднократно читавший этого автора на протяжении многих лет, или случайно получивший такой заказ первый встречный литератор, который делает подборку с безразличием и наспех. К тому же очень важно, чтобы тексты всякого приличного нового издания были тщательнейшим образом выверены. Всегда имелось и имеется множество изданий любимых всеми литературных произведений, перепечатанных одно с другого и не сличенных для проверки с первоизданием, в результате чего тексты кишат ошибками, искажениями и прочими огрехами. Я мог бы привести поразительные примеры. Но, к сожалению, невозможно вручить читателю рецепты на сей предмет и привести определенных издателей и их издания как безусловный образец хорошего или дурного. Почти у всякого немецкого издателя классиков есть несколько хороших и несколько менее удачных изданий: у одного обнаруживаем, например, полного Гейне с наилучшим образом сверенными текстами, а другие писатели тем же издателем подготовлены неудовлетворительно. Но и это обстоятельство не бывает постоянным. Одно именитое издательство, которое в своей серии классиков десятилетиями печатало Новалиса с сильно заметной небрежностью, недавно выпустило новое его издание, отвечающее всем строжайшим требованиям. Но, выбирая для себя издание, нельзя соблазняться скорее бумагой и переплетом, чем добротностью текста, нельзя руководствоваться внешним единством и стараться приобретать всех "классиков" в униформированных изданиях; произведения писателей, которых хочешь иметь, надо неутомимо искать в лучших изданиях. Однако есть читатели, которые достаточно самостоятельны, чтобы самим решать, каких писателей приобретать по возможности в полных изданиях и каких им довольно в избранных. Полных и удовлетворительных изданий некоторых авторов в настоящее время нет вообще, или их полные собрания сочинений издаются уже годы и десятилетия безо всякой перспективы когда-либо быть завершенными. В этом случае надо ограничиться каким-нибудь современным неполным изданием или обзавестись у букинистов старыми изданиями. Некоторых немецких писателей есть и по три и по четыре отличных издания, некоторые публиковались только раз, а некоторые, к сожалению, ни разу. По-прежнему нет полного Жан Поля, не хватает удовлетворительного Брентано. Столь важные юношеские сочинения Фридриха Шлегеля, которые сам Шлегель позднее не включал более в издания своих произведений и которые были образцово опубликованы несколько десятилетий назад, вот уже много лет как раскуплены, а восполнения все нет. Некоторые писатели (например, Хейнзе, Гёльдерлин, Дросте) после забвения, длившегося десятилетиями, в наше время чудесно изданы вновь. Среди дешевых народных изданий, в которых можно найти произведения всех времен и народов, неоспоримое первое место по-прежнему удерживают издания "Универсальной библиотеки" Реклама. Некоторых писателей, которых я люблю и не могу не иметь даже мельчайших и незначительнейших их произведений, держу я в двух, а то и в трех различных изданиях, ведь в каждом содержится что-то, чего нет во всех других.
Если таково положение с нашим собственным достоянием, с произведениями наших лучших писателей, то тем щекотливее вопрос о переводах с других языков. Ведь число действительно классических переводов невелико; к ним относятся, например, немецкая Библия Мартина Лютера, немецкий Шекспир Шлегеля - Тика. В этих блестящих переводах язык наш вобрал в себя иностранные произведения на долгое время, но - не навсегда! "Долгое время" когда-то кончается, и Лютерову Библию большинство наших соотечественников давно бы уже не понимало, если бы язык ее постоянно не перерабатывался и не приспосабливался к каждой очередной эпохе. А теперь мы на пороге выхода в свет совершенно новой немецкой Библии, перевод которой осуществляется под руководством Мартина Бубера, и в которой мы вряд ли узнаем хорошо знакомую книгу нашего детства - настолько она изменилась. Библейский язык Лютера плотно прилегает к той временной черте - около 1500 года, - от которой началось формирование современного немецкого языка. А с тех пор прошло очень много времени. Единственным в своем роде исключением является в Европе Данте, чью поэму многие итальянцы и поныне знают наизусть большими частями. Ни один другой писатель Европы не достиг такого возраста без особенных изменений и тем более переводов. Но вопрос, в каких немецких переводах следует читать Данте, для нас неразрешим, ибо всякий перевод - всего лишь более или менее удачное приближение, и когда нас захватывают отдельные места перевода, мы жадно хватаемся за оригинал и пытаемся проникнуть в достойные благоговения староитальянские стихи.
Приступая к задаче составления небольшой библиотеки всемирной литературы, нам сразу же следует усвоить принцип всякой истории духа: самые древнейшие произведения - наименее всего устаревшие. То, что модно и привлекает всеобщее внимание сегодня, завтра может оказаться отвергнуто; что сегодня ново и интересно, перестает быть таковым послезавтра. Но оценка того, что уже пережило несколько столетий и все еще не забыто, не сгинуло, видимо, и на нашем веку не претерпит особенных колебаний. Мы начинаем с древнейших и священнейших свидетельств человеческого духа - с религиозных книг и мифов. Наряду с известной всем нам Библией, я открываю нашу библиотеку фрагментом древнеиндийской мудрости, "Ведантой", то есть "концом вед", в форме избранного из упанишад. Сюда же поставим и подборку из "Речей Будды" и не менее важный "Гильгамеш", родившийся в Вавилоне эпос, - могучую песнь о великом герое, вступившем в единоборство со смертью. Из Древнего Китая берем мы беседы Конфуция, "Даодэцзин" Лао-цзы и великолепные притчи Чжуан-цзы. Этим мы взяли основной аккорд всей человеческой литературы, выражающий стремление к норме и закону, которое великолепно воплощено в Ветхом Завете и у Конфуция; пророческий поиск освобождения от зол земного бытия, провозглашаемый индусами и Новым Заветом; владение тайнами вечной гармонии по ту сторону суетного, многоликого мира явлений; почитание природных и душевных сил в образе богов с почти одновременным знанием или предчувствием того, что все боги суть только символы, что сила и слабость, торжество и скорбь зависят в жизни только от человека. Уже в этих немногих книгах нашли свое выражение все виды абстрактного мышления, вся музыка поэзии, вся скорбь о бренности нашего существования и весь юмор по поводу этого. Сюда же следует присовокупить и подборку из классической китайской поэзии.
Из позднейших восточных произведений наша библиотека нуждается в крупном сказочном собрании, в "Тысяче и одной ночи", источнике бесконечного наслаждения, самой, богатой образами книге мира. И хотя все народы земли сочиняли чудесные сказки, этой классической волшебной книги, дополненной единственно нашими собственными немецкими народными сказками в обработке братьев Гримм, нашему собранию будет для начала достаточно. Очень желательна была бы для нас какая-нибудь очень хорошая подборка из персидской лирики, но в немецком переводе такой книги пока, к сожалению, нет, часто перелагались только Хафиз и Омар Хайям.
Переходим к европейской литературе. Из богатого и великолепного мира античной литературы мы выберем прежде всего обе великие поэмы Гомера, которые передадут нам всю атмосферу и дух Древней Греции; но не забудем и трех великих трагиков: Эсхила, Софокла и Еврипида, к коим присовокупим также "Антологию", классическое избранное лирических поэтов. Обратившись к миру греческой мудрости, мы вновь натолкнемся на болезненный пробел: наиболее влиятельного и, возможно, важнейшего философа Греции, Сократа, мы должны выискивать по кусочкам из сочинений нескольких других философов, особенно Платона и Ксенофонта. Благодеянием была бы книга, которая собрала бы в обозримое целое ценнейшие свидетельства о жизни и учении Сократа. Филологи не рискуют браться за эту работу, которая и в самом деле была бы щекотливой. Собственно философов в нашу библиотеку я не беру. Нам крайне необходим также Аристофан, чьи комедии достойно открывают большую вереницу европейских юмористов. Мы должны взять и, как минимум, одну или две книги Плутарха, мастера героического жизнеописания; нельзя, чтобы совсем отсутствовал и Лукиан, мастер насмешливого вымысла. Теперь нам не хватает еще одной очень важной книги - повествования об историях греческих богов и героев. Популярных пересказов мифологии мало. За недостатком другого прибегнем к "Сказаниям классической древности" Густава Шваба, в очень приятной форме излагающим довольно много прекраснейших мифов. Впрочем, в настоящее время у Шваба появились серьезные последователи: Альбрехт Шеффер начал писать книгу греческих сказаний, чьи первые многообещающие части уже вышли.
Из римлян я всегда предпочитал историографов писателям, но мы все-таки возьмем Вергилия, Горация и Овидия, поставив рядом с ними также Тацита, к которому я бы присоединил еще Светония, "Сатирикон" Петрония, остроумный роман нравов из времен Нерона, и "Золотого осла" Апулея. В последних двух произведениях мы видим внутренний распад античности в цезарианскую эпоху Рима. Тревожный контраст с этими светскими и несколько игривыми книгами времен заката Рима образует великое произведение, написанное в ту же эпоху и тоже по-латыни, но повествующее о другом мире, мире раннего христианства, "Исповедь" Блаженного Августина. Несколько прохладная температура римской античности уступает здесь другой, более горячей, - атмосфере начинающегося средневековья.
Духовным миром средневековья, которое у нас до недавнего времени повсеместно называли "темным", наши отцы и деды сильно пренебрегали, отчего у нас так мало современных изданий и переводов латинской литературы тех столетий: славное исключение составляет отличная книга Пауля фон Винтерфельда "Немецкие писатели латинского средневековья", перед которой двери нашей библиотеки всегда распахнуты. Как воплощение и венец великолепного средневекового духа продолжает жить в литературе "Божественная комедия" Данте. Кроме Италии и научных кругов, она мало где читается всерьез; эта одна из немногих книг человечества, рождающихся раз в тысячелетие, по-прежнему производит глубокое впечатление.
Как ближайшее по времени произведение итальянской литературы возьмем "Декамерон" Боккаччо. Это знаменитое собрание новелл, из-за своих дерзостей пользующееся у чопорных людей дурной славой, - первый великий шедевр европейского повествовательного искусства; оно написано удивительно живым староитальянским языком и много раз переводилось на все культурные языки. Но надо остерегаться бесчисленных плохих изданий. Среди современных немецких я рекомендую те, что выпущены в "Инзельферлаг". Боккаччо не превзойден никем из его многочисленных последователей, на протяжении трех столетий сочинивших немало знаменитых сборников новелл, но подборку из них (есть одна, опубликованная Паулем Эрнстом в "Инзельферлаг", и недавно вышедшее в издательстве Ламберта Шнайдера тяжелое трехтомное избранное) мы иметь должны. Из итальянских поэтов-рассказчиков Возрождения нельзя пропустить Ариосто, автора "Неистового Роланда", волшебного романтического лабиринта, преисполненного восхитительных картин и отменных находок, образца для многочисленных последователей, последним и, вероятно, лучшим из которых был Виланд. Поблизости мы расположим сонеты Петрарки и не забудем также стихов Микеланджело, этой небольшой серьезной книги, одиноко и горделиво возвышающейся посреди своей эпохи. Как свидетельство тональности и жизнеощущения итальянского Ренессанса возьмем в нашу библиотеку и автобиографию Бенвенуто Челлини. Последующую итальянскую литературу мы не будем столь подробно представлять в нашей библиотеке, разве что включим две-три комедии Гольдони и романтические сказочные пьесы Гоцци, а в девятнадцатом веке - замечательных поэтов-лириков Леопарди и Кардуччи. К прекраснейшим произведениям средневековья относятся французские, английские и немецкие христианские героические сказания, прежде всего о рыцарях Круглого Стола короля Артура. Часть этих распространившихся по всей Европе сюжетов сохранилась в немецких народных книгах, которые заслуживают в нашем собрании почетного места. Лучшее современное издание их подготовлено Рихардом Бенцем. Они должны стоять рядом с "Песнью о Нибелунгах" и "Кудруной", хотя это и не оригинальные сочинения, а обработки широко распространенных материалов, переведенных с различных языков. О стихах провансальских трубадуров уже говорилось. Теперь очередь Вальтера фон дер Фогельвайде, Готфрида Страсбургского, Вольфрама фон Эшенбаха; их произведения (то есть стихи Вальтера, "Тристан" Готфрида и "Парсифаль" Вольфрама) мы благодарно примем в нашу библиотеку, равно как и хорошее избранное рыцарских песен миннезингеров. Тем самым мы подошли к концу средневековья. С увяданием христианской латинской литературы и истощением крупных источников сказаний возникло тогда в жизни и литературе Европы нечто новое; постепенно отпочковались от латыни ряд национальных языков, и сложилась уже более немонастырская и безымянная, а светская городская и индивидуально-авторская литература (в Италии этот процесс начался с Боккаччо).
Во Франции расцвел тогда одинокий самородок, потрясающий поэт Вийон, чьи не укладывающиеся ни в какие рамки тревожные стихи несравненны. Углубившись во французскую литературу, мы обнаружим многое, что нам необходимо: нужно иметь по меньшей мере одну книгу эссе Монтеня, "Гаргантюа и Пантагрюэля" Фр. Рабле - врага филистеров и мастера веселого юмора; затем "Мысли" и, наверно, еще "Письма к провинциалу" Паскаля - одинокого набожного мыслителя-аскета. Следует иметь "Сида" и "Горация" Корнеля, "Федру", "Гофолию" и "Беренику" Расина - они дадут нам представление об отцах и классиках французского театра; но здесь должна присутствовать и третья звезда - комедиограф Мольер, мастер насмешки, создатель "Тартюфа"; избранные его пьесы нам часто захочется взять в руки. Не должны отсутствовать басни Лафонтена и "Телемах" утонченного Фенелона. Без драм Вольтера, я думаю, мы можем обойтись, как, впрочем, и без его поэм, но одну или две книги его блистательной прозы иметь надо, прежде всего "Кандида" и "Задига", чьи насмешливость и добронамеренность долго служили миру образцом того, что называют французским духом. Но Франция многолика, равно как и революционная Франция, и, кроме Вольтера, нам нужны также "Фигаро" Бомарше и "Исповедь" Руссо. Но Боже! Я забыл "Жиля Блаза" Лесажа, чудесный плутовской роман, и "Историю Манон Леско", трогательную любовную историю аббата Прево. За ними идет их наследник - французский романтизм, и здесь можно бы назвать много выдающихся романистов, сотни книжных заглавий! Но давайте придерживаться действительно уникального и незаменимого! Это прежде всего романы "Красное и черное" и "Пармская обитель" Стендаля (Анри Бейля), в которых из борьбы жаркой души с превосходящим ее недоверчиво бдительным разумом возник совершенно новый тип литературы. Не менее уникален и сборник стихов Бодлера "Цветы зла". Рядом с этими авторами милые сердцу образы Мюссе и очаровательные романтические рассказчики Готье и Мюрже выглядят совсем мелко. Следует Бальзак, из романов которого нам нужно иметь по крайней мере "Отца Горио", "Гранде", "Шагреневую кожу", "Тридцатилетнюю женщину". Рядом с этими страстными, переполненными материалом, пышущими жизнью книгами мы поставим мастерские, благородные новеллы Мериме и главные произведения тончайшего французского прозаика Флобера "Госпожа Бовари" и "L'education sentimentale" *. Отсюда ведут несколько ступеней вниз - к Золя, но нужен и он с его "Assomoir" **, например, или "Проступком аббата Мюре", а также Мопассан, представленный его несколько болезненными, красивыми новеллами. И вот мы у границ новейшего времени, которые не будем преступать, чтобы не столкнуться с еще многими благородными произведениями. Но не забудем стихов Поля Верлена, наиболее, пожалуй, одухотворенных и нежнейших во всей французской поэзии.
* Воспитание чувств (фр.).
** Западней (фр.).
В английской литературе начнем с "Кентерберийских рассказов" Чосера (конец XIV века), сюжеты которых заимствованы частично у Боккаччо, но которые более новы по тональности. Рядом с его книгой мы ставим произведения Шекспира, но не избранные, а все до одного. С большим уважением говорили наши учителя о "Потерянном рае" Мильтона, но читал ли его хоть кто-нибудь из нас? Нет. Так что от него мы откажемся, хотя, возможно, это и несправедливо. Письма Честерфилда к своему сыну не добродетельная книга, но мы ее все же возьмем. Свифта, автора "Гулливера", гениального ирландца, мы возьмем все, что только сумеем заполучить; его большое сердце, его горький и жесткий юмор, его одинокая гениальность перевешивают все его капризы и чудачества. Из многочисленных произведений Даниэля Дефо нам важны "Робинзон Крузо" и "Молль Флендерс",- с них начинается внушительная галерея классических английских романов. По возможности надо приобрести "Тома Джонса" Филдинга и "Перегрина Пикля" Смоллетта, но совершенно обязательно - "Тристрама Шенди" и "Сентиментальное путешествие" Стерна, две книги, подлинно английские по характеру, мгновенно переходящие от сентиментальности к причудливейшему юмору. Что касается Оссиана, романтического барда, то нам достаточно того, что мы найдем в "Вертере" Гёте. Не должны быть забыты стихи Шелли и Китса, они принадлежат к самым прекрасным лирическим произведениям, какие только есть на свете. Байрона же, напротив, как ни восхищаюсь я этим романтическим сверхчеловеком, нам будет достаточно одной из его больших поэм, лучше всего - "Чайльд Гарольда". И исторические романы Вальтера Скотта возьмем мы только из пиетета, например - "Айвенго". Возьмем "Исповедь англичанина-опиомана" злополучного Куинси, хотя это очень патологическая книга. Не следует упустить из виду собрание эссе Маколея и Карлейля, горького скептика; кроме "Героев" последнего, мы возьмем, вероятно, и "Sartor Resartus" из-за его очень английского остроумия. Затем включим крупные звезды романа: Теккерея с его "Ярмаркой тщеславия" и "Книгой снобов" и Диккенса, который, несмотря на встречающуюся порой сентиментальность, все же самый величественный английский прозаик, с добрым сердцем и замечательными причудами; Диккенса мы должны иметь по меньшей мере "Пиквикистов" и "Копперфилда". Из его последователей особенно важным кажется нам Мередит с его "Эгоистом"; при случае приобретем также и "Ричарда Февереля". Нельзя пропустить красивые стихи Суинберна (хотя они в высшей степени непереводимы!), а также одну или две книги Оскара Уайльда, прежде всего "Дориана Грея" и несколько эссе. Американская литература пусть будет представлена томом новелл По, писателя страха и ужаса, и смелыми патетическими стихотворениями Уолта Уитмена.
Из испанских произведений обзаведемся-ка прежде всего "Дон Кихотом" Сервантеса, одной из самых грандиозных и вместе с тем восхитительных книг всех времен, историей о, двух бессмертных героях - странствующем рыцаре, сражающемся с воображаемыми злодеями, и его толстом оруженосце Санчо. Но не откажемся и от новелл того же писателя, они - подлинные сокровища повествовательного искусства. Нам нужно иметь и один из знаменитых испанских плутовских романов, одного из предшественников бравого Жиля Блаза. И как ни труден выбор, я отдаю предпочтение "Истории жизни пройдохи по имени дон Паблое" Кеведо-и-Вильегаса, сочному рассказу, полному необыкновенных приключений и блеска остроумия. Из горделивой и благородной галереи испанских драматургов мы считаем необходимым Кальдерона, великого барочного поэта, мага светско-пышной и духовно-религиозной сцены.
Нам нужно осмотреться еще во многих литературах, как, например, в нидерландской и фламандской, из которых мы выберем "Тиля Уленшпигеля" де Костера и "Макса Хавелаара" Мультатули. Роман Костера, младший брат "Дон Кихота", - эпос фламандского народа. "Хавелаар" - главное произведение Мультатули, который несколько десятилетий назад посвятил свою жизнь борьбе за права угнетенных малайцев.
Евреи, народ, рассеянный по всему свету, оставили свои литературные произведения во многих местах и на многих языках мира; некоторые из них не должны быть забыты и здесь. К ним относятся написанные на иврите стихи и гимны испанского еврея Иегуды Халеви и прекраснейшие хасидские легенды *. Их найдем мы в классическом переложении Мартина Бубера в его книгах "Ваалшем" и "Великий Маггид".
* Хасиды (иврит. - благочестивые) - представители религиозно-мистического течения в иудаизме, возникшего в первой половине XVIII в. как оппозиция официальному иудаизму; для хасидизма характерна вера в чудеса, почитание провидцев, якобы находящихся в постоянном общении с Богом, и т. п., что нашло отражение в многочисленных произведениях фольклора.
Из скандинавского мира мы включим в свою библиотеку "Песни Старшей Эдды" в переводе братьев Гримм, а также исландские саги скальда Эгиля, например, или какое-нибудь избранное их в обработке типа "Исландской книги" Бонуса. Из более новых скандинавских литератур мы выберем сказки Андерсена и прозу Якобсена, главные произведения Ибсена и несколько книг Стриндберга, хотя оба последних для будущих времен станут, видимо, не столь интересными. Особенно богата русская литература минувшего столетия. Так как великий классик русского языка Пушкин относится к непереводимым, мы начнем с Гоголя, включив в нашу библиотеку его "Мертвые души" и повести. Возьмем "Отцы и дети" Тургенева, несколько забытый ныне шедевр, и "Обломова" Гончарова. Толстого, чье великое искусство порою несколько затмевается проблематикой его проповедей и реформаторскими устремлениями, нам по меньшей мере следует взять романы "Война и мир" (по-видимому, лучший русский роман) и "Анна Каренина", не забыв, однако, и его народных рассказов. "Братьями Карамазовыми" и "Преступлением и наказанием", а также одухотвореннейшим романом "Идиот" должен обязательно присутствовать и Достоевский.
Вот мы и прошли по литературам многих народов, от Китая до России, от ранней античности до наших дней, обнаружив массу замечательных и достойных вещей, а наше самое большое сокровище, немецкую литературу, мы еще не рассмотрели, упомянув только "Песнь о Нибелунгах" и некоторые произведения позднего средневековья. Теперь же мы с особой приязнью вступим в мир немецкой литературы примерно с 1500 года и выберем из него то, что, нам кажется, больше всего стоит полюбить и усвоить.
Главное произведение Лютера, немецкую Библию, мы уже называли в самом начале. Но приобретем и какое-нибудь избранное его малых сочинений, или его народных брошюр, или подборку из "Застольных речей", или книгу типа вышедшей в 1871 году антологии "Лютер - классик немецкой литературы". Во время Контрреформации в Бреслау появился странный человек, писатель, из произведений которого до нас дошла только тоненькая книжечка стихов, являющаяся, однако, утонченнейшим цветом немецкой религиозной поэзии: "Херувимский странник" Ангелуса Силезиуса. Впрочем же, для лирики догётевской эпохи будет достаточно одного из многочисленных избранных. Из времени Лютера абсолютно достойным нашей библиотеки нам кажется народный поэт из Нюрнберга Ганс Сакс. Рядом с ним поставим "Симплициссимуса" Гриммельсхаузена, шедевр свежей и ярко оригинальной прозы, в которой звучат ярость и скорбь тридцатилетней войны. Более скромен, но, пожалуй, не менее достоин нашей любви и примыкающий к Гриммельсхаузену "Шельмуфский" Кр. Рейтера, блистательного юмориста. В этот же раздел нашей библиотеки включим и "Приключения барона Мюнхгаузена", книгу, сочиненную в XVIII веке. И вот мы на пороге великого столетия новой немецкой литературы. С радостью поставим мы на полку книги Лессинга, не обязательно полное его собрание, но письма непременно. Клопшток? Его лучшие оды есть уже в нашей антологии, этого достаточно. Трудно обстоят дела с Гердером, основательно забытым и все-таки наверняка еще не сыгравшим до конца своей роли; очень стоит время от времени полистывать и почитывать его, хотя ни одно из его крупных произведений еще не издано целиком. Есть неплохие избранные, вышедшие у Реклама и у Крёнера.
Весьма необходимо и полное собрание сочинений Виланда, но пока что обзаведемся его "Обероном" и, по возможности, - "Историей абдеритов". Приятный, остроумный, изобретательный каллиграф формы, вышколенный на античности и французах, приверженец Просвещения, но не в ущерб фантазии, Виланд очень своеобразная и несправедливо забытая фигура.
Включим в наше собрание издание Гёте, самое лучшее и самое полное, какое нам только позволят средства. В нем могут отсутствовать ряд пьес на случай, какие-нибудь статьи и рецензии, но собственно литературные сочинения, а также лирические стихотворения, должны быть представлены безо всяких пропусков. В гётевских книгах обретает голос все то, что является для нас судьбою души, и многое в окончательно сформулированном виде. А каков путь от "Вертера" к "Новелле", от ранних стихов к второй части "Фауста"! Наряду с сочинениями Гёте нам нужно иметь и важнейшие документы его биографии, "Разговоры" Эккермана и кое-что из переписки, прежде всего с Шиллером и госпожой фон Штайн. Немало выдающегося было создано в дружеском кругу молодого Гёте, самое, вероятно, прекрасное - "Юность Генриха Штиллинга" Юнг-Штиллинга. Эту обаятельную книгу мы поставим по-соседству с Гёте, равно как и избранные произведения Маттиаса Клаудиуса, Вандсбекского Вестника.
В случае Шиллера я склонен к уступкам. Хотя большинство его сочинений я уже почти не беру в руки, этот человек в целом, его дух и жизнь для меня нечто великое и впечатляющее. Отдадим предпочтение его прозаическим (историческим и эстетическим) сочинениям, а также ряду его крупных поэм, написанных около 1800 года, и поставим рядом книгу Петерсена "Беседы Шиллера". Из того времени я бы с удовольствием добавил еще многое - книги Музеуса, Хиппеля, Тюммеля, Морица, Зойме, но мы должны оставаться непреклонными и в библиотеку, отказавшуюся от Мюссе и Виктора Гюго, не протаскивать вещи менее масштабные. Из уникальной эпохи около 1800 года, в духовном отношении самой богатой, первостепенной эпохи Германии, мы и без того должны еще взять целый ряд первоклассных авторов, частью тех, кто до недавнего времени были заслонены современными течениями, однобоко поданы историками литературы и либо забыты вообще, либо удивительно недооценены. Так о Жан Поле, одном из величайших немецких талантов, в популярных историях литературы, служащих учебниками для тысяч студентов, и поныне встречаются суждения, которые копируют давно забытые критические высказывания, совершенно искажающие образ нашего писателя. Отомстим тем, что включим в нашу библиотеку самое полное издание Жан Поля, какое только сумеем найти. Того же, кто считает, что это чересчур, я обязываю иметь хотя бы его главные произведения: "Озорные годы", "Зибенкеза" и "Титана". Не должны мы забыть и "Шкатулочку" классического рассказчика анекдотических историй И. П. Хебеля вместе с его алеманскими стихами.
В последнее время появилось несколько хороших и полных изданий Гёльдерлина, одно из которых мы с благоговением примем в наше собрание; часто мы будем взывать к этой благородной тени, часто будем внимать этому чарующему голосу. По одну сторону от него должны соседствовать произведения Новалиса, а по другую - Клеменса Брентано; удовлетворительного издания Брентано, к сожалению, все еще нет. Хотя рассказы его и сказки не забывались, глубокая музыка его стихов внятна была лишь немногим. Общим памятником ему и его сестре Беттине является книга "Весенний венок Клеменса Брентано". И конечно, должна быть взята одна из прекраснейших и оригинальнейших немецких книг - подготовленное им и Арнимом собрание немецких народных песен "Волшебный рог мальчика". Нам нужно иметь и какое-нибудь добротное избранное арнимовских новелл; обязательно присутствие таких великолепных вещей, как "Старшие в роду" и "Изабелла Египетская". Рядом с Арнимом поставим несколько новеллистических произведений Тика (прежде всего, "Белокурого Экберта", "Жизнь льется через край" и "Мятеж в Севеннах"), а также его "Кота в сапогах", эту самую, пожалуй, прихотливую пьесу немецкого романтизма. Нет, к сожалению, ни одного пригодного издания Гёрреса. Не печатался уже много десятилетий и такой шедевр, как "История Мерлина" Фридриха Шлегеля! У Фуке единственное, на что нам стоит обратить внимание, - его прелестная "Ундина".
Произведения Генриха фон Клейста мы должны иметь все - драмы и новеллы, статьи и анекдоты. И он тоже довольно поздно был открыт своим народом. Шамиссо нам достаточно иметь "Петера Шлемиля", книжечку маленькую, но заслуживающую почетного места. Эйхендорфа приобретем по возможности в полном издании: кроме стихотворений и всеми любимого "Бездельника", должны быть там и другие повести, а от драм и теоретических сочинений можно отказаться. Несколько книг надо иметь и Э. Т. А. Гофмана, виртуознейшего прозаика романтизма, и не только его популярные короткие вещи, но и роман "Эликсиры сатаны".
Можно выбирать между сказками Гауфа и стихами Уланда, но важнее стихи Ленау и Дросте, двух единственных в своем роде мастеров языковой музыки. У нас обязательно должны быть один или два тома драм Фридриха Хеббеля, не преминем обзавестись и его "Дневниками", хотя бы неполными, а также приличным и не слишком скупым изданием Гейне (прозой обязательно!). Далее нам нужно хорошее, достаточно богатое издание Мёрике, прежде всего - стихи, затем "Моцарт" и "Гном" и, по возможности, - "Художник Нольтен". К нему можно присоединить Адальберта Штифтера, последнего классика немецкой прозы, с его "Этюдами", "Бабьим летом", "Витико" и "Пестрыми камнями". Из швейцарцев за минувшее столетие в немецкую прозу влились три выдающихся прозаика: бернец Иеремия Готхельф, великолепный мастер эпических картин из крестьянской жизни; цюрихец Готфрид Келлер и К. Ф. Майер. Возьмем оба романа об Ули Готхельфа, "Зеленый Генрих", "Люди из Зельдвилы" и "Изречение" Келлера и "Юрг Енач" Майера. Келлер и Майер писали также замечательные стихи; поищем их, как и многие другие, авторов которых назвать просто не было места, в какой-нибудь хорошей антологии новой поэзии, каких имеется не одна. Кто хочет, пусть приобретет также и "Эккехарда" Шеффеля; несколько слов я бы сказал и в защиту Вильгельма Раабе: хорошо бы иметь его "Абу Тельфана" и "Чумную повозку". Но на этом мы закончим; не для того, конечно, чтобы отгородиться от современного книжного мира, нет, и для него тоже должно найтись место и в нашей голове, и в нашей библиотеке, но к нашей теме он уже не относится. О том, что войдет в фонды, которые переживут многие поколения, наше время судить не может.
Оглядываясь в конце нашего обзора на проделанную работу, я не могу не отметить пробелов и неровностей. Правильно ли включить во всемирную библиотеку "Приключения барона Мюнхгаузена" и выбросить индийскую "Бхагавадгиту"? Имел ли я право, желая быть справедливым, опустить роскошные комедии старых испанцев, сербские народные песни, ирландские сказки о феях и бесконечно многое другое? Перевешивает ли, в самом деле, сборник новелл Келлера Фукидида, а "Художник Нольтен" индийскую "Панчатантру" или китайскую гадательную книгу "Ицзин"? Нет, конечно нет! Так что очень легко заклеймить мою выборку из всемирной литературы как чрезвычайно субъективную и прихотливую. Но будет трудно, более того - невозможно, заменить ее совершенно справедливой, совершенно объективной. Тогда бы следовало в нее включить всех авторов и произведения, к которым мы привыкли с детства, которые есть во всех историях литературы и содержание которых каждая очередная история литературы переписывает с предыдущей; чтобы действительно прочесть их все, жизнь слишком коротка. И честно говоря, хорошее, красивое стихотворение немецкого поэта, чьей мелодией я могу наслаждаться до замирания последнего звука, дает мне порою куда больше, чем достойнейшее произведение санскритской литературы, если оно мне доступно лишь в сухом, несносном переводе. Кроме того, знание и оценка писателей и их книг часто подвержены большим превратностям судьбы. Мы чтим сегодня писателей, которых двадцать лет назад вообще было не найти в истории литературы. (Господи, я совершил тяжелую ошибку: забыл поэта Георга Бюхнера - он скончался в 1837 году - автора "Войцека", "Дантона", "Леонса и Лены"! Конечно, он должен у нас быть!) То, что нам, современникам, кажется важным и актуальным в немецкой литературе классической эпохи, отнюдь не то же самое, что четверть века назад объявил непреходящим какой-нибудь хороший знаток этой литературы. В то время, как немецкий народ читал "Зекингенского трубача" *, а ученые в своих справочниках рекомендовали нам Теодора Кёрнера как классика, Бюхнер был неизвестен, Брентано полностью забыт, а Жан Поль фигурировал в черном списке разбазаривших себя гениев! В свою очередь и наши сыновья и внуки сочтут нынешние воззрения и оценки такими же безнадежно отсталыми. И от этого не спасет даже ученость. Однако извечное колебание оценок, забвение гениев, вновь открываемых и высоко прославляемых несколько десятилетий спустя, основано отнюдь не на человеческой слабости и человеческом непостоянстве, а подчинено законам, которые хотя и не поддаются точной формулировке, но могут быть почувствованы и предугаданы. Всякое духовное достояние, влиявшее на публику и показавшее свою ценность за рамками определенного времени, остается в сокровищнице человечества и в любое время может быть извлечено, проверено и вызвано к новой жизни в зависимости от новых течений, новых духовных потребностей каждого очередного поколения. Наши деды не только совершенно иначе читали Гёте, не только забыли Брентано и не только переоценивали Тидге, Редвица или других модных поэтов, но также и вовсе не знали "Даодэцзин" Лао-цзы, одну из великих книг человечества, ибо открытие Древнего Китая и его мудрости произошло только сейчас, а не во времена наших дедов. Зато мы несомненно потеряли из виду многие великие и замечательные области духовного мира, которые были хорошо известны нашим предкам и должны быть вновь открыты нашими внуками.
* Лиро-эпическая поэма И. В. Шеффеля (1854).
Конечно, при составлении нашей воображаемой библиотечки мы действовали довольно грубо, оставляя без внимания подлинные сокровища, целиком пропуская крупнейшие культурные сферы. Куда мы дели, например, египтян? Разве они с их почти двухтысячелетней культурой, одной из самых высокоразвитых и единых, с их блистательными династиями, с их могущественной религиозной системой и потрясающим культом мертвых - не для нас, разве все это не должно найти место в нашей библиотеке? Нет, все-таки нет. История Египта отражена, на мой взгляд, в том типе книг, который в нашем обзоре я опустил совершенно, а именно - в альбомах. Есть несколько работ об искусстве Египта, в первую очередь замечательно иллюстрированные издания Штайндорффа и Феххаймер; они часто бывали у меня в руках, и из них я знаю то, что, как мне кажется, я знаю о Египте. Но книга, которая познакомила бы нас с литературой Египта, мне неизвестна. Много лет назад я очень внимательно прочитал одно сочинение о египетской религии, в нем были и фрагменты египетских текстов, законов, надгробных надписей, гимнов и молитв, но, несмотря на мой сильнейший интерес ко всему этому, во мне мало что осталось; книга была хорошей и добротной, но не классической. Вот почему нет Египта в нашем собрании. Но как непостижимо подвержен я забывчивости и греху упущения! Мое представление о Египте покоится, как я сейчас осознаю, отнюдь не только на тех альбомах и той книге по истории религии, но в не меньшей мере и на чтении одного из моих очень любимых греческих писателей, а именно - Геродота, который очень увлекался египтянами и почитал их, в сущности, больше, чем собственных ионических соотечественников. А я совсем про него забыл. Это следует исправить и отвести ему почетное место среди греков.
Вновь и вновь рассматривая и обдумывая предложенный мною состав воображаемой библиотеки, я нахожу его не только весьма неполным и ущербным: не этот косметический изъян смущает меня сильнее всего. Чем больше пытаюсь я помыслить нашу библиотеку как целое, как книжное собрание, составленное хотя и субъективно и непедантично, но все-таки с опорой на какие-то знания и опыт, тем больше мне кажется, что существенный недостаток ее не в субъективности и случайности выбора, а скорее в обратном. Наша воображаемая библиотечка, вопреки ее недостаткам, слишком, на мой взгляд, идеальна, слишком правильна, слишком похожа на шкатулку для украшений. Сколько бы хорошего мы ни забыли, здесь все же представлены прекраснейшие жемчужины литературы всех времен; по добротности и объективности наше собрание превзойти очень трудно. Но, оглядывая выдуманную нами библиотеку, я, сколько ни пытаюсь, не могу вообразить себе потребителя и владельца ее; это и не престарелый твердолобый ученый с запавшими глазами и аскетическим лицом полуночника, и не светский щеголь в своем красивом модном жилище, и не сельский врач, и не священник, и не дама. Наша библиотека кажется изящной и совершенной, но уж очень она безлична; каталог ее мог бы взять за основу почти всякий старый библиофил. Увидев нашу библиотеку в действительности, я бы подумал: довольно неплохое собрание, сплошь проверенные вещи, но разве нет у владельца никаких увлечений, предпочтений, пристрастий, разве в сердце его нет ничего, кроме нескольких книг по истории литературы? Если у него, к примеру, есть лишь по два романа Диккенса или Бальзака, то, значит, ему их навязали. Если бы он выбирал действительно лично и свободно, то он или любил бы обоих авторов и имел бы как можно больше книг того и другого, или предпочел бы одного из них, куда бы больше, к примеру, любил милого, доброго, прелестного Диккенса, чем грубоватого Бальзака, или, напротив, любил бы Бальзака, хотел бы иметь все его книги и выбросил бы из библиотеки слишком сентиментальные, слишком добродетельные, слишком обывательские книги Диккенса. Чем-то таким, личным, отмечены все нравящиеся мне библиотеки.
Так что наш слишком правильный, слишком усредненный каталог я вновь хочу привести в беспорядок и показать - как это бывает обычно при личном, живом, предвзятом общении с книгами, - что иного пути, кроме исповеди в собственных читательских пристрастиях, избрать я не мог. В моей жизни книги мне стали близки очень рано, и, стремясь к умному, правильному выбору их из всемирной литературы, я пробовал разнообразные блюда, обязывал себя непременно познать и понять много такого, что было мне чуждо. Но чтение, изучение иностранных литератур лишь по необходимости образования и осведомленности во всем оказалось отнюдь не по мне; в мире книг я то и дело воспламенялся какой-то особой любовью, восхищался каким-то новооткрытием, загорался новой страстью. Много таких страстей сменили друг друга, некоторые иногда возвращались, другие вспыхивали лишь раз, чтобы затем угаснуть навеки. Поэтому моя собственная библиотека не похожа на вышеописанный образец, хотя и содержит почти все названное. В каких-то разделах она увеличена и даже раздута, что характерно для всякой библиотеки, сложившейся под влиянием личных потребностей: некоторые части лишь обязательны и минимальны, а другие, напротив, - баловни и любимцы и имеют изнеженный и ухоженный вид.
Такие предпочтительные, с особой любовью обихоженные разделы бывали и в моей библиотеке, перечислить здесь все невозможно, но важнейшие назову. И хочу хоть немного рассказать о том, как в каждом отдельном человеке отражается вся мировая литература, как притягивает она его то с одной, то с другой стороны, какое формирующее влияние оказывает она на его характер и как порою человек командует ею и насилует ее.
Любовь к книгам и читательский зуд зародились во мне рано, и единственная большая библиотека, которую я сызмальства знал и которой мог пользоваться, была библиотека моего деда. Львиная доля той обширной библиотеки, состоявшей из многих тысяч книг, была и осталась для меня безразличной, я не мог постичь, откуда взялись в таких количествах книги типа исторических и географических ежегодников, богословских сочинений на английском и французском языках, английских молодежных журналов и назидательных книг с золотым обрезом, ученых вестников, аккуратно переплетенных в картон и заполнявших бесконечные ящики или сложенных стопками и перевязанных крест-накрест бечевкой. Все это казалось мне довольно скучным, пыльным и вряд ли достойным хранения. Но в этой библиотеке, как мало-помалу я обнаружил, были и другие разделы, и прежде всего - несколько книг, которые меня сразу заинтересовали и побудили постепенно перебрать всю эту библиотеку, казавшуюся столь безотрадной, и выудить из нее увлекательные вещи.
Особенно интересными оказались "Робинзон Крузо" с восхитительными рисунками Гранвиля и тоже иллюстрированное немецкое издание "Тысячи и одной ночи" в двух тяжелых томах ин-кварто, выпущенных в тридцатые годы. Обе находки показали, что в этом мутном море есть и жемчужины, и я продолжил поиски на высоких книжных полках залы, часто и подолгу просиживая на вершине лестницы или лежа ничком на полу среди стопок бесчисленных книг.
В этой таинственной и пыльной книжной зале я сделал первое ценное открытие в области словесности: я открыл немецкую литературу XVIII века! В сей странной библиотеке она была представлена на редкость полно, не только, к примеру, "Вертером", "Мессиадой" * и несколькими альманахами с офортами Ходовецкого, но и менее известными сокровищами: полным собранием
* Поэма Клопштока.
сочинений Гамана в девяти томах, полным Юнг-Штиллингом, полным Лессингом, стихами Вайсе, Рабенера, Рамлера, Геллерта, шестью томами "Путешествия Софии из Мемеля в Саксонию" *, несколькими литературными газетами и различными книгами Жан Поля. Кроме того, как мне помнится, я впервые прочел тогда имя Бальзака; в библиотеке нашлось его прижизненное немецкое издание - несколько книг в картонном переплете форматом в шестнадцатую долю листа. Я не забыл, как впервые взял в руки этого писателя и как плохо тогда его понял. Начав читать одну из его книг, я наткнулся на подробное описание материальных проблем героя: сколько дохода приносит ежемесячно его капитал, каковы размеры материнского наследства, какие у героя виды на очередные наследства, сколько долгов и т. п. Я был глубоко разочарован. Я надеялся прочесть о страстях и конфликтах, о путешествиях в дикие страны или любовных приключениях, запретных и сладких, а мне совали под нос кошелек молодого человека, вещь, для меня тогда не существовавшую! С отвращением поставил я голубую книжечку на место и долго с тех пор не читал ни единой вещи Бальзака; вновь открыл я его лишь много лет спустя, но тогда уже всерьез и навсегда.
Но главным событием для меня стало открытие в дедовой библиотеке немецкой литературы XVIII века. Я познакомился с чудесными забытыми вещами: "Ноем" Бодмера, "Идиллиями" Гесснера, "Путешествием" Форстера, всеми сочинениями Маттиаса Клаудиуса, "Бенгальским тигром" придворного советника Эккартсхаузена, монастырской историей "Зигварт" **, "Зигзагами в жизни рыцаря" Хиппеля и несметными другими произведениями. Среди этих старых книг было несомненно много ерунды, много справедливо забытых и последующими временами отвергнутых сочинений, но были среди них и замечательные оды Клопштока, страницы нежно-элегантной прозы Гесснера и Виланда, потрясающие воображение волшебные вспышки гения Гамана; не раскаиваюсь я и в том, что читал недостойные вещи, ибо обширное и подробное знакомство с определенным историческим периодом тоже по-своему полезно. Короче говоря, я постигал немецкую словесность целого столетия с такой полнотой, с какой вряд ли это делают ученые специалисты, и из книг, частью устаревших и странных, веяло на меня дыханием языка, моего бесценного родного языка, который именно в XVIII столетии переживал подготовку к своему классическому расцвету. Я учился немецкому языку именно в той библиотеке, в тех альманахах, в тех пыльных романах и героических поэмах, и, когда сразу же вслед за ними я узнал Гёте и высший цвет немецкой литературы нового времени, мой слух и чувство языка были уже настолько обострены и вышколены, что особая разновидность духовности, породившая Гёте и немецкую классическую литературу, оказалась для меня близка и естественна. К той литературе пристрастен я и поныне, и поныне стоят у меня на полках многие из тех забытых произведений.
* Вышедшее анонимно (впервые в 1770-1772 гг.) произведение И. Т. Гермеса; здесь речь идет о Лейпцигском издании 1774-1778 гг.
** Роман М. Миллера.
Несколькими годами позже, в течение которых я многое узнал и многое прочел, меня начала притягивать другая область истории духа, а именно Древняя Индия. Путь к ней был не прямым. Через разных людей я познакомился с известными сочинениями, которые назывались тогда теософскими и якобы заключали в себе оккультную мудрость. Но все эти сочинения, частью толстенные "кирпичи", частью крошечные скупые трактатики, были какими-то безрадостными, навязчиво назидательными и по-гувернантски моралистскими, содержание их, дышавшее идеальностью и отрешенностью от мира, правда, не отталкивало, но производило впечатление бескровности, и очень неприятной мне вековушеской поучительности. Однако какое-то время эти книжки приковывали мое внимание, и вскоре я разгадал тайну их притягательности. Оккультные учения, которые авторам этих сектантских книжек были якобы нашептаны незримыми духовными вождями, указывали на один источник - индийский. Я продолжил поиски и вскоре сделал первую находку: "Бхагавадгиту" - и, замирая от волнения, начал читать ее перевод. Перевод был ужасный - действительно хорошего не знаю я и поныне, хотя прочел уже несколько, - но тогда я впервые нашел крупицу того золота, которое я предчувствовал в своих поисках: я открыл азиатскую идею единства всего сущего в ее индийском обличье. С тех пор, забросив ничтожные, важные лишь с виду перетолкования доктрины о карме и переселении душ и перестав сердиться на их узколобость и школьность, я пытался усвоить то, что было доступно в первоисточниках. Я познакомился с книгами Ольденберга и Дойссена и их переводами с санскрита, а также с сочинением Леопольда Шрёдера "Литература и культура Индии" и несколькими старыми переводами из индийской литературы. Древнеиндийская философия и мудрость, наряду с важным для меня в те годы миром идей Шопенгауэра, несколько лет кряду сильно влияли на мою жизнь и мышление. И все же меня не покидали чувство неудовлетворенности и какое-то разочарование. Во-первых, все переводы индийских источников, которые я мог достать, были очень ущербными. Чистое, полноценное представление и удовольствие от познания индийского мира доставили мне лишь "Шестьдесят упанишад" Дойссена и "Речи Будды" в немецком переводе Ноймана. Но дело не только в переводах. В индийском мире я искал нечто, чего в нем не было, некий вид мудрости, возможность, наличие и даже обязательность наличия которой я предчувствовал, но нигде не находил выраженной в слове.
Исполнение желаний - насколько можно говорить об исполнении желаний в этих вещах - принесло мне спустя много лет знакомство с новыми книгами. Еще раньше, по совету отца, я познакомился с Лао-цзы в переводе Грилля. А тут одна за другой начали выходить китайские книги: серия китайских классиков в переводе Рихарда Вильгельма, которую я считаю одним из важнейших событий в нынешней немецкой духовной жизни. Мы обрели один из благороднейших и высокоразвитейших плодов человеческой культуры, который для немецких читателей был до сих пор нераспознанным, вызывавшим улыбку курьезом, обрели его не обычным путем, через латынь и английский, не из третьих и четвертых рук, а непосредственно - в переводе немца, полжизни прожившего в Китае, чувствующего себя в духовной жизни Китая как дома, знающего не только по-китайски, но и по-немецки, и в себе самом познавшего значение китайской духовности для нынешней Европы. Эта серия открылась у Дидерихса в Йене "Беседами Конфуция", и я никогда не забуду, с каким изумлением и сказочным восхищением вобрал я в себя эту книгу, как ново и одновременно как точно, знакомо, желанно и сладко отозвалась она во мне. С тех пор эта серия стала солидной: за Конфуцием последовали Лао-цзы, Чжуан-цзы, Мэн-цзы, Люй Бувэй, китайские народные сказки. Одновременно несколько переводчиков успешно переводили китайскую поэзию и народную повествовательную литературу Китая; приятно дополняя Рихарда Вильгельма, много прекрасного создали в этой области Мартин Бубер, X. Рудельсбергер, Пауль Кюнель, Лео Грайнер и другие.
Вот уже несколько десятилетий от этих китайских книг получаю я неизбывное, все растущее удовольствие; одна из них постоянно лежит у меня рядом с кроватью. В них содержится в изобилии все то, чего не хватает индусам: близость к жизни, гармония благородной, открытой высочайшим нравственным требованиям духовности с превратностями и очарованием чувственного, будничного бытия, широкий диапазон между высокой одухотворенностью и простодушной жизнью себе в удовольствие. Если Индия достигла вершин духа и чувства аскезой и монашеской отрешенностью от жизни, то Древний Китай достиг не меньших чудес культом духовности, для которой природа и дух, религия и будничная жизнь противоположности не враждебные, а дружественные, и каждой из них воздается должное. Если индийская аскетическая мудрость по радикальности своих требований носила юношеско-пуританский характер, то мудрость Китая была мудростью опытного, поумневшего, не чуждого юмору человека, которого опыт не разочаровывает, а ум не делает распущенным.
В течение последних двух десятилетий этой благодатной влаги испили лучшие представители немецкой языковой общности, и китаеведческое творчество Рихарда Вильгельма исподволь становилось все значительнее и влиятельнее на фоне некоторых крикливых и быстро гаснущих течений.
Не менее чем пристрастие к немецкому восемнадцатому веку, чем поиск смысла индийского учения и знакомство с философией и литературой Китая изменили и обогатили мою библиотеку и некоторые другие события и страсти в моей жизни. Было, к примеру, время, когда в оригинальных изданиях у меня имелись почти все крупные итальянские новеллисты - Банделло и Мазуччо, Базиле и Поджо. Но было и время, когда я не мог остановиться в приобретении сказок и сказаний зарубежных народов. Эти интересы постепенно угасли. Другие остались, и они, мне кажется, с возрастом не ослабевают, а скорее усиливаются. К ним относится любовь к мемуарам, письмам и биографиям людей, произведшим на меня большое впечатление. Еще в ранней юности я несколько лет кряду собирал и читал все, что мог раздобыть о личности и жизни Гёте. Моя любовь к Моцарту побудила меня прочесть почти все его письма и все написанное о нем. Такую же любовь испытал я в свое время к Шопену, к французскому поэту Герену, автору "Кентавра", к венецианскому живописцу Джорджоне, к Леонардо да Винчи. И так как читал я об этих людях с любовью, то в результате я не только приобрел очень важные и ценные книги, но и обогатился сам.
Нынешний мир склонен недооценивать книги. Сегодня немало молодых людей, которым любить книгу, а не живую жизнь, кажется смешным и недостойным; они считают, что для книг наша жизнь слишком коротка и слишком ценна, и до шести раз в неделю находят время по многу часов отдавать ресторанной музыке и танцам. Каким бы бурным ни был "реальный" мир в университетах, на фабриках, биржах и в местах развлечений, к подлинной жизни мы не будем в нем ближе, чем каждодневно в течение пары часов за чтением философии и литературы минувших времен. Конечно, многочтение может быть вредным, и неблаговидно первенство книг в конкуренции с жизнью. Но все-таки я никого не предостерегаю от чтения. Многое бы надо еще сказать и о многом поведать. К уже упомянутым пристрастиям добавилось у меня еще одно: познание сокровенной жизни христианского средневековья. Меня интересовали Не подробности его политической истории, они были мне безразличны, а противоречия между двумя его крупными силами: церковью и императорской властью. И особенно влекли меня монастыри, но не из-за их аскетизма, а потому, что в их искусстве и литературе я обнаружил чудесные сокровища, потому, что жизнь орденов и монастырей, этих центров культуры и учености, прибежищ набожной сосредоточенности, казалась мне в высшей степени образцовой, завидной. В своих рейдах по монастырскому средневековью я обнаружил несколько очень полюбившихся мне книг, не подходящих, правда, для нашей воображаемой библиотеки. Были среди них, однако, и такие, которые, я считаю, очень достойны включения в наш список, как, например, - проповеди Таулера, "Жизнь" Зузо, проповеди Экхарта.
То, что на нынешний день кажется мне идеалом всемирной литературы, мои сыновья сочтут когда-нибудь столь же однобоким, ущербным, смешным, как некогда это, вероятно, показалось бы моему отцу или деду. Но сей неизбежности нам следует покориться и не воображать, что мы умнее отцов. Как ни прекрасно стремление к объективности и справедливости, нам следует помнить, что идеалы эти недостижимы. Ведь цель изрядной всемирной библиотеки не достичь вершины учености и не стяжать себе право судить обо всем на свете, а лишь через доступные нам ворота вступить в святилище духа. Пусть каждый начинает с того, что способен понять и полюбить! Научиться чтению в высоком смысле этого слова можно только по шедеврам, а не по газетам и случайной бытовой литературе. Правда, порою шедевры не столь упоительны и пикантны, как модные книги. Они требуют серьезного отношения, требуют, чтобы их завоевали. Намного легче усвоить лихо сыгранный американский танец, чем размеренные, упруго-стальные формы какой-нибудь драмы Расина или изобилующий нежными полутонами и переливами юмор Стерна или Жан Поля.
Прежде чем шедевры покажут свою пригодность для нас, нам следует показать свою пригодность для них.
(1927)
ОДНА РАБОЧАЯ НОЧЬ *
Этот субботний вечер был мне необходим, ибо я потерял на неделе несколько вечеров: два истратил на музыку, один - на друзей, один - на болезнь. А для моей работы потеря вечера то же, что потеря целого дня, потому что работается мне лучше всего на ночь глядя. Обширное сочинение, которое я вынашиваю уже два года, недавно вступило в самую решающую стадию. Я до деталей помню момент два года назад (тоже в начале зимы), когда в этой опасной и напряженной стадии был и "Степной волк". В работе над вещами, какие я сочиняю, нет, в сущности, ничего подвластного разуму, зависящего от воли и трудолюбия, вымученного прилежания. Новое произведение начинает во мне возникать в тот момент, когда персонаж, способный на какое-то время стать символом и носителем моих переживаний, мыслей, проблем, начинает обретать зримую плоть вымышленной личности, как то было с Петером Каменциндом, Кнульпом, Демианом, Сиддхартхой, Гарри Галлером, и из этого творческого момента рождается все остальное. Почти все мои прозаические вещи - духовные биографии, не повествования о событиях, перипетиях и коллизиях, а, в сущности, монологи, в которых изображается одна-единственная личность - та самая вымышленная фигура - со всеми ее отношениями к миру и собственному Я. Такие произведения называют "романами". Но на самом деле они столь же мало романы, как и их великие, с юности святые для меня образцы "Генрих фон Офтердинген" Новалиса, например, или "Гиперион" Гёльдерлина.
* Эссе написано 2 декабря 1928 года во время работы над романом "Нарцисс и Златоуст".
И вот я вновь переживаю короткое, прекрасное, трудное и волнующее время, когда писательский труд терпит кризис, когда все мысли и чувства, связанные с "вымышленной" фигурой, возникают во мне предельно остро, отчетливо и проникновенно. Масса материала, масса слившихся воедино впечатлений и помыслов, которая в нарождающейся книге должна быть ужата до одной-единственной формулы, в это время (длящееся очень недолго!) пребывает в состоянии текучести, плавкости - теперь или никогда материал должен быть схвачен и отлит в форму, иначе я опоздаю. Это время наступало при нарождении всех моих книг, также и тех, которые не были завершены и напечатаны. В случае последних я упускал время жатвы, и внезапно наставал момент, когда персонаж и послание произведения начинали от меня ускользать, терять настоятельность и важность; так, например, неактуальны сейчас уже для меня Каменцинд, Кнульп, Демиан. Так несколько раз шла насмарку и оказывалась в конце концов брошенной многомесячная работа.
Итак, этот субботний вечер принадлежал мне и моей работе, и, чтобы к нему подготовиться, я потратил большую часть дня. Около восьми часов из прохладной соседней комнаты я принес свой ужин - горшочек простокваши и банан, - подсел к настольной лампе и взялся за перо.
Несмотря на необходимость, сделал я это нехотя. Уже с позавчерашнего дня в преддверии этой работы я испытывал не радость, а страх. Ибо роман мой (о Златоусте) дошел до того щекотливого места, чуть ли не единственного в книге, где события говорят сами за себя, где становится интересно, что будет дальше. А "интересных" мест я терпеть не могу, особенно в собственных книгах, и всегда, насколько возможно, их избегаю. Но это место оказалось неминуемым: событие в жизни Златоуста, о котором предстояло мне рассказать, было не вымыслом, не чем-то, что можно выкинуть, а одной из первейших и важнейших идей, породивших фигуру Златоуста, субстанцией этой фигуры.
Три часа просидел я за своим рабочим столом, мучаясь над одной "интересной" страницей и пытаясь добиться как можно более беспристрастного, краткого и как можно менее интересного изложения, и теперь вот не знаю, удалось ли мне это. Такие вещи зачастую видны лишь много позднее. Изнуренный и мрачный, я долго глазел на исчерканную бумагу и терзался хорошо знакомыми нелюбыми мыслями. Имели ли в самом деле смысл, нужны ли были это полуночное сочинительство, это кропотливое воплощение персонажа, явившегося мне как призрак вот уже два года назад, эта отчаянная, приносящая счастье и изматывающая работа? Нужно ли было, чтобы за Каменциндом, Кнульпом, Верагутом, Клингзором, Степным волком последовал еще один персонаж, еще одна инкарнация, еще одно чуть иначе замешанное и иначе вылепленное словесное воплощение моего собственного существа?
То, чем я здесь занимался - занимался всю свою жизнь, в прежние времена называли сочинительством, и никто не сомневался, что это по меньшей мере столь же ценно и осмысленно, как путешествие по Африке или игра в теннис. Сегодня же это называют "романтизмом", да еще в крайне пренебрежительном тоне. Разве романтизм нечто неполноценное? Разве не романтизмом было то, что творили лучшие умы Германии - Новалис, Гёльдерлин, Брентано, Мёрике или все немецкие композиторы от Бетховена и Шуберта до Хуго Вольфа? А некоторые критики к тому, что прежде называлось литературой и романтизмом, применяют теперь еще и нелепый, но в их устах иронически звучащий термин "бидермайеровщина" *. Они разумеют под ним нечто "бюргерское", старомодное, сентиментально дебильное, нечто, что в гуще наших замечательных времен носит оттенок глупой забавы и возбуждает смех. Так судят они обо всем, что умом и душою стремится за пределы злободневности. Будто скорбь и видения Шлегеля, Шопенгауэра и Ницше, грезы Шумана и Вебера, сочинения Эйхендорфа и Штифтера были мимолетной, комичной и, к счастью, давно уже отмершей дедовской модой! Но ведь грезы эти воплощались не ради моды, не ради услады и стилистической мишурности, они были растолкованием двух тысяч лет христианства, тысячи лет германства, воплощением понятия человечности. Почему же ныне так мало они уважаются, почему власть имущими слоями нашего общества воспринимаются они как пустяки? Почему тратятся миллионы на "закалку" нашего тела и не меньше на машинизацию нашего разума, а всякому порыву нашей души к образованию не достается ничего, кроме презрения и насмешки?
В самом деле, был ли Дух, породивший слово: "Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?" ** - романтизмом или "бидермайеровщиной", упразднен ли он, преодолен ли, заменен ли на что-то лучшее, неужто с ним уже разделались и выставили на осмеяние? Действительно ли "современная жизнь" на заводах, биржах, стадионах, аукционах, в барах и дансингах больших городов чем-то лучше, полнее, умнее, заманчивей, чем жизнь людей, создавших "Бхагавадгиту" или готические соборы? Бесспорно хороши и имеют право на существование и современная жизнь и современная мода, они воплощение перемен и жажды нового, но правильно ли и нужно ли рассматривать все прошлое, от Иисуса Христа до Шуберта или Коро как уже преодоленную и ставшую смешной неразумную дедовщину? В самом ли деле неистовая, дикая, подобная амоку ненависть нового времени ко всему и вся, что ему предшествовало, - доказательство силы этого нового времени? Не слабы ли, не глубоко ли ущербны и невротичны те, кто склонны к такой гипертрофированной самозащите?
* Бидермайер - стилевое направление в немецком и австрийском искусстве ок. 1815-1848 гг., получившее название от вымышленной фамилии простодушного немецкого обывателя в заглавии стихов Л. Эйхродта. Свойственный романтизму интерес к масштабной личности вытеснился в бидермайере интересом к частному человеку, семейному уюту, обыденной жизни бюргеров и крестьян, созерцательности, идеализации; в представлении идеологов немецкой крупной буржуазии все, что тормозило развитие капитала и промышленности, отождествлялось с бидермейером.
** Библия, Матфей 16, 26.
И в полуночный час, вновь позволив возникнуть в себе этим вопросам, но не для того, чтобы на них отвечать, ибо ответ мне известен с тех пор, как я существую на свете, а для того, чтобы, проникнувшись скорбностью их, вновь пригубить всю их горечь, - вновь увидал я перед собою Кнульпа, Сиддхартху, Степного волка и Златоуста, сплошь братьев, но не близнецов, сплошь-вопрошающих и страждущих, но составляющих для меня все же лучшее, что подарила мне жизнь. Я приветствовал их и подтверждал их право на бытие, вновь понимая, что никакие сомнения никогда не заставят меня бросить писать, что все счастье счастливых, все рекорды и все здоровье спортсменов, все деньги финансовых воротил и вся слава боксеров перестали бы для меня что-либо значить, если бы ради них пожертвовал я хоть толикой собственного своенравия и страстей. Понимал я и то, что дело вовсе не в исторических и философских доказательствах ценности моей "романтичности", а в том, чтобы продолжать свою игру и создавать свои персонажи, даже если на них ополчатся вся на свете разумность, мораль и премудрость.
С этой уверенностью я отправился спать могучий, как великан.
(1928)
ЭКСКУРС В СПОРТИВНОЕ ПЛАВАНИЕ
Если поэт, поработав лет двадцать-тридцать и обзаведясь неким количеством друзей и врагов, не только будет завален всевозможными почестями и не только поймет, что те же редакции, которые, вежливо извиняясь, вновь и вновь возвращают его стихи, дают работу и рецензентам, чтобы те писали о нем длинные фельетоны, но непосредственно услышит и глас самого народа. Каждое утро будет ему приносить почтальон пачечку писем и бандеролей, по которым поэт убедится, что трудился он не напрасно. Он будет удостоен чести прочитывать рукописи и первые книги многочисленных молодых коллег; те же редакции, которые постоянно просят его о сотрудничестве и потом постоянно возвращают его стихи, срочно и зачастую даже по телеграфу, будут запрашивать его мнение в форме очерка о Лиге наций или о будущем планерного спорта; юные читательницы будут просить прислать его фото, а читательницы постарше посвящать его в тайны собственной жизни и причины их обращения к теософии или Christian Science *; будут навязывать ему подписку на текущие справочные издания, ибо в них фигурирует и его высокочтимое имя. Словом, каждое утро почта будет ему подтверждать, что жил он и работал не зря. Так обстоит с каждым поэтом.
* Христианской науке (англ.).
Но порою бывает, что нет настроения при первом же глотке кофе и первом куске хлеба респектабельно выпрямляться перед этой компанией и принимать ее приветствия, пожелания и советы по сочинению будущих книг. Так было вчера и со мной, и, отодвинув в сторону почту, на сей раз нежданно обильную, я надел шляпу и пошел чуть-чуть прогуляться.
Спускаясь по лестнице, я миновал дверь моего соседа Г., который теперь, наверно, сидел в своем банке и записывал цифры. Он служил в банке, но честолюбие его устремлялось в иные пределы; в душе он был спортсменом, и на днях, как я узнал из газет и разговоров соседей, каким-то особенным, изобретенным им методом добился первого крупного успеха. Дело в том, что г-н Г. занимался спортивным плаванием и часто жаловался мне, как ограничены возможности в этой области. Однажды он сказал, что минут за десять переплыл Цюрихское озеро, не помню уже сейчас, в длину или в ширину, и как здорово у него это вышло; я выразил свое восхищение, а он с мрачным видом изрек, что в плавании лучших результатов не очень-то можно добиться. В этом спорте люди сейчас натренированы так, что в ближайшее время будет достигнут предел: километр в минуту. Можно, конечно, перекрыть и этот рекорд, но, по мнению специалистов, пловец в лучшем случае окажется на том берегу в тот же миг, когда он покинет этот берег, и дальше дело не пойдет.
Но мой сосед Г. был не обычный пловец, он был гений. В одночасье он изобрел совершенно новое искусство плавания. Несомненно, что и до сих пор, говорил он, плавали замечательно, великолепно; последний заплыв младенцев от Гибралтара до Африки показал, что в спортивном плавании воистину нет уже границ и препятствий. Но по наивности плавали до сих пор только в плоскости, разделяющей воздух и поверхность воды. И мой друг Г., который всегда был хорошим ныряльщиком, создал невиданный спорт: пловец передвигается по дну озера, следуя всем возвышениям и углублениям, подобно человеку, идущему по горам. Таким способом, не выше двадцати сантиметров ото дна, несколько дней назад он переплыл Боденское озеро, и весь мир был потрясен этим достижением.
И все-таки, думал я про себя, нам, литераторам, лучше. Наступит день, когда всякий хорошо тренированный пловец овладеет новым способом; недавняя слава г-на Г. поблекнет, и плавательный спорт будет озабочен новыми проблемами. А как еще не освоено все у нас, литераторов, как широко и неизведанно простирается перед нами весь мир! Даже если предположить, что со времен Гомера за две с половиной тысячи лет действительно достигнут прогресс - что еще не доказано, - то как невелик он! Мысль меня освежила, и, вернувшись домой в приподнятом настроении, я хотел немедленно сесть за работу. Но на столе еще лежала сегодняшняя утренняя почта, и, о господи, в три-четыре раза она была больше, чем обыкновенно! Несколько раздосадованный, я вскрыл для начала сразу дюжину писем и начал читать. Нет, сегодняшний день и вправду счастливый. Письмо за письмом - одно отраднее другого. Каждое начиналось с обращения "Глубокоуважаемый мастер" и содержало только приятные и лестные вещи. Университет моей земли, хотя я не был ни фабрикантом, ни тенором, решил присвоить мне звание почетного доктора. Знаменитая "Швайнфуртская газета", которой я посылал стихи и которая неизменно мне их возвращала, молила меня о сотрудничестве в любой форме и области, каждая моя строчка будет принята с радостью и редакцией, и читателями. И так было конверт за конвертом. Певица Ида из городского театра, обольстительная смуглая цирцея, приглашала меня покататься на автомобиле. Фотограф из Дортмунда и фотограф из Карлсруэ умоляли о разрешении меня увековечить. На четверть года мне бесплатно предлагали для обкатки новый автомобиль. Не было писем ни от теософинь, ни от привержениц маздазнана *, ни римских трагедий от учеников пятого класса, ни революционных драм от учеников шестого класса. Это было удивительно, это был великий день. Торжества по поводу моего пятидесятилетия и шестидесятилетия напоминали его лишь отдаленно.
* Маздазнан (досл. на пехлеви - память) - систематизированный образ жизни, цель которого обновление зороастризма; основатель учения - Отоман Зар-Адушт Ханиш (1844-1936), создавший его на базе древнего арабского учения, якобы явленного праматерью Айнайяхитой 9000 лет назад; с 1900 г. распространилось по всему миру; проповедует всеобщее спасение с помощью планомерно организованной эволюции человечества, средства которой самопознание, самообладание, самовоспитание, всесторонняя физическая культура, вегетарианство, особое дыхание и т. п. - элементы, восходящие к индийской йоге.
Это показалось мне слишком. И оставшиеся письма я решил прочесть позже, после обеда. Но среди них была еще красивая плоская бандероль, которая возбудила во мне любопытство. Видно, что содержание ее - не книга и не рукопись и, следовательно, может быть только приятным. Я перерезал бечевку и снял упаковку. На свет явилась шелковая бумага розового цвета, распространился тонкий аромат, содержимое было на ощупь мягким и нежным. Неторопливо и торжественно, словно с памятника, я снял эту обертку и обнаружил рукоделие из тонкой, похожей на трикотаж материи. С удивлением я развернул вещь и положил на стул. То оказался черный купальный костюм из шелковисто мерцающего трикотажа с большим алым сердцем, пришитым к груди и обрамленным перекрестным стежком, и на этом алом сердце черными буквами было вышито: "Великому Генриху, несравненному пловцу-подводнику".
Черт побери, только теперь я наконец-то сообразил, что вся эта обширная утренняя почта адресована вовсе не мне, а моему соседу Г., пловцу, который сидит теперь в своем банке и очиняет карандаши, но уже завтра возьмет расчет и поедет в Америку, Париж или Лондон, последовав одному из приглашений, получаемых им сейчас ежедневно.
Раздраженный и немного расстроенный, я еще раз вышел на улицу и поплелся на набережную. Передо мной простиралось Цюрихское озеро, я смотрел на него и очень серьезно размышлял над тем, не поменять ли мне свое занятие на плавательный спорт. Если даже не рассчитывать на мировой рекорд, я был еще достаточно крепок, в отрочестве очень хорошо плавал и меня бы, наверно, хватило на неплохие почетные результаты в кантональных заплывах стариков. Но озеро вдруг показалось неприятно холодным и мокрым, и, подумав, что это необозримое расстояние отсюда до того берега мастер Г. проплыл за десять минут, я вспомнил опять, какие благодарные и неистощимые цели и задачи меня еще ждут в поэтическом искусстве.
Нет, я с вежливыми извинениями перешлю соседу Г. его почту, попрошу его о билете на ближайший показательный заплыв, а при случае также и о том, чтобы в редакциях большой периодики он замолвил за меня словечко относительно публикации моих стихов. А сам я, предоставив спортивное плавание карпам и щукам, по-прежнему буду пытать себя в сочинительстве. Вот уже несколько дней я вынашиваю стихотворение о весне, точнее, об исходящем от молодых смолистых почек странном аромате и его чрезвычайно разнообразном влиянии на молодых и пожилых людей и надеюсь, что когда-нибудь мне удастся мало-мальски удовлетворительно выразить связь между распускающимися почками и сердцами, каким бы трудным и невозможным это ни казалось; то есть мне все-таки не хочется попасть в число тех, кто, пренебрегая своим делом, увиливает от выполнения поставленной перед ним жизнью задачи.
(1929)
ЧТЕНИЕ В КРОВАТИ
Если живешь в гостинице больше трех-четырех недель, то с часу на час обязательно жди какой-нибудь помехи. Или устроят свадьбу, которая с музыкой и пением продлится весь день и всю ночь и наутро закончится в коридорах толкотней растроганных пьяных. Или твой сосед слева попытается отравиться газом, и газ проникнет к тебе. Или сосед застрелится, что, в сущности, даже приличнее, но сделает это в то время суток, когда проживающие в гостинице имеют право надеяться на тихое поведение окружающих. Или лопнет водопровод, и придется спасаться вплавь, или в один прекрасный день, часов этак в шесть утра, к твоему окну приставят лестницу, и по ней полезет толпа людей, которым приказано перестелить крышу.
Так как в старом баденском "Хайлигенхофе" я три недели прожил спокойно, то, значит, вот-вот должно было что-то случиться. Казус на этот раз был безобиднейшим: испортилось отопление, и мы весь день замерзали. До полудня я держался героем, сначала пошел прогуляться, потом в теплом шлафроке сел за работу, и радость вспыхивала во мне всякий раз, когда бульканье и посвистывание в холодных змеевиках парового отопления наводили на мысль о возвращении к жизни. Но куда там, и пополудни, когда у меня окоченели руки и ноги, я дрогнул и отступил. Разделся и улегся в кровать. И, раз уж в порядке вещей образовалась пробоина и произошло нечто вроде эксцесса: среди бела дня моя голова коснулась подушки, - я сделал то, чего обычно не делаю. Почти все мои знакомые и критики моих сочинений считают, что я человек без устоев. Эти малопроницательные люди из каких-то наблюдений и каких-то мест в моих книгах заключили, что живу я непозволительно вольно, по-сибаритски, наобум. Потому что утром люблю поваляться в кровати, потому что порою, когда мне хочется, позволяю себе бутылку вина, потому что не принимаю и не наношу визитов. Из этих и подобных мелочей плохие наблюдатели делают вывод, что я изнеженный, ленивый, морально разложившийся человек, который во всем себе уступает, ни на чем не сосредоточивается и живет безнравственной, распущенной жизнью. Но они судят так потому, что их злит и кажется надменностью мое свойство открыто, ничего не тая, признаваться в своих обыкновениях и пороках. Если бы разыгрывал я перед миром пристойную жизнь обывателя (что было бы, впрочем, нетрудно), если бы на бутылку вина я клеил этикетку от одеколона, если бы своим визитерам вместо признания в том, что они мне мешают, я лгал, говоря, что нет меня дома, - словом, если бы я изворачивался и лицемерил, то стяжал бы наилучшую репутацию и мне бы очень скоро присвоили звание почетного доктора.
На самом же деле, чем меньше я следую обывательским нормам, тем строже блюду свои собственные принципы. Я их считаю отличными, мои критики не сумели бы и месяца следовать им. Один из моих принципов - не читать газет, но не из литературного высокомерия и ложного мнения, что мол, пресса литература более низкого сорта, чем то, что современные немцы именуют "словесностью", а просто потому, что ни политика, ни спорт, ни экономика меня не интересуют и потому, что вот уже много лет мне стало невыносимо день ото дня беспомощно смотреть, как катится мир навстречу новым войнам.
Но несколько раз в году, на полчаса нарушая обычай не просматривать никаких газет, и я ощущаю удовольствие от сенсаций, как, впрочем, и от кино, порог которого с тайным содроганием я переступаю примерно раз в году. И в этот отчасти безрадостный день, укрывшись в кровати и, к несчастью, не имея под рукою книг, я взял две газеты. Одна из них, "Цюрхер цайтунг", оказалась довольно свежей, всего лишь четырех- или пятидневной давности, этот номер был у меня потому, что в нем напечатали мое стихотворение. Другая газета датировалась неделей раньше и тоже ничего не стоила, ибо попала ко мне в виде обертки. С любопытством и интересом я начал читать обе эти газеты, то есть, конечно, те их разделы, язык которых я понимаю. Области, пользующиеся специальным, шифрованным языком, а именно - спорт, политику и биржу, я вынужден был, естественно, пропустить. Таким образом остались мелкие сообщения и очерки. И всеми фибрами души я понял вновь, зачем читаются газеты. Завороженный хитросплетениями известий, я постиг магию безответственного созерцания и в течение часа испытывал чувство единодушия со многими стариками, которые, годами сиживая сиднем, лишь потому не хотят умирать, что абонируют радио и каждый час ждут новостей.
У большинства писателей фантазия развита довольно плохо, и поэтому я был опьянен и огорошен вестями, из которых вряд ли сумел бы изложить хоть одну. Я узнавал в высшей степени странные вещи, которые дают мне обычно пищу для размышлений днями и ночами напролет. Равнодушно я воспринял лишь некоторые сообщения: то, что, к примеру, по-прежнему усиленно и безуспешно ведется борьба с раковыми заболеваниями, меня удивило столь же мало, как и известие о создании очередного американского фонда для искоренения дарвинизма. Зато трижды или четырежды внимательно прочитал сообщение из одного швейцарского города, где молодой человек, по неосторожности убивший собственную мать, был приговорен к денежному штрафу в сто франков. Несчастье приключилось так: бедняга в присутствии матери возился со своим огнестрельным оружием, оно выстрелило и убило мать. Событие печальное, но не невероятное, в каждой газете есть куда худшие и куда более страшные известия. Но стыдно признаться, сколько времени я извел, пытаясь понять, чем руководствовались судьи при назначении штрафа. Человек убил свою мать. Если он совершил это преднамеренно, то он убийца, и, как заведено в мире, его не будут препоручать мудрому Зарастро *, чтобы тот объяснил ему, какая глупость убийство, и попытался сделать из него человека, а упекут на приличное время за решетку, или в странах, где еще в силе доброе старое феодальное право, отсекут ему неразумную голову. Но ведь этот убийца совсем не убийца, а бедолага, с которым случилось ужасное несчастье. Так на основании каких же тарифов, каких расценок человеческой жизни, какой воспитательной силы денежного штрафа суд определил стоимость этой по неосторожности загубленной жизни именно в сотню франков? Я ни на миг не усомнился в честности и добропорядочности судьи и убежден, что к вынесению справедливого приговора он приложил немало усилий, что он пережил тяжелый конфликт между собственным разумом и буквой закона. Но где в мире есть человек, который известие о таком приговоре прочтет с пониманием или с удовольствием?
* Персонаж оперы Моцарта, "Волшебная флейта".
В разделе очерков я обнаружил другое известие, касавшееся одного моего знаменитого коллеги. "Осведомленная сторона" сообщала, что крупный популярный прозаик М. в настоящее время находится в С. с целью заключения договора об экранизации своего последнего романа и что этот г-н М. заявил: следующее произведение он посвятит не менее важной и жгучей проблеме, но до истечения двух лет вряд ли сумеет завершить эту большую работу. Как, видимо, добросовестность, отлаженно и прилежно работает каждый день мой коллега, чтобы делать подобные предсказания! Но зачем он их делает? Разве не может случиться, что во время этой работы захватит его другая важная и жгучая проблема и вынудит перейти к другой работе? Разве не может сломаться его пишущая машинка или разве никогда не болеет его секретарша? И чего тогда стоит его заявление? Как он будет смотреть людям в глаза, если через два года придется сказать, что, мол, не сумел? А вдруг экранизация романа принесет ему столько денег, что он сможет вести жизнь богатого человека? Тогда не будут написаны ни следующий роман и никакое другое произведение, разве что секретарша сама не продолжит дела его фирмы.
Из другой газетной заметки я узнаю, что цеппелин под командой д-ра Эккенера собирается лететь из Америки обратно в Европу. Значит, он перелетел в Америку. Великолепное достижение! Это известие меня обрадовало. Сколько лет я думать не думал о д-ре Эккенере, в чьем цеппелине 18 лет назад я совершил свой первый полет через Боденское озеро и Арльберг. Я помню сильного, немногословного человека с волевым, внушающим чувство надежности лицом капитана; тогда я хорошо приметил это лицо и имя, хотя перекинулся с их владельцем лишь несколькими словами. Значит, несмотря на такое количество лет и событий, этот человек все так же при деле, продолжает его и вот теперь долетел до Америки, и ни война, ни инфляция, ни превратности личной судьбы не помешали ему нести свою службу, настоять на своем. Я отчетливо вижу его, помню, как тогда, в 1910 году, сказав мне несколько дружеских слов (он счел меня, вероятно, за корреспондента), он поднялся в свою командирскую гондолу. Во время войны он не стал генералом, а во время инфляции - банкиром; он оставался конструктором и капитаном, верным своему делу. Среди многочисленных и обескураживающих новостей, которые устремились в меня из обеих газет, то была первая успокоительная новость.
Но хватит об этом. За чтением газет провел я все время до вечера. Батареи все еще ледяные, и я, пожалуй, попытаюсь немного поспать.
(1929)
ЗАМЕТКИ НА ТЕМУ "ЛИТЕРАТУРА И КРИТИКА"
О хороших и плохих критиках