Другой. Бэкманн! Бэкманн! Не слушай, Бэкманн. Ты на все смотришь сквозь противогазные очки. Не слушай, понял? Раньше в Кейптауне, под зеленым абажуром, непременно вздыхали, прочтя в газете, что где-нибудь на Аляске замерзли две девочки. Раньше в Гамбурге теряли сон, оттого что где-то в Бостоне украден ребенок. Раньше в Сан-Франциско бывал траур, когда в Париже разбивался воздухоплаватель.
Бэкманн. Раньше, раньше, раньше! Когда это – раньше? Две тысячи лет назад? Сейчас только списки мертвых с шестью нулями. Но люди больше не вздыхают под лампами, нет, они спят спокойно глубоким сном, если, конечно, у них еще есть постель. Они видят могилы, они пьяны от горя: худые, суровые, ожесточенные, истерзанные, одинокие. Нас перекормили цифрами, такими длинными, что их трудно выговорить. И цифры эти означают…
Другой. Не слушай, Бэкманн.
Бэкманн. Нет, слушай, слушай, пока не сдохнешь! Эти цифры так велики, что их трудно выговорить. И это значит…
Другой. Не слушай…
Бэкманн. Слушай! Это значит: мертвые, полумертвые, убитые гранатами, осколками, голодом, бомбами, холодом, океаном, отчаяньем, потерянные,брошенные, пропавшие без вести. У этих цифр больше нулей, чем у меня пальцев на руках.
Другой. Не слушай, Бэкманн. Идем лучше, улица ждет!
Бэкманн. Слушай, ты! Куда ведет эта улица, ты? Где мы? Еще здесь? Это еще старушка земля? У нас пока не выросла шерсть? А хвост? А когти? А клыки? Мы еще ходим на двух ногах? Люди, люди, что это за улица, а? Куда она ведет? Говори, Отвечающий, ну же, Утверждатель! Говори, ты, вечный Отвечающий!
Другой. Ты заблудился, Бэкманн, идем, сюда, твоя улица здесь! Не слушай. Улица идет и вверх и вниз. Не надо кричать, если она повернула назад и если темно: улица поведет дальше, и всюду что-нибудь будет светить: солнце, звезды, женщины, окна, фонари и открытые двери. Зачем кричать, если всего полчаса пришлось побыть ночью одному в темноте? Ты скоро опять на что-нибудь наткнешься. Пойдем, мой мальчик, держись! Хватит слушаться музыкантишек с ихслащавыми ксилофонами, нечего.
Бэкманн. Нечего? И это все? Миллионы трупов, полутрупов, без вести пропавших – а это все? Ты говоришь: нечего? Я заблудился? Да, улица беспросветна, страшна и бесконечна! И мы уже здесь, мы на дороге, мы ковыляем по ней, и воем, и голодаем в пути, нищие, замерзшие, измотанные! Эльба выблевала меня, как протухший кусок. Эльба не дала мне заснуть. А ты говоришь, мне надо жить! Жить эту жизнь? Но тогда скажи зачем? Для кого? Для чего?
Другой. Для себя! Для жизни! Твоя улица ждет. И здесь, и дальше – есть фонари. Или ты трусишь, ты боишься темноты меж двух фонарей? Тебе только свет подавай? Хватит, Бэкманн, пойдем дальше, к следующему светильнику.
Бэкманн. Я хочу есть, слышишь? Я весь трясусь от холода, слышишь, ты! Я не могу больше идти, я устал. Открой для меня дверь, ты. Я хочу есть! Улица так темна, и все двери закрыты. – Заткнись, Утверждатель, побереги легкие для других: а у меня ностальгия. Я тоскую по матери! Я изголодался по куску хлеба! Мне не нужны пирожные, нет, это лишнее. У мамы всегда была для меня горбушка черного хлеба – и еще теплые носки. А потом, сытый и согревшийся, уселся бы я в мягкое кресло господина полковника и почитал бы Достоевского. Или Горького. Когда тебе тепло и сытно, так приятно читать о чужих бедах и сердобольно вздыхать. Но глаза почему-то все время слипаются. Устал как тысяча собак. Хотел бы я зевнуть, как собака, – во всю глотку зевнуть. Сил нет. Слышишь, устал. Ничего больше не хочу. И не могу, понял? Ни миллиметра пройти. Ни…
Другой. Бэкманн, не сдавайся. Идем, Бэкманн, тебя ждет жизнь, давай, Бэкманн!
Бэкманн. Не хочу читать Достоевского, у меня свои кошмары. Не пойду. Нет. Устал. Нет, слышишь, не пойду. Я хочу заснуть. Вот здесь, под нашей дверью. Сяду здесь на ступеньки, слышишь, и буду спать. Спать, пока этот дом не рассыплется по кирпичикам. Или пока опять не начнут мобилизацию. Я устал, как целый зевающий свет!
Другой. Терпи, Бэкманн. Встань. Живи!
Бэкманн. Эту жизнь? Нет, это не жизнь. Такая жизнь все равно что ничего. Я в этом больше не участвую. Что ты сказал? Вперед, ребята, спектакль надо бодренько доиграть до конца. Кто знает, в какой дыре или на чьей нежной груди мы будем, когда наконец-то, наконец-то упадет занавес. Пять серых, размытых сцен!
Другой. Так включайся, Бэкманн. Жизнь жива. Живи и ты!
Бэкманн. Заткнись. Жизнь – это вот:
Акт I: Серое небо. Тебе сделали больно.
Акт II: Серое небо. И опять боль.
Акт III: Темнеет, дождь.
Акт IV: Все темнее. Ты видишь дверь.
Акт V: Ночь. Глубокая ночь, и дверь закрыта. И ты на улице. За дверью. Над Эльбой, над Сеной, над Волгой, над Миссисипи. Стоишь один, бредишь, мерзнешь, голодаешь, устал до черта. А потом с разбегу – бул-тых – и маленькие славные круги по воде, и зашумел занавес. Рыбы и черви молча приступают к закуске с большим одобрением. – Разве не так? Разве это намного больше, чем ничего? Нет, теперь я точно в этом не участвую. У меня такая зевота, что на весь мир хватит!
Другой. Не спи, Бэкманн! Ты должен идти.
Бэкманн. Чего? Чего ты лепечешь?
Другой. Вставай, Бэкманн, улица ждет.
Бэкманн. Перебьется. Перебьется твояулица без моих усталых шагов. Почему ты так далеко? Я тебя уже не – почти совсем не – по-нимаю…(Зевает.)
Другой. Бэкманн! Бэкманн!
Бэкманн. М-м… (Уже спит.)
Другой. Бэкманн, да ты заснул!
Бэкманн (сонно). Заснул.
Другой. Проснись, Бэкманн, ты должен жить!
Бэкманн. Даже не подумаю. Мне уже что-то снится. Чудесный сон.
Другой. Не спи, Бэкманн, ты должен жить.
Бэкманн. Жить? Да ну, мне снится, что я умер.
Другой. Вставай, говорю! Живи!
Бэкманн. Не. Противно. Мне такой сон снится! Я лежу на улице и умираю. Легкие больше не дышат, сердце не работает, ноги тоже. Весь Бэкманн отключился, слышишь? Отказал полностью. Унтер-офицер Бэкманн больше не работает. Здорово, да?
Другой. Вставай, Бэкманн, надо идти дальше.
Бэкманн. Дальше? То есть вниз, вон! A bas, как говорят французы. Это так хорошо – умереть, слышишь, я и не думал, что так хорошо. По-моему, смерть – штука вполне сносная. Оттуда никто не возвращается, потому что они не могут уйти от Смерти. Может, она очень милая, смерть, может, гораздо милее жизни. Может…
Знаешь, я даже подумал, что уже на Небесах. Я больше не чувствую себя, совсем. Это все равно что воспарить – перестать чувствовать себя. А вот идет старичок, он так похож на Бога. Точно, вылитый Господь. Ну, может, немного богословский. И такой слезливый. А вдруг это Он и есть? Здравствуй, дедушка. Ты – Господь Бог?
Бог (со слезами). Это Я, дитя Мое, бедное дитя Мое!
Бэкманн. Ах, так это Ты «Боже милосердный». Кто Тебя так назвал, а, Господи, – «милосердный»? Люди, да? Или Ты сам?
Бог. Люди зовут Меня милосердным.
Бэкманн. Вот странно, это, наверное, очень странные люди. Очень довольные, очень сытые, очень счастливые и еще такие, которые Тебя боятся. Те, для кого светит солнце, кто сыт, любим и доволен, – или те, кто по ночам трясется от страха, вот они говорят: Боже милосердный! Боже милостивый! Но я не скажу Тебе «Боже милосердный», я не знаю милосердных богов, слышишь!
Бог. Дитя мое, бедный Мой…
Бэкманн. Когда же Ты был милосерден, Боже милосердный? Ты был милосердным, когда моего мальчика, моего малыша дал разорвать рычащей бомбе? Или когда заставил его умереть, а, милосердный Боже?
Бог. Я не заставлял.
Бэкманн. Не заставлял, да. Но Ты позволил. Ты не слышал, когда он кричал и когда рвались бомбы. Где же Ты все-таки был, когда рвались бомбы, милосердный Боже? Ты, наверное, был милосерден, когда в моей разведгруппе погибли одиннадцать человек? Одиннадцать, Боже милосердный, где же Ты был тогда? Люди кричали в глухом лесу, но Тебя не было, просто не было, Боже милосердный. А под Сталинградом – может, тогда Ты был милосерден к нам, а? Ты был тогда милосерден, Господи? Ты хоть раз подумал о нас?
Бог. В Меня уже никто не верит. И ты. Никто. Я – Бог, в Которого никто не верит. О Котором никто не думает. Вы обо Мне не думаете.
Бэкманн. Господи, ты учил Закон Божий? Кто о ком должен думать? Ах, как Ты постарел, Господи, как Ты устарел. Ты совсем отстал от длинных списков наших погибших и от наших страхов. Ты для нас больше не настоящий, ты – сказочный, книжный божок. Нам нужен другой. Знаешь, по нашим страхам и нуждам. Совсем новый. О, мы искали Тебя, Господи, на всех развалинах, в каждой воронке, каждую ночь. Мы звали Тебя, Боже! Мы взывали к Тебе, плакали, проклинали! Где же Ты был тогда, Боже милосердный? Сегодня вечером – где Ты был? Ты отвернулся от нас, Господи? Или замуровался в Твоей милой старенькой церквушке? Или Ты просто не слышишь сквозь разгвазданные окна, не слышишь, как мы кричим? Господи? Где Ты?
Бог. Дети мои отвернулись от Меня, не Я от них. Вы от Меня, вы от Меня. Я Бог, в Которого уже никто не верит. Вы должны обо Мне подумать.
Бэкманн. Уходи, старик. Ты мешаешь мне умереть. Уходи, по-моему, ты просто плаксивый богослов. Ты все перепутал: кто о ком заботится? Кто от кого отвернулся? Вы от меня? Мы от Тебя? Ты мертв, Господи. Живи вместе с нами, будь с нами, когда мы дрожим по ночам от холода и одиночества, когда в тишине урчит пустое брюхо, – вот тогда будь с нами, живи. А, иди ты, кроваво-чернильный святоша, уходи, ты, старый плаксивый старик.
Бог. Мой мальчик, Мой бедный мальчик! Я не могу это изменить! Я совсем не могу это изменить!
Бэкманн. Да, это так, Господи. Ты не можешь. Мы больше Тебя не боимся. Мы Тебя не любим. А Ты устарел. Богословы Тебя состарили. У Тебя штаны обтрепались и подметки дырявые, а шаги Твои стали тихонькими – совсем неслышными в громах нашего времени. Мы просто не слышим Тебя.
Бог. Никто, никто Меня не слышит. Вы слишком шумные!
Бэкманн. Или Ты слишком тих, Господи? У Тебя в крови чернил многовато, Боже, наверное, слишком много жидких богословских чернил? Ступай, дедушка. Тебя замуровали в церквях, мы больше друг друга не слышим. Ступай, да смотри, когда будет совсем худо, залезь в какую-нибудь дыру, или смени костюм, или хоть найди лес потемнее, а то потом они все свалят на Тебя, если вовремя не исчезнешь.
И не упади в темноте, дедушка, улица очень крута, да и трупов тут полно. Зажми нос, Господи. И можешь спокойно спать, старичок, можешь спокойно спать дальше. Доброй ночи!
Бог. Сменить костюм? Найти лес потемней? Бедные, бедные Мои дети! Возлюбленное дитя Мое…
Бэкманн. Иди, иди, доброй ночи!
Бог. Бедные, бедные Мои… (Уходит.)
Бэкманн. Старикам сейчас хуже всех, они ж не могут приспособиться к новым условиям. Все мы оказались за дверью. И Бог тоже, и никто Ему больше не откроет. Только Смерть. У Смерти есть еще дверь для нас. Туда я и войду.
Другой.Нельзя же просто сидеть и ждать, когда Смерть откроет. У жизни – тысяча дверей. Кто тебе сказал, что за дверью, которую отворит Смерть, что-то вообще есть?
Бэкманн. А что есть за теми дверьми, которые отворяет жизнь?
Другой. Там жизнь! Сама жизнь! Идем, ты должен идти дальше.
Бэкманн. Не могу. Ты что, не слышишь, как хрипят мои легкие: кх-кх-кх. Я не могу.
Другой. Можешь. Легкие у тебя в порядке.
Бэкманн. Нет. Что ж это в таком случае? Слышишь: кх-кх-кх – что это?
Другой. Метла! Точно, там просто дворник. Он работает, и его метла шваркает по мостовой, а кажется, что хрипит астматик. Твои легкие в порядке. Слышишь? Это метла! Вот же: кх-кх-кх.
Бэкманн. Метла шипит, как легкие умирающего. А у дворника алые лампасы. Это дворник-генерал. Немецкий генеральный дворник. И когда он метет, смертельно хрипят легкие: кх-кх-кх. Дворник!
Дворник. Я не дворник.
Бэкманн. Да? А кто?
Дворник. Сотрудник похоронной конторы Тления и Распада.
Бэкманн. Так ты – Смерть! Подалась в дворники?
Дворник. Сегодня дворник. Вчера – генерал. Мне разборчивость не к лицу. Трупов везде полно. Теперь они лежат прямо на улице. Вчера валялись на поле битвы, там Смерть была генералом, и ксилофон играл марш. Сейчас они на улице, и смертная метла шкрябает по асфальту: кх-кх.
Бэкманн. И метла шкрябает по асфальту. От генерала к дворнику. Мертвые что, падают в цене?
Дворник. Падают. Падают. Безо всякого салюта. Без похоронного звона. И надгробного слова. Без памятников. Они падают. Падают. А метла метет.
Бэкманн. Уже уходишь? Погоди. Забери меня. Смерть, а Смерть, ты забыла меня, эй, Смерть!
Дворник. Я никого не забываю. Мой ксилофон играет «Старых товарищей», а метла шкрябает: кх-кх-кх. Я никого не забываю.
Бэкманн. Смерть, Смерть, открой мне дверь. Смерть, не запирай дверь. Смерть…
Дворник. Моя дверь всегда открыта настежь. Вечно. Утром. Днем. И ночью. При свете и во тьме. Моя дверь открыта всегда. Всегда. Везде. И метла шкрябает: кх-кх-кх.(И это «кх-кх» делается все тише, Смерть уходит.)
Бэкманн. Кх-кх. Слышишь, как хрипят мои легкие? Как будто шкрябает метла дворника. И этот дворник откроет мне дверь. И этот дворник – Смерть. Его метла хрипит, как мои легкие, как старые, осипшие часы: кх-кх…
Другой. Бэкманн, вставай, сейчас самое время. Иди, дыши, дыши нормально.
Бэкманн. Но мои легкие…
Другой. В порядке твои легкие. Это была метла, Бэкманн, это дворник убирал улицу.
Бэкманн. Дворник?
Другой. Да, он давно ушел. Давай же вставай, дыши. Тебя ждет жизнь, и тысяча фонарей, и тысяча распахнутых дверей.
Бэкманн. Хватит и одной. Он откроет ее для меня, он сам сказал: для меня, когда угодно, в любое время. Единственную дверь.
Другой. Очнись, тебе привиделся смертный сон. Не спи – помрешь, Бэкманн. Вставай.
Бэкманн. Нет, я буду лежать. Здесь, под этой дверью. А дверь открыта, он сказал. Буду лежать. Зачем вставать? Нет, мне так хорошо спалось, понимаешь? Я видел восхитительный, чудесный сон. Мне снилось, что все кончено. Дворник шел мимо и назвал себя «Смерть». И метла его хрипела, как мои легкие. Смертельно. И он обещал мне дверь, открытую дверь. Дворники бывают иногда так милы. Милы, как смерть. И такой дворник прошел мимо.
Другой. Тебе все приснилось, Бэкманн, тебе приснился кошмар. Проснись, живи!
Бэкманн. Жить? Но я лежу на улице, и все, все, понимаешь, все кончено. Я наверняка умер. Кончено, я умер, все, намертво.
Другой. Да нет же, Бэкманн, ты должен жить. Все живут. Вокруг тебя. Слева, справа, перед тобой – все другие живут. А ты? Где ты? Живи, Бэкманн, живут же другие!
Бэкманн. Другие? Это кто же? Полковник? Господин директор кабаре? Фрау Хламер? Жить как они? О, я так прекрасно умер! Все другие ушли, и я не хочу их больше видеть. Все другие – убийцы.
Другой. Неправда, Бэкманн.
Бэкманн. Неправда? Значит, они не злодеи? Они хорошие?
Другой. Ты не знаешь людей. Они добры.
Бэкманн. О, конечно, добры. И от доброты сердца они убили меня. Засмеяли насмерть. Выставили за дверь. Выгнали. По доброте душевной. Они уперты донельзя в собственные сны. В самые глубокие сны уперты. И они пройдут мимо моего тела – вот также упертые в свой сон. Они будут жевать, и смеяться, и петь, спать и переваривать пищу рядом с моим телом. Моя смерть – ничто.
Другой. Неправда, Бэкманн!
Бэкманн. Нет правда, Утверждатель, они пройдут мимо трупа. Трупы скучны и неприятны.
Другой. Люди не пройдут мимо твоей смерти, Бэкманн. У людей же есть сердце. Они будут скорбеть о твоей кончине, Бэкманн, и твой труп еще привидится им ночью, когда они захотят уснуть. Люди не пройдут мимо.