Директор. Бэкманн? Бэкманн? Что-то не слыхал? Или Вы работали под псевдонимом?
Бэкманн. Нет, я только пришел. Я новичок.
Директор (совершенно меняя тон). Ах Вы новичок? Ну знаете, в жизни так не бывает. У Вас очень примитивный взгляд на вещи. Взять и просто прийти – так карьеру не делают. Вы же недооцениваете ответственности перед нами, предпринимателями. Выпустить новичка -это ж провал. Публике нужно имя.
Бэкманн. Гете, Шмелинг, Ширли Тампль или что-то такое, да?
Директор. Хотя бы. Но начинающий? Новенький, неизвестный? Сколько Вам лет?
Бэкманн. Двадцать пять.
Директор. Вот видите. Пусть-ка Вас еще жизнь поучит,молодой человек. Вы ж ее и не нюхали пока. Испытайте, почем фунт лиха. Что Вы делали до сих пор?
Бэкманн. Ничего. Воевал: голодал. Замерзал. Стрелял: воевал. И все.
Директор. И все? По-вашему, это дело? Вам надо дорасти до жизненного поля битвы, друг мой. Поработайте. Сделайте себе имя. И тогда мы представим Вас во всей красе. Наберитесь опыта, тогда и приходите. Станьте кем-нибудь!
Бэкманн (до этого момента он был тих и спокоен, но теперь мало помалу выходит из себя). А где мне начать? Где? Должен хоть кто-то дать человеку шанс. Ведь начинающему надо где-то начать. И в России нас учила не жизнь, а металл, только металл. Жесткий, горячий, бездушный металл. Где нам было начинать? Где? Мы же и хотим теперь наконец-то начать! Умник!
Директор. Умника можете оставить себе. В конце концов, я никого в Сибирь не отправлял. Только не я.
Бэкманн. Не отправляли, никто нас не отправлял. Мы сами туда пошли. Все как один. И многие как один остались там. Под снегом, под песком. Вот у них был шанс, у тех, кто остался, у мертвых. А нам – нам негде начать. Негде.
Директор (смиренно). Что ж, будь по-вашему! Итак, начинайте. Прошу. Вставайте сюда. Начинайте. Да не тяните. Время – деньги. Ну, прошу. Будьте так любезны, начинайте. Я дарю Вам этот великий шанс. Вы большой везунчик. Я Вас внимательно слушаю. Оцените, молодой человек, оцените это, говорю Вам! Начинайте же, Бога ради. Прошу. Ну? Итак.
(Тихо звучит ксилофон, мелодия явно узнаваема.)
Бэкманн(скорее декламирует, чем поет, глухо, апатично, монотонно).
«Маленькая верная солдатка» В песенке все шито-крыто, гладко: «Темной ночью, милая, не спишь…» Как же! как же! Волосатый шиш! ПРИПЕВ: Эльба, Эльба, мутер Эльба! Эльба, мокрая река! Ты плевать хотела, Эльба, На солдатские рога! Я домой возвратился некстати: Меня жена с войны не дождалась, С типом каким-то на нашей кровати Она, точно голая степь разлеглась. ПРИПЕВ. Ночь коротка, спят облака… А я глажу, я глажу ладонью Незнакомой девицы бока. После тревог спит городок. Вдруг является муж на пороге, Потерявший одну из двух ног. Я теперь сам себе незнаком! Где жена? где постель? где мой дом? Жить зачем? Чего ради? Я бы был не в накладе, Позабывшись во сне, Но прилипла ко мне Эта песня о бл… Благоверной жене. (Ксилофон постепенно замолкает.)
Директор (испуганно). Неплохо, да, совсем неплохо. Очень резво. Для начинающего – очень резво. Но в целом, конечно, не хватает остроумия, молодой человек. Блеску маловато. Нужен известный лоск. Это, разумеется, еще никакая не поэзия. Нет нужного темпа, нет пикантности, скрытой эротики – именно для темы измены. Публику надо щекотать, а не щелкать по носу. Но для Вас, юноша, это очень даже резво. Недостает морали ижизненной мудрости, но, как я уже говорил, для новичка не так плохо! Правда, еще слишком открыто, слишком ясно…
Бэкманн (уставясь перед собой). …слишком ясно.
Директор. …слишком громко. Слишком прямо, понимаете ли. И Вам при Вашей молодости нужен еще задор…
Бэкманн (уставясь перед собой). …задор.
Директор. …спокойствие, отвлеченность. Вспомните нашего классика, нашего Гете. Он сопровождал своего герцога в походе, а на привале писал оперетту.
Бэкманн (уставясь перед собой). Оперетту.
Директор. Вот это гений! Вот это отрыв!
Бэкманн. Да, не поспоришь, отрыв огромный.
Директор. Друг мой, подождем пару годков.
Бэкманн. Подождем? Но я хочу есть! Мне нужна работа!
Директор. А искусству нужно дозреть. У Вас еще нет изящества, нет опыта. Все это слишком банально, слишком голо. Вы только разозлите публику. Нет, нельзя же черным хлебом…
Бэкманн (уставясь перед собой). Черным хлебом…
Директор. …кормить зрителя, который привыкнул к пирожным. Потерпите. Поработайте над собой, отшлифуйте свое мастерство, дозрейте. Это было довольно резво, я уже говорил, но оно еще не искусство.
Бэкманн. Искусство, искусство! Это правда!
Директор. Да, о правде! С правдой в искусстве делать нечего.
Бэкманн (уставясь перед собой). Нет.
Директор. С правдой Вы далеко не уйдете.
Бэкманн (уставясь перед собой). Нет.
Директор. С ней Вы будете непопулярны. Куда мы придем, если вдруг все люди захотят говорить только правду? А? Куда? Вот о чем Вы не должны забывать.
Бэкманн (зло). Да-да, понимаю. Спасибо. Теперь-то я понимаю. То, о чем никогда нельзя забывать (Его голос делается все более резким, пока наконец не переходит в крик к тому моменту, когда хлопает дверь.), это чтос правдой далеко не уйдешь. С правдой ты непопулярен. Кому сейчас интересна правда? (Громко.) Да, теперь я понял, я это понял …
(Бэкманн уходит не прощаясь. Скрипит и захлопывается дверь.)
Директор. Но молодой человек! Откуда эта чувствительность?
Бэкманн (в отчаянье).
Жить зачем? Чего ради? Я бы был не в накладе, Позабывшись во сне, Но прилипла ко мне Эта песня о бл… Благоверной жене. К Эльбе, прямо к Эльбе. Другой. Стой, Бэкманн! Улица здесь! Здесь, выше!
Бэкманн. Оттуда несет кровью. На улице сейчас зарезали правду. Моя дорога – к Эльбе! И она ведет вниз!
Другой. Идем, Бэкманн, ты не должен отчаиваться! Правда жива!
Бэкманн. С ней точно как с какой-нибудь шлюшкой. Все ее знают, но подойти к ней прилюдно – уже скандал. Это делают ночью, тайком. А при свете она вульгарна, груба, отвратительна – и шлюха, и правда. А кое-кто ее вообще не переваривает.
Другой. Идем, Бэкманн, где-то же есть открытая дверь.
Бэкманн. Да, для Гете. Для Ширли Тампль или Шмелинга. Но я только Бэкманн. Бэкманн с идиотскими очками и дурацкой стрижкой. Бэкманн с больной ногой и в хламиде Деда Мороза. Я только злая насмешка войны, только призрак вчерашнего. И раз я всего лишь Бэкманн, а не Моцарт, то для меня все двери закрыты. Хлоп. И я на улице. Хлоп. Опять. Хлоп. И опять. Хлоп. И снова за дверью. Хлоп. И раз я новичок, то мне начать негде. И раз я слишком тихий, то не стал офицером. И раз я слишком громкий, то пугаю публику. И раз у меня есть сердце, раз оно кричит по ночам о мертвых, то сначала я должен опять стать человеком. В костюме господина полковника.
Жить зачем? Чего ради?
Улица провоняла кровью, потому что там зарезали правду, и двери все закрыты. Я хочу домой, но все улицы так темны. Только та, что ведет к Эльбе, вниз, – она светла. О, как она светла!
Другой. Стой, Бэкманн! Здесь, здесь твоя улица. Она ведет к дому. Пора домой, Бэкманн. Отец ждет тебя в гостиной. Мать давно стоит у двери. Она узнала твои шаги.
Бэкманн. Боже! Домой! Да, я хочу домой! Хочу к маме! Хочу наконец-то к маме! К моей…
Другой. Идем. Вот твоя улица. Вечно мы забываем то, о чем должны помнить в первую очередь.
Бэкманн. Домой, к матери, к моей матери…
СЦЕНА V
Дом. Дверь. Бэкманн.Бэкманн. Наш дом еще стоит! И у него есть дверь. И эта дверь – для меня. Мать дома, и откроет мне, и пустит. Да, он еще стоит, наш дом! Ступеньки по-прежнему скрипят. Вот она, дверь. Утром, ровно в восемь, отец выходил отсюда, а вечером возвращался. И так каждый день. Кроме воскресенья. Он вертел на пальце связку ключей и ворчал что-то себе под нос. Каждый день. Всю свою жизнь. Сюда входила мать. Три, четыре, десять раз на дню. Каждый день. Всю жизнь. Всю свою долгую жизнь. Это – наша дверь. Там, за ней, скулит дверь на кухнюи часы, хрипя, отбивают невозвратное время. Здесь я играл в гонщика на перевернутом стуле. Здесь кашлял отец. Здесь, за этой дверью позвякивал кафель и чихал ржавый кран, когда мать хлопотала на кухне. Это – наша дверь. Там, за ней, с вечного клубка тянется ниточка жизни. Той жизни, которая тридцать лет была неизменной. Той жизни, которая всегда будет продолжаться. Война обошла эту дверь стороной. Не тронула ее, не сорвала с петель. Случайно, по ошибке она оставила нашу дверь на месте. И теперь это дверь для меня. Она откроется для меня. И я вернусь домой. Наша старая выцветшая дверь с помятым почтовым ящиком. С белой разболтанной кнопкой звонка и блестящей медной табличкой. Мама каждый день ее натирает. И там стоит наша фамилия: Бэкманн.
Нет, таблички больше нет! Почему пропала табличка? Кто убрал нашу фамилию? Что это за грязная картонка на нашей двери? И чужая фамилия! Никакие Хламеры здесь не живут. Почему на двери больше нет нашей фамилии? Она же была тут, целых тридцать лет была. Нельзя же просто взять и убрать ее и заменить другой? Где наша медная табличка? Другие все на своих местах. Как раньше. Почему же здесь больше нет нашей? Нельзя же вешать другую фамилию, когда здесь тридцать лет проживают Бэкманны. Да кто такой этот Хламер!?
(Он звонит. Дверь скрипя отворяется.)
Фрау Хламер (с той равнодушной, жуткой, скользкой любезностью, которая страшнее любой грубости и жестокости). Что Вам угодно?
Бэкманн. М-м, добрый день, я…
Фрау Хламер. Что?
Бэкманн. Не знаете ли Вы, где наша табличка?
Фрау Хламер. Что за «наша табличка»?
Бэкманн. Табличка, она всегда здесь была. Тридцать лет.
Фрау Хламер. Понятия не имею.
Бэкманн. А Вы не знаете, где мои родители?
Фрау Хламер. Да кто они такие? Кто Вы сами-то?
Бэкманн. Бэкманн. Я здесь родился. Это ведь наш дом.
Фрау Хламер (убеждает скорее многословием и нахальством, чем разумными доводами). Ничего подобного. Это наш дом. Родиться Вы могли хоть где, меня это не касается, но этот дом не Ваш. Он принадлежит нам.
Бэкманн. Да-да. Но где тогда мои родители? Должны же и они где-то жить?
Фрау Хламер. Так говорите, Вы – сын этих стариков, этих Бэкманнов? Вы – Бэкманн?
Бэкманн. Ну да, Бэкманн. В этом доме я и родился.
Фрау Хламер. Очень может быть. Меня это не касается. А дом – наш.
Бэкманн. Но мои родители? Куда делись мои родители? Вы можете сказать, где они?
Фрау Хламер. А Вы не знаете? Сын называется! Нет, просто удивительно! Вы что, правда не в курсе?
Бэкманн. Ради Бога, где эти старики, где? Они тридцать лет жили в этом доме, а теперь вдруг их здесь нет. Да говорите! Должны же они где-то быть!
Фрау Хламер. Конечно. Все, что я знаю: участок номер пять.
Бэкманн. Участок номер пять? Что за участок?
Фрау Хламер (смиренно и скорее с сочувствием, чем жестоко). Участок номер пять в Ольсдорфе. Вы знаете, что такое Ольфсдорф? Сплошная могила. Вы знаете, где это? Возле Фюльсбютель. Три остановки от Гамбурга. В Фюльсбютель тюряга, в Альсдорфе психушка, а в Ольсдорфе – кладбище. Вот так, там-то они теперь и есть, Ваши господа-родители. Там-то они теперь и прописаны. Переселились, значит, эмигрировали, съехали. А Вы, конечно, и знать не знали?
Бэкманн. Но что они там делают? Они умерли? Только что были живы. Где мне спросить? Я три года был в Сибири. Больше тысячи дней. Они умерли? Но они всегда жили, здесь. Почему они не дождались меня? Они же ни в чем не нуждались. Только отец вечно кашлял. Но так было всегда. А у матери ноги мерзли от кафеля. Но это же не смертельно. Почему, почему они умерли? Нету ведь никаких причин. Не могли же они просто молча взять и умереть!
Фрау Хламер (фамильярно, сюсюкая, с грубой претензией на сентиментальность). А Вы, похоже, занятный тип,такой заботливый сынок. Ладно, замяли. Тысяча дней Сибири – тоже не курорт.Ясное дело, тут можно и свихнуться, и расклеиться. Ваши родители просто не выдержали, понимаете? Поиздержались немного при Третьем Рейхе, знаете ли. Не мог же он снова нацепить форму. И потом, у него был пунктик, насчет евреев, ну Вы-то должны знать. Сын все-таки. Он их просто не переваривал, Ваш-то. Из себя выходил. Везде кричал, что своими руками загонит их в родные палестины. И в убежище, знаете, как бомба взорвется, ругал их на чем свет стоит. Немного слишком деятельный был у Вас папаша. А когда коричневые времена прошли, его и арестовали, папашу-то. За жидов. Да, он малость зациклился на них, на евреях в смысле. Вот не мог язык попридержать! Слишком активный был старик Бэкманн. Так вот, когда ребята в коричневом отмаршировались, тут рыбку и взяли за жабры. А она оказалась с душком, да еще с каким!
А скажите, я все удивляюсь на эту забавную штуковину, которая у Вас на носу. Зачем Вам этот маскарад? Нельзя же это всерьез назвать очками. У Вас что, нормальных нет?
Бэкманн (машинально). Нет. Это противогазные очки, которые выдали солдатам…
Фрау Хламер. Да знаю, знаю. Я знаю. Но сама бы ни за что не надела. Уж лучше дома сидеть. Вот старик мой оценил бы! Знаете, что бы он сказал? Он сказал бы: «Эй, парень, убери оглобли с носа!».
Бэкманн. Дальше. Что случилось с моим отцом? Рассказывайте дальше. Что Вы все тянете. Давайте, фрау Хламер, рассказывайте.
Фрау Хламер. Да нечего рассказывать. Выставили Вашего папашу и без всякой пенсии. Вот. А потом еще и с квартиры попросили. Оставили одну мелочевку. Им, понятно, тяжеленько пришлось. Ну, вот это и доконало стариков. Не могли они этого вынести. И не хотели. Взяли и денацифицировали себя окончательно. Что ж, вполне логично со стороны Вашего папаши, надо отдать ему должное.
Бэкманн. Что они сделали? Они себя…
Фрау Хламер (более добродушно, чем язвительно). Денацифицировали. Так мы, знаете ли, говорим. Словечко у нас такое. Да, Ваши старенькие господа-родители больше действительно ничего не хотели. Однажды утром их нашли на кухне, синих и окоченелых. Так мой старик сказал, что это глупость и столько газа нам бы на целый месяц готовки хватило.
Бэкманн (тихо, но с дикой угрозой). Думаю, Вам лучше закрыть дверь, скорее. Скорее! И запереть. Закрывайте скорее дверь, говорю Вам! Ну!
(Дверь скрипит, Фрау Хламер истерически вскрикивает, дверь захлопывается.)
Бэкманн (тихо). Я больше не могу! Я больше не могу! Я больше не могу!
Другой. Можешь, Бэкманн, можешь! Ты можешь.
Бэкманн. Нет! Я больше не хочу терпеть это! Убирайся! Ты, глупый Утверждатель! Убирайся!
Другой. Нет, Бэкманн. Твоя улица здесь, выше. Идем, поднимайся, Бэкманн, у тебя вся улица впереди. Идем!
Бэкманн. Сволочь ты! Конечно, это можно выдержать, о да. Можно выдержать, здесь, на этой улице, и можно идти дальше. Бывает, дыхание перехватит и так бы и убил кого-нибудь. Но продолжаешь дышать, и никого не трогаешь. И не кричишь больше, и не плачешь. Просто живешь дальше. Подумаешь, два трупа. Кто сейчас говорит о двух трупах!
Другой. Уймись, Бэкманн. Идем!
Бэкманн. Конечно, неприятно, когда именно твои родители – эти два трупа. Но их только двое и они старики! Газа вот жаль! Целый месяц можно было стряпать.
Другой. Не слушай, Бэкманн. Идем. Улица ждет.
Бэкманн. Правильно, не слушай. Но у меня же есть сердце, оно кричит, оно жаждет убить. Бедный жалкий обрывок сердца жаждет убить несчастных, которые остались без газа! Человеческое сердце, которое хочет спать, глубоко под водой, понимаешь. Сердце мое хрипит, и никто его не слышит. Здесь, внизу, – никто. И там, вверху, – никто. Два старика переехали в Ольсдорф, на кладбище. Вчера таких могло быть две тысячи. Позавчера – семнадцать. Завтра их будет четыре тысячи или, может, шесть миллионов. Их, сваленных в общую могилу мира. Кто о них спросит? Да никто. Человечье ухо не слышит, божье – тем более. Бог спит, а мы живем дальше.