Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первая картинка…

Мама всегда в белом халате… Отец — офицер, мама работала в госпитале. Это потом уже старший брат мне рассказал. А я помню только белый мамин халат… Даже лица не помню, один белый халат… И еще — белую шапочку, она всегда стояла на маленьком столике, именно стояла, а не лежала, такая накрахмаленная.

Вторая картинка…

Мама не пришла… К тому, что папа часто не приходил, я привык, а мама раньше возвращалась домой всегда. Мы с братом одни сидим несколько дней в квартире, никуда не выходим: а вдруг появится мама? Стучат чужие люди, одевают и куда-то ведут нас. Я плачу:

— Мама! Где моя мама?

— Не плачь, мама нас найдет, — утешает меня братишка, он старше меня на три года.

Мы оказываемся в каком-то длинном то ли доме, то ли сарае, на нарах. Все время хочется есть, я сосу пуговицы на рубашке, они похожи на леденцы, которые привозил из командировок отец. Я жду маму.

Третья картинка…

Какой-то мужчина запихивает нас с братом в угол нар, накрывает одеялом, забрасывает тряпками. Начинаю плакать, он гладит меня по голове. Я успокаиваюсь.

И так повторяется каждый день. Но однажды мне надоедает долго сидеть под одеялом. Начинаю тихо, а потом громко плакать. Кто-то сбрасывает с меня и брата тряпки, стягивает одеяло. Открываю глаза — возле нас стоит женщина в белом халате:

— Мама! — ползу к ней.

Она тоже гладит меня. Сначала по голове… Потом по руке… Затем берет что-то из металлической коробочки. Но я не обращаю на это никакого внимания, я вижу только белый халат и белую шапочку.

Вдруг! — острая боль в руке. У меня под кожей иголка. Не успеваю накричаться, как теряю сознание. Прихожу в себя — надо мной сидит тот самый мужчина, который нас прятал. Рядом лежит брат.

— Не пугайся, — говорит мужчина. — Он не мертвый, он спит.

— Это была не мама?

— Нет…

— Она пришла в белом халате, как мама… — повторяю и повторяю я.

— Я сделал тебе игрушку, — мужчина протягивает мне тряпичный мячик.

Беру игрушку и перестаю плакать.

Дальше ничего не помню: кто и как нас спасал в немецком концлагере? У детей там брали кровь для раненых немецких солдат… Дети все умирали… Как оказались мы с братом в детдоме, и в конце войны получили извещение, что родители наши погибли? Что-то случилось с моей памятью. Не помню лиц, не помню слов…

Кончилась война. Я пошел в первый класс. Другие два-три раза прочтут стихотворение — и запомнили. А я десять раз прочту и не запоминаю. Но двойки мне учителя почему-то не ставили. Другим ставили, а мне нет.

Вот моя история…

«Тетенька, возьмите меня на колени…»

Марина Карьянова — 4 года.

Сейчас — киноработник.

Как я не люблю вспоминать… Не люблю. Одно слово — не люблю…

Спросить бы у всех: что такое детство? Каждый бы сказал что-то свое. А для меня детство — это мама с папой и конфеты. Все детство я хотела маму с папой и конфет. За войну ни одной конфеты не то что не попробовала на вкус — какая она, даже не видела. Первую конфету я съела через несколько лет после войны… Через года три… Я уже была большая девочка. Десять лет.

Никогда не понимала, что кому-то может не хотеться шоколадных конфет… Ну, как это? Это невозможно…

А мамку с папой я не нашла. Даже фамилии своей настоящей не знаю. Подобрали меня в Москве на Северном вокзале.

— Как зовут? — спросили в детдоме.

— Мариночка.

— А фамилия?

— Фамилии не помню…

Записали Марина Северная.

Хотелось все время есть. Но еще больше хотелось, чтобы кто-то обнял, приласкал. А ласки было мало, кругом война, у всех — горе. Иду по улице… Впереди мама детей своих ведет. Одного возьмет на руки, пронесет, этого поставит — другого берет. Сели они на скамеечку, и она посадила меньшего к себе на колени. Я стояла, стояла. Смотрела, смотрела. Подхожу к ним: «Тетенька, возьмите меня на колени…» Она удивилась…

Я опять ее попросила: «Тетенька, ну пожалуйста…»

«…и стала качать, как куклу»

Дима Суфранков — 5 лет.

Сейчас — инженер-механик.

До этого я боялся только мышей. А тут сразу столько страхов… Тысяча страхов…

Не так по моему детскому сознанию ударило слово «война», как напугало слово «самолеты». «Самолеты!» — и мать нас сгребает с печи. А мы боимся с печи слезать, боимся из хаты выходить, пока она одного снимет, другой назад лезет. Нас — пятеро. И еще — любимая кошка.

Самолеты нас расстреливают…

Меньших братиков… Их мама рушниками к себе привязывала, а старшие сами бежали. Когда ты маленький… Ты живешь в другом мире, ты не смотришь с высоты, а живешь близко к земле. Самолеты еще страшнее, бомбы еще страшнее. Я помню, как завидовал жучкам: они такие маленькие, что всегда могут где-нибудь скрыться, в землю заползут… Мне представлялось, что, когда умру, то стану зверем, убегу в лес.

Самолеты нас расстреливают…

Двоюродная моя сестра, ей было десять лет, несла нашего братика трех лет. Бежала-бежала, сил не хватило, и она упала. И пролежали они в снегу всю ночь, и он замерз, а она жить осталась. Выкопали ямку его похоронить, она не дает: «Мишенька, не умирай! Зачем ты умираешь?»

Убежали мы от немцев и жили в болоте… На островках… Курени себе построили и в них жили. Курени — это такие буданчики: одни голые бревна и дырка вверху… Для дыма… А внизу — земля. Вода. И зимой, и летом там жили. На сосновых ветках спали. Вернулись раз с мамой из леса в деревню, хотели что-нибудь в своей хате взять. Там — немцы. Кто пришел, всех согнали в школу. Поставили на колени и направили на нас пулеметы. И мы, дети, одного роста с пулеметами.

Слышим: в лесу стреляют. Немцы: «Партизаны! Партизаны!» — и к машинам. Быстро уехали. А мы — в лес.

После войны я боялся железа. Лежит осколок, а у меня страх, что он еще раз взорвется. Соседская девочка — три года и два месяца… Я запомнил… Мама ее над гробом повторяла: «Три года и два месяца… Три года и два месяца…» Она нашла «лимонку»… И стала качать, как куклу… В тряпки завернула и качает. Граната маленькая, как игрушка, только тяжелая. Мать добежать не успела…

После войны в нашей деревне Старые Головчицы Петриковского района еще два года хоронили детей. Военное железо валялось всюду. Подбитые черные танки, бронетранспортеры. Куски мин, бомб… А у нас же игрушек не было… Потом его начали собирать и отправлять куда-то на заводы. Мама объяснила, что из этого железа начнут отливать трактора. Станки, швейные машинки… Если я видел новый трактор, я не подходил к нему, ждал, что он взорвется. И станет черным, как танк…

Я знал, из какого он железа…

«Мне уже букварь купили…»

Лиля Мельникова — 7 лет.

Сейчас — учительница.

Я должна была пойти в первый класс…

Мне уже букварь купили и портфель. Я самая старшая. Сестре Рае было пять лет, а нашей Томочке — три года. Жили мы в Россонах, отец наш работал директором лесхоза, но за год до войны он умер. Жили мы с мамой.

В тот день, когда к нам докатилась война, мы все трое были в детском саду, и самая маленькая тоже. И вот всех детей разобрали, а мы остались, за нами никто не приходит. Нам страшно. Мама прибежала последняя. Она работала в лесхозе, они сжигали какие-то бумаги, закапывали. И она задержалась.

Мама сказала, что будем эвакуироваться, нам дали подводу. Надо было взять с собой самые необходимые вещи. Помню, что в коридоре стояла корзина, поставили мы эту корзину на телегу, сестричка взяла свою куклу. Мама хотела куклу оставить… Кукла была большая… Сестра стала плакать: «Я ее не оставлю!» Выехали за Россоны, и перевернулась наша телега, раскрылась корзина, и оттуда посыпалась обувь. Оказалось, что мы ничего не взяли с собой: ни поесть, ни смены одежды. Мама растерялась и перепутала корзины, взяла ту, в которую собирала обувь для починки.

Не успели мы собрать эту обувь, как налетели самолеты и стали бомбить, обстреливать из пулеметов. Куклу нашу продырявили насквозь, а сестричка осталась совершенно целой, даже без царапины. Плакала: «Я ее все равно не оставлю».

Вернулись мы назад и стали жить уже при немцах. Мама носила продавать вещи отца, помню, что первый раз она выменяла костюм на горох. Месяц ели гороховый суп. Суп кончился. Было у нас большое старое одеяло, ватное. Мама шила из него бурки, если кто-нибудь просил, ей платили, как могли. Когда у нас была затирка, когда яйцо одно на всех… А часто — и ничего не было. Мама только обнимет и погладит…

Мама не говорила, что она помогает партизанам, но я догадывалась. Она часто куда-то уходила и не признавалась — куда. Когда она шла что-то менять, то мы об этом знали, а тут она уходила — и все. Я гордилась мамой и говорила своим сестричкам: «Скоро придут наши. Придет дядя Ваня (это папин брат)». Он воевал в партизанах.

В тот день мама налила молоко в бутылку, поцеловала нас и пошла, а дверь закрыла на ключ. Мы трое залезли под стол, со стола свисала большая скатерть, под ней тепло, и играли в «дочки-матери». Вдруг слышим треск мотоциклов, затем страшный стук в дверь, и мужской голос с искажением произносит мамину фамилию. Неправильно. Я почувствовала что-то недоброе. А у нас под окном со стороны огорода стояла лестница, мы незаметно спустились по ней. Быстренько. Я схватила одну сестру за руку, вторую посадила на шею, это у нас называлось «аты-баты», и мы вышли на улицу.

Там собралось много людей. И детей. Те, кто приехал за мамой, нас не знали и не нашли. Они ломают дверь… А я вижу, что на дороге показалась мама, такая маленькая, такая худенькая. И немцы ее увидели, они побежали наверх, на горку, схватили маму, заломили ей руки и стали бить. А мы бежим и кричим все втроем, кричим, сколько есть силы: «Мама! Мама!» Втолкнули ее в мотоциклетную коляску, она только крикнула соседке: «Феня милая, ты присмотри за моими детьми». Нас соседи отвели от дороги, но каждый боялся к себе брать: а вдруг придут за нами? И мы пошли плакать в канаву. Домой нельзя, нам уже рассказали, что в соседней деревне забрали родителей, а детей сожгли, закрыли в доме и сожгли. Боимся войти в свой дом… Так продолжалось, наверное, три дня. То мы в курятнике сидим, то к огороду нашему подойдем. Есть хочется, а в огороде ничего не трогаем, потому что мама ругалась, что мы рано рвем морковку, когда она еще не выросла, горох обрываем. Мы ничего не берем и говорим друг другу, мол, наша мама переживает, что мы без нее все уничтожим на огороде. Конечно, она так думает. Она не знает, что мы ничего не трогаем. Слушаемся. Взрослые передавали, и дети приносили нам: кто — брюкву вареную, кто — картофелину, кто — бурак…

Потом нас забрала к себе тетя Арина. У нее остался один мальчик, а двоих она потеряла, когда уходила с беженцами. Мы все время вспоминали маму, и тетя Арина повела нас к коменданту тюрьмы, стала просить о свидании. Комендант сказал, что разговаривать с мамой нельзя, единственное, что он нам разрешил, — это пройти мимо ее окошка.

Мы пошли мимо окошка, и я увидела маму… Нас вели так быстро, что маму увидела я одна, а сестренки не успели. Мамино лицо было красное, я поняла — ее сильно били. Она нас тоже увидела и только крикнула: «Дети! Девочки мои!» И больше не выглянула в окошко. Потом нам передавали, что она увидела нас и потеряла сознание…

Через несколько дней мы узнали — маму расстреляли. Я и сестричка Рая понимали, что нашей мамы уже нет, а самая младшая, Томочка, говорила, что вот вернется мама, я ей все расскажу, если мы ее обижали, не брали на руки. Когда нам давали поесть, я лучший кусочек отдавала ей. Так, я помнила, делала мама…

Когда маму расстреляли… Подъехала к нашему дому машина… Стали забирать вещи… Соседи позвали нас «Идите, попросите свои валенки, свои теплые пальто. Скоро будет зима, а вы одеты по-летнему». Стоим мы втроем, маленькая Томочка сидит у меня на шее, и я говорю: «Дядя, дайте ей валенки». Полицейский в это время их взял и несет. Я договорить не успела, как он пнул меня ногой, и сестра свалилась… И ударилась головкой о камень. Наутро мы увидели на том месте большой нарыв, он стал расти. У тети Арины был толстый платок, она завяжет ей головку, а нарыв все равно видно. Я ночью обниму сестренку, а головка у нее большая-большая. И у меня страх, что она умрет.

Узнали об этом партизаны и забрали нас к себе. В партизанском отряде нас утешали все, как могли, очень любили. Мы даже забыли на какое-то время, что у нас нет мамы с папой. У кого-то рубашка порвалась, рукав свернули, нарисовали глаза, нос — и подарили нам куклы. Учили нас читать, про меня даже стихи сочинили, про то, как я не люблю умываться холодной водой. А условия в лесу — какие? Зимой умывались снегом…

Лиля в ванночке сидит, Лиля жалобно кричит: «Ой, беда, беда, беда, Очень мокрая вода».

Когда стало опасно, нас отвезли назад к тете Арине. Командир — а командиром отряда был легендарный Петр Миронович Машеров — спросил: «Что вам надо? Что бы вы хотели?» А нам надо очень много, нам нужны гимнастерки. И нам сшили платья из такой же ткани, как гимнастерки. Зелененькие такие платья, с отстроченными карманчиками. Нам всем скатали валенки, всем троим пошили шубки, связали варежки. Помню, что привезли нас к тете Арине на возу вместе с мешочками, в мешочках была мука, крупа. Даже куски кожи, чтобы она смогла пошить нам ботиночки.

А когда к тете Арине пришли с обыском, она выдала нас за своих детей. У нее долго выпытывали, почему мы беленькие, а сын у нее черненький. Что-то они знали… Погрузили в машину нас и тетю Арину с мальчиком, привезли в Игрицкий концлагерь. Это было зимой, спали все на полу, на досках только солома. Мы ложились так: я, потом маленькая Тома, с ней рядом — Рая, а дальше тетя Арина и ее мальчик. Я оказалась с краю, рядом со мной часто менялись люди. Дотронусь ночью до холодной руки и уже понимаю, что человек умер. Утром посмотрю — он такой, как и живой, только холодный. Один раз испугалась… Я увидела, как крысы выели у мертвого человека губы и щеки. Крысы были жирные и наглые… Я их боялась больше всего… У нашей маленькой в партизанском отряде нарыв на головке пропал, в концлагере появился снова. Тетя Арина все время прятала этот нарыв, потому что знала: увидят, что девочка больная, расстреляют. Завязывала сестре голову толстыми платками. Ночью я слышала, как она молилась: «Господи, если ты забрал их мать, сохрани детей». И я молилась… Я просила: пусть останется хотя бы маленькая Томочка, она такая маленькая, что ей еще нельзя умирать.

Из концлагеря нас куда-то повезли… Везли в вагонах для скота… На полу — засохшие коровьи лепешки. Помню, что доехали мы только до Латвии, и там нас разобрали местные жители. Самую первую забрали Томочку. Тетя Арина на руках вынесла ее старому латышу и стала на колени: «Только спасите ее. Только спасите». Он сказал: «Если я донесу ее домой, то она будет жить. А идти мне два километра. Через речку, потом — кладбище…» Все мы попали к разным людям. Тетю Арину тоже забрали от нас…

Мы услышали… Нам сказали — Победа. Я пришла к людям, у которых была сестра Рая:

— Мамы нет… Пойдем заберем нашу Тому. И надо искать тетю Арину.

Поговорили мы так и пошли искать тетю Арину. И то, что мы ее нашли, — это чудо. А нашли благодаря тому, что она очень хорошо шила. Мы зашли в один дом попить воды. У нас спрашивают: куда мы идем? Отвечаем, что идем искать тетю Арину. Девочка хозяйки тут же отозвалась: «Идемте, я вам покажу, где она живет». Тетя Арина ахнула, когда увидела нас. Худенькие, как досочки. Стоял конец июня, самое тяжелое время: старый урожай съели, новый еще не созрел. Мы ели колосья, еще зеленые: натеребим жменьку и глотаем, даже погрызть не успевали, так хотелось есть.

Недалеко от тех мест, где мы жили, был город Краслав. Тетя Арина сказала, что нам надо в этот город, ехать в детдом. Она уже была совсем больная и попросила, чтобы нас отвезли. Нас привезли рано утром, ворота еще были закрыты, посадили под окошко детдома и уехали. Утром встало солнышко… Из дома выбежали дети, все в красненьких туфельках, трусиках, без маечек, с полотенцами в руках. Бегут к речке, смеются. А мы смотрели… Не верили, что может быть такая жизнь. Дети заметили нас, а мы сидим оборванные, грязные, они закричали: «Новенькие приехали!». Позвали воспитательниц. У нас никто не спрашивал никаких документов. Тут же принесли кусок хлеба и консервы. Мы не едим, боимся — сейчас это счастье кончится. Это невозможное счастье… Нас успокоили: «Девочки, вы пока посидите, а мы пойдем баню топить. Помоем вас и покажем, где вы будете жить».

Вечером приехала директор, увидела нас и говорит, что нас надо отвезти в минский детприемник, а там распределят в какой-нибудь детдом, а у них переполнено. А мы как услышали, что нам опять надо куда-то ехать, стали плакать и умолять оставить нас. Директор попросила: «Дети, не плачьте. Не могу больше видеть ваших слез», — куда-то позвонила, и нас оставили в этом детдоме. Там был прекрасный, чудный детдом, там были такие воспитательницы, таких, наверное, сейчас нет. С таким сердцем! Как оно у них такое осталось после войны?

Нас очень любили. Учили, как надо обращаться друг с другом. Был такой случай. Нам рассказывают, если ты кого-нибудь угощаешь, то не доставай из кулечка конфеты, а поднеси весь кулечек. А тот, кто берет, должен взят одну конфету, а не весь кулечек. И вот, когда этот разговор был, один мальчик отсутствовал. Приходит сестра одной девочки и приносит коробку конфет. Девочка — воспитанница детдома — подносит коробку конфет этому мальчику, и он берет у нее всю коробку. Мы смеемся. Он растерялся и спрашивает: «А что надо делать?» Ему отвечают, что надо было взять одну конфету. Тогда он догадался: «Теперь я понимаю — надо всегда делиться. А то мне хорошо, а вам всем плохо». Да, нас учили поступать так, чтобы было хорошо всем, а не одному. И нас было легко учить, мы все много пережили. Тут мы были взрослые.

Старшие девочки шили всем портфели, шили их даже из старых юбок. В праздник директор детдома обязательно раскатывала из сырого теста огромный, как простыня, блин. И каждый себе по кусочку отрезал и делал вареники, кто какие хочет: маленький, большой, круглый, треугольник…

Когда нас было много, мы были вместе, то редко вспоминали о папах и мамах. А в изоляторе, когда болели, лежим, ничего не делаем, только и говорили о них, о том, кто и как попал в детдом. Мне один мальчик рассказал, как у него всех сожгли, а он в это время уехал на лошади в соседнюю деревню. Он говорил, что маму очень жалко, папу очень жалко, но больше всего жалко маленькую Наденьку. Маленькая Наденька лежала в белых пеленочках, а ее сожгли. Или еще, когда на полянке собираемся в тесный кружок, рассказываем друг дружке о доме. О том, как мы жили до войны.

Привезли в детдом маленькую девочку. Ее спрашивают:

— Как твоя фамилия?

— Мария Ивановна.

— Как тебя зовут?

— Мария Ивановна.

— Как твою маму звали?

— Мария Ивановна.

Отзывалась она только на «Марию Ивановну». Учительница у нас была Мария Ивановна, и эта девочка Мария Ивановна.

На Новый год она рассказывала стихотворение Маршака: «Курица-красавица у меня жила». И ее прозвали дети — курица. Дети есть дети, надоело всем звать ее Марией Ивановной. И вот один наш мальчик пошел к своему другу в ремесленное училище, которое шефствовало над нами, и что-то они поспорили, и он назвал другого мальчика Курицей. Тот обиделся: «Почему ты меня Курицей назвал? Разве я на курицу похож?» А наш мальчик говорит, что в детдоме есть девочка, и она очень тебя напоминает. У нее такой же нос, такие глаза, а зовем мы все ее Курицей, и рассказал почему.

И оказалось, что это родная сестра того мальчика. Когда они встретились, то вспомнили, как ехали на телеге… Как бабушка им что-то разогревала в консервной банке, как бабушку убило при бомбежке… Как старая соседка, бабушкина подруга, звала ее уже мертвую: «Мария Ивановна, поднимитесь, у вас двое внуков осталось… Как вы могли умереть, Мария Ивановна? Зачем вы умерли, Мария Ивановна?» Девочка, оказывается, все это помнила, но не была уверена, что это она помнит, и это с ней было. У нее в ушах только осталось два слова: Мария Ивановна.

Мы все очень обрадовались, что она нашла брата, потому что у всех у нас кто-то был, а у нее никого. У меня, например, было две сестры, у кого-то брат или двоюродные братья и сестры. А у кого не было, те сами роднились: давай ты будешь мой брат или давай ты будешь моя сестра. И тогда уже оберегали друг друга, заботились. В нашем детдоме собралось одиннадцать Тамар… Фамилии у них были: Тамара Неизвестная, Тамара Незнакомая, Тамара Безымянная, Тамара Большая и Тамара Маленькая…

Что еще помню? Помню, что нас мало ругали в детдоме, нас совсем не ругали. Мы катались зимой на санках с домашними детьми, и я видела, как мать поругает и даже отшлепает своего ребенка, если он наденет валенки на босую ногу. Когда мы выбегали на босую ногу, нас никто не ругал. Я специально надевала так валенки, чтобы меня поругали. Мне так хотелось, чтобы меня поругали.

Я хорошо училась, и мне сказали, что я должна подтянуть с учебой одного мальчика. Из деревни. А учились мы вместе — детдомовские и деревенские, местные. Надо было пойти к нему в семью. В дом. И мне было страшно. Я думала: а какие там вещи, как и где они стоят, как там надо себя вести? Дом — это было что-то недоступное для нас, самое желанное.

Постучала к ним в дверь, и у меня замерло сердце…

«…и не женихи, и не солдаты»

Вера Новикова — 13 лет.

Сейчас — диспетчер в трамвайном депо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад