Папа был в партизанах. Фашисты его схватили и расстреляли. Маме женщины подсказали, где их казнили: папу и еще несколько человек. Она побежала туда, где они лежали… Всю жизнь вспоминала, что было холодно, ледяная корка на лужах. А они лежали в одних носках…
Мама была беременная. Ждала нашего братика.
Нам надо было прятаться. Партизанские семьи арестовывали. Забирали с детьми… На крытых брезентом машинах…
Долго сидели у соседей в погребе. Уже начиналась весна… Лежали на картошке, а картошка прорастала… Заснешь, а ночью росточек выскочит и щекочет возле носа. Как жучок. Жучки у меня жили в карманах. В носочках. Я их не боялась ни днем, ни ночью.
Вышли мы из погреба, и мама родила братика. Он подрос, начал говорить, и вспоминаем мы папу:
— Папа был высокий…
— Сильный… Как подбросит меня на руках!
Это мы с сестрой говорим, а братик спрашивает:
— А я где был?
— Тебя тогда не было…
Он начинает плакать, потому что его не было, когда был папа…
«Первой пришла эта девочка…»
В доме все переживали большое событие…
Вечером к старшей сестре приходил жених свататься. Все до ночи обсуждали, когда свадьба, где молодые будут расписываться, сколько позвать гостей. А с самого утра отца вызвали в военкомат. Уже по деревне зашумели — война! Мама растерялась: как быть? Я только об одном думала: пережить бы этот день. Мне еще никто не объяснил, что война — это не день и не два, а это может быть очень долго.
И вот лето, жаркий день. Хочется пойти на речку, а мама нас собирает в дорогу. У нас был еще брат, его только забрали из больницы, там ему сделали операцию на ноге, и он вернулся на костылях. Но мама сказала: «Надо идти всем». Куда? Никто ничего не знал. Прошли километров пять. Брат хромал и плакал. Ну, куда с ним? Повернули назад. Дома нас ждал отец. Мужчины, которые утром ушли в военкомат, все вернулись, немцы уже заняли наш райцентр. Город Слуцк.
Летели первые бомбы — я стояла и следила за ними, пока они на землю не падали. Кто-то подсказал, что надо открывать рот, чтобы не оглушило. И вот открываешь рот, закрываешь уши и все равно слышишь, как они летят. Завывают. Это так страшно, что кожа не только на лице, на всем теле натягивается. Висело у нас на дворе ведро. Когда все утихло, сняли его: насчитали пятьдесят восемь пробоин. Ведро белое, сверху им показалось, что это кто-то стоит в белом платочке, и они стреляли…
Немцы въехали в деревню на больших машинах, заставленных березовыми ветками. Так у нас, когда свадьбу играли, украшали. Наломают-наломают березовых веток… Мы разглядывали их через плетень, тогда заборов не было, а плетни. Из лозы. Присматривались… На обыкновенных людей вроде похожи… Я хотела увидеть, какие у них головы? Почему-то у меня было такое представление, что у них нечеловеческие головы… Уже ходили слухи, что они убивают. Жгут. А они едут, смеются. Веселые, загорелые.
Утром делали физзарядку во дворе школы. Обливались холодной водой. Закатали рукава, сели на мотоциклы и поехали. Веселые, загорелые…
За несколько дней за деревней возле молокозавода вырыли большую яму, и каждый день в пять-шесть утра оттуда доносились выстрелы. Как начнут там стрелять, даже петухи перестают петь, прячутся. Едем мы с отцом под вечер на подводе, он придержал коня недалеко от той ямы. «Пойду, — говорит, — погляжу». Там и его двоюродную сестру расстреляли. Он идет, а я за ним.
Вдруг отец поворачивается, закрывает от меня яму: «Вернись. Тебе дальше нельзя». Я только увидела, когда переступала ручей, что вода в нем красная… И как вороны поднялись. Их было так много, что я закричала… А отец после этого несколько дней ничего есть не мог. Увидит ворону и в хату бежит, трясется весь… В лихорадке…
В Слуцке в парке повесили две партизанские семьи. Стояли большие морозы, повешенные были такие замерзшие, что когда их качало ветром, они звенели. Звенели, как замерзшие деревья в лесу… Звон этот…
Когда нас освободили, отец ушел на фронт. Ушел с армией. Уже без него мне сшили первое платье за войну. Сшила его мама из портянок, они были белые, она их покрасила чернилами. На один рукав чернил не хватило. А мне хотелось показать подружкам новое платье. И я стояла в калитке боком, то есть хороший рукав показывала, а плохой прятала к дому. Мне казалось, что я такая нарядная, такая красивая!
В школе впереди меня сидела девочка Аня. У нее погибли отец с матерью, она жила с бабушкой. Они были беженцы, из-под Смоленска. Школа ей купила пальто, валенки и блестящие галоши. Учительница принесла и положила все это ей на парту. А мы сидели притихшие, потому что ни у кого из нас не было ни таких валенок, ни такого пальто. Мы завидовали. Кто-то из мальчишек толкнул Аню и сказал: «Повезло как!» Она упала на парту и заплакала. Плакала навзрыд все четыре урока.
Вернулся с фронта отец, все пришли посмотреть на нашего папу. И на нас, потому что к нам вернулся папа.
Первой пришла эта девочка…
«Я — твоя мама…»
Всю войну я думала о маме. Маму я потеряла в первые дни…
Мы спим, а наш пионерский лагерь бомбят. Выскочили из палаток, бегаем и кричим: «Мама! Мама!» Меня воспитательница за плечи трясет, чтобы успокоилась, а я кричу: «Мама! Где моя мама?» Пока она меня к себе не прижала: «Я — твоя мама».
У меня на кровати висели юбочка, белая кофточка и красный галстук. Я их надела, и мы пошли пешком в Минск. По дороге многих детей встречали родители, а моей мамы не было. Вдруг говорят: «Немцы в городе…» Повернули все назад. Кто-то мне сказал, что видел мою маму — убитую.
И тут у меня провал в памяти…
Как мы доехали до Пензы — не помню, как меня привезли в детдом — не помню… Чистые страницы в памяти… Помню только, что нас было много, спали по двое на одной кровати. Если одна заплакала, то и другая плачет: «Мама! Где моя мама?» Я была маленькая, меня хотела удочерить одна нянечка. А я думала о маме…
Иду из столовой, дети все кричат: «Приехала твоя мама!» У меня в ушах: «Твоя ма-а-а-ма… Твоя ма-а-а-ма…» Мама мне снилась каждую ночь. Моя настоящая мама. И вдруг она наяву, но мне казалось, что это во сне. Вижу — мама! И не верю. Несколько дней меня уговаривали, а я боялась к маме подходить. Вдруг это сон? Сон!! Мама плачет, а я кричу: «Не подходи! Мою маму убили». Я боялась… Я боялась поверить в свое счастье…
Я и сейчас. Всю жизнь плачу в счастливые моменты своей жизни. Обливаюсь слезами. Всю жизнь… Мой муж… Мы живем с ним в любви много лет. Когда он сделал мне предложение: «Я тебя люблю. Давай поженимся»… Я — в слезы… Он испугался: «Я тебя обидел?» — «Нет! Нет! Я — счастливая!» Но я никогда не могу быть до конца счастливой. Совсем счастливой. Не получается у меня счастье. Боюсь счастья. Мне всегда кажется, что оно вот-вот кончится. Во мне всегда живет это «вот-вот». Детский страх…
«Просим: можно облизать?..»
Перед войной я много плакала…
Умер отец. У мамы осталось семеро детей на руках. Жили мы бедно. Трудно. Но потом, в войну, она казалась счастьем, эта мирная жизнь.
Взрослые плачут — война, а мы не испугались. Мы часто играли «в войну», и это слово было нам очень хорошо знакомо. Я удивлялась, почему мама всю ночь рыдает. Ходит с красными глазами. Только позже поняла…
Мы ели… воду… Придет время обеда, мама ставит на стол кастрюлю горячей воды. И мы ее разливаем по мискам. Вечер. Ужин. На столе кастрюля горячей воды. Белой горячей воды, зимой и закрасить ее нечем. Даже травы нет.
От голода брат съел угол печки. Грыз, грыз каждый день, когда заметили, в печке была ямка. Мама брала последние вещи, ездила на рынок и меняла на картошку, на кукурузу. Сварит тогда мамалыги, разделит, а мы на кастрюлю поглядываем, просим: можно облизать? Облизывали по очереди. А после нас еще кошка лижет, она тоже ходила голодная. Не знаю, что еще и ей оставалось в кастрюле. После нас там ни одной капельки. Даже запаха еды уже нет. Запах вылизан.
Все время ждали наших…
Когда стали бомбить наши самолеты, я не побежала прятаться, а помчалась смотреть на наши бомбы. Нашла осколок…
— И где это тебя носит? — встречает дома испуганная мать. — Что ты там прячешь?
— А я не прячу. Я принесла осколок.
— Вот убьет, будешь знать.
— Что ты, мама! Ведь это от нашей бомбы осколок. Разве он мог меня убить?
Я его долго хранила…
«…еще пол-ложечки сахара»
В тот день мне оставался ровно месяц до четырнадцати лет…
— Нет! Мы никуда не поедем, никуда. Тоже мне придумали — война! Не успеем отъехать от города, как она и закончится. Не поедем! Не по-е-едем! — так говорил мой отец, член партии с тысяча девятьсот пятого года. Не раз он сидел в царских тюрьмах, принимал участие в Октябрьской революции.
Но уехать все-таки пришлось. Хорошенько полили цветы на окнах, цветов у нас было множество, закрыли окна и двери, только форточку оставили открытой, чтобы кошка могла выходить, когда ей надо. Взяли с собой самое необходимое. Папа всех убедил: через несколько дней вернемся. А Минск горел…
Не пошла с нами только средняя сестра, она была старше меня на три года. Долго мы о ней ничего не знали. Переживали. А это было уже в эвакуации… На Украине… Получили от сестры письмо с фронта, потом еще и еще. Позже пришла благодарность от командования части, в которой она служила санинструктором. Кому только мама эту благодарность не показывала! Была гордая. Председатель колхоза выдал нам в честь такого события один килограмм фуражной муки. Вкусными лепешками мама тогда угощала всех.
Делали разную деревенскую работу, хотя самые что ни на есть городские люди. Но работали хорошо. Старшая сестра, которая до войны работала судьей, выучилась на трактористку. Но вскоре начали бомбить Харьков, и мы поехали дальше.
Уже в дороге узнали, что везут нас в Казахстан. В одном вагоне с нами ехало семей десять, у одних была беременная дочь. Стали бомбить поезд, налетели самолеты, никто не успел выскочить из вагона. Тут мы слышим крик: у беременной оторвало ногу. Этот ужас до сих пор сидит у меня в памяти. Женщина начала рожать… И родной отец стал принимать роды. И все это на виду у всех. Грохот. Кровь, грязь. Ребенок рождается…
Выехали мы из-под Харькова летом, а на конечную нашу станцию приехали к зиме. Приехали в казахские степи. Долго не могла привыкнуть, что нас не бомбят, не обстреливают. И был у нас еще один враг — вши! Огромные, средние, маленькие! Черные! Серые! Всякие. Но одинаково безжалостные, не дающие покоя ни днем, ни ночью. Нет, вру! Когда поезд двигался, они нас не так кусали. Вели себя более-менее смирно. Но как только мы входили в дом… Боже мой, что они начинали вытворять… Боже мой! Вся спина и руки у меня были изъедены, были в нарывах. Когда я снимала кофточку, мне становилось легче, но у меня больше нечего было надеть. Все равно пришлось кофточку сжечь, такая она вшивая, и я накрывалась газетой, ходила одетая в газету. У меня кофточка была из газеты. Отмывала нас хозяйка такой горячей водой, что если бы я сейчас помылась такой водой, то у меня бы разлезлась кожа. А тогда… Это такое счастье — теплая вода. Горячая!
Мать наша была прекрасная хозяйка, прекрасная кулинарка. Только она могла так приготовить суслика, что его можно было есть, хотя мясо суслика считается не очень съедобным. Лежит суслик на столе… От него на версту противный запах, неповторимо противный запах. А другого мяса никакого нет, и ничего у нас нет. И мы едим этих сусликов…
Жила рядом с нами очень хорошая, добрая женщина. Она видела все наши страдания и сказала маме: «Пусть ваша дочь помогает мне по хозяйству». Уж очень я была хилая. Ушла она в поле, а меня оставила с внуком, показала, что где лежит, чтобы я его накормила и сама поела. Я подойду к столу, посмотрю на еду, а брать боюсь. Мне казалось, что если я возьму что-нибудь, то все сразу исчезнет, что это сон. Не то что есть, я даже пальцем боялась крошечку тронуть — только бы все это не перестало существовать. Я лучше буду смотреть, долго буду смотреть. То сбоку, то сзади подойду. Глаза боялась закрыть. Так за весь день в рот ничего не взяла. А у этой женщины были корова, овцы, куры. И она оставила мне масло, яйца…
Пришла хозяйка вечером, спрашивает:
— Ела?
Отвечаю:
— Ела…
— Ну, иди тогда домой. А это маме отнеси. — И дает мне хлебушка. — А завтра снова приходи.
Пришла я домой, и эта женщина — сразу за мной. Я испугалась: не пропало ли чего? А она целует меня и плачет:
— Что же ты, дурочка, ничегошеньки не ела? Почему все на месте лежит? — И гладит, гладит меня по голове.
Зимы в Казахстане суровые. Топить печь нечем. Спасал коровий навоз. Раненько утром встаешь и ждешь, когда коровы выйдут со двора, подставляешь ведро. Бегаешь от коровы к корове. Да я ведь и не одна, все эвакуированные здесь. Наберешь полное ведро, выльешь возле своего дома и быстрее назад. Потом все это перемешивалось с соломой, высушивалось, и получались такие черные лепехи. Кизяки. Этим мы отапливались.
Умер папа… Наверное, у него разорвалось от жалости к нам сердце. Оно давно у него было больное.
Меня взяли в ремесленное училище. Выдали форму: пальто, обувь, и — хлебную карточку. Я ходила раньше стриженая, а тут у меня уже отросли волосы, я заплетала косички. Мне вручают комсомольский билет. Сфотографировали для газеты. Несла билет в руках, а не в кармане. Такая драгоценность… Боялась в карман положить, вдруг потеряю. Сердце билось: тук-тук-тук. Вот бы папа меня увидел сейчас, какой бы он был счастливый.
Сейчас думаю: «Какое страшное время, но какие замечательные были люди». Удивляюсь, какие мы были тогда! Как верили! Не хочется это забывать… Я давно не верю в Сталина, в коммунистические идеи. Эту часть своей жизни я хотела бы забыть, но я храню в сердце те переживания. Ту высоту. Я не хочу забывать свои чувства… Драгоценные…
Дома в тот вечер мама приготовила настоящий чай, с заваркой. А как же, такой праздник! А мне дала, как имениннице, добавку — еще пол-ложечки сахара…
«Домик, не гори! Домик, не гори!..»
Вспоминаются какие-то отрывки… Иногда — очень ярко…
Как немцы приехали на мотоциклах… У каждого было ведро, и они тарахтели этими ведрами. А мы спрятались… У меня еще было два маленьких братика — четыре и два года. Мы с ними спрятались под кровать и весь день просидели там. Пока они не перестали тарахтеть…
Я очень удивилась, что молодой фашистский офицер, который стал жить у нас, был в очках. А я себе представляла, что в очках ходят только учителя. Он жил с денщиком в одной половине дома, а мы — в другой. Братик, самый маленький, у нас простыл и сильно кашлял. У него была большая температура, он весь горел, плакал ночами. Наутро офицер заходит на нашу половину и говорит маме, что если киндер будет плакать, не давать ему спать по ночам, то он его «пуф-пуф» — и показывает на свой пистолет. Ночью, как только брат закашляет или заплачет, мать хватает его в одеяло, бежит на улицу и там качает, пока он не заснет или не успокоится. Пуф-пуф…
Забрали у нас все, мы голодали. На кухню не пускали, варили они там только себе. Брат маленький, он услышал запах и пополз по полу на этот запах. А они каждый день варили гороховый суп, очень слышно, как пахнет этот суп. Через пять минут раздался крик моего брата, страшный визг. Его облили кипятком на кухне, облили за то, что он просил есть. А он был такой голодный, что подойдет к маме: «Давай сварим моего утенка». Утенок у него был самой любимой игрушкой, он никому его раньше в руки не давал. Спал с ним.
Наши детские разговоры…
Сядем и рассуждаем: если словить мышь (а их в войну развелось много — и в доме, и в поле), можно ли ее съесть? Едят ли синичек? Едят ли сорок? Почему мама не сварит суп из жирных жуков?
Не давали вырасти картошке, лазили в землю руками и проверяли: большая она или маленькая? И почему все так медленно растет: и кукуруза, и подсолнухи…
В последний день… Перед своим отступлением немцы подожгли наш дом. Мама стояла, смотрела на огонь, и у нее ни слезинки на лице. А мы втроем бегали и кричали: «Домик, не гори! Домик, не гори!» Вынести из дома ничего не успели, я только схватила свой букварь. Всю войну я спасала его, берегла. Спала с ним, он у меня всегда под подушкой. Очень хотела учиться. Потом, когда мы в сорок четвертом году пошли в первый класс, мой букварь был один на тринадцать человек. На весь класс.
Остался в памяти первый послевоенный концерт в школе. Как пели, как танцевали… Я отбила ладошки… Хлопала и хлопала… Мне было весело, пока какой-то мальчик не вышел на сцену и не стал читать стихотворение. Он читал громко, стихотворение было длинное, но я услышала одно слово — «война». Оглядываюсь: все сидят спокойно. А у меня страх — только война кончилась и опять война? Я это слово слышать не могла. Срываюсь и бегу домой. Прибегаю, мама что-то варит на кухне: значит, никакой войны нет. Тогда я — назад, в школу. На концерт. Опять хлопаю.
Папа наш с войны не вернулся, маме прислали бумажку, что он пропал без вести. Уйдет мама на работу, мы соберемся втроем и плачем, что папы нет. Перевернули дом, искали бумажку, где было про папу. Думали: там не написано, что папа убит, там написано — папа пропал без вести. Порвем эту бумажку, и придет весть, где наш папа. Но мы бумажку не нашли. А когда пришла с работы мама, она не могла понять, почему в доме такой беспорядок. Она спросила у меня: «Что вы здесь делали?» За меня ответил младший брат: «Папу искали…»
До войны любила, когда папа рассказывал сказки, он знал много сказок и умел их рассказывать. После войны сказки я уже не хотела читать…
«Она пришла в белом халате, как мама…»
Помню маму… Отдельными картинками…