ЛАРИСА. Я вам не кукла из телевизора! Ненавижу вас, свиньи чёрные, пошляки, убийцы, всё растоптали, пустите, пустите, какой позор, Лариса Боровицкая связана бельевой верёвкой, пустите!!!!!
НАТАЛЬЯ. Купирование запоев на дому. Где-то я читала объявление в газетке.
ЛАРИСА. Я сейчас ему всё расскажу, я ему глаза открою! Знаете, что Толя – не ваш сын, а?!
ЗОРРО. Знаю. Я вам ковёр принёс. Повесите там в театре, а?
ЛАРИСА. Ковёр, ковёр? И молчите, ей прощаете?!
НАТАЛЬЯ. Следите за ней, не выпускать её. И молчи ты, слышишь? Митька на учёте в милиции, ему нельзя светиться, придёт милиция, скажет, что тут шум, и заберут его снова. У него до первого привода всё.
ЛАРИСА. Глупая я, приехала, собралась эксгумацию, хотела культуры принести в этот город, хотела концерты! Какие концерты, дура?! Для маминой эксгумации! Приехала к народу! Это разве народ тут?! Алкашня!
НАТАЛЬЯ. Мы такие и сякие. Трясётся, похмелье выходит. Не выпускать её.
ЗОРРО. Надо её и ковёр загрузить в поезд да отправить, пусть едут.
НАТАЛЬЯ. Ага. А она раз присосалась так тут к Тольке, снова заявится и что я тогда? Тебе-то – по барабану.
Нет, ты не надёжный, иди отсюда. Толька приехал. Пусть сторожит он. Ковёр зачем таскаешь? Видишь покупательницу? Мой ковёр, гляди!
ЗОРРО. Мой. Сяду на него и полечу на небо. Меня эти обстоятельства твои форсмажорные додолбали. Надоели вы мне все, говнемётов выставка, все. Вот смотрю на тебя, к примеру, и думаю: морда же у тебя.
НАТАЛЬЯ. Чего? Какая морда?
ЗОРРО. С такой мордой только паровозы останавливать. Будто тебя чайником по лицу били. Дура ты. Вдруг увидел – какая ты дура, а? Сколько тебе лет, а?
НАТАЛЬЯ. Мне? Отстань. Сто, типа того что.
ЗОРРО. Триста с лихуем тебе. У тебя морда опухлая. Прям Бармалейка ты.
НАТАЛЬЯ. Опухнешь тут! От слёз. Плачу и плачу.
ЗОРРО. От слёз. Нажралась вчера. Пьёшь втихомолку, окружение ты Лещенко.
НАТАЛЬЯ. Вот, давай, занимайся ею. Толя, дитятко, ты выпимший? Сиди тут, я за врачами. Мы уже связали. Купировать. Пошла.
ЛАРИСА. Митя, отпустите меня. Пожалуйста. Я актриса. Что же я таком положении. Будто в каком-то кино снимаюсь.
ТОЛЯ. Ага, кино.
ЛАРИСА. Митя, я ничего не вижу, пелена перед глазами.
ТОЛЯ. Трахни ты её, Митька, может она умней станет. А ты будешь хвастать, что с артистками пробовал. Слышь? Прикольно ведь! Там, на небе будешь ангелам рассказывать. Ты же всё мне песни про небо пел, когда я маленький был. Я ведь помню, ты разговаривал, не ври, что не умеешь. Я ведь тебе верил, что где-то другая жизнь, другие люди, думал – в телике. Смотрел в телик и думал: в телике так, как Митька рассказывает, там – небо, за стеклом в телевизоре. И вот ты теперь видишь вот это небо? А танцевать горазды, врать!
ЛАРИСА. Что он говорит? Я не хочу, развяжите, пожалуйста.
ТОЛЯ. Никто не хочет. А куда ты денешься, когда разденешься. У вас такая профессия – горизонтальная. Я пацанов позвал, мы её в подвал сводим, пацаны сильно заинтересовались.
ЛАРИСА. Я ничего не вижу, темно.
ТОЛЯ. Ай, ой, строитиз себя Клару Целкин! Нет, ну откуда взялось такое чудо-юдо у нас в колхозе? В мохнатом платье, орет, мышка-норушка какая. Трахни её, папанхен. Чего ты смотришь? Прикольно ведь?
ЛАРИСА. Что он говорит?
ТОЛЯ. Трахнуть ему тебя надо, вот что я тебя говорю! Он бедный, несчастный. Ему трахаться надо. Не хочешь? А со мной хотела? Молоденьких только любишь? Ишь какие артистки, молоденьких только им! Э, папанхен, ну? Может, ты и правда, жопником сделался в тюряге? Ты баба, не мужик, всё только руками разводить умеешь, шептать чешую разную мне на ухо, врёт, играет в добренького, а сам – тварюга ты, тварюга, я вам, тварюгам, верил, верил, и она такая, и ты!!!!
Ты на кого руку поднял, гнида?! Сволочь, сука! Марабу плоскостопный! Решил кого охранять, кого, эту суку, она сука, она мне песни пела, что она такая рассякая, я уши развесил, а ты решил охранять, решил что она у тебя жить будет? Погоди, тварь, я бензину принесу, подожгу вас, выкурю, Жулик, ко мне, тварюга, охраняй! Я сейчас привезу психушку вам, вам всем всадят шприцев, гады!!! Постойте!! Психушку, пожарку, ментовку – всех вызову!!!
ЛАРИСА. Спасибо. Вы спасли меня. Дайте мне выпить. Немного. Чуть-чуть. Пожалуйста. Нервный срыв. Дайте.
Какой вы хороший, Митечка. Как хорошо, когда другой человек молчит, но ты понимаешь, что он понимает. Странно, что вы добры ко мне. Именно тот, кому больше всех досталось в жизни, оказался добр ко мне, падшей. Мне сегодня приснился бредовый сон: будто в чемоданчике мамином, ну, не мамином, а в этом чемоданчике, в котором была разгадка, живёт маленький негритёнок. Я его открываю, ночью, а он оттуда выскакивает, как он сложился там, пальчиком погрозил, ножиком на меня замахивается, а я плачу, прошу его: “Не надо!”…
Лицо. Лицо Тутанхамона на египетской пирамиде. Вечное. Оно смотрит на меня, не мигая. Будто спрашивает: кто ты и что. Я должна отвечать ему. Милый, я – Любовь. Лариса. Любовь. Помните? У меня тут, в сердце, столько нежности, доброты, любви, столько всего много, приди и возьми, но я никому не нужна, не востребована. Заблудшая овечка. Снег, снег, туман, дождь, листья осенние летят, и по белой равнине идет, спотыкаясь и блея, бедная несчастная овечка, иду я. Моя родина, моя Россия, почему ты со мной так жестока, неласкова, ведь я люблю тебя? Я иду, и иду куда-то, ищу и ищу чего-то, снег мне глаза слепит, я не вижу ничего, шерсть моя свалялась, я замёрзла, бедная глупая овечка, нет у меня хозяина, нет у меня любимого. Овечке нужен хозяин.
Как хорошо сразу стало, как будто я маленькая у папы на руках, и от него так хорошо пахнет, бензином, в машине у него пахло всегда бензином… Вы, Митя, тоже вымойтесь, от вас будет хорошо пахнуть. Впрочем, не слушайте меня, не надо. Хотите, я научу вас говорить? О, я многое умею! Не верите? Я умею убеждать. И камни заговорят. Я актриса. Я выхожу на сцену, зал переполнен, зал купается, счастлив меня видеть, радуется мне. Вот я читаю монолог…
Ты понимаешь меня, правда? Я научу тебя говорить. Вот скажи: люди.
Скажи: львы.
Скажи: куропатки.
Скажи: звёзды. Ма-ма. Па-па. А теперь скажи: моя Родина Россия.
Итак, она уезжала. Она пошла к трамвайному кольцу. Она пошла. Она – это я, вы понимаете, да? Итак – она. Смотрите внимательно, Митя.
Трамвай разогнался. Куда ты летишь, птица-тройка, куда ты, трамвайчик, трамвайчик сумасшедший, куда гонишь, куда колотишься, чего стучишь под окнами, чего гудишь, куда, куда?! – думала она. Трамвай разогнался, и на повороте у дома Мити её качнуло, она уцепилась за поручни крепче, трамвай пролетел, проскочил мимо окон Митиной квартиры, но она увидела, успела увидеть их всех на балконе: глупое лицо Натальи со слезами на глазах, как всегда плакала; руку Зорро, поднятую вверх, будто он сказать хотел: “Да за что мне муки такие, нет, нам всем, эх!”, а может, он просто помахать хотел на прощание, как всегда в своём усердном угождении каждому и всем – свойство маленького человека, помахать, как и положено по-русски; у Зорро пиджак клетчатый с чужого плеча; но главное, что она увидела, главное – Митя, глухонемой Митя, тот, кому она так много всего рассказала и который никому ничего не расскажет уже, стоял, смотрел на неё и удивлялся будто тому, за что она не любит и его, и их всех, и что она уезжает навсегда и никогда не вернётся уже; потом в поезде, застилая постель, она всё повторяла слова: “Алёша Горшок удивился чему-то и помер”, и снова, и снова в такт вагонным колёсам – “Алёша Горшок удивился чему-то и помер”, “Алёша Горшок удивился чему-то и помер”; но это было потом, а тогда через стекло трамвайное она увидела, как смотрел Митя на трамвай, будто в первый раз видел, что так, не боясь, водитель на повороте гонит трамвай; ей показалось, что и Толя стоит в глубине комнаты, в полумраке, тот Толя, её Толя, бедный Толя, раздавленный машиной, откуда он тут, он не мог быть там, она ещё подумала: “Их так много на балконе, а вдруг балкон обвалится?” – да, Толя, стоит и улыбается как тогда в гробу он лежал с удивлённой улыбкой, всё хорошо, Ларочка, говорил он ей, всё будет хорошо, хорошо, хорошо; что он узнал, от чего он удивился, почему Толя, доля, горя, воля; другой Толя лежал сейчас, наверное, под трамваем, в листьях, лежал и плакал, почему-то плакал, ей казалось, что ему стыдно и он плачет, грязные слёзы размазывает…
Но всё исчезло, вдруг исчез этот дом и эти люди. Трамвай катил, стучал. Мелькало другое за окнами. Другие окна, другие люди, новостройки. Ей казалось, будто весь город стоял у окон и провожал её взглядами, оторвавшись на секунду от забот от своих важных-преважных. И тогда, тогда она громко, на весь трамвай, спросила у кого-то – Всевышнего ли, у себя, у тех, кто в трамвае ехал – спросила: “Господи?! Да за что же я их так, бедных, ненавижу, за что?!”…
Вот, Митенька, видите, нашло что-то. Что-то дрожу я. Холодно. Мокрые простыни. Глупая я. Что-то нашло на меня такое странное, будто не я, а кто-то другой моим голосом говорил. Лариса Бэ и Митя Шэ. Хоть так, хоть эдак, выходит, что Лариса – не любовь, а Лариса выходит – “бэ”. Стойте, Митя, стойте, милый. Подойдите ко мне, милый. Снимите рубашку. Так. Хорошо. Я поцелую вас. Я только поцелую вас. На прощание.
Я выйду. Стойте. Я сейчас. Я открою. Кто-то пришёл. За мной. Нет, я спрячусь. Мы никого не ждём. Я открою. Я скоро приду. Я буду играть Анну Каренину и мне надо проверить, что такое, когда на тебя наезжает паровоз, полный рогатых черных свиней, похрюкивающих, мне надо проверить, секунду…
ЛАРИСА. Вы должны понять. Я похоронила друга. Родители мои неизвестно где. Простите. Неделю пробыла – хватит, не останавливайте меня. Тут такое радио у вас, беленькое с черненьким, как у нас в театре, и я всё время почему-то жду, что сейчас, сейчас скажут: “Госпожа Боровицкая, на сцену!”
НАТАЛЬЯ. Вот беда-то с Толькой, вот беда. Пропал. Жулик дома, воет сидит. А он где? Нету.
ЛАРИСА. А кто это? Не помню.
НАТАЛЬЯ. Как не помню?
ЛАРИСА. Я сегодня в подъезде на полу нашла испанскую монетку – сегодня мне будет испанское счастье, с фиестой и испанскими страстями, с поцелуями и розами, а закончится корридой, где убитым быком стану я – закланный телец. Нет, это монетка неизвестной страны. Блестящее, но дешевое, но красивое, но счастье, счастье, счастье… Найду на улицу денежку и давай глазами рыскать: дай ещё счастья. А потом уже столько валяется, что не знаешь, куда девать и говоришь: не надо мне, я пошутила. Мышь, нет, таракан бежит по сантиметру земли и ждет счастья, попадается ей на глаза кусок непереваренного дерьма, и она начинает его жрать и говорить: ах, какое мне счастье привалило, какое счастье, и не поднимает глаза к небу, к звездам, чтобы не ощутить свою ничтожность. Это я.
НАТАЛЬЯ. Ну всё, опять за рыбу деньги, едьте уже, силы нету, мы же вас купировали, всех вокруг купировали, санитара даже купировали, на трезвую голову вам говорю: едьте.
ЛАРИСА. Помните, я рассказывала вам про того мальчика, что всегда говорил: всё будет хорошо, Ларочка, всё будет хорошо. Я его любила очень и приворожила его: на этикетках его одежды, на груди, написала своё имя, чтоб слово “Лариса” всё время прижималось бы к его сердцу. Он умер, его вещи, мне сказали, надо было срочно раздать, чтобы скорее Толю забыть. Я раздала. Зачем – не знаю. Ведь не забыла же. К кому теперь прижимается моё имя на этикетке, к чьёму сердцу, вот интересно узнать.
НАТАЛЬЯ. Зорро, ты чего сегодня такой молчаливый? Про Тольку думаешь? Приедет. Что молчишь? Как жизнь?
ЗОРРО. По ГОСТу.
НАТАЛЬЯ. Расскажи что-нибудь, ой, беда, беда.
ЗОРРО. Что?
НАТАЛЬЯ. Война в Афганистане в восемьдесят втором ведь началась, нет?
ЗОРРО. В восемьдесят втором.
НАТАЛЬЯ. Не плачь, дурак, а то я тоже. Скажи что-нибудь, что молчишь?
ЗОРРО. Думаю.
НАТАЛЬЯ. Думает он. И молчит. Про что думаешь?
ЗОРРО. Про тебя думаю, что ты доставалово.
НАТАЛЬЯ. Ой, беда, какая беда, а?
ЗОРРО. В трамвай. Сяду в мамкину швейную машину, в “Зингер”, на педаль и играю, еду, звоню, искры летят.
НАТАЛЬЯ. Ну вот и вышел из тебя трамвай. Противный ты какой, как пить перестаёшь. Начал бы снова. Лучше, когда ты вечно под банкой. Война в каком началась?
ЗОРРО. В восемьдесят втором. Отстань.
НАТАЛЬЯ. Ну скажи хоть что-нибудь про обстоятельства типа того что.
ЗОРРО. Про какие я говорю?