Аций получил приказание, отнюдь не доводя дела до столкновения с противником, привлечь на себя удар варваров и отойти, скользя по фронту легиона на левый фланг, который и прикрывать. Увлеченные преследованием варвары при таком маневре должны были очутиться перед развернутым строем легиона, а лобовой удар был самым приемлемым в данном положении. Цессий Лонг имел основания надеяться на стойкость своих когорт. Правый фланг легиона упирался в непроходимые овраги. Еще правее блестела река, один из притоков Дуная.
Трубачи подняли к небесам медные трубы. Долину огласили тягучие римские сигналы. Солдаты сняли со щитов кожаные чехлы, предохранявшие металл от ржавчины в дурную погоду. Строй блеснул медью. Уже конница Ация склонялась на левый фланг. Земля гудела под копытами варварских орд.
– Мужайтесь, мужи! – призывал Цессий Лонг, объезжая фронт.
Легионеры переговаривались:
– Не зевай, товарищ! Ставь крепче ногу!
– Будем живы, угощаю массилийским...
– Хо-хо! Гудит!..
– Юст? Живем? Крепись, товарищ...
Со времен Адриана римская тактика претерпела большие изменения. Уже не было больше манипулярного строя, когда легионы выстраивались в шахматном порядке. Строй упростили и превратили в фалангу, в восемь рядов глубины. Позади этой неповоротливой, но несокрушимой линии ставились лучники и передвигавшиеся на колесах метательные машины. Особенность новой тактики состояла в том, что до соприкосновения с противником на него можно было обрушить град метательных снарядов, стрел и копий. Только метнув копья, которые обыкновенно вонзались в щиты неприятельского строя, легионарии обнажали страшные короткие мечи. Раны, наносимые этим оружием, были ужасны.
Легион замер. Четыре тысячи солдатских сердец бились как одно. Позади строя неподвижно застыли орлы. Птицы хищно вонзили когти в серебряные шары – символ власти над всем миром. Корнелин распоряжался около карробаллист.
– Агенобарб! Баллисты! – крикнул Цессий Лонг.
Но Корнелин сам считал мгновения. В нужный момент он махнул рукой. Солдаты отпустили рычаги. Тетивы из туго накрученных бараньих кишок швырнули через головы фаланги тучи стрел, а также фаларики – зажигательные снаряды, которые наводили ужас на варварских коней. За фалариками полетели, фыркая в воздухе, камни онагров, метательных машин, построенных по принципу пращи. Четыре катапульты бросили с ужасным грохотом тяжкие камни. Раздался резкий короткий звук трубы, и тогда тысячи дротиков, как по мановению руки, обрушились на лаву дико орущих варваров.
Солдаты с взволнованными лицами ждали, когда опрокинется на них это страшное бедствие. Было видно, как падали друг на друга пронзенные копьями кони и давили под собою людей. Но задние ряды напирали, и варвары налетели, как бурное море на утес. Сарматы в кожаных колпаках, геты в железных шлемах с бычьими рогами, полуголые карпы, еще какие-то дикие люди, размахивая дубинками и топорами, обрушились на римлян. Тогда легионеры привычным движением, как один, обнажили мечи.
Стараясь перекричать грохот сражения, клики и стоны, Корнелин кричал на ухо легату:
– Легат! Они обходят Ация...
Аций уже принял конный бой. Легат поскакал туда, и его шерстяной плащ развевался, как крылья огромной птицы. Фаланга стоически выдерживала удар. Но в одном месте конь варвара, пронзенный стрелой, уже мертвый, по инерции сделал несколько скачков и тяжело упал на легионариев. Фаланга была прорвана. В брешь ворвались варвары, но отборные ветераны, участвовавшие в сражении под Лугдунумом, были брошены в опасное место и восстановили положение.
– Римские мужи!.. – взывал к ним Корнелин.
У него пересохло в горле. Впереди уже мелькали искаженные боевым пылом звероподобные рожи ветеранов, оскаленные лошадиные морды, окованные железом дубины, странные клобуки сарматов, длинные мечи, весь тот хаос, который вдруг вырвался из страшной тьмы германских и сарматских лесов и обрушился на Рим. Когорты держались. Легион был укомплектован потомками римских колонистов в паннонских областях, дакийцами и гетами. Все это были мужественные люди – римские мужи.
Но варварам опять удалось прорвать фронт, и до пятидесяти разъяренных людей в овечьих шкурах кинулись к машинам. Около баллист завязалась горячая схватка. Сам Цессий Лонг принужден был обнажить меч. Варваров перебили, ряды вновь сомкнулись. По всему было видно, что дело приближалось к концу. Люди дышали, как выброшенные на песок рыбы. Раненых затаптывали в прах. В воздухе пахло кровью. Впервые закачался над строем орел, знаменосец которого упал, пораженный стрелой.
– Товарищи, издыхаю! – хрипел он и пытался вырвать из груди сломанную стрелу. – Будьте все прокляты! Издыхаю! Ааа...
– Орел! Орел! – взывали вокруг.
Орел был подхвачен соседом. Но шваркнуло копье, и легионарий упал на товарища. В его паху торчало вошедшее на две пяди копье. Старые солдаты знали, что от таких ран нет спасения. Но третий солдат бросился к знамени.
– Ооо... – выл солдат.
Над равниной стоял страшный гул сражения. Вовсю работали римские мечи. Плащ Цессия Лонга носился над строем как видение. Варвары наседали уже не с таким бешенством, как в первые моменты битвы. Многие из них лежали перед фалангой. Дикие кони, лишившись всадников, убегали из этого ада и носились далеко в поле с тревожным ржанием. Раненые выли под ногами, слали последние проклятия, хулили богов, но их безжалостно добивали, если они попадались под руку.
– Держитесь, товарищи, – кричал Корнелин, и голос его походил на рычание раненого зверя.
Цессий Лонг сказал:
– Теперь они выдохнутся...
– Не пустить ли в дело пять запасных центурий?
– Ну, что ж, – ответил легат.
Трибун подскакал к ветеранам, которые, опершись на копья, единственные не выпущенные копья в легионе, спокойно ждали, когда придет их очередь.
– Ветераны! Легат желает прибегнуть к вашей доблести!
Легионарии, почти все старики, с розовыми шрамами на лицах, с выбитыми в схватках зубами, знавшие, что такое хороший удар, поплевали на руки...
Утреннее море сияло. «Фортуна Кальпурния» приближалась к берегам Италии. Виргилиан, нагибаясь в низенькой дверце, вышел на палубу из каморы, и от беспредельности горизонта у него закружилась голова.
Ночью Виргилиану снились странные волнистые горы, похожие на те холмы в лозах, среди которых прошло невеселое виргилианское детство, в Кампании[18], в десяти миллиях от города Кум. Потом ему казалось во сне, что он идет по улицам незнакомого города, и, может быть, в Риме, и на ступеньках портика стоит сенатор Кассий Дион, внук Диона Хризостома. Сенатор развертывал длинный свиток, и ветер развевал его белую тогу. Затем появились легионарии, однообразно вооруженные, как на колонне Трояна, и блеснула река, и Грациана Секунда показалась под сенью туманных варварских дубов. А потом все исчезло...
Виргилиан проснулся, и на него пахнуло запахом моря, корабельной смолой. Корабль скрипел и разрезал море, как плуг землю. В снастях свистел ветер. Все было как вчера: овечья шкура, свиток «Тимея» Платона, который он перечитывал в десятый раз. На палубе раздавались голоса корабельщиков.
На огромном четырехугольном парусе «Фортуны» была изображена волчица, питающая сосцами близнецов – знак того, что корабль принадлежал римскому гражданину. На мачте сияла золоченая статуэтка богини. На корме кормчий, не отрывая глаз от прекрасной, но коварнейшей в мироздании стихии, держали в мозолистых руках кормовые весла. Море переливалось за бортом, и дельфин, напоминая о прелестной Киприде, описывал в воздухе грациозную кривую и плюхался в воду. Наварх, чернобородый Трифон, родом из Аквилеи, стоял на помосте.
– Радуйся, – сказал он Виргилиану, – боги послали нам благоприятный ветер. Смотри, вот Италия...
Виргилиан посмотрел в ту сторону, куда показывал загорелой рукой Трифон, но ничего не увидел. Надо было обладать божественным зрением морехода, чтобы различить впереди берега Италии.
Пять дней тому назад они покинули Лаодикию, Трифон доставил в антиохийские конторы Юлии Мезы груз кож, получил товары для Рима и поспешил отплыть, чтобы захватить хорошую погоду. Это был последний рейс «Фортуны» до закрытия навигации.
И вот в далекой дымке лежала страна пенатов[19]. Виргилиан волновался при одной мысли, что скоро будет ходить по улицам Рима, увидит друзей, любезного сердцу Скрибония Флорина, Минуция Феликса, Филострата. Вероятно, они по-прежнему собираются в книжной лавке Прокопия, у храма Мира, спорят о стихах, перебирают на прилавках новинки книжного рынка. Едва ли что изменилось в Риме за три года.
Ветер отогнал последние туманы Морфея[20]. Каждое утреннее пробуждение казалось Виргилиану началом новой жизни. Жизнь стала такой хрупкой. Одно неосторожное движение, глупая случайность, и ее можно было разбить, как вазу. «Как горшок», – мысленно поправился Виргилиан, который не позволял высоких сравнений по поводу собственной особы.
Все вокруг было радостно, как в дни «Одиссеи». Корабельщики стали укреплять парус. Трифон обругал неловкого «ослицей».
– Прекрасный корабль, – сказал Виргилиан.
Трифон окинул взором судно. Так с любовью озирают поселяне свое жилище или возделанные руками предков виноградники. На этом корабле он возил в Босфор Киммерийский железо, кожи в Азию, пряности в Рим, доставлял на римский эмпорий[21] из Африки оливковое масло из Массилии вино, из Иллирии шерсть и баранов, из Сицилии прекрасных, как боги, серых и белых быков. Сенатор П. Кальпурний Месала, дядя Виргилиана, умел соединять с государственными заботами свои торговые делишки, и «Фортуна» плавала шесть месяцев в году. Трифон служил в императорском мизенском флоте, плавал по Понту Эвксинскому[22], два раза ходил в океан, в Британию, один раз с машинами для британских легионов, в другой – за свинцом каледонских рудников. Выйдя в отставку, он приобрел в окрестностях Аквилеи кусок земли, думая заняться на старости лет земледелием, но не выдержал разлуки с морем и поступил на службу к сенатору. Иногда вместе с ним плавал племянник сенатора Виргилиан, исполнявший различные поручения своего дяди. Трифон слышал, что Виргилиан пишет стихи, но считал это занятие пустым и бесполезным. Впрочем, Виргилиан нравился ему своей простотой в обхождении и интересом к морскому делу.
Теофраст, раб Виргилиана, плут и воришка, но расторопный каппадокиец, зачерпнул сосудом на веревке воды, чтобы господин мог совершить утреннее омовение. Потом он принес еду: круглый черствый хлебец, оливки в деревянной чашке, гроздь винограда и немного воды, смешанной с вином. Трифон еще раз окинул взглядом корабль и сказал:
– Он построен, как должны строиться либурны: из отборных кипарисов и сосен, срубленных в осеннее равноденствие. Весь на медных гвоздях, которые лучше сопротивляются ржавчине. Снасти его сделаны из скифской конопли и выдержат любой ветер. Да хранят нас морские боги!
Виргилиан любил беседовать с простыми людьми, с корабельщиками, с уличными торговцами, с бродягами и посетителями придорожных кабачков. От них он узнавал любопытные вещи о ценах на хлеб, об игре в кости, о любовных приключениях с трактирной служанкой. Как все было просто у этих людей! Ни сомнений, ни разочарований! Родиться, есть, пить, любить и потом умереть. Но как бессмысленно, бесцельно.
Виргилиан ел хлеб и оливки и перечитывал на восковых табличках записи, которые он сделал вчера, пользуясь тихой погодой. Это были черновые наброски для будущей книги, посвященной императору Антонину. Виргилиану хотелось рассказать о своих путешествиях, о встречах с августом и многими примечательными людьми. Книга казалась ему лишней надеждой оставить после себя какой-то след, напомнить о своем существовании на земле друзьям, римскому народу.
Аврелий Кальпурний Виргилиан родился в сельском доме, в Оливиуме, небольшом поместье около Кум, вскоре после того, как умер от чумы в Виндобоне благочестивый император Марк Аврелий, в смутные дни маркоманской войны. Отец Виргилиана, отличавшийся слабым здоровьем и обладавший небольшими средствами, почти всю жизнь провел в этом спокойном и живописном уголке на самом берегу Тирренского моря, среди лоз и оливковых деревьев. Мать, Летиция Тацита, из рода Тацитов, умерла, когда Виргилиан был пятилетним ребенком. Он только смутно помнил склоненное над ним лицо матери, ласковые руки и тихий сладостный голос, певший ему песенку о воробье, подслушавшем разговор двух мальчишек о том, что на форуме торговцы рассыпали мешок с пшеницей. Но это было так смутно.
Имение не могло приносить больших доходов, хотя было приятным убежищем для такого спокойного человека, как отец Виргилиана; в двадцати стадиях[23] лежало море, на берегу которого трепетала в сетях у рыбаков свежепойманная рыба.
Виргилиан помнил эти солнечные италийские утра, когда они ходили с отцом покупать рыбу свежего улова по тропинке мимо посаженных в порядке лоз, через волнистые холмы, с которых открывался сладчайший вид на море, на плывущие из Сицилии торговые корабли.
– Отец, куда они плывут? – спрашивал Виргилиан.
Люций Кальпурний смотрел на сына и поглаживал бороду.
– Они плывут в Рим. Когда ты подрастешь, ты тоже поедешь в Рим. Нехорошо умереть, не увидев Рима.
На лозах поспевали черные гроздья, пахнувшие розой. Влажный соленый ветер прилетал с моря к самому дому. Дом стоял в тени олив и лавров, старый деревенский дом, в котором жила и умерла Летиция Тацита. Невдалеке находился сельский храм – четыре колонны под простым фронтоном, посвященный богине луны и охоты. Под балками храмовой крыши вечно шумел ветер. Голуби вили под крышей свои гнезда, ворковали и шумными стаями летали над лавровой рощей. Весь фронтон был в голубином помете.
Иногда отец приводил сюда маленького сына в сопровождении раба, который нес жаровню для воскурений и мешочек с благовониями. Посреди храма стояла богиня в коротком одеянии, легконогая, вынимающая стрелу из колчана за плечом. Рядом с ней бежала мраморная собака. Богиня улыбалась блаженно и смотрела пустыми глазами. Ее поднятый острый локоток запомнился на всю жизнь.
Отец бросал на алтарь горсть благовоний, и маленький храм застилался дымом.
– Отец, она правит миром? Поражает злых стрелами? – шепотом спрашивал мальчик.
И отец, старый атеист, говорил:
– Миром правят принципы вечные и неизменные. Людей поражают пороки. Миром правит гармония...
Виргилиан не понимал, о чем говорил отец, но смутно чувствовал, что на мгновение прикасался к какой-то тайне.
Когда отец умер, Виргилиана перевезли в Рим, в крытой повозке, запряженной парой старых мулов. Всю дорогу они хлопали ушами в такт шагу, а Виргилиан плакал горькими слезами, тоскуя по отцу, не зная, что ожидает его в этом страшном Риме, где жил дядя, о котором рабы говорили, что он сенатор, богат, как Крез, и живет в мраморном доме. Когда показался наконец Рим, поразивший мальчика своей огромностью, множеством домов и портиков, он все еще плакал, вспоминая рощи и лозы Оливиума, прогулки с отцом на берег моря. Никогда, никогда не будет этих утренних прогулок и поездок в Кумы, где отец покупал ему на базаре медовые пряники и пирожки с сыром. Но дядя оказался любезным и не злым человеком, к тому же бездетным, и приласкал мальчика. Жена сенатора Проперция закормила его сластями, пирогами и вареньями. Мало-помалу Виргилиан привык к новой жизни, к шумному Риму, плакал только по ночам, когда никто не видел его слез. Впрочем, весь день был посвящен ученью. Грамматику он изучал у Герония, а риторику у знаменитого Порфириона, комментатора Горация.
За это время в империи случилось много всяких событий, умирали или погибали от рук солдат императоры, Септимий Север раздавил восточные легионы Песценния Нигера, осаждал Византию, разбил под Лугдунумом Альбина, британского узурпатора, дважды воевал с парфянами и сам, в конце концов, умер от яда в один туманный зимний день в далекой Британии, в разгаре приготовлений к новой войне с каледонцами. Но в те дни Виргилиан и его сверстники мало думали об императорах. Их больше интересовали пирушки, писание стишков и прелести какой-нибудь канатной плясуньи, за динарий продававшей свои молодые ласки. Дядя, человек расчетливый, но не скупой, не жалел денег на образование племянника, и уроки у Порфириона, стоившие не одну тысячу сестерциев, продолжались, хотя сам сенатор ценил больше хорошо приготовленное блюдо, чем со вкусом подобранную цитату или метафору, и утверждал, что люди говорят больше, чем надо. Но был он человек неглупый, гнушался отдавать деньги в рост молодым повесам, сохранил и в сенаторском звании, которое получил от Севера, пристрастие к торговле и вел через подставных лиц коммерческие операции с Востоком. Единственное, что его докучало, были налоги, постоянная возможность конфискации. Времена наступали тревожные, никто не мог поручиться за завтрашний день. Виргилиан мало интересовался его гвоздями и кожами, но честно исполнял дядюшкины поручения.
Однажды Виргилиан видел императора. В те дни еще царствовал Септимий Север. Дело происходило в загородном императорском дворце. Август медленно спускался по дворцовой лестнице, положив одну руку на плечо старшего сына Вассиана, названного Антонином, чтобы осенить его блеском и славой угасшей династии, а другой рукой лаская завитки своей пышной бороды. Он что-то говорил сыну. Цезарь слушал, выпятив нижнюю губу. Позади на почтительном расстоянии, как это требуется церемониалом, шли сенаторы, префекты, в торжественных претекстах или военных плащах. Они переговаривались шепотом, прикрывая рты руками, чтобы до августа не долетали их слова. Было что-то римское в этом медленном шествии, в монументальных складках тог, в фасциях ликторов, и в то же время что-то грустное, обреченное. И Виргилиану стало жаль этого пухлого юношу, на плечи которого должны были рано или поздно упасть все тяготы мира.
Виргилиан видел потом цезаря Антонина в цирке, в тот день, когда влюбленный в конские ристания сын августа и соправитель в делах империи как простой возница правил квадригой партии голубых. Соперником его на арене был брат Гета, и оба едва не погибли, когда их колесницы зацепились одна за другую на опасном повороте. Видел Виргилиан цезаря и тогда, когда Антонин отправлялся в Этрурию на охоту на лисиц, вредительниц сельских виноградников, а также в памятный день во дворце, на приеме у Юлии Домны.
На этот прием Виргилиан попал благодаря покровительству Диона Кассия. Медлительный сенатор замешкался, и они появились с опозданием, когда рукоплескания уже гремели в зале Минервы. Это только что кончил читать свою дидактическую поэму Оппиан, грек, родом из Аназарбы Киликийской, надежда эллинской поэзии, двадцатилетний красавец.
Оппиан стоял посреди залы, чернокудрый, увенчанный лаврами, и смущенный, и взволнованный, а на возвышении, к которому вели ступеньки, на некотором подобии ложа, скрестив на шелковой подушке маленькие ножки в пурпуровых башмаках с жемчугом, лежала августа Юлия Домна. Подперев рукою гладко причесанную голову, она с улыбкой смотрела на поэта, и ее черные глаза изливали на него сияние сирийской ночи.
Виргилиан, с сердечным трепетом вступивший в прекрасное общество, немного успокоился и присмотрелся к тому, что происходило вокруг. Зала, освещенная многочисленными светильниками, имела круглую форму и была украшена потемневшей росписью на мифологические сюжеты. На потолке была изображена в высоком шлеме Минерва, про которую говорили, что она была списана художником с самой Юлии Домны. Около августы сидел цезарь Антонин и с особенным жаром хлопал поэту, потому что в поэме трактовался охотник и его подвиги. Рядом с ним сидела строгого вида женщина, Аррия, как узнал потом Виргилиан, посвятившая свою жизнь изучению Платона. По другую сторону Антонина стоял Антипатр из Гиераполя, софист, его учитель и начальник императорской канцелярии, знаменитый тем, что с необыкновенным искусством составлял письма августа, а позади Домны находились Кастор, кубикулярий императора, человек с доброй улыбкой, спрятанной в пушистой бороде, и софист Филиск. Остальные стояли ниже ступенек, все в белых тогах, многие со свитками в руках.
Рукоплескания наконец умолкли.
– Прекрасно, Оппиан, – крикнул Антонин, – поистине, в тебе таится целое море очарования!
Виргилиан слышал, как стоявший рядом человек в поношенной тоге, это был Скрибоний Флорин, с которым он тогда и познакомился, пробормотал:
– Но слишком цветисто. Сафо[24], по-моему, писала лучше...
Вообще, видно было, что поэма особенного восторга у слушателей не вызвала, может быть, из зависти, может быть, потому, что не все были в состоянии оценить прелести греческого стиха; хлопали же присутствующие из желания не отставать от цезаря, с таким жаром хвалившего поэму об охоте. Виргилиан услышал критикующих:
– Приятные стихи, но незначительные...
– Но битва быков во второй песне написана отлично...
– Во всяком случае, это не «Георгики» Вергилия...
– Слишком много цветов...
До поэта не долетали эти суждения. Он стоял перед Домной, которая расспрашивала его, как он чувствует себя в Риме, и что он намерен писать теперь, после поэмы об охоте. Растроганный Оппиан преклонил колено и поднес свиток поэмы Антонину, который обнял его и поцеловал. В толпе уже говорили на другие темы. Кто-то спрашивал у Филострата:
– Над чем ты теперь работаешь?
Филострат важно склонил голову.
– Пишу маленькую работу против Аспазия Равеннского.
– Это интересно. О чем?
– По вопросу о том, как надо писать письма. Высмеиваю его напыщенный стиль, путаницу, неясность. Ставлю ему в пример Антипатра. Вот как надо писать письма! Какая ясность мысли, какой возвышенный стиль, меткость выражений, приятная краткость! Он входит как актер в роль императора, и потому-то его письма так естественны и благородны...
– Филострат! Филострат! – раздались голоса. – Августа хочет говорить с тобой.
Все с завистью посмотрели на философа, когда он пробирался к Юлии Домне.
– Я здесь, домина.
Домна протянула ему какой-то свиток.
– Вот, посмотри это, Филострат, – сказала она, – мне прислали это из Антиохии.
Филострат склонился над свитком.
– Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, – продолжала Домна, – написаны скверно, площадным языком. Ты мог бы написать по ним замечательный роман. С твоим стилем...
Стоявший рядом с Виргилианом председатель «священного общества странствующих риторов, почитающих Диониса» объяснял Скрибонию, продолжая разговор:
– Когда он на репетиции произнес слова «великого Агамемнона», поднимаясь на кончики пальцев, Пилад в порицание заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона...
Речь шла о последней пьесе, поставленной в театре Помпея, и о миме Лукиане. Кто-то восторгался:
– Ложным страданием и красотой он вызывает во мне слезы!
Виргилиан с любопытством оглядывался по сторонам, прислушивался к разговорам, пытался услышать, о чем говорит Юлия Домна. Дион Кассий не покидал его ни на минуту, выжидая удобного случая, когда можно будет подвести начинающего поэта к августе. Но вокруг было столько людей, добивающихся чести говорить с нею. Наконец Дион протолкал его вперед.
– Августа, – сказал он не без торжественности, – позволь мне представить тебе сего юного служителя Муз!
Виргилиан в смущении, ничего не видя, кроме сияющих глаз Юлии Домны, стоял теперь, в центре всеобщего внимания. Домна, все так же подпирая усталую от стихов и высоких мыслей головку, приветливо улыбнулась.
– Этот юноша тоже пишет об охоте? – спросил Диона Антонин.