— Да находится…
— Ну раз находится… — «Ну и неряшливый народ, ну и народец… И зачем я на тебя во время войны столько картофеля извёл, не пойму… «Могу трактористом, комбайнёром…» Болтун несчастный!.. Корова ему не нужна…» — Эй, парень, не порть вещь, положи на место!
Сынишка Симона посмотрел на него равнодушно, потом отвернулся и снова стал играть своим фонариком.
— Он что, обижен, бил ты его, что ли? — спросил Гикор у Симона.
— Нет, не бил.
— Ведёт себя на манер обиженного, а?
— Мои такие — каждый сам по себе.
— Нехорошо, — сказал Гикор.
— А мне что, они у меня хлеба не просят.
— Не просят? — спросил Гикор.
— Кормлю я их, конечно, но они своё дело сами знают, самостоятельный народ.
Красная собака изловчилась, сука, укусила-таки Алхо в шею. Гикор попросил вскипятить воды.
Его сын Генрик в городе, конечно, тоже шляется по этим самым… в городе много женщин… Ещё бы не шляться, столько свободного времени — на работе сидит пять-шесть часов, с начальством в ладах, выпивают вместе, что же ему ещё делать… ясное дело… То-то он такой чистенький, всё на нём по-городскому сидит… и галстук — нет, тут явно женская рука чувствуется, он сам не смог бы. Да, тут, без сомнения, женщина замешана… И когда в деревню приезжает, не выдерживает и трёх дней. Приехал. «Здрасте, здрасте…» Потом зевать начинает, глядишь, вещи собрал. «Ты куда?» — «До свиданья». — «Да ты что, с ума сошёл?!» — «На работу надо». А картофель ему нужен. Картофель. Капуста. Масло. Сыр. Фрукты. Овощи. Нет, он не против, всё это ему нужно, только, ради бога, увольте, он с собой не повезёт — пришлите с оказией. И ты бегай высунув язык, упрашивай-умоляй водителей, а потом, уговорив кое-как, грузи мешки на машину, торопись, в спешке ещё стукнись головой о притолоку, хи-хи-хи — засмейся водителю… «Сейчас-сейчас, ещё минуточку… капуста осталась…» Потом погрузи, наконец, капусту тоже — и пот со лба утри и вздохни, переведи дух, что всё удачно так получилось. А потом в каждом письме проси обратно мешки, да для него же самого. Ты проси, а они делай вид, что не слышат, заняты очень. А чем, спрашивается, заняты? Со шлюхами развлекаются.
Когда вода, по его мнению, должна была уже вскипеть, выяснилось, что его просьбы никто не слышал. Он попросил снова. И тогда Симон сказал:
— Да ну, лошадь ведь, что с ней случится.
И Гикор понял, что единственно близкое ему существо здесь — Алхо. И горько усмехнулся:
— Конечно, лошадь не трактор… и не комбайн. — Но потом Гикор испугался, как бы Симон не подумал, что он над ним издевается. — Чужая лошадь, не моя.
— Может, йод сгодится?
«Ах ты ещё и поддеваешь меня?!»
— Скажи, пусть принесут… — «Как же, ты скажешь, тебе принесут, да что ты за мужчина, твой сопляк, от горшка два вершка, будет фонариком играть, а ты сам пойдёшь за йодом…» — Давай…
Когда закладывали в рану вату, лошадь дрожала, и пот её прошиб в минуту. Она прижалась к Гикору, и Гикор подумал, что он купит у Андро эту лошадь, даст, сколько тот попросит, будет ходить за ней, вместе и доживут каждый свой век. Потом он снял, почистил седло. «И как это мы с тобой осилим подъём тот, а, лошадь? Ты старая, и я старый, а?» Он снова выругал Андро за то, что тот даёт лошадь всем, кто ни попросит. Такую лошадь. Он захотел пойти и тут же выкупать Алхо. Или хотя бы просто напоить.
— Ребёнок сделает, — остановил его Симон. — Макбет!
— Ну да, он лучше нашего даже сделает, — посмеялся Гикор, но холодные голубые глаза ребёнка не понравились ему. И главное, он не переставая гасил-зажигал свой фонарик, гасил-зажигал.
— Эй, Макбет, давай наперегонки. — На улице затрещал мотоцикл.
Они сидели за столом и пили чай, и хлеб их был вкусен, и на столе стояло варенье из инжира. Их красный хлеб был очень вкусен. Они пообещали ему дать, сколько он увезёт с собой. «У меня и денежки припрятаны, уплачу…» — сказал он, но хозяева только махнули рукой, какие деньги, закрома лопаются. Да, да, всё у них в Цмакуте хорошо, кроме хлеба, всё родится, а хлеб неважный вот… не хватает даже. «Государственный потребляете?» — «Государственный. Зерном берём и мукой, ну да всё равно невкусный…» А старуха его совсем старухой заделалась, мать и та крепче… Хотела она им маслица прислать, да побоялась — протухнет по дороге, жаркая дорога, асфальт… Всё это время Гикор прислушивался к голосам на улице — мальчик не вёл Алхо обратно, что-то они задерживались.
— Сын твой не идёт что-то, — сказал Гикор.
— Да нет, ничего не сделается, — успокоил его Симон.
— В школе как учится — хорошо?
— Хорошо, хорошо, только вот трактор его очень интересует.
— Мне он… мне он что-то не таким показался, а?
— Верно, верно заметил, — засмеялся родитель. — На экзаменах телефон устроили, подсказывали друг дружке.
— Молодец, — кисло сказал Гикор.
Они не стали бить Алхо. Они привели его к роднику и смотрели, как он пьёт воду и как у него надувается от этого брюхо. Потом им показалось — слишком много он пьёт, и они оттащили его от воды, но один из ребят сказал, что он заметил, как лошадь, не разжимая губ, пила воду; пошли проверять — в самом деле, Алхо пил воду с плотно сомкнутыми губами: чтобы песок и грязь в рот не попали. Потом они вывели его за село и пустили по дороге.
Алхо боялся тринадцати-пятнадцатилетних ребят. Он предпочитал скорее груз непосильный, дорогу на станцию, остромордую суку, и красную суку, и вшивого пса — всех псов, вместе взятых, и змею в придачу, и шмелей — там он, по крайней мере, знал, что будет. А эти ведут по дороге, а Алхо ждёт пропасти. Алхо ждал пропасти под ногой, но пропасти не было, только сзади ехал мотоцикл. Но Алхо всё равно не верил им, даже когда они поили его — Алхо не верил им.
А они вели его, вели и вдруг остановили, поспорили, кому садиться, потом их трое уселось на Алхо, и Алхо побежал. Неудобно ему было, но ничего, выдержать можно. Но когда за ним погнался мотоцикл — началась пытка: мотоцикл возникал сзади, спереди, сбоку, путался в ногах, Алхо думал, что уж лучше бы они его избили и на этом покончили.
— Ладно, устал уже, пусть отдохнёт…
— Эй, Макбет, горючее у него кончилось, слышишь…
Они поспорили, что лучше: лошадь или мотоцикл. Потом мотоцикла не было, но они стали дурака валять с его хвостом, они приказывали ему идти, а сами держали за хвост, хвост чуть не отрывался. Не отрывался, конечно, но это было больно. Лучше бы раз навсегда оторвали его ему. Когда они приладили карманный фонарик ему на лоб, его чуть не передёрнуло от отвращения, а они вдобавок вздумали вдруг кормить его.
— А теперь пасись, — сказал один.
— Пасись, — сказал другой и пригнул его голову к земле.
А третий сунул ему под нос какой-то цветок.
— Ешь цветок, тебе дают.
— Не понимает.
— Темно, не видит, наверное.
Луна обливала землю молочным светом, её молчаливый большой круг спокойно сеял этот свет над землёй. Помаргивали звёзды. Из звёзд только половина — звёзды. Другая половина — планеты, такие же, как наши. На планетах, наверное, живут люди. Люди с планет, наверное, смотрят сейчас на землю в большие бинокли и видят скошенное поле, детей, лошадь и странный печальный свет фонарика, прилаженного ко лбу этой лошади. Печальный и смешной.
Когда Гикор с Симоном приблизились к ним, луна всё так же проливала свой молочно-белый свет на поле, качались тени от лошади, тихо угасали серые падающие звёзды и, вытаращив глаза, сосредоточенно и безмолвно глядели на лошадь с фонарём смуглые тёмноглазые мальчишки.
— Гипноз делаем.
Гикор не стал их бить, чужие были всё-таки. И Симон не рассердился на сына, он подумал, что раз мальчишки не бегут, значит никаких беспорядков тут не было. Гикор молча снял фонарик, сунул к себе в карман — не посмеют попросить, себе возьмёт. Словом, будет фонарь в Цмакуте — это уж точно.
Может, не нагружать Алхо до смерти, а? Не голод же в конце концов, не засуха. А эти-то, хозяева, хоть бы они заступились за лошадь, но нет, боятся скупыми показаться, ах ты! Алхо принял весь груз, и его словно не стало. Словно умер Алхо.
— Айта, вроде много получается…
В Англии, или где там, говорят, сыновья, когда уезжают жить в другой город, каждый месяц шлют домой письмо, так и так, мол, жив-здоров, чего и вам желаю. И деньги посылают — аккуратно, каждый месяц, черти. Свой сыновний долг. Ну да Англия страна что надо, там порядок знают… Алхо не дойдёт, наверное… И вдруг Гикор сам почувствовал усталость, почувствовал все свои шестьдесят пять лет и почувствовал смутную тревогу.
— Алхо…
Он поправил ему удила, седло, стремя.
— Алхо…
Но Алхо шёл — с глухим, едва слышным стоном. Алхо шёл — наперекор грузу, наперекор жизни своей шёл. Интересно знать, зачем убили несоевского Аршака? Кажется, деньги вёз, так, гроши какие-то, масло в городе продал, копейки.
— Как-то мы с тобой доберёмся, Алхо?..
И он понял, что постарел, что дорога эта его утомила. Он вспомнил утренний весёлый автобус и выругался:
— Безмозглые дураки, чтоб вас!..
Но автобус тут же забылся, и перед ним встал Андро, у телеги, с ослиным своим лицом.
— Тряпка, из-за баб готов на всё…
И вспомнилась ему Ашхен, но её он не выругал. И с отвращением и брезгливостью он вспомнил красные губы сына. И вспомнил речку, Алхо на берегу, девочек и выругал разомлевшую на солнце великаншу, представил сына рядом с ней и выругался ещё раз; его сын Генрик был рядом с ней маленьким, щуплым, и это ему очень не понравилось, потому что великанша могла схватить Генрика за белый нос и у него бы перехватило дыхание… «С восьмого класса курит, сукин сын», — подумал он и вспомнил прокуренную комнату в райкоме, где бюро исключало его из партии и снимало с председательства. А он и тогда был нагруженной лошадкой — он думал о сене, его исключали из партии, а он беспокоился, как там, в Цмакуте, картошка, не попортилась бы. И тревожился впрок — за все возможные голодные годы, за все засухи, которые будут и которых не будет. Гикор вспомнил зерно в амбаре и пшеничное поле и понял, что как этот Алхо прикован к своему грузу, так и он, Гикор, намертво прибит к этим полям и этим амбарам, будь они свои или чужие, были бы в Цмакуте. Он выругал пекаря Ваго за то, что тот печёт невкусный хлеб, и заставил себя подумать, как он всё имущество своё продаст и переедет жить в город. Но он и минуты не смог прожить в этом воображаемом городе, сердце у него чуть не разорвалось.
— Алхо, Алхо мой…
Он вспомнил сына своего Генрика, вспомнил, как приехал к нему с барашком, как сын привёл своих сослуживцев и секретаршу с длинными ногами, как он, Гикор, с невесткой готовили шашлык, дым выел им глаза, всё кончено было наконец, и Гикор, войдя в комнату, увидел напившихся-наевшихся осоловелых гостей сына: «Не стали тебя ждать, отец, шашлык надо горячим кушать, выпей за нас…» Он вспомнил свою глупую гордость, неизвестно откуда всплывшую, вспомнил, как ему тогда захотелось рассказать про свою с Левоном поездку в Москву и как никто его не стал тогда слушать… И вспомнил, как сын стеснялся его и своей деревенской жены… Ах ты боже мой… И тогда Гикор подумал, сколько дармоедов на этой земле, и подумал, что и государство-то стоит пожалеть, столько дармоедов, только и знают баклуши бить.
Алхо, родной… Нет, я ничего. Ну раз встал, давай я тебе поправлю тут… Так… так лучше?
— Накрой мешки брезентом, — сказал Гикор жене. — Лошадь как следует вытри, войлоком накрой, чтоб не простыла. Свиней прогони — я спать ложусь. Да не греми ты своими кастрюльками! — заорал Гикор. — Из Касаха иду, чтоб тебя с твоим мацуном… — пробормотал он уже во сне.
А потом, потом реял ветерок, какой только в горах бывает, реял от вершины к вершине, чуть трепля облака, заведующий фермой Левон ругался с конюхом Месропом, женщины доили овец, лаяли проголодавшиеся псы, вдали подал голос оранжевый табун, жена Гикора зарезала курицу, и тихо-тихо дремал Алхо.
Овцы ушли пастись, собаки, сытые уже, не желали их сопровождать, но всё же двинулись вслед нехотя. Алхо отдыхал стоя.
Гикор вышел из палатки, сел у входа и зевнул, мрачный-премрачный. Пришла Ашхен, сказала: «И нагрузил же ты…» Гикор сказал: «Пошла, не твоего ума дело». Пастухи отогнали от стада чужого телка, и двадцать раз мелькнула под носом у собак лиса и двадцать раз скрылась, окружённая собаками. Гикор спустился к оврагу. Левон колол дрова для фермы. Месроп направлялся к табуну, а Алхо пощипывал траву.
— Ешь, — сказал ему Гикор.
Утром Гикор спросил его:
— Всё ещё пасёшься? Хорошо делаешь, молодец. Пасись.
Реял ветерок, какой только в горах бывает, реял от вершины к вершине, чуть трепля облака, женщины доили овец, и подал голос оранжевый табун. Алхо вскинул голову — широкозадые кобылы источали там аромат и сулили сладкую усталость, не такую, какая бывает от груза. Алхо негромко заржал и пошёл к ним. Из табуна метнулся, поглядел на него с минуту и бросился на него жеребец. Отшвырнул Алхо, подмял под себя и, похрапывая, умчался. Вернулся к табуну. И поглядел оттуда злыми презрительными глазами: где-то там это жалкое ничтожество, осмелившееся подступиться к табуну?
Алхо сел, потом поднялся на ноги, поглядел на табун — кобылы источали тепло и запах цветов. Алхо заржал. Жеребец обошёл свой табун лёгкой поступью и снова бросился на Алхо — подмял его снова и, победный и злой, вернулся к кобылам.
По небу плыли клочки облаков, маячил среди зелени оранжевый табун, скулили и выли проголодавшиеся собаки. Алхо поднялся, встал на дрожащих ногах, поднял голову — кобылы источали запах цветов и тепло. Алхо заржал и двинулся к табуну.
— Гикор! Лошадь убивают… Гикор…
— Гикор! Отойди, Гикор, задавит, отойди, ради Христа!..
С вилами в руках Гикор пошёл навстречу жеребцу.
— Бездельник, собака, кишки тебе выпущу, стерва…
Гикора собаки спасли, окружили жеребца и оттеснили его от Гикора и Алхо. А Алхо всё рвался к оранжевому табуну, всё шёл к нему и не видел Гикора. И Алхо пошёл — пошёл, подминая под собой Гикора.
А оранжевый жеребец вырвался из кольца собак, ударил, укусил Алхо, распростёр его по земле и ушёл к своему табуну, разметав огненную гриву. И от самого табуна оглянулся и увидел, как Алхо в который раз уже встал, постоял секунду и пошёл за Гикором. Пошёл по дороге, ведущей к последующим грузам, пошёл через село на станцию.
— Спасибочки, — сказано было Андро, — спасибочки тебе! Как Гикору надо бывает в Касах, Алхо тут как тут, а ребёнок два дня болтается на станции, так Алхо устал, спасибочки…
— Андраник… — позвала бабка, мать Андро.
— Да с тобой-то что приключилось, мать, что — Андраник?!
— Сын твоего брата на станции сидит, Андраник…
— А я что, виноват, что ли, что он на станции сидит, я что — виноват?..
На станции
Вот что произошло осенью. Мы были в девятом классе — мы возмужали ещё на одно сладкое, грубое и жаркое лето, а наш директор школы и учитель географии товарищ Давтян, ни в коей мере не причастный ни к нашей успеваемости, хорошей и плохой, ни к скрытому смешку других учителей над ним — ни к чему, из мягкого плена благополучия и преклонных годов проговорил лениво:
— Заткнитесь, обезьяны.
На сенокосе, ночью, из-за стога сена тихо выскользнул и растворился в темноте, сняв ботинки, хромой и бесстыжий Спандар. И тут же в лунном свете поднялась, на секунду тревожно прислушалась и шагнула в ту же темноту своим крепким долгим шагом высокая Лена, но на эти её шаги села во сне вдовая Гино: «Эй, кого там носит?»
Вот такие были дела. Такое случилось лето. Я прочёл «Декамерон», прошлогодние платья были узки девушкам, Игнатова Джемма бросила мне ранец на полдороге — «отдашь нашим» — и ушла с шофёром из Кировакана, чтобы сделаться его женой, худенький Гаруш из Шамута видел во дворе у новой учительницы лифчик на верёвке, зеленоглазая Анаит, уронив голову на руки, смотрела на меня, смотрела, и вот товарищ Давтян сказал сквозь полудрёму:
— Заткнитесь, ленивые обезьяны.
И я сказал, чтобы проверить, по-настоящему он спит или только полуспит, я сказал:
— Обезьяны не мы.
Выяснилось, вообще не спал, он сказал:
— Кто же?