— …и немецкие фирмы. Целый список поставок: сколько угодно высококачественных товаров. Оснастка для ракет… всевозможные яды с рецептом изготовления…
— …вот почему этот самый Бирман, которого я всегда считал пацифистом, тоже поддерживает войну… Он даже говорит…
— …говорить-то он ничего не говорит, но поливает помоями всех, кто не заодно с ним…
…а детей со свечками, которые за мир, он называет сопливыми плаксами…
— -…они ведь не видят перед собой общественной цели, у них нет перспективы и нет аргументов, а мы то в их годы…
— …ну почему? Не проливать кровь ради нефти — это ведь что-нибудь да значит…
— …мало этого, мало, вот когда мы… против войны во Вьетнаме…
— Хо-Хо-Хо-Ши-Мин — это ведь тоже не бог весть какой аргумент…
— …Во всяком случае все дети сейчас вышли на площади и улицы. Вот уже и в Мюнхене, и в Штутгарте. Свыше пяти тысяч. Они даже из детских магазинов выходят на улицу… Устраивают марши молчания с перерывом на рев… «Мне страшно, мне страшно!» ревут они. Этого ведь никогда еще не было, чтобы здесь, в Германии, кто-нибудь открыто признался, будто… У меня такое мнение…
— …Говно все твои мнения. Вы лучше поглядите на нашу малышню. Понизу «Адидас», поверху «Армани». Избалованные сопляки, которые вдруг испугались за свой прикид, а мы-то в шестьдесят восьмом, и еще поздней… когда речь шла о взлетных полосах… и еще поздней, против Першингов II в Мутлангене и в других местах… Нелегкие были времена… А тут заявляются младенцы со своими свечками…
— …Ну и что с того? Разве в Лейпциге не так все начиналось? Я и сам был, когда мы каждый понедельник, вполне мирно, от Николаикирхе… Каждый понедельник, представь себе, пока те, там, наверху, не испугались…
— …С тем, что сегодня, и сравнивать нельзя.
— Но Гитлер и Саддам… Оба на одной почтовой марке. Это выходит, можно, так, что ли?…
— А нефтяные прииски знай себе горят…
— А в Багдаде одно бомбоубежище, в котором было полно гражданского населения…
— CNN, между прочим, показывает совсем другую хронику…
— Да пойми же ты, наконец: таково будущее. Еще до начала войны права на телепоказ уступают тем, кто больше предложит.
— Сегодня можно даже загодя отснять войну, потому что скоро начнется очередная. То ли в другом месте, то ли опять в Персидском заливе.
— На Балканах, где сербы и хорваты, войны наверняка не будет…
— А будет там, где нефть…
— Убитых тогда тоже не будет…
— А страшно, по-настоящему страшно будет только детям…
1992
Из Виттенберга я прибыл в некотором изумлении, потому что пригласили меня к себе немолодые господа, которые ранее состояли на службе у рухнувшего режима. В случае, если речь пойдет о духовном попечении, я, будучи священнослужителем, весьма понаторел в исцелении моральных бездн, которые с недавних пор разверзлись по всей стране. Вскоре после падения Стены я тоже высказался за то, чтобы обнародовать плоды усилий госбезопасности, и теперь на меня, тем самым, ложилась двойная ответственность.
Подлежащий рассмотрению случай «Муж годами доносит на собственную жену» был мне известен из прессы и не только по заголовкам. Но отнюдь не супруги, которых постигло несчастье, а вернее сказать, наследие Государственной безопасности, просили у меня совета. Нет, нет, совета просили их родители, которые, с одной стороны, искали помощи, с другой же — усердно заверяли меня в телефонном разговоре, что сами они никак не связаны с религией, я же в свою очередь заверил их, что отправляюсь в Берлин, отнюдь не обуянный миссионерским пылом.
Пригласившая меня чета сидела на софе, другая пара родителей, подобно мне, разместилась в креслах. «Мы, — услышал я, — просто не можем поверить тому, что стоит в газетах. Но ни один из задетых этой ситуацией, не желает с нами говорить». «Больше всего, — сказала мать женщины, за которой следил собственный муж, — страдают дети, потому что они особенно привязаны к отцу». Все родители несчастной пары сошлись в том, что их сын и, соответственно, зять всегда был для своих детей терпеливым добрым отцом. Кроме того, меня заверили, что дочь и, соответственно, невестка всегда была сильней, всегда доминировала в семье, однако критические высказывания по адресу партии и, позднее, по адресу государства высказывались обоими супругами и в полном единодушии. Они не желали принимать в расчет, что, как им не уставали повторять, очень многим обязаны государству рабочих и крестьян. Никогда ни он, ни она как дипломированные ученые не занимали бы таких высоких постов, не заботься о них социалистическое государство.
Поначалу я только слушал и таким путем узнал про обоих сватов, что один из них был признанный специалист по фармакологии, другой — он же отец дочери — до самого конца подвизался в Государственной безопасности, а именно в сфере подготовки кадров. Теперь, оставшись без работы, бывший офицер Госбезопасности сожалел о том, что его сын запутался в этой системе, ибо знал ее не снаружи, а изнутри: «Если бы он вовремя сказал мне хоть словечко. Я бы отсоветовал ему ввязываться в эту двойную игру. Ибо, с одной стороны, он хотел из чувства лояльности по отношению к государству быть ему полезным в качестве информатора, с другой стороны, он, верно, хотел защитить от возможных мер со стороны государства свою слишком критически настроенную жену, которая совершенно не умела сдерживаться. Это представляло для него огромную проблему, а он, наверно, был слишком слаб, чтобы жить под таким давлением. Уж я-то знаю, о чем говорю. Мне уже делали замечание в одной вышестоящей инстанции, потому что я после первой провокации, устроенной моей дочерью в панковской церкви, отказался прекратить с ней все и всяческие контакты, что означало бы: порвать с ней. Нет, нет, я до самого конца оказывал ей финансовую поддержку, хотя на службе у меня ее все время презрительно называли „жаба“.
Точно так же звучали и жалобы заслуженного деятеля науки. Сын ни разу не попросил у него совета. Он, известный антифашист и многолетний член партии, который со времен эмиграции хорошо знает, как обходиться с уклонистами и какие к ним принимать жестокие меры, настоятельно советовал своему сыну принять то либо иное решение. Сын, однако, мечтал о каком-то третьем пути.
Матери, они же свекровь и теща, говорили мало и то лишь тогда, когда представлялась возможность пожаловаться на беспокойство за внуков и восхвалить отменные качества женатого агента как отца. Мать дочери, за которой была установлена слежка как за диссиденткой, сказала: «Вот на этой самой софе всего еще несколько месяцев назад они сидели вместе с детьми. А теперь все сдвинулось…»
Как человек, привыкший слушать, я до поры до времени воздерживался от комментариев. Подавали кофе с печеньем, западным, к слову сказать, от Бальсена. В числе прочего я услышал, что конец Республики был воспринят не без внутренней грусти, хотя и не выглядел неожиданным. Удивительным мне показалось лишь то, что сын и зять, вопреки или благодаря свой двойной роли считал «наше государство» поддающимся реформированию, то есть до самого конца считал доступным для перемен. Точно так же и дочь, она же невестка. В тот момент, когда ведущие руководители уже сдались, она была готова пойти на баррикады во имя «хоть сколько-нибудь демократического социализма». Все это можно было воспринимать только как лишнее доказательство наивности обоих супругов. «Нет! — вскричал оставшийся без работы офицер Госбезопасности. — Мы потерпели поражение не из-за оппозиционности наших детей, мы потерпели поражение из-за нас самих». Во время паузы, когда подливали новый кофе, я еще услышал: «Самое позднее с восемьдесят третьего года, когда моя дочь и мой зять единодушно — так это во всяком случае тогда выглядело — участвовали в создании в Готе „Церкви снизу“, партии и государству следовало положительно оценить этот критический импульс и учредить на его основе „партию снизу“.
Тут посыпались самообвинения. И я, который несмотря на сомнения церковного начальства точно так же принадлежал к этой «церкви снизу», постарался скрыть свое торжество по поводу столь позднего прозрения. Потом, однако, заслуженный фармаколог упрекнул наставника кадров для Госбезопасности за то, что они слишком тщательным хранением папок с делами отдали на растерзание Западу и без того ущемленное в своих правах население Востока. И тесть информатора признался, что тут они и в самом деле совершили большую ошибку, упустив возможность защитить добросовестно заблуждающихся агентов, в том числе и членов собственной семьи, путем своевременного уничтожения отчетов и анкетных данных. «Надо было, надо было об этом побеспокоиться. А как по-вашему, господин пастор?»
Не зная, что ему ответить, я сказал: «Да, да, конечно, но ведь и Запад должен был сообразить, какая бомба с часовым механизмом лежит на Норманненштрассе. Надо было на длительный срок закрыть доступ в Главное Управление. Лет, скажем, на двадцать. Но Западу, видно, мало показалось одной только материальной победы… Хотя бы даже исходя из христианской морали… Или чтобы, как в вашем случае, защитить детей…»
После этих моих слов мне предъявили альбом с фотографиями. На некоторых снимках я увидел диссидентку, приобретшую в последние годы большую известность, и ее, теперь уже не менее известного мужа. Между ними — дети. Сфотографированное семейство сидело на той софе, на которой сидели теперь родители дочери как дед и бабка заслуживающих жалости внуков. И лишь теперь я узнал, что супруги собираются развестись. Все сваты единогласно поддерживали их намерение. «Как-нибудь все утрясется», — сказали одни, «Что ж тут поделаешь», — сказали другие родители. Потом все вместе поблагодарили меня за то, что я так терпеливо их выслушал.
1993
Как низший чин в полиции, чувствуешь себя бессильным против этого. Не то чтобы в принципе, потому что несколько лет назад, когда все дороги на Запад еще были закрыты и наши государственные органы гарантировали то, что обещали, иными словами заботились о нормальном порядке, такого у нас не было, чтобы сразу пять — шесть сотен этих бритоголовых, все сплошь праворадикальные элементы, с бейсбольными битами, которые начинают колотить, сразу начинают, едва лишь завидят хотя бы и тень негра. Ну разве что так, самую малость, у нас ворчали насчет поляков, которые к нам просачивались и скупали у нас из-под носа все, что только можно было скупить. Но чтоб настоящие наци, по-военному организованные, под военным флагом рейха и тому подобное, нет, эти появились перед самым концом, когда и без того не осталось даже следов порядка, а наши руководящие товарищи наложили полные штаны. Ну, там, на Западе, они были уже давно, там это считалось вполне нормальным, но когда и у нас, сперва в Хойерсверда началось то же самое, а потом в Ростоке-Лихтенхагене, потому что центральный пункт по приему беженцев, сокращенно ЦППБ, а рядом с пунктом жилой дом для вьетнамцев мешали местным жителям, мы себя почувствовали совершенно бессильными, нас и числом было мало, и руководство у нас было нерешительное. Сразу же прозвучали слова: «Типичный Восток» и еще «Полиция просто смотрит сквозь пальцы…» Да, и такое нам приходилось слушать. Нас подозревали в тайном, а то и в откровенном попустительстве бандитам. Лишь теперь, когда за последние годы был поджог в Мёльне, с тремя жертвами, и еще недавний поджог в Золингене, тоже с жертвами, которых на этот раз было пять, лишь теперь мы говорим, что по всей Германии террор прокладывает себе дорогу и постепенно становится нормой, и лишь теперь больше не услышишь слов: «Такое бывает только на Востоке», пусть даже у нас в Ростоке, где прежде было трудящееся население, а теперь их всех выставили за ворота, короче, теперь они все безработные, и никогда раньше они ничего не имели против иностранцев, так вот, у нас в Ростоке все очень довольны, потому что после беспорядков все дома для беженцев были очищены, все негры, а заодно и вьетнамцы исчезли, нет, не исчезли, просто они теперь в другом месте и, значит, не бросаются в глаза.
Все верно, только это было очень нехорошо и не облегчило нашу задачу, когда в Лихтенхагене, как раньше в Хойерсверда, люди высовывались из окон, чтоб посмотреть, а некоторые даже аплодировали, когда бритоголовые своими битами гнали этих бедолаг, среди них были и люди с Балкан, гнали, колотили и вообще здесь творилось черт знает что. Мы из последних сил старались спасти несколько вьетнамцев от самого страшного. И убитых у нас не было, а вот — как я уже говорил — на Западе, в Мёльне и в Золингене — полно. Это были турки. У нас их здесь почти нет. Но все еще может измениться, если эти типы на Западе всерьез решат, будто могут сбагрить к нам своих турок, и вообще всех, кого заносит сюда к нам с Балкан, боснийцев, албанцев, настоящих мусульманских фанатиков, просто-напросто сбагрить, потому что у нас, видите ли, еще полно места. Если такое случится, ты, как рядовой полицейский, окажешься совершенно бессилен, когда придут эти бугаи с битами и займутся тем, что в нормальных условиях должна бы осуществлять политика, просто-напросто закрыть границы и очистить территорию, пока не будет слишком поздно. Но господа, которые сидят наверху, они только горазды языком молоть, а всю грязную работу они передоверяют нам.
Как, как вы сказали? Свечи? Сотни тысяч людей, которые с горящими свечами в руках протестовали против враждебного отношения к иностранцам? Что я об этом думаю? Тогда я сам вас спрошу: а что это дало? ричем у нас это тоже было. Огромное количество свеч. Всего лишь несколько лет назад. В Лейпциге, даже в Ростоке. Ну и? Что из этого вышло? Да, да, прекрасно, Стены больше нет. А еще что, я вас спрашиваю? Что здесь вдруг объявилась уйма праворадикальных экстремистов? И с каждым днем их становится все больше. Цепи горящих свечей? Они что, помогут? Не смешите. Спросите лучше у людей, они раньше все работали на верфи или еще где-нибудь, спросите у них, какого они мнения об этих свечах, и что это значит, когда тебя вдруг выставляют за ворота. И спросите у моих коллег, только не у тех, что в Гамбурге, этих не успели к нам переправить, как тут же, в два счета отозвали обратно, едва тут начались очередные события. Нет, спросите здешних, которые набирались опыта еще в Народной полиции, какого они мнения обо всех этих фокусах со свечками и тому подобными мирными демонстрациями. Как, как? Нашим соседям по Европе был дан отчетливый сигнал нашего позора, потому что вот уже опять в Германии коричневая нечисть…
И тогда я, как маленький полицейский, хотел бы скромно задать один вопрос: а во Франции оно как, по-другому выглядит? Или, к примеру, в Лондоне? Они что, надевают лайковые перчатки, чтобы заняться своими алжирцами или пакистанцами? А американцы — когда имеют дело со своими неграми? Вот то-то и оно. А под конец скажу вам совсем уж откровенно: то, что происходило здесь, в Лихтенхагене, а потом, в Мёльне и Золингене, приняло крайние формы, конечно, вызывает сожаление, но в принципе вполне может быть расценено как норма. Точно так же, как и мы, немцы — а сейчас я говорю с вами от лица всей Германии — вполне нормальный народ, как, скажем, французы, англичане да и янки тоже. Что вы говорите? Ну хорошо, хорошо, по мне можете назвать его до отвращения нормальным.
1994
Говорят, что я жесткая, как булыжник. Ну и пусть говорят. Прикажете мне демонстрировать слабость лишь потому, что я женщина? Тот, кто все это записывает, вообразив, будто обязан выдать мне характеристику — «социальная ущербность», — прежде чем представлять мои неизменно успешные результаты как провалы, должен принять во внимание, что все, решительно все комиссии по расследованию я прошла, сохранив отменное здоровье, иными словами, без малейшего для себя ущерба и даже в 2000 году, когда будет проходить «ЭКСПО — 2000», я смогу потягаться со всеми слабаками и бездельниками. Если же мне суждено пасть, потому что верх к тому времени возьмут эти романтики — социалисты, я совершу мягкое приземление и удалюсь в свое фамильное гнездышко с видом на Эльбу, которое перешло ко мне, когда моего папочку, одного из последних великих банкиров, подтолкнули к банкротству. Тогда я скажу: «Подумаешь, важность какая!» и переключу свое внимание на суда, особенно на танкеры: как они плывут вверх по течению, к Гамбургу, и как потом, глубоко осев, поскольку тяжело нагруженные держат курс к устью Эльбы, навстречу морю, навстречу множеству морей. И когда на закате возникнет нужное настроение, а река заиграет всеми мыслимыми цветами, я размякну, я подарю свое внимание этим расплывающимся картинам, я вся буду одно сплошное чувство.
Да-да! Я люблю поэзию, хотя люблю и финансовую дерзость, даже не поддающуюся предварительному учету, как некогда «Тройханд» [63], которая главным образом под моим, а ближе к концу исключительно под моим руководством ворочала миллиардами, и провела в рекордно короткие сроки тысячи банкротств, расчистив тем самым место для всего нового, в связи с чем этот господин, который явно носится с мыслью, сопоставив мои достижения в области высочайших окладов для сотрудников с убытками, неизбежными при санации предприятий, написать роман гигантских размеров, по ходу которого он намерен сравнить меня с одной фигурой из произведения такого писателя Фонтане по той лишь причине, что некая госпожа Женни Трайбель умела так же, как и я, увязывать деловую сторону жизни с поэтической…
Ну и пожалуйста. Пусть меня впредь не только называют «Госпожа Тройханд», она же «Железная леди», но и причисляют к истории литературы. Ох уж эта социальная ненависть и зависть по отношению к тем, кто больше зарабатывает! Как будто я сама себе подыскивала род занятий! Нет, всякий раз меня призывал мой долг! Всякий раз это совершалось по призыву, все равно, в Ганновер ли, на пост министра экономики, или позже, в Большой дом на Вильгельмштрассе, после того как моего предшественнника в этом самом доме просто-напросто подстрелили — интересно, кто бы это мог быть? — в результате чего «Тройханд» какое-то время страдала от недостатка кадров. Вот и «Экспо-2000»… Мне это просто навязали и навязали потому, что я не боюсь риска, потому, что я послушна одному лишь рынку и могу мириться с потерями, поскольку делаю долги, которые себя оправдывают, и еще потому, что я при каждой ситуации бываю твердой, как кремень, чего бы это мне ни стоило.
Не спорю, появились безработные, есть они и до сих пор. Господин, который меня описывает, хочет обвинить меня в сотнях тысяч безработных… Ну и что с того, говорю я себе? Безработные как и прежде могут понежиться в социальном гамаке, тогда как я, не ведая ни сна, ни отдыха, бросаюсь на выполнение все новых и новых задач, ибо к 1994 году, когда «Тройханд» довела до конца свое уникальное свершение и стерла с лица земли остатки планового коммунистического хозяйства, мне пришлось сразу, даже без минутной паузы, пускаться в новые приключения — готовить всемирную выставку. А что значит «готовить»? Это значит прыгнуть в седло скачущей галопом лошади. Это значит вдохнуть жизнь в еще смутную и неоформленную идею. Хотя я, право же, предпочла бы, став до известной степени безработной, лениво покачаться за государственный счет в упомянутом гамаке, разумеется, улучшенной конструкции, на террасе нашей семейной виллы, с видом на Эльбу, которым я, увы, могу лишь очень редко наслаждаться, да и то после захода солнца, потому что «Тройханд» все еще висит на мне и даже угрожает мне очередным расследованием, ибо этот господин, что хочет заприходовать меня под рубрикой «1994», вдруг вознамерился предъявить мне совсем уж неподъемный счет: оказывается это я — а не западногерманская калиевая промышленность — обрекла на банкротство Бишоффероде с нескольким тысячами горняков, я — а не, скажем, Крупп — погубила сталелитейный завод в Ораниенбурге, я — а никак не господин Кугельфишер [64] из Швайнфурта — привела все шарикоподшипниковые заводы из седых ГДР-овских времен на грань банкротства; именно меня обвиняют в афере, из-за которой государственные деньги, выделенные для Востока, вдруг поступили в распоряжение захудалых западных предприятий — к примеру, бременской верфи «Вулкан» — и содействовали их новому расцвету, именно я, госпожа Тройханд, именуемая также Женни Трайбель, устроила образцово-показательную аферу, благодаря которой к моим руками прилипли миллиарды марок за счет беспомощно барахтающихся человечков.
Нет и нет, мне никто ничего не дарил. Мне все приходилось брать самой. Никакое слюнтяйство с социальным подтекстом не подталкивало меня к действию, на это годились лишь грандиозные задачи. Ну что тут поделаешь, я люблю риск, а риск любит меня. Но в один прекрасный день, когда смолкнут все эти пересуды о якобы слишком высокой безработице и о бесследно — подчеркиваю: бесследно — исчезнувших денежных суммах, когда после 2000 года никто не будет больше высказываться про финансирование входных билетов на выставку и про тому подобные благоглупости, люди поймут, наконец, что благодаря беспощадной ликвидации «Тройханд» высвободила огромные пространства и что все мыслимые убытки, которые, возможно, повлечет за собой всемирная выставка, можно без колебаний записать в актив, да-да, в актив нашего совместного будущего. Я же смогу, наконец, любоваться с террасы нашей фамильной виллы водами Эльбы, наслаждаться поэзией делового потока и бесплатно любоваться заходами солнца, разве что меня снова востребуют для выполнения новых, дерзких задач. Так, к примеру, мне представляется небезынтересным занять руководящий пост, чтобы возглавить обмен марки на евро, хоть в банкнотах, хоть в монетах. Ну и что, скажу я тогда себе и с должной, при надобности даже с каменной твердостью возьмусь за дело. И никто на свете, даже и вы, господин хороший, вознамерившийся меня изобразить, не сможете уберечь женщину, не ведающую слабости, от той формы банкротства, которая имеет масштабы и хотя бы по одной этой причине может быть приравнена к успеху…
1995
…А теперь, дорогие слушатели и слушательницы, как говорят у нас в Берлине, медведь сорвался с цепи. Вы только послушайте, их было не меньше двухсот, а то и трехсот тысяч, заставивших закипеть и не просто закипеть, а перелиться через край уже переживший немало судьбоносных часов Курфюрстендамм на всем его протяжении, от Церкви поминовения до самого Халензее. Подобное возможно только в этом городе. Только здесь, в Берлине, где еще совсем недавно схожее событие — это когда пользующийся всемирным признанием художник Христо столь волшебно задрапировал рейхстаг — привлекло сотни тысяч, только здесь, где несколько лет назад молодежь плясала на стене, встречая свободу бьющим через край ликованием, а слова «С ума сойти!» стали девизом года, только здесь, говорю я, может уже в который раз, причем теперь при огромном стечении народа, повториться сколь преисполненный жаждой жизни, столь и нанюхавшийся и наглотавшийся «Парад любви», причем он не только появился на сцене, но и получил право, пусть даже Сенат отреагировал весьма сдержанно и, опасаясь неизбежных гор мусора, поначалу и вовсе хотел наложить запрет, но в конце концов — само собой, дорогие слушатели и слушательницы, мы уважаем ваши сомнения — на разрешенную представителем Сената демонстрацию так называемых рейверов, что примерно означает мечтатели, фантазеры, одуревшие от наркотиков, собрались дикие техно-танцоры и осчастливили весь Берлин, этот замечательный, этот открытый всему новому город «величайшим приемом мира», как говорят одни, хотя других это шокирует, поскольку все, что здесь происходит уже несколько часов подряд — вы только вслушайтесь, — не знает и не знало себе равных ни по жизнерадостности, ни по силе звука, ни по миролюбию, недаром же лозунг этого, справляемого на берегах Шпрее «Карнавала в Рио», на сей раз звучит следующим образом: «Peace on earth» [65]. Да, дорогие слушатели обоего пола, именно этого и в первую очередь этого желают столь фантастически разряженные молодые люди, которые стеклись отовсюду, даже из Австралии. Мир на земле! Но одновременно они хотят показать всем: смотрите, мы здесь. Нас много. Мы другие. Мы хотим развлекаться. Только развлекаться. И к развлечениям они рвутся, не зная преград, ибо, как уже сказано, они другие, не драчуны слева или справа, не запоздавшие родиться отпрыски шестьдесят восьмого года, которые вечно были против всего и никогда не были за, но и не добродушные типы, которые, как мы сами видели, пытались остановить войну воплями ужаса или цепями горящих свеч. Нет, юность девяностых годов слеплена из другого теста, равно как и музыка их, которая вам, дорогие слушатели и слушательницы, вероятно, представляется невыносимым шумом, рвущим барабанные перепонки, ибо даже сам я, пусть и неохотно, вынужден признать, что это ревущее, сотрясающее весь Ку'дамм буханье басов, это беспощадное бум-бум-бум — чака-чака-чака, называемое общим словом «техно», угождает далеко не всем вкусам, но куда денешься, эта молодежь влюблена в себя и в хаос, она хочет до отказа наслушаться грохотом и пережить экстаз. Она танцует до полного изнеможения, исходит паром, потеет до границ возможного и за их пределами, на едва продвигающихся, хоть и презабавнейшим образом разукрашенных грузовиках, прицепах и на арендованных автобусах, заставляет весь Ку'дамм — вы только прислушайтесь — весь Берлин кипеть и переливаться через край, так что теперь у меня, когда я осмеливаюсь со своим микрофоном вклиниться в эту прыгающую и топающую толпу, иссякает запас слов, по каковой причине я обращаюсь с вопросом к некоторым из этих исступленных танцоров, именуемых «рейверами»: «Что заставило тебя приехать в этот город, что привлекло тебя в Берлин?» — «Здесь круто, захотелось увидеть, как здесь много народу…» — «А вы, моя барышня в розовом, почему здесь?» — «Ну, потому, что здесь, в „Параде любви“ я могу, наконец, быть такой, какая я на самом деле…» — «А вы, молодой человек?» — «Ясное дело, потому что я за мир, а мир я себе представляю таким, как оно все делается здесь». — «А ты, красотка в прозрачном пластиковом плаще? Тебя что сюда привело?» — «Мы хотим, чтоб нас все видели, меня и мой пупок». — «А вы обе, в лакированных юбочках мини?» — «Здесь до того забойно… Прямо супер… Настроение захватывает… И мой прикид здесь всем виден…» Вы слышите, дорогие слушатели и слушательницы, молодые и старые, мужчины и женщины? Ключевое слово звучит так: «Прикид». Ибо эта будто сорвавшаяся с цепи молодежь, эти любители рейва, они не просто танцуют рейв так, словно у них пляска святого Витта, они еще хотят, чтобы все их видели, они хотят бросаться в глаза, быть замеченными, быть самими собой. А то, что на них надето — часто это всего лишь нижнее белье, — должно сидеть в облипочку. Не диво, что весьма известные кутюрье черпают здесь свои идеи. И кого может удивить, что табачная индустрия и прежде всего «Кэмел», открыла для себя танцоров техно как носителей рекламы. И никого здесь не отталкивают рекламные ухищрения, ибо это поколение совершенно открыто подружилось с капитализмом. Выходцы из девяностых, они его дети. По ним видно. Они — его рыночная продукция. Они всегда хотят сами быть последним криком моды и располагать этим последним криком. А это, в свою очередь, наводит многих из них на мысль подсобить новейшему чувству торжества дозой экстази — последнего крика среди наркотиков. Вот совсем недавно один молодой человек, находясь в прекрасном настроении, сказал мне: «Мир все равно нельзя спасти, так давайте уж отгуляем праздник до конца». И вот этот самый праздник, дорогие слушатели и слушательницы, происходит именно сегодня. На революционные лозунги больше нет спроса, был бы peace сейчас и впредь, пусть даже на Балканах, в Тузле или Сребренице или еще где-нибудь до сих пор стреляют и убивают. А потому позвольте мне завершить мой репортаж с Курфюрстендамм небольшим экскурсом в будущее: здесь, в Берлине, оно уже присутствует, здесь, где некогда легендарный бургомистр Рейтер вскричал, обращаясь ко всему миру: «Взгляните на этот город!», где некогда президент Америки Джон Ф. Кеннеди заявил: «Я тоже берлинец», здесь, в этом некогда разделенном, а теперь сросшемся городе, на этой вечной стройплощадке, откуда теперь возьмет свое начало, опережая двухтысячный год, Берлинская Республика, здесь из года в год, а через год даже в Тиргартене сможет отплясывать в экстазе целое поколение, которому уже сейчас принадлежит будущее, тогда как мы, те, кто постарше, если в заключение я могу позволить себе подобную шутку, получим право позаботиться о мусоре, горах мусора, которую «Парад любви» и великая Техно-party, как это было и в прошлом году, непременно по себе оставят.
1996
Собственно говоря, написать нечто на генетико-аналитическую тему за этот год мне пообещал профессор Вондербрюгге, которого я вот уже изрядное время преследую дурацкими вопросами, он пообещал привести данные, касающиеся клонированных двойняшек Меган и Мораг — шотландскую-то овечку Долли заемная мать произвела лишь годом позже, — но потом вдруг господин профессор попросил извинить его и отказался писать из-за совершенно неотложной поездки в Гейдельберг. Там он, общепризнанная величина в этой области, должен принять участие во всемирном конгрессе генетиков, где речь будет идти не только о клонированных овцах, но и — прежде всего с биотехнической точки зрения — о нашем, уже явно чреватом безотцовщиной будущем.
Поэтому я в порядке замены расскажу о себе, верней, о своих трех дочерях и о себе, их отце с вполне доказуемым отцовством, расскажу о том, как мы незадолго перед Пасхой предприняли совместное путешествие, чреватое всяческими неожиданностями и однако же протекавшее в полном соответствии с нашими пожеланиями. Лауру, Елену и Неле мне подарили три разных матери, которые и внутренне и — если глядеть любящим взглядом — также и внешне просто не могли быть различнее и, вздумай они когда-нибудь завести совместную беседу, противоречивее; зато дочери быстро пришли к согласию насчет цели поездки с их отцом: едем в Италию! Я смог избрать Умбрию и Флоренцию, что, уж признаюсь честно, сделал из сентиментальных соображений, ибо именно туда летом пятьдесят первого года я добирался автостопом. Тогда и рюкзак мой со спальным мешком и сменной сорочкой и тетрадью для эскизов и ящиком акварельных красок не казался мне тяжелым, а каждая оливковая роща, каждый зреющий на дереве лимон вызывали у меня восторг. Теперь же я путешествовал со своими дочерьми, а они путешествовали без матерей, со мной. (Уте, рожавшая только сыновей и не произведшая на свет ни одной дочери, со скептическим выражением лица предоставила мне временный отпуск.) Лаура, которая, уж если воспринимать ее в этом качестве, изображала улыбающуюся мать трех детей, загодя похлопотала за всех нас насчет резервирования номеров в отелях, а во Флоренции арендовала машину. Елена, еще нетерпеливо одолевавшая свое театральное училище, уже выучилась, однако, принимать на фоне колодца, на мраморных лестницах или прислонясь к античной колонне вполне отработанные, по большей части забавные позы. Неле, вероятно, догадывалась, что эта поездка была последней возможностью по-детски подержаться за руку отца. Вот почему она могла легко воспринимать предстоящую путаницу, предоставив Лауре на правах сестры переупрямить ее и — пусть даже назло этой дурацкой школе — получить аттестат зрелости. Все три, будь то на крутых лестницах Перуджии, будь то при подъеме на гору в Ассизи и Орвието заботились о своем отце, чьи ноги, как ноги курильщика, с каждым шагом напоминали о десятилетиями вдыхаемом дыме. Мне приходилось время от времени делать перерыв и при этом стараться, чтобы в поле нашего зрения оказалась какая-нибудь достопримечательность: здесь портал, там особенно яркий, осыпающийся фасад, а порой всего лишь витрина, набитая обувью.
Еще более скупо, чем к табаку, я прибегал к наставлениям при виде столь многочисленных произведений искусства, которые повсюду, все равно, поначалу ли в Уффиции, позднее ли в Орвиетто, перед фасадом собора или в Ассизи перед еще сохранившейся к девяносто шестому году Верхней и Нижней церковью, просто требовали комментариев; более того, сами мои дочери были для меня живым уроком, ибо едва я видел их перед каким-нибудь Боттичелли, Фра Анжелико, перед-фресками и картинами, на которых итальянские мастера с приятностью изображали женщин, иногда сразу трех, группками, в ряд, на переднем и заднем плане, вид спереди и вид сзади, и в профиль, я тотчас мог наблюдать, что Лаура, Елена, Неле начинают вести себя как зеркальное отражение этих нарисованных барышень, ангелов, по-весеннему аллегорических девушек, порой как грации, порой — в безмолвном преклонении, потом снова с красноречивой жестикуляцией стоя перед картинами, торжественно приплясывая слева направо или справа налево, или приближаясь друг к другу мелкими шажками, словно и сами они принадлежали кисти Боттичелли, Фра Анжелико, Гирландайоса или (в Ассизи) Джотто. Словом, всюду, отвлекаясь от мелких исключений, мне демонстрировали балет.
Так отстраненный созерцатель был коронован как отец. Но едва вернувшись в Перуджу, где мы остановились, у меня, покуда мы с дочерьми шли то вверх, то вниз вдоль этрусской городской стены, возникло такое чувство, словно за мной, еще немного ранее самовластным отцом, кто-то следит сквозь щели каменной кладки, словно кто-то устремляет на меня концентрированный взгляд, словно три столь различных матери зорко бдят, явно сомневаясь, что я все делаю, как надо, что я не отдаю слишком явного предпочтения одной из дочерей, что я пекусь должным образом о том, чтобы исправить прежние упущения, что я вообще сознаю свои отцовские обязанности. В последующие дни я избегал оказываться на фоне сквозной стены этрусского образца. Потом пришла Пасха с ее колокольным звоном. Словно отстояв богослужение, мы бегали взад и вперед по Корсо: Лаура — взяв меня под руку, Неле я сам держал за руку, а перед нами выступала Елена. Потом мы поехали за город, а я как отец заранее позаботился и спрятал в образующих пещеры и гнезда корнях оливковой рощи, которая гостеприимно пригласила нас на пикник, пусть даже не пасхальные яйца, но все-таки сюрпризы вроде миндального печенья, фунтиков с сушеными белыми грибами, пасту из базилика, стаканчики с маслинами, каперсы, сардельки и еще много чего, чем услаждает наш вкус Италия. Покуда я торопливо двигался между деревьями, дочерям было велено не поднимать глаз.
После чего все по-прежнему выглядело очень по-детски или вернулось к временам детства. Все три разыскивали отцовские тайники и при этом явно чувствовали себя вполне счастливыми, хотя Елена и утверждала, будто между древесными корнями, как раз там, где она обнаружила мешочек с лавандой, прятались в гнезде змеи, наверняка ядовитые, но они, к счастью, скользнули прочь.
Мне тотчас припомнились прятавшиеся в Этрурии матери как концетрация матриархата. Потом, однако, уже на обратном пути мимо избирательных плакатов, которые под знаком оливы агитировали за некую акулу медиабизнеса и за его фашистских союзников, но так же и за Союз левого центра, мы издали, а потом и вблизи увидели овечью отару, где за бараном-вожаком следовали овцы-матери со своими пасхальными агнцами, причем вид у них был настолько по-овечьему беззаботный, будто на свете никогда не будет клонированных овец по имени Меган и Мораг, будто ожидать появления клонированной безотцовщины по имени Долли в ближайшее время не приходится, будто отцы и в будущем на что-нибудь да сгодятся…
1997
Глубокоуважаемый коллега, лишь теперь, возвратясь с конгресса в Эдинбурге, где мне довелось побеседовать на профессиональные темы с в такой же степени вызывающим почтение, как и страх, эмбриологом доктором Вильмутом и, прежде чем я — уже послезавтра — вылечу в Бостон для обмена опытом, мне удалось выкроить время, дабы развеять ваши хоть и не лишенные основания, но фантастически преувеличенные опасения. Вы склонны к тому, чтобы самым любопытным образом предоставлять своей фантазии неограниченную свободу, тогда как для общего блага потребен трезвый рассудок.
Начнем с того, что должно быть понятно и профану, пусть даже методы этой, по сути, весьма простой системы строительного конструктора видятся порой неким волшебством. Своим скромным существованием Долли обязана трем матерям: генетической матери, у которой были изъяты клетки вымени с целью привести их наследственную субстанцию в такое состояние, чтобы она могла управлять созданием совершенно новой овцы, яйцематери, у которой были изъяты яйцеклетки, после чего у одной отдельной яйцеклетки отсосали наследственную субстанцию и с помощью электрических импульсов воссоединили клетку вымени с уже лишенной ядра яйцеклеткой, в результате чего лишь наследственный фактор генетической матери мог отдавать приказ клетке к делению, после чего заемной матери, то есть третьей овце можно было имплантировать в матку растущий эмбрион и затем, по завершении обычного периода вынашивания, наша Долли, схожая со своей генетической матерью, явилась на свет Божий без того, чтобы — а в этом и состоит сенсация — приходилось изымать некоторые частицы у особей мужского пола.
Вот, собственно, и все. Но именно этот отказ от мужского участия, если только я вас правильно понял, и служит причиной вашего постоянного беспокойства. Вы опасаетесь, что в более или менее непродолжительном времени удастся путем генных безотцовских манипуляций достичь столь же успешных результатов как у овцы, и у свиньи, наконец, у обезьяны, а в конце концов — и у человека, точнее говоря, у женщин. Да, исключить это никак нельзя. Повсюду ждут и опасаются не только возможного расширения данной методики строительного конструктора. А доктор Вильмут, если можно так выразиться, «духовный отец» клонированной овечки Долли, поведал мне о глубоко заинтересованных женщинах, которые уже сейчас предлагают свои услуги в качестве генетической матери, яйцематери и заемной матери.
Нет, мой дорогой господин, все это остается пока в спекулятивной сфере, хотя уже в начале семидесятых годов Нобелевский лауреат и заслуженный исследователь генетической субстанции Джеймс Уотсон не только предсказывал клонирование людей на предмет изготовления копий редкостных человеческих экземпляров, иными словами, гениев как, например, Эйнштейн, Пикассо или Каллас, но и настойчиво этому содействовал. И не вы ли сами в романе, который, к сожалению, знаком мне лишь в отрывках, но который, сколько помнится, вызвал при своем появлении бурные споры, ввели клонированных крысочеловечков в условную игру и с легкой иронией поименовали эти подло выдуманные продукты беззастенчивой генной манипуляции «Уотсонокриками»?
Впрочем, шутки в сторону. Нам, дорогой коллега, не достает научно обоснованной биоэтики, которая, будучи более действенной, чем устаревшие моральные заповеди, с одной стороны могла бы удержать в границах распространившееся нагнетание страха, с другой же — получила бы право создать новый социальный порядок для будущих клонированных поколений, который в один не слишком отдаленный день будут подрастать бок о бок с традиционным человеческим поколением, ибо совсем бесконфликтно это совместное существование никак не сможет протекать. Задачей биоэтиков стало бы также регулировать увеличение населения земли, на практике — сократить его. Сейчас мы стоим на развилке. Хотя бы и поэтому следует задаться вопросом, какую часть человеческой наследственной субстанции надлежит развивать в смысле биоэтики, а какую надо бы или вообще необходимо устранить. Все это требует определенных решений и долгосрочного планирования. Ради Бога, никаких срочных программ, хотя, как известно, приостановить развитие науки невозможно.
И вот уже мы попадаем на широкое, а то и чрезмерно широкое поле, для возделывания которого еще только предстоит создать необходимые сельскохозяйственные орудия. И чем скорей. Время не ждет!
А что до ваших страхов перед, как вы это называете, «безотцовским обществом», то я, по получении вашего последнего письма, пришел к выводу, что все ваши тревоги носят — вы уж извините — либо детский характер, либо проистекают из все еще активного мужского высокомерия. Вы лучше порадуйтесь, что издавна чреватый конфликтами акт зачатия все больше утрачивает свое значение. Надо радоваться, если мужчина, освобожденный наконец от различных форм ответственности, избавится одновременно и от проблем потенции. Да-да, мы имеем право ликовать, ибо грядущий «эмансипированный мужчина», как я его называю, будет свободен. Свободен для праздности, свободен для игр. Свободен для всевозможных забав. Одним словом, станет предметом роскоши, который сможет позволить себе грядущее общество. Именно вам, дорогой мой, будет нетрудно использовать эти открывающиеся пространства, дабы в них размножались не только «Долли Со», но и ваши головорожденные получили в свое распоряжение пространства, почти неограниченные.
Кстати: что вы скажете по поводу наводнения на Одере? Поведение нашего бундесвера заслуживает всяческих похвал. Но если — о чем свидетельствует множество данных — всему миру предстоит изменение климата, нам грозят еще более страшные наводнения. Здесь уже я, со своей стороны, питаю опасения, хотя вообще-то наделен оптимистическим мировоззрением.
В надежде хоть немного умерить ваши страхи перед будущим и с сердечным приветом вашей дорогой супруге, познакомиться с которой я недавно имел возможность у одного любекского виноторговца, остаюсь
1998
Голосовали мы письмом, но все равно вечером 27-го сентября, возвращаясь с Хиддензее, заехали в Белендорф, где попытались отряхнуть посредством бурной деятельности привезенное с собой скверное настроение. Уте варила для избирательного вечера чечевичный суп, призванный сгладить впечатление от любых результатов. Собирался прийти один из сыновей, Бруно с приятелем и еще Рюмкорфы. Я после обеда сразу удалился в лес, чтобы, как было громогласно объявлено, поискать там грибы.
Беленсдорфский бор, который простирается по конечным моренам вплоть до самого озера, принадлежит к любекскому лесному массиву и по осени выглядит как смешанный лес весьма многообещающе. Но под опавшей листвой и иголками не сыскалось ни каштанового гриба, ни белых. Там, где я в середине месяца обнаружил дождевики на хороший обед, не было ровным счетом ничего. Фиолетовые дождевики уже переросли и пожелтели. Короче, мой выход по грибы не сулил никаких результатов. Вот даже и собака не захотела меня сопровождать.
Вы, может быть, усомнитесь, но остатки моего суеверия, которому я отчасти прилежу как многие запоздалые просветители, побудили меня продолжить поиски, приведя неоправданную надежду на грибы в соответствие с такой же надеждой на результат выборов. Но мне так и не довелось прибегнуть к помощи ножа, а моя корзина оставалась пустой. Я совсем было решил сдаться, а на оставшиеся часы ожидания принять позу фаталиста: привыкший к поражениям, я уже видел себя на скамье проигравших, я уже испытывал искушение прагматическими уступками хоть на несколько граммов облегчить повсеместно ожидаемый гнет большой коалиции, я уже предавал хуле свое суеверие, но вдруг среди сгнившего лапника на замшелых пеньках засветилась какая-то белизна. Поодиночке и в группах она подавала светлые, однозначные сигналы, эта невинность, принявшая форму грибов.
Вы, вообще-то, знаете, что такое дождевики? Они вам когда-нибудь попадались? Ни пластинок, ни трубочек у дождевика не найдешь. Он не стоит ни на тонкой, может быть задеревеневшей ножке, ни на пузатой, уже разъеденной червями. Его не осеняет шляпка, ни широкополая, ни рубчатая, ни купольная. Лысый, он похож разве что на картофельный дождевик, который хоть и считается съедобным, но, как говорят, невкусный и не так красив. А вот у бутылочного дождевика круглая, голая шляпка, порой она кажется припудренной такими белыми зернышками и покоится на нежно выделенной и однако же заметно утонченной шейке. Если аккуратно его срезать над самой землей, он, пока еще молод, плохо поддается ножу, а в доказательство своей молодости предъявляет белую мякоть, вообще-то, им суждены лишь краткие дни, поспешно стареющей круглой головке и ножке, мякоть распадается тогда на водянистые волокна, принимает зеленоватый оттенок, становится вязкой, чтобы сохраняя старую оболочку, а затем покрывшись бумажной кожицей, обратиться в пыль. Однако вам следует знать, что вообще-то дождевик вполне вкусный гриб и не навевает тяжелых снов.
Я находил все новые и новые. Дождевик, он любит гниющее дерево. Один-единственный предвещает появление многих. Это компанейский гриб. Их можно бы и срывать, но каждый желает, чтобы с ним обходились бережно. Как они ни походят друг на друга, форма у них бывает разная. Итак, я начал подсчитывать каждый дождевик, который срезал ножом. Вскоре на расстеленной газете — «Франкфуртер Рундшау», где еще можно было вычитать устаревшие сообщения, комментарии, избирательные прогнозы — уже лежало по меньшей мере двадцать маленьких, средних и зрелых экземпляров, мякоть последних еще производила хорошее впечатление. Тут взыграли остатки моего суеверия. Оно забавлялось цифрами. Оно начало сопоставлять число уже найденных грибов с процентами грозящих — или многообещающих — результатов. Оно уже пришло к самым благоприятным прогнозам. Но на тридцать пятом экземпляре грибные места иссякли. И я начал соответственно опасаться за красно-зеленую коалицию. Нигде ничего, либо, в лучшем случае, валуи. Потом я снова наткнулся на грибное место в одной ложбинке, которая изливается в ручей, по сути представляет собой канаву для сброса лишней воды и связывает Белендорфское озеро с каналом Эльба-Траве.
Чтобы не заставлять вас, которым теперь тоже известно, как прекрасен дождевик и которые могут себе представить, какое удовольствие подобное блюдо, если быстро поджарить его в масле, доставит и самому сборщику грибов и его гостям, томиться ожиданием, я должен еще сообщить, что их было — отбросив в сторону уже стареющие и позеленевшие внутри — сорок семь экземпляров, разложенных на вчерашней газете и принесенных мною домой, на кухню.
Скоро собрались гости — Бруно и его друг Мартин, Ева и Петер Рюмкорфы. Почти сразу после сообщения о наметившейся благоприятной тенденции и незадолго до первого общего подсчета я подал гостям как закуску грибное блюдо, которое ели все, даже доверяющий мне П.Р., который по части кушаний вообще считается крайне разборчивым. Поскольку я нарезал дождевики кружками и таким путем утаил их истинное количество, мое колдовство с таблицей умножения хоть и осталось в тайне, но принесло свои плоды. Гости удивлялись. Даже Уте, которая все и всегда знает заранее и придерживается иных суеверий, отбросила последние признаки скепсиса. Когда удовлетворительные результаты для красно-зеленых мало-помалу стабилизировались, и даже можно было рассчитывать на дополнительные мандаты, я почувствовал себя утвержденным в своем суеверии. Итак, нельзя было собрать меньше дождевиков, хотя и больше тоже нельзя.
Но тут в благоухании майорана на стол явился чечевичный суп Уте, вполне пригодный для того, чтобы умалить крепнущее высокомерие. На экране, который показался нам слишком маленьким, мы увидели, как плачет смененный канцлер. Удивление победителей по поводу необъятных размеров предполагаемой власти делало их моложе, чем они были на самом деле. Скоро они начнут по душевной склонности спорить друг с другом. Даже этому мы радовались. Мои расчеты оправдались, но потом, почти до конца октября, мне не удалось больше найти ни одного дождевика.
1999
Не то чтобы он меня заставил, но уж уговорить-то наверняка уговорил, хитрец эдакий. Впрочем, уговаривать он всегда умел, и уговаривал до тех пор, пока я, наконец, не сказала «да». Сказала, а теперь якобы продолжаю жить, разменяла уже вторую сотню и на здоровье не жалуюсь. Уговаривать он всегда умел, еще малышом. Умел врать как по-писаному и давать прекрасные обещания: «Вот когда я стану большой и богатый, мы с тобой поедем, куда ты захочешь, можем даже в Неаполь». Но потом пришла война, потом нас изгнали, сперва в советскую зону, потом мы перебежали на Запад, где рейнландские крестьяне отвели нам под жилье ледяную, холодную кормокухню, да еще злобно подковыривали при этом: «Не нравится, убирайтесь, откуда пришли». А ведь были католической веры, как и я.
Но уже в пятьдесят втором, когда у нас с мужем давно была своя квартира, выяснилось, что у меня рак. Впрочем, и после этого, покуда мальчик изучал в Дюссельдорфе свое малодоходное искусство и один Бог знает, с чего жил, я продержалась целых два года, пока наша дочь не кончила учиться на конторщицу, хотя в остальном забыла все свои прежние мечты, бедная наша Мариель… Мне даже до пятидесяти восьми не удалось дотянуть. А теперь, потому что он непременно желает наверстать то, что я, его бедная мать, упустила в жизни, предстоит мой сто такой-то и такой-то день рождения.
Мне даже нравится то, что он втайне придумал. Он и всегда был слишком заботливым, когда, как говаривал мой бедный муж, хотел снять Луну с неба. Но «Августинум» — Дом для престарелых с видом на море, где я нахожусь в соответствии с его пожеланием, — тут уж не поспоришь — очень хорош… У меня две комнаты, одна большая, другая — маленькая, плюс ванна, кухонная ниша и балкон. Еще он привез мне цветной телевизор и такое, знаете, устройство для этих новых пластинок серебристого цвета, ну, с оперными ариями и опереттами, которые я всегда любила слушать, раньше еще из «Царевича», помните, эта ария «Стоит солдат на волжском берегу». К тому же он проделывает со мной большие и малые путешествия, вот недавно мы съездили в Копенгаген, а на следующий год, если здоровье мне позволит, наконец-то съездим на юг, в Неаполь.
Теперь же я должна рассказать, как все было раньше и еще раньше. Так я ведь уже говорила: была война, все время война с небольшими перерывами. Мой отец — он был слесарь и работал на оружейной фабрике — погиб сразу, под Танненбергом. А потом два брата — во Франции. Один рисовал, а у другого даже стихи печатали в газете. Мой сын наверняка унаследовал все это от них двоих, потому что третий мой брат был простым кельнером, и хотя зашел далеко, но под конец и его где-то зацепило. Верно, заразился от кого-нибудь. Должно быть, одна из этих венерических болезней, я даже не хочу говорить какая. А моя мать, еще до того, как пришел мир, взяла и ушла вслед за своими мальчиками, умерла с горя, и я осталась вместе с маленькой сестричкой Бетти, нашей баловницей, одна-одинешенька на всем белом свете. Хорошо еще, что я была продавщицей в «Кофе от Кайзера» и заодно освоила бухгалтерию. Поэтому нам и удалось, когда мы уже с Вилли были женаты, сразу после инфляции, когда в Данциге ввели гульден, открыть магазин колониальных товаров. Поначалу все у нас шло очень хорошо. И вот в двадцать седьмом году родился мальчик, а три года спустя — маленькая Мариель.
Помимо лавки в нашем распоряжении имелись и еще две комнаты, так что у мальчика был свой уголок в нише под окном для книг, и для ящика с красками, и для пластилина. Ему вполне хватало этого места. Вот он и придумывал всякую всячину, а теперь заставляет меня снова жить, балует меня — «мамуля да мамуля», и навещает меня в Доме для престарелых со своими внуками, которые непременно хотят считаться моими правнуками. Вообще, очень милые дети, только порой немного наглые, так что я даже облегченно вздыхаю, когда эти сорванцы, между ними есть и двойняшки — чудные мальчики, но очень уж шумные, — внизу, на аллее, на таких своих штуках, которые похожи на коньки, но только безо льда, и если написать по-английски их название, на бумаге получится что-то похожее на «скат», но мальчики называют их «скейты», и вот на этих скейтах они гоняют туда и сюда. Я со своего балкона могу видеть, что один всегда обгоняет другого…
Скат, скат, вот во что я любила играть при жизни. По большей части со своим мужем и своим кашубским кузеном, который служил на Польской почте и поэтому, едва опять началась война, был сразу же застрелен. Очень было плохо. И не только для меня. Но такое тогда было время. И то, что Вилли вступил в партию, а я состояла в женском клубе, потому что там можно было заниматься гимнастикой, причем бесплатно, а мальчик вступил в «юнгфольк» и носил такую красивую форму… Потом в скате у нас стал за третьего мой свекор. Но господин столяр очень уж горячился за игрой, часто забывал снести прикуп, на что я незамедлительно объявляла контра. Да я и сейчас, раз уж мне пришлось жить дальше, играю очень охотно, причем играю со своим сыном, когда он приводит с собой свою дочь Елену, которую назвали в честь меня. Девочка играет довольно рисково и лучше, чем ее папаша, которого я хоть и приучила к скату, когда ему было не то десять, не одиннадцать, но до сих пор он заказывает игру как новичок. Играет свою излюбленную черву без прикупа, и это когда у него бланковая десятка.
А покуда мы так играем, все играем и играем, а мой сын все время перехваливается, внизу по аллеям парка при «Августинуме» носятся на своих скейтах мои правнуки, да так, что просто сердце замирает. У них, впрочем, на всех местах приспособлены такие защитные подушечки, на коленках, на локтях, даже на ладонях, и еще у них самые настоящие шлемы, чтобы не случилось беды. Все ужасно дорогое! Как вспомню я про своих братьев, которые погибли уже в Первую войну, или умерли на другой лад, вот они, когда были маленькие, еще во времена кайзера, раздобыли в лангфурской пивоварне отслужившую свой срок бочку, разобрали ее на клепки, подвязали эти клепки снизу к башмакам, намазали жидким мылом и как взаправдашние лыжники отправились в Йешкентальский лес, где без устали съезжали с горы и въезжали на гору. Это ничего не стоило, но все-таки получалось…
Потому что когда я вспоминаю, во что мне, как хозяйке мелочной лавки, могло обойтись приобретение настоящих лыж, с зажимом и с винтами, да еще для двоих… Потому что в тридцатые годы торговля шла ни шатко ни валко… Слишком многие брали в долг, да еще эта конкуренция… А потом девальвация гульдена… Правда, люди весело напевали «В мае вновь зазеленеет трава, и из каждого гульдена станет два…», но жить было трудновато. У нас в Данциге ходили гульдены, потому что мы были Вольный город, а потом, когда началась следующая война, фюрер вместе со своим гаулейтером, его еще звали Форстер, обратно принял нас в рейх. И с тех пор вся торговля пошла на рейхсмарки, только товару становилось все меньше. А когда мы закрывали лавку, я еще долго расклеивала продовольственные талоны на старые газеты. Иногда мне помогал мальчик, пока и его не заставили надеть мундир. И лишь после того, как на нас нагрянули русские, а потом и поляки забрали все, что еще оставалось, после чего начался выезд со всеми его бедами, я снова получила своего мальчика. Ему тем временем исполнилось почти девятнадцать, и он казался себе вполне взрослым. Успела я пережить и денежную реформу. Каждый из нас получил по сорок марок новых денег. Нелегкое было начало для беженцев с востока… У нас же ничего больше не осталось. Я только и смогла спасти что фотоальбом да альбом с марками… А потом, когда я умерла…
Но теперь, потому что этого пожелал мой сын, я еще должна пережить евро, когда его начнут выдавать наличными. Но еще до евро он желает непременно отпраздновать мой день рожденья, сто третий, если быть точной. Ну пусть, раз ему так хочется. Он уже и сам разменял восьмой десяток и уже давно сделал себе имя. Но никак не может бросить свои истории. Некоторые мне даже нравятся. Из других я бы просто вычеркнула кой-какие места. Но семейные праздники со скандалами и примирениями я всегда любила, потому что когда мы, кашубы, справляли праздники, люди смеялись и плакали. Поначалу моя дочь, которой уже тоже под семьдесят, не желала праздновать вместе с нами, потому что затея ее братца снова оживить меня для ради своих новых историй, показалась ей какой-то жутковатой. «Да будет тебе, — сказала я ей, — не то он и похлеще что-нибудь придумает». Вот такой он у нас… Придумывает самые немыслимые вещи и всегда переходит какие-то границы. Читаешь — и не веришь…
И все-таки моя дочь согласилась приехать в конце февраля. И я уже загодя радуюсь, что увижу всех своих правнуков, как они будут носиться по парку, на своих скейтах, а я буду смотреть с балкона. И еще я рада, что на подходе двухтысячный год. Посмотрим, посмотрим, что будет… Если только опять не начнется война… Сперва там внизу, на юге, а потом заполыхает везде…