Владислав Крапивин
Бабушкин внук и его братья
Ты каждый раз, ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метёт метель
И что идёт война.
ДОСКА НА СЕДЬМОМ ЭТАЖЕ
Когда я родился, бабушка хотела, чтобы меня назвали Алёшей. Но это было никак нельзя. Мама и отец решили, что я буду Александром. И я стал Сашей.
Но бабушка, если мы были одни, часто называла меня Аликом. Алик ведь может быть и Александром, и Алексеем — одинаково…
И в летнем лагере меня стали звать Алькой. Услышали, как бабушка, когда она приезжала на родительский день, называла меня так, и многие это подхватили. Может, потому, что и без меня в отряде было восемь Саш, Сань и Шуриков.
Я не спорил. Мне и самому это нравилось.
И ребята нравились. И лагерь. Здесь было совсем не то, что в школе.
Можете считать меня кем угодно: злодеем, психом, садистом, но я понимаю тех молодых солдат, которые вдруг хватают автомат и — веером по своим обидчикам. По всей этой дембельской и дедовской сволочи, которая издевается над первогодками. Над теми, кто слабее.
Потому что я знаю по себе, как могут довести человека. И не в какой-нибудь там казарме, а в нашей замечательной школе-гимназии номер шесть — такой английской и такой джентльменской, такой музыкальной и такой танцевальной, такой знаменитой на весь город…
Первые три класса я проучился там нормально. Крепких друзей не завёл, но и не приставал ко мне никто. Четвёртого класса, как нынче водится, в гимназии не было, после начальной школы — сразу в пятый. В этом пятом люди оказались уже не те, что прежде, появилось много новеньких. Среди них — Мишка Лыков, которого все почему-то звали Лыкунчиком. Говорили, что папаша Лыкунчика ворочает делами в каком-то банке. Не знаю. Дорогими игрушками Лыкунчик не хвастался, в гимназию приезжал не на папиной машине, а на трамвае. И богатыми шмотками не выделялся.
Выделялся он другим — подлым характером. Любил повыделываться перед тем, кто не может дать сдачи. Самым таким неумеющим в классе оказался я. Потому что по натуре своей я — трус, никуда не денешься.
Лыкунчик это почуял быстро.
У него была компания приятелей, человек пять. Вот с ними-то он и начал меня изводить. А остальные помалкивали.
Изводили подло. Бить почти не били, только изредка дадут по шее или поваляют в сугробе. Но все эти щипки и тычки, подначки, дразнилки… Соберутся вокруг и давай припевать:
и тряпкой, которой вытирают доску, по губам…
Потом деньги стали с меня трясти. Ну, я один раз отдал, сколько было:
— Подавитесь, только не лезьте!
Но они снова. Тогда я не выдержал, рассказал дома.
Бабушка пошла к нашей директорше. Лыкунчика и его друзей поругали. Даже папашу Лыкова вызывали, и был слух, что он дома Лыкунчику крепко врезал. Больше эта шайка денег с меня не требовала. Но изводить меня они стали ещё пуще. То дымовуху мне в парту сунут, а потом вопят, что я сам принёс. То в спортивной раздевалке одежду спрячут или брюки завяжут тугими узлами. То обступят на улице и опять:
И это на весь квартал.
Я старался уходить из школы крадучись, выбирал окольные переулки, чтобы не заметили, не догнали. А для них это — новая забава. Охота. Выслеживали и гонялись. А я убегал…
А что делать-то? Если бы честная драка, один на один, я бы как-нибудь скрутил свою боязливость. Но ведь их целая свора.
У Лыкунчика было круглое лицо и серые глаза с длинными, будто кукольными ресницами. Если не знать, то можно подумать: вполне нормальный пацан, славный такой.
Но я-то знал, какой он «нормальный». Ох и ненавидел же я его! И всех его «шестёрок». И появись у меня автомат, я бы не дрогнул.
Так, по крайней мере, я думал тогда.
Автомат у меня, конечно, не появился. Говорят, на чёрном рынке можно добыть, но стоит это полтора миллиона. Я бы, наверно, не пожалел, но где возьмёшь такие деньги? Да и не продадут мальчишке.
Но всё же судьба сделала мне подарок. Не хуже автомата. Однажды, в начале апреля, они опять стаей погнались за мной.
И я бежал, всхлипывал и задыхался, а рюкзак с учебниками колотил меня по спине. И я думал, что скорее сдохну, чем завтра опять пойду в гимназию. Но до завтра надо было ещё дожить. Я бежал к своему кварталу. И решил — напрямик через площадку, где стоит недостроенная кирпичная многоэтажка. А там до родного дома рукой подать.
Я оглянулся. Лыкунчик далеко опередил своих дружков. Те постепенно замедляли бег, а Лыкунчик мчался, как гончий пёс. Видимо, гнал его повышенный охотничий азарт. Если догонит, то один…
И здесь на бегу обожгла меня (или наоборот — холодом обдала!) убийственная мысль. Я испугался её отчаянно и в то же время — подчинился ей. Сразу!
В недостроенном корпусе мы с ребятами из нашего двора играли не раз. Работы были там остановлены, забор вокруг повален, сторожей — никаких, лазай кому не лень. И я знал, что на седьмом этаже есть
Мы с мальчишками иногда ложились животами на кирпичное ограждение, смотрели в квадратную черноту и вскрикивали:
— Эй!..
В глубине отзывалось ленивое эхо.
Зачем через шахту перекинули доску, тоже никто не знал. Может, по ней с края на край перетаскивали какой-то груз, например, носилки с цементом или кирпичи. Но она была не закреплена. Просто лежала концами на барьере — он поднимался над полом седьмого этажа на полметра.
Однажды Семка Расковалов (тоже пятиклассник, но из другой школы) потрогал край доски и задумчиво так сказал:
— Интересно, есть на свете человек, который мог бы пройти по ней?
— Цирковой канатоходец — запросто, — отозвался Сёмкин друг Вовчик Матвеев.
— Я не про циркового, а про нормального человека, — недовольно сказал Семка.
Тогда я вскочил на кирпичный край. И увидел широченные глаза маленького Ивки. Он открыл рот, будто хотел сказать «не надо», но потерял голос.
Я вообще-то трус, но высоты не боюсь ни чуточки. Правда, меня укачивает в самолёте, но это не от боязни падения, а от чего-то другого. Бабушка говорит — от перепадов давления.
Ну, вот я вспрыгнул и пошёл. Доска прогибалась, но не очень. Да и длина-то — всего семь шагов! Я прошёл их, можно сказать, играючи. Даже никакого замирания не почувствовал. Вернее, почувствовал, но уже после, когда прыгнул на пол.
Прыгнул — и опять увидел Ивкины глаза, большущие и со слезами. Ивка был без шапки, и волосы его, светлые и лёгкие, были странно приподняты. Наверно, про это и говорят «встали дыбом».
Ивка вцепился в мой рукав и шёпотом сказал:
— Ты больше никогда… Ладно?
— Ладно, — пообещал я, чтобы он не заплакал.
— Ну, ты герой, — выдохнул Семка.
Я сказал:
— Герой — это когда боишься и всё равно идёшь, назло страху. А если не страшно, какое геройство?
Семка и Вовчик замигали, обдумывая такую мысль.
— Давайте скинем вниз эту доску, — насуплено предложил Ивка.
— Грохот будет, взрослые прибегут, — рассудил Вовчик.
— Ивка, не бойся, я правда больше не буду, — снова пообещал я.
Но теперь я знал, что нарушу обещание. Меня толкала ненависть и… радость. Сейчас ты добегаешься, Лыкунчик!
Я взлетел по лестничным пролётам на седьмой этаж. Лыкунчик не отставал. И я понял — не отстанет. Обогнуть шахту было нельзя: слева мятая арматурная сетка, справа нагромождение лесов.
Я проскочил доску с лёту, в один миг. И сразу обернулся, замер.
Да, Лыкунчик не остановился. Азарт, видать, был сильнее ума. Или он просто не понял сгоряча, над
А я упирался каблуком в конец доски.
Видимо, кто-то недавно двигал её — конец, что лежал на кирпичах, был совсем короткий, сантиметров пять от края. И не надо никакого автомата. Чуть нажал — и…
Никто не заподозрит меня. Я убегал, а он гнался! Я проскочил по доске, а он не сумел! Ни один человек не подумает, что я виноват, когда его, Лыкунчика, подберут внизу на груде битых кирпичей.
Я смотрел на него неотрывно. Он всё сразу понял.
«Что, Лыкунчик, не хочется падать, да? А может, ты надеешься, что это не насмерть? Не надейся, здесь двадцать метров…»
Да, ровно двадцать. Мы мерили, капроновый шнур специально принесли для этого. Он и сейчас здесь, в тайнике между двух кирпичей, мы спрятали для игры…
Небо в оконных проёмах было уже синее, весеннее. И солнце яркое-яркое. Но это было не его, не Лыкунчика, небо и солнце. Его была только чёрная квадратная глубина над доской.
Лыкунчик беззвучно заплакал. Он не морщил лица, не жмурился, просто слёзы побежали струйками из его вытаращенных глаз. И стали падать с подбородка.
Потом он качнулся и замахал руками.
— Сядь, дурак! — громко сказал я. — Сядь, схватись за края!
Он сел. Захлопнул рот, закусил губу. Но из глаз всё бежало. Куртка его была распахнута. Я вдруг увидел, как на серых брюках спереди, между ног, разрослось тёмное сырое пятно. Лыкунчик всхлипнул, упёрся в доску руками и заёрзал: наверно, хотел таким образом добраться до края.
— Замри, балда!
Конец доски опасно шевелился. Ещё чуть-чуть — и вниз. Потянуть на себя? А если не справлюсь, только хуже сделаю? Или дёрну — и сорвётся другой конец?
— Не двигайся!.. Не смотри вниз, закрой глаза!
Он послушно закрыл.
— Сиди и жди! Я сейчас…
Отбежав, я выхватил из-за кирпичей моток шнура.
— Сейчас брошу, ты поймаешь… Только без дёрганья!
Он открыл глаза и закивал.
— Не дрыгайся! Лови!..
Лыкунчик правой рукой поймал конец.
— Теперь обвяжи себя под мышками. Осторожно…
Пришлось Лыкунчику отцепить от доски и вторую руку. Он опять зажмурился, но всё же обмотал себя на уровне груди, завязал два узла. Трясущимися пальцами.
Я отступил, слегка натянул шнур и намотал его на штырь, торчащий из крепкой балки лесов. Теперь, если Лыкунчик сорвётся, то не страшно — повиснет и поболтается, а я его вытяну. Верёвка выдержит.
— Ну, давай. Ползи.
И Лыкунчик заелозил вперёд, упираясь руками. При этом наверняка всаживал занозы в штаны и глубже. Но я не злорадствовал. Мне надо было одно — чтобы Лыкунчик остался жив. Потому что непонятнее всего на свете — если человек только что был живой и вдруг сразу мёртвый. Даже такой гад, как Лыкунчик… Да и не был он сейчас гадом — перепуганный, зарёванный, с мокрым пятном на штанах.
Да, я не злорадствовал и не геройствовал. Правда, мелькнула всё же мысль: «Больше не будешь петь про сосиску…» Но мелькнула и пропала. Лишь бы выбрался…
Наконец Лыкунчик упал животом на кирпичную кромку. Я вцепился в его куртку. Вот тогда конец доски сорвался, и она с гулом ушла вниз, грянулась там.
Но никто не прибежал. И дружки Лыкунчика были неизвестно где. Видимо, они не знали, куда мы подевались.
Лыкунчик полежал, отдышался. Встал.
— Идём, — сказал я.
— Куда? — Он посмотрел вниз, на штаны: сырость достигла колен.
— Там внизу лужа. Упадёшь в неё будто случайно. С кем не бывает…
Он посмотрел на меня, кажется, с благодарностью. А как он ещё должен был смотреть?
Мы спустились, выбрались наружу из окна первого этажа. Вокруг серели груды талого снега, хотя на припёке уже расцвела мать-и-мачеха. У железной бочки с остатками извести скопилась мутная вода.
— Толкни меня, — сдавленно попросил Лыкунчик.
Я толкнул. Надо сказать, от души постарался. Лыкунчик ненатурально взмахнул руками, упал на колени, а потом животом — прямо в воду.
— Вставай! — почему-то испугался я.
Лыкунчик встал, с него текло. К штанам, куртке и рубашке прилипла грязь, глиняные ошмётки.