Гор Видал
Майра
Я – Майра Брекинридж, женщина, которой никто и никогда не будет обладать. На мне лишь пояс для чулок и фартучек, но я отражала натиск этих дикарей, которые не очень-то привыкли раздумывать. Размахивая каменным топором, я крушила руки, ноги, яйца этому славному воинству, моя красота слепила их, как ослепляет она всех мужчин, лишая их достоинства. Так великий Кинг Конг был низведен до скулящей обезьянки очаровательной Фэй Рэй, профиль которой не отличить от моего, если дать освещение не выше пяти футов и снять крупным планом.
Роман умер, и нет смысла рассказывать вымышленные истории. Посмотрите на французов, которые никогда не станут этого делать, или на американцев, которые не смогут. Посмотрите на меня, которой тоже не следует этим заниматься, разве лишь только потому, что я стою вне обычного человеческого опыта… вне и все же полностью принадлежа ему, ведь я – Новая Женщина, чья удивительная история – не что иное, как горький сплав вульгарных мечтаний и острой как нож реальности (буду ли я когда-нибудь свободна от бесконечных тупых страданий, которые приносит мне моя странная слава – цена, с такой легкостью заплаченная за то, чтобы быть Майрой Брекинридж, которой мужчина если и сможет обладать, то только на ее… моих условиях!). Не следует, даже если я и смогла бы создать вымышленного героя, такого же плоского, как средний читатель. Тем не менее я решилась, и я намерена создать литературный шедевр, создать подобно тому, как я создала самое себя, и во многом по той же причине: потому что он не был создан ранее. И я выполню это, представив тебе, читатель (как и доктору Рандольфу Спенсеру Монтагу, моему психоаналитику, другу и дантисту, который предложил, чтобы я делала эти записи в качестве психотерапии), подробно, шаг за шагом, каково это – быть мной; что это такое – обладать великолепно вылепленной грудью, напоминающей ту, что выставляла напоказ Джин Харлоу в «Ангелах ада» [1] в течение четырех минут в начале второй части. Что значит носить прекрасные вещи, подчеркивающие похожие на мандолину бедра, из которых мужское естество извлекает музыку ударом плоти. Все это как кино, то самое
Я не стану начинать сначала, потому как никакого начала и нет вовсе, а есть только середина, в которой ты, счастливый читатель, только что неожиданно оказался, еще не зная, что же такое может с тобой произойти на нашем общем пути в мой внутренний мир. Нет,
Я начну с того, что выложу свои карты на стол. В данный момент (когда я пишу слово «момент») я не та самая Майра Брекинридж, которая была сущим наказанием для тробрианцев. Та Майра – продукт фантазии; греза, отражающая стремление женского пола вновь обрести первенство, утраченное еще в Бронзовом веке, когда поклоняющиеся петуху дорийцы поработили Запад, кощунственно заменив Богиню на бога. К счастью, эти дни почти миновали; фаллос стоит, матка раскрыта; и я, наконец, готова начать мою миссию, состоящую в том, чтобы изменить оба пола и тем самым спасти человеческий род от полного угасания. Между тем я не живу более в человеческом мире. Я оставила привычную жизнь. И скоро, совершив непостижимое, я вообще прекращу человеческое существование и стану легендой, как Иисус, Будда, Кибела.
Моей ближайшей задачей будет объяснить вам, как ошеломляюще красиво я выгляжу: с большой, совершенно открытой грудью, сидя в одних черных кружевных трусиках в жаркой комнате, окна которой я закрыла, потому что сейчас час пик (шесть часов семь минут пополудни, четверг, январь) и внизу под окнами Стрип [2] буквально запружен шумными автомобилями, едва продирающимися сквозь пелену выхлопных газов, настолько густую, что, кажется, наяву можно увидеть, как, радостно размножаясь, резвятся раковые клетки в легких водителей, точно сперматозоиды в молодых здоровых яичках.
С того места, где сижу, я могу, не поворачивая головы, видеть окно, закрытое жалюзи. Четвертая от пола планка выпала, что дает мне возможность лицезреть среднюю часть огромной, грубо намалеванной фигуры танцовщицы с сомбреро в руке, медленно вращающейся перед «Шато Мармон», где в свои редкие визиты в Голливуд останавливается Грета Гарбо. Окно расположено посередине выкрашенной в белый цвет стены, неровное влажное пятно на которой напоминает перевернутый лист клевера… или сердце… или мошонку (если смотреть сзади). Но довольно метафор. Ничто
Я уверена, что смогу в конце концов выразить сущность Майры Брекинридж, несмотря на ненадежность и неоднозначность слов. Я должна описать вам, как я выгляжу сейчас, в этот момент, сидя на маленьком ломберном столике с двумя выжженными сигаретой пятнами на краю: одно размером в четверть доллара, другое – в десятицентовик. Второе точно образовалось от упавшего пепла, в то время как первое… Но не надо предположений, только голые факты, только простая констатация. Итак, я сижу, пот свободно стекает по моему восхитительному телу, его запах напоминает аромат свежего хлеба (опять метафора, в дальнейшем мне надо тщательнее следить за стилистикой), слегка смешанный со слабым запахом аммиака, который я, как и мужчины, нахожу неотразимым. В дополнение к моим выдающимся физическим данным я изучаю классику (в переводе) в Новой Школе, самостоятельно штудирую современный французский роман, а еще я учу немецкий, чтобы понимать фильмы тридцатых годов, когда германский кинематограф был силой, с которой приходилось считаться.
Так вот, я сижу, моя рука перелистывает продолговатую черную записную книжку, в которой три сотни разлинованных синим страниц. Я уже заполнила восемнадцать из них, и мне осталось исписать двести восемьдесят две, если считать и ту страницу, на которой сейчас пишу и уже использовала двенадцать из тридцати двух строчек, тринадцать – с этими последними словами, а теперь уже четырнадцать. Рука маленькая, с длинными чуткими пальцами и легким золотистым пушком на тыльной стороне у запястья. Ногти идеально ухожены (лак серебристого цвета), за исключением указательного пальца на правой руке, ноготь на котором обломан по диагонали от левого до правого края – результат попытки выковырнуть кубик льда из одного из этих новых пластиковых лотков, в которых лед так примерзает, что извлечь его можно только под горячей водой, и половина льда при этом тает.
Моя способность достоверно представить то, что я вижу, когда я пишу, а вы читаете, отнюдь не безгранична. Более того, следует признать тот факт, что мне вообще недостанет слов, чтобы изобразить
Маленькой девочкой я, томясь, мечтала, чтобы Лана Тернер прижала меня к своей тяжелой груди и произнесла: «Я люблю тебя, Майра, моя дорогая крошка!» К счастью, эта лесбийская фантазия прошла, и мои желания сконцентрировались на Джеймсе Крейге. Я не пропустила ни одного фильма, в котором он играл. В своем шедевре «Волшебство и мифы кино» Паркер Тайлер [3], охарактеризовав голос Крейга как нечто неподдельно яркое, написал: «Это сила!» Я свидетельствую, что Джеймс Крейг был «силой» во всех смыслах, и я годами мастурбировала, вспоминая этот голос, эти плечи, представляя себе сильные ноги, двигающиеся между моими бедрами; признаюсь, что, в каком бы состоянии ни был Джеймс Крейг сейчас – женатый или холостой, одряхлевший или бодрый, – Майра Брекинридж готова доставить ему удовольствие во имя прошлых лет.
Бак Лонер теперь уже ничем не напоминает «Ковбоя, поющего и стреляющего» из прежних фильмов и радиопередач. Он сделал восемнадцать недорогих вестернов и некоторое время задавал тон в этом деле вместе с Роем Роджерсом и Джином Отри. В тех старых фильмах он был стройным, жилистым, узкобедрым, у него практически отсутствовал зад, хотя на мой взгляд, это не является достоинством. Я предпочитаю более обрисованные ягодицы, например как у Тима Холта в «Великолепных Амберсонах». Мистер Холт, между прочим, крепкий или дряхлый, испытал бы много приятных минут, если бы его путь пересекся с путем Майры Брекинридж сейчас, когда она близка к тому, что Голливуд, наконец, окажется у ее ног (прелестных, замечу, ног, с высоким подъемом и розовыми пятками, очень подходящими для любого фетишиста).
Ныне Бак Лонер (он родился в Портленде, штат Мэн, и тогда его звали Тедом Перси) стал тучным – нет,
– Не знал, что сынок Гертруды разбирается в женской красоте, – эта фраза, произнесенная в некогда знаменитой баклонерской манере, была, боюсь, первыми словами, которые он сказал мне, помогая усесться в кресло возле своего стола из красного дерева. При этом его рука, тоже, кажется, сделанная из красного дерева, слишком долго задержалась на моем левом плече, проверяя, по-видимому, надела ли я бюстгальтер. Я надела.
– Мистер Лонер, – осторожно начала я, понизив голос и подражая тем самым поздней Энн Шеридан (пятая серия «Пышек»), – я перейду прямо к делу. Мне нужна ваша помощь.
Мне не следовало этого говорить. Просить о чем-то – далеко не лучший способ начинать беседу, только я не из тех, кто ходит вокруг да около. Даже с такими малоприятными субъектами, как Бак Лонер. Он сидел в своем кресле: металл и черная кожа, очень дорогая штука, такую можно купить только в лучших магазинах офисной мебели, и стоит это долларов четыреста. Я-то знаю. Я проработала целый год у «Аберкромби и Фитча» и имею представление о том, сколько могут стоить красивые вещи. То был год, когда бедный Майрон пытался закончить книгу о Паркере Тайлере и фильмах сороковых годов – книгу, которую я намерена когда-нибудь довести до конца с помощью или без помощи мистера Тайлера. Почему? Да потому, что воззрения мистера Тайлера (кино есть подсознательное выражение древних человеческих мифов), возможно, самое проницательное и глубокое из всего, что создано кинокритикой в нашем веке. Анализу кино сороковых годов он обязан своей репутацией одного из самых главных современных мыслителей, хотя бы только потому, что
– Как мне не хватает его, мистер Лонер. Особенно сейчас. Вы знаете, он не оставил мне ни пенни…
– Ни страховки, ни счетов, ни облигаций, ни акций – ничего? Гертруда должна была
Бак попался в мою ловушку.
– Нет, – произнесла я слегка хриплым гортанным голосом, не совсем похожим (но опять-таки и
Бак Лонер слушал эти причитания, глядя прямо на меня с тем самым прищуром, который можно было видеть на лице президента Джонсона всякий раз, когда его спрашивали о Бобе Кеннеди. Будучи уверенной в эффективности моего главного оружия, я просто грустно улыбнулась в ответ, и скупая слеза или две скатились с моих ресниц, подкрашенных тушью Макса Фактора. Потом я посмотрела на портрет Элвиса Пресли в полный рост, висевший между двух американских флагов за спиной Бака, и перешла в наступление:
– Мистер Лонер, Гертруда, мать Майрона…
– Восхитительная женщина… – начал он хрипло, но ни одному из мужчин на этой земле не превзойти
– Гертруда, – было очевидно, что я
Бак Лонер лениво поглаживал бронзовый бюст Пэта Буна, служивший подставкой для настольной лампы. Пауза затягивалась. Я рассматривала комнату, восхищаясь богатой обстановкой и сознавая, что половина земли, на которой все это стоит, – около пятидесяти акров прекрасной земли в Вествуде, – принадлежит мне. Подтверждение тому находилось в моей сумочке: фотокопия завещания отца Бака Лонера.
– Гертруда всегда была горячей девчонкой, даже когда она была еще вот такой, – он показал рукой на уровне холки шотландского пони, при этом на одном из пальцев сверкнул огромный бриллиант. – Бедная Гертруда, смерть ее была просто ужасной, Майрон писал мне. Она так страдала, – он причмокнул губами, дерьмо эдакое.
Майра, напомнила я себе, спокойней, детка, половина всего этого будет твоя. В моем воображении внезапно возникла картинка: Бак Лонер висит вверх ногами, как огромная сетка с картошкой, а я луплю по нему огромной теннисной ракеткой с медной проволокой вместо струн.
– Я никогда не знал Майрона по-настоящему, – сказал он, как будто это что-то меняло.
– Майрон тоже так до конца не узнал вас, – я была очень осторожна. – Я имею в виду, что он с большим интересом следил за вашей карьерой и собирал все публикации еще со времен вашей работы на радио. И конечно, вы должны были фигурировать в одной из глав его книги «Паркер Тайлер и кино сороковых, или Трансцендентный пантеон».
– Ну а как насчет… – Бак Лонер выглядел довольным, то есть именно так, как он должен был выглядеть. – Я полагаю, мой племянник оставил завещание?
Я была готова к этому. Я сказала, что у меня есть три завещания. Его отец оставил апельсиновую рощу ему и Гертруде на двоих, Гертруда написала завещание в пользу Майрона, а по завещанию Майрона все переходит мне.
Бак Лонер вздохнул.
– Ты знаешь, – произнес он, – дела в школе не очень-то.
Это он сказал не буквально так, но близко к тому. Я вообще не считаю необходимым в художественной прозе воспроизводить чью бы то ни было манеру выражаться, так что в дальнейшем не буду прилагать излишних усилий для прямой передачи сентенций Бака Лонера, за исключением, может быть, тех случаев, когда что-то в его речи покажется мне особенно ярким. Но ничего яркого не было произнесено в течение следующих нескольких минут, когда он врал мне насчет финансового состояния Академии. Ибо любой, имеющий отношение к шоу-бизнесу, конечно, знает, что дела в Академии идут прекрасно и тысяча триста молодых людей обучаются там актерскому мастерству, пению, художественной пластике. Некоторые обосновались в общежитии, но большинство живет где попало и ездит в школу на своих «драндулетах» (прекрасное словечко сороковых годов, которое я впервые услышала в «Лучшем нападающем» – ах! быть бы взрослой в те годы). Академия гребет деньги.
Когда Бак закончил свою скорбную повесть, я медленно и демонстративно положила ногу на ногу (юбка у меня практически мини, а ноги божественны), и у Бака сразу же потекли слюнки, что послужило мне своего рода наградой. Он с трудом сглотнул, взгляд его устремился на темный треугольник под юбкой, в глазах застыл вопрос: это – то самое или трусики? Пусть гадает! Ни один мужчина не будет обладать Майрой Брекинридж, это она будет владеть ими, когда захочет и как захочет. Бак Лонер был женат в третий раз, его нынешняя жена Бобби Дин когда-то пела с Торнхиллским оркестром, а теперь присоединилась к Свидетелям Иеговы и спасает души грешников в каких-то трущобах. Гертруда считала ее простушкой.
– В самом деле, это так неожиданно, Майра… я могу называть тебя Майрой? Хотя мы раньше ни разу не встречались, все-таки ты – моя невестка, так что в некотором смысле родственница.
За моим окном раздался грохот (я имею в виду: в то самое время, когда я пишу эти строки). Должно быть, на Стрипе столкнулись автомобили. Я услышала звон стекла. Сейчас снова тихо. Если происшествие серьезное, скоро должна послышаться сирена. Теперь я больше, чем когда-либо, убеждена, что единственной приемлемой формой, оставшейся литературе после Гутенберга, являются мемуары: абсолютная правда, точное копирование жизни, предпочтительно – в момент, когда все происходит…
Бак Лонер сделал мне предложение. Пока наши адвокаты будут готовить соглашение, он был бы счастлив предложить мне работу, к которой я могу приступить немедленно и которая будет продолжаться до окончания учебного года в июне, когда в Академию ринутся искатели талантов с телевидения, киностудий, звукозаписывающих компаний, чтобы присмотреть новое пополнение. Я приняла предложение. Почему бы и нет? Мне нужно на что-то жить (а кроме того, мне нужен выход в мир кино), поэтому что могло быть лучше преподавательской работы в Академии? К тому же я буду рада встретиться с молодыми людьми (обрадуются ли они встрече со мной, покажет будущее!), а Академия полна ими – заносчивыми, дерзкими юношами; кое-кто из них присвистнул, увидев меня, когда я шла по коридору к офису Бака. Ладно, они еще пожалеют о своих манерах! Ни один мужчина не может насмехаться над Майрой Брекинридж безнаказанно!
– У нас есть свободная ставка на актерском отделении – мы готовим актеров для кино и телевидения, а театром не занимаемся, нет настоящего спроса…
– Театр кончился… – начала я.
– У тебя будет возможность поговорить об этом.
Ясно было, что его не интересуют мои теории, более или менее отражающие представления Майрона, считавшего, что единственной
– Нагрузка у тебя будет, конечно, небольшой. В конце концов ты член семьи, и я понимаю, какие ты понесла утраты в последнее время, хотя по собственному опыту знаю, что работа лучше всего помогает справиться с горем, – во время этих рассуждений он изучал расписание. Потом что-то написал на бумаге и передал мне. В понедельник, четверг и субботу у меня часовой урок по перевоплощению. Во вторник и пятницу вечером – занятия по пластике.
– Пожалуй, ты великолепно оснащена для занятий по пластике. Я не мог не обратить внимание на это, когда ты входила в комнату, – ты несешь себя, словно королева. Что касается перевоплощения, это
Дальше мы соревновались в любезностях, в высшей степени лживых с обеих сторон. Ему очень приятно заполучить меня в свою «команду», а я так счастлива возможности работать в Голливуде – еще бы, мечта жизни стала реальностью; как говорили когда-то в начале шестидесятых: вот это джаз! Да, мы представляли собой парочку достойных друг друга лицемеров. Он рассчитывал лишить меня моего наследства, в то время как я вознамерилась выжать из него все до последнего цента, а кроме того – заставить его влюбиться в меня, причем влюбиться безумно, так, чтобы в критический момент я могла пришпорить этого жирного осла и реализовать мой новый план, которому я теперь безвозвратно предалась. Ибо, как сказала Гипериону Диотима в романе Гёльдерлина [5]: «Поверь мне, тебе нужен не мужчина, тебе нужен весь мир». Мне тоже нужен мир, и думаю, что я его заполучу. Мужчина – этот или любой другой – всего лишь средство.
Вот и сирена. Происшествие оказалось серьезным. Я вытянула ноги. Левая нога затекла. Через минуту я отложу шариковую ручку и встану, ногу будет покалывать так, что некоторое время я не смогу ступить на нее, затем подойду к окну, подниму жалюзи и посмотрю, нет ли погибших. Я посмотрю, есть ли кровь. Я боюсь крови. Правда.
Я пишу это, сидя за своим столом в офисе, который мне отвели в правом крыле главного здания, составляющего, по-видимому, весьма ценный кусок всей собственности. Последние несколько дней я провела, рыская по Академии; я бы сказала, что это невероятно дорогое предприятие, стоящее, надо полагать, миллионы, и половина всего – моя, по крайней мере половина земли, на которой все это находится. Я уже нашла хорошего адвоката, и в ближайшее время он предъявит Баку Лонеру мой иск. Я уверена, что наше дело выигрышное.
В Баке Лонере есть что-то загадочное. Казалось бы, человек столь бодрый и неунывающий, каким он выглядит, и такой жаждущий не может нуждаться в благотворной любви так сильно, как, по его собственным словам, нуждается он. И все же это правда – от него исходит целый океан теплоты, направленной на студентов, причем без всякого разбору, они же, похоже, его просто обожают, даже хиппи, готовые высмеять любого (кстати, здесь весьма распространен жаргон). Вынуждена признать, что я тоже, как ни сопротивлялась, подпала под очарование этого ужасного человека. Однако скоро я подчиню его своей воле. Есть ли среди смертных мужчина, достойный Майры Брекинридж?
Сейчас я сижу а автобусе на пути в Калвер-сити – и в «Метро-Голдвин-Майер»! Мое сердце так колотится, что я не в состоянии даже выглянуть в окно, я боюсь поверить, что на фоне отмеченного нефтяными вышками свинцового горизонта передо мной наконец откроется – как сказочный дворец из детской мечты – Мемориал Ирвинга Тальберга [6] и примыкающие к нему студии, чьи голые (но столь манящие!) стены я изучала по фотографиям двадцать лет.
Опасаясь испортить первое впечатление, я сижу, уткнувшись в записную книжку, которую я с трудом удерживаю на одном колене, беспорядочно записывая все, что приходит в голову, чтобы отвлечься и не перегореть до того волнующего момента, когда Студия из Студий, движущая сила всех мифов этого столетия, возникнет передо мной, как она возникала сотни раз в моих мечтах, и широко распахнет свои двери, приглашая Майру Брекинридж вступить в принадлежащее ей по праву королевство.
Я рождена, чтобы стать кинозвездой, и сейчас я выгляжу, как звезда: шиньон придал форму моим волосам, а макияж от Макса Фактора, любимый макияж Мерли Оберон и других экранных див, сделает мое лицо сияющим даже в резком свете съемочного павильона, где я скоро буду стоять, наблюдая, как снимают очередной дубль. Потом, когда режиссер скажет: «Хорошо, достаточно», – и помощники начнут готовить новую сцену, режиссер заметит меня и спросит мое имя, затем он пригласит меня в студийный буфет и там после салата «Зеленая Богиня» (любимого салата звезд) станет пространно рассуждать по поводу моего лица, размышляя, фотогенично оно или нет, пока я с улыбкой не остановлю его и не скажу: «Есть только один способ узнать это. Проба». Стать кинозвездой – моя сокровенная мечта. В конце концов у меня был уже опыт в Нью-Йорке. Майрон и я, мы оба, снялись в нескольких андерграундных фильмах. Конечно, это были экспериментальные ленты, и, подобно большинству экспериментов, научных или каких-либо иных, они были неудачными, но, даже если бы эти фильмы имели успех, все равно им далеко до настоящего Голливуда, настоящей мечты. Тем не менее они дали мне представление о том, что значит – быть звездой.
Моя поездка тянется бесконечно. Я ненавижу автобусы. Мне нужно купить или арендовать машину. Расстояния здесь огромные, и брать такси стоит целое состояние. Эта часть города с ее грязными бунгало и наполненным смогом воздухом напоминает крысиную нору; мне жжет глаза, они горят и слезятся. К счастью, причудливые неоновые огни и эксцентричные формы здания придают обыденному пространству некий ореол волшебства. Сейчас мы проезжаем забегаловку в виде огромного коричневого пончика. Я чувствую себя лучше. Полет фантазии действует на меня благотворно.
Как быть со студентами? Я провела четыре занятия по пластике (как грациозно двигаться и как садиться, чтобы не громыхать мебелью) и два по перевоплощению (я предлагала им притвориться апельсинами, глотком воды, облаками… результат был, мягко говоря, неординарный).
Хотя я не имею никакого отношения к отделению декламации, я не могла не заметить, какие трудности у многих студентов с дикцией. У ребят тенденция глотать слова, а многие девушки гундосят. Традиции грамотной человеческой речи, похоже, обошли их стороной; не нужно забывать, что они – живой продукт новой эры массовой телевизионной культуры. Годы своего становления они провели у телеэкранов, наблюдая за бесконечно мельтешащими на пространстве в двадцать один дюйм фигурками. В результате они рассеянны и невнимательны и реагируют только на агрессивные ритмы навязчивой рекламы. Очень немногие могут прочесть что-либо посложнее бульварной газеты. Что до письма, то скажите спасибо, если они в состоянии написать свое имя или, как они предпочитают говорить, подражая звездам, «автограф». Тем не менее некоторые несут печать литературного таланта (который никогда не умрет окончательно), свидетельством чему является непристойная надпись на стене мужского туалета, в который я по ошибке заскочила в первый день и увидела над одним из писсуаров большими буквами «Бак сосет». Я бы гроша ломаного не дала за человека, способного на такое, если бы не знала, что ненависть – это единственное, что движет людьми и направляет цивилизацию.
На занятиях по пластике на меня особенное впечатление произвел один из студентов, юноша с польской фамилией. Высокий, с копной рыжеватых вьющихся волос и баками; светло-голубые глаза с длинными черными ресницами и хорошо очерченный рот в стиле позднего Ричарда Кромвелла, так убедительно подвергнутого пыткам в «Похождениях бенгальского улана». Вполне определенное утолщение в промежности его синих джинсов позволяет предположить, что этот парень необыкновенно хорошо оборудован. К сожалению, он сильно увлечен очень красивой девушкой с длинными прямыми волосами (крашеная блондинка), стройными ногами и великолепной грудью, напоминающей Люп Велес. Она умственно отсталая. Когда я попросила ее подняться, она не уразумела слова «подняться», так что мне пришлось попросить ее «встать», чтобы она поняла. Вполне возможно, что и он глуп, но у него хватает чувства самосохранения не говорить слишком много. Когда же он все-таки это делает, то произносит слова с таким замечательным акцентом, что я просто таю.
«Я думаю, мы сработаемся, мисс Майра», – были его первые слова, сказанные мне после занятия. Он наклонился ко мне, глядя сверху вниз прямо мне в лицо, уверенный в своем мужском превосходстве. Он стоял так близко, что я могла ощущать запах его дезодоранта в смеси с табаком и теплой мужской плотью. Однако, раньше чем я смогла найти подходящий ответ, она оттащила его. Бедное дитя! Она не знает, что рано или поздно я заполучу его.
Смогу ли я испытать такое еще раз! Я возрождаюсь, или, как говорят, нахожусь в процессе возрождения, подобно Роберту Монтгомери в «Сюда идет мистер Джордан».
Я сижу напротив французского кафе на Монмартре в задней части «Метро». В прошлом году пожар уничтожил многие из постоянных открытых площадок студии – эти улицы и церкви я знаю лучше, чем когда-то знала район Челси в Манхэттене, где мы обитали с Майроном. Мне очень жаль, что произошел пожар, и я оплакиваю утраченное, особенно улицу в аристократическом квартале Нью-Йорка и очаровательную деревушку в Нормандии. Но, благодарение богу, это кафе еще стоит. Фанерные стены на металлическом каркасе скреплены и раскрашены так аккуратно, что создают удивительное впечатление настоящего парижского бистро, и эти столики и кресла под полосатыми зонтиками прямо на улице. Кажется, в любую минуту здесь могут появиться парижане. Я жду, что сейчас выйдет официант и я закажу ему бокальчик перно.
Мне трудно поверить, что я сижу за тем самым столом, за которым Лесли Карон ждала Джина Келли много лет назад, я могу почти точно воспроизвести в памяти освещение, камеру, звуки, людей; все крутится вокруг одного этого столика, где в лучах искусственного солнечного света Лесли – лицо слишком узкое, но все равно очаровательное, с очень похожими на мои глазами – сидит и ждет своего экранного возлюбленного, в то время как гример слегка присыпает пудрой знаменитые лица.
Из угла, где я сижу, мне видна часть улицы в Карвервилле, где жил Энди Харди [7]. Улица поддерживается в прекрасном состоянии как последняя святыня, каковой она, собственно, и является, как мемориал всему, что было близким и – да-да! – дорогим в американском прошлом, как памятник навсегда ушедшей эпохе.
Несколькими минутами раньше я видела и сам дом судьи Харди с его аккуратно подстриженными зелеными газонами и окнами, занавешенными муслином, за которыми нет абсолютно ничего. Что-то жутковатое в том, что эти дома выглядят совершенно реальными с любой точки на слегка изгибающейся улице, засаженной высокими деревьями и цветущими кустами. А ведь стоит только зайти за дом, как увидишь ржавые железные конструкции, некрашеное дерево, грязное оконное стекло и муслиновые занавески, рваные и запыленные. Время губит все человеческое; хотя вчера вечером, когда я увидела Энн Рутерфорд за рулем остановившейся перед светофором машины, я узнала эти огромные черные глаза и подвижное лицо. По крайней мере держится она элегантно, и я не знаю, что могло бы взволновать меня больше.
Это счастливейший момент в моей жизни: сидеть одной здесь на задворках – и никого вокруг; ради этого я постаралась избавиться от провожатого со студии, сказав ему, что хочу немного отдохнуть в каком-нибудь из незанятых кабинетов здания Тамберга, после чего я, конечно, понеслась через дорогу прямо сюда.
Если бы только Майрон мог видеть это! Конечно, он бы огорчился, заметив знаки распада. Дух разложения просто витает в воздухе. Самое страшное, что сейчас здесь не снимают НИ ОДНОГО ФИЛЬМА, и это означает, что двадцать семь огромных съемочных павильонов, которые были свидетелями сотворения столь многих миражей и судеб, сегодня совершенно пусты, за исключением нескольких студий, занимающихся телевизионной рекламой.
Поскольку я не Майрон Брекинридж, а Майра, и я поклялась писать абсолютную правду обо всем, что касается меня, то, несмотря на близость, которая существовала между мной и мужем на протяжении его короткой жизни, и несмотря на мою полную поддержку его тезиса о том, что фильмы 1935-1945 годов были высшей точкой западной культуры, завершившей все, что началось в театре Диониса в тот день, когда Эсхил впервые представил свои творения афинянам, я должна признать, что не разделяю взглядов Майрона на телевидение. Я была достаточно передовым человеком в 1959-м, чтобы почувствовать, что не кино, а коммерческое телевидение станет в дальнейшем притягивать к себе лучших артистов и постановщиков. Как результат возник этот новый мир, в котором мы, хотим того или нет, сейчас живем: постиндустриальный и предапокалиптический. Почти двадцать лет сознание наших детей наполнялось мечтами, которые останутся с ними навсегда, бесконечно напоминая о себе звоном таинственных колокольчиков (вот сейчас, когда я пишу это, я тихонько насвистываю «Рино Уайт», тему, которая имела гораздо большее значение для человеческой культуры, чем весь Стравинский). Летом 1960-го я даже послала об этом статью в «Партизан Ревю». Без ложной скромности думаю, что мне удалось убедительно доказать: отношения между рекламой и потребителем есть последняя форма любви на Западе, и ее основным выражением стало телевидение. Ответа из «ПР» я не получила, но копию статьи я храню и вставлю в книгу о Паркере Тайлере, возможно, в качестве приложения.
Почти час я смотрела, как снимали боевик на той самой площадке, где Бэтти Дэвис играла в «Приятных связях» – безнадежная и достаточно предсказуемая по результату попытка кино воспринять принципы телевизионной драмы, в то время как нужно было воспринимать дух телевизионной коммерции. Потом меня угостили ланчем в студийном буфете, который сильно изменился с тех славных времен, когда там беспрестанно сновали люди в необычных костюмах и возникало впечатление, что находишься в бешено мчащейся машине времени. Сейчас все столы оккупированы телевизионщиками, они заказывают себе то, что когда-то называлось «Супом Луиса Б. Майера», только теперь, как мне объяснили, имя Майера убрали из меню – слишком много величия!
Еще более горьким напоминанием о мимолетности человеческой жизни были пустые кабинеты на втором этаже здания Тальберга. Я была просто потрясена, увидев, что примыкающие друг к другу апартаменты Пандро С. Бермана и Сэма Цимбалиста [8] совершенно свободны. Цимбалист (прославленный после «Шумного города») умер в Риме во время съемок «Бена Гура», а Пандро С. Берман («Семя Дракона», «Портрет Дориана Грея», «Седьмой крест») принадлежит теперь той сфере, которую местная пресса называет «неувядающими творениями». Это трагедия. «Метро-Голдвин-Майер» без Пандро С. Бермана все равно что американский флаг без звезд.
Нет сомнения, эта эпоха действительно кончилась, и я ее летописец. Прощайте, классические фильмы, да здравствуют телевизионные поделки! Человеческое величие, однако, никогда не исчезнет полностью. Оно просто перевоплотится – так причал, на который высадилась Джинетт Макдональд в Новом Орлеане («Непослушная Мариэтта»), хотя и появлялся потом раз за разом в сотнях других фильмов, навсегда останется для всех, кто хоть немного чувствует историю, причалом Джинетт. Если говорить об истории, есть что-то удивительно величественное в недавней смерти Нельсона Эдди, случившейся во время его выступления в ночном клубе в Майами. В середине песни он вдруг забыл слова. Тогда своим вызывающим дрожь баритоном, который давно уже обеспечил ему место в пантеоне суперзвезд, он произнес, повернувшись к аккомпаниатору: «Играй «Дарданеллу», может, я вспомню слова». Потом опустился на пол и умер.
«Играй «Дарданеллу»! Играй! Что бы ни случилось, мы будем благодарны этим моткам пленки, которые напоминают нам о временах, когда среди нас жили боги и богини, а под крышей «Метро-Голдвин-Майер», (где я сейчас сижу) бродили призраки всех времен. Обладал ли реальный Христос частью того сияния и таинственности, которые исходили от X. Б. Уорнера в первом «Царе царей»; проявлял ли, пусть даже на кресте, столько признаков помешательства, как изобразил Джеффри Хантер во втором «Царе царей», этом изумительном творении Николаса Рея?