При этом он значительно взглянул на мага, и тот с полнейшим пониманием кивнул.
– Ну да, вы правы, князь, мечтать не вредно. Однако не стоит забывать и о плотном плане. Чтобы делать золото, надо, черт его побери, иметь золото. Вот я, к примеру, чтобы встретиться с ее величеством, мог бы без труда прибегнуть к transformatio astralis,[149] но полагаю более практичным просто попросить вас о дружеском содействии. А что касаемо проклятого металла… – Калиостро взял паузу, затем бокал, неторопливо отпил вина. – Возьмите емкость, наполните ее на треть золотом, и я сделаю так, что она будет полной. Какой-нибудь сундук повместительнее найдете?
Насчет золота не спросил – все знали, что у Потемкина в одной из комнат пол был выложен золотыми монетами. Червонцами. Стоящими на ребре.
– Разговаривать с вами, граф, просто удовольствие. Мы понимаем друг друга с полуслова. – Князь Таврический удовлетворенно хмыкнул, подождал, пока ему нальют вина, и, повернувшись к Анагоре, улыбающейся игриво и двусмысленно, перешел с французского на эллинский: – Дорогая, ваш профиль божественен. Вы мне напоминаете Афину. Этот нос, этот лоб…
Увы, та мало чем напоминала Афину,[150] а по-эллински совсем не изъяснялась. Что с нее возьмешь – порнодионка. Тем не менее она величественно наклонила голову и прошептала томно и волнующе:
– А вы, ваша светлость, мне напоминаете Аполлона.[151] Чей лук больше, чем у Эроса,[152] и постоянно натянут.
Ишь как заговорила. Может, не такая уж и дура.
Магу вся эта любовная прелюдия очень не понравилась. В молчании он прикончил фальшивого жаворонка, мрачно кинул взгляд на всех этих Шуваловых, Салтыковых и Брюсов, сдерживаясь, засопел и посмотрел на столик нацменьшинств. Там, слава Богу, все обстояло благополучно: Мельхиор, как всегда, был полностью доволен жизнью, индус уже дошел до кондиции и тихо погружался в нирвану, Буров, даже не подозревая о подлоге, лакомился молочной поросятинкой. На душе, да и в желудке у него было благостно – каков стол, такой и настрой. Тревожила, давила на психику лишь затянувшаяся черномазость, тем паче что волшебник на все вопросы реагировал болезненно, явно переигрывал, чересчур переживал: ах, недоглядел, ах, не проверил концентрацию, ах, напортачил с рецептурой. Ах, ах, ах! Через месяц стопудово, с гарантией все пройдет. Ну, может, через два. Как же, держи карман шире! Скорее всего, к концу гастролей. Кому он нужен, белый и пушистый Буров, то ли дело ниггер Маргадон. Ай да Калиостро, молодец, не отрывает задницу от плотных планов. Настоящий маг. Понять его несложно, только ведь и жить в столице Российской империи с таким цветом рожи не рекомендуется. Минздравом. Всем Трещалам по башке не настучишь. А впрочем, ладно – тепло, светло, никто не докучает. Общество опять-таки вокруг приятное: графья, князья, сановники, вельможи. И поросятинка нежна, поджариста и тает во рту. И хоть бы даже не поросятина – все одно хорошо.
Наконец ужин подошел к своему эндшпилю и начал потихонечку менять диспозицию – пить чай и кофий все отправились в зимний сад. Он являл собой чудо роскоши и агротехники и поражал размерами. Тут был зеленый дерновый скат, густо обсаженный розами, жасмином, акациями и сиренью, в гуще цветущих померанцев сладостно надрывались соловьи, повсюду виднелись боскеты и беседки, в воздухе витали аравийские курения, а струи фонтанов благоухали лавандой. Казалось, это был парадиз, сад Эдема, мастерское воплощение райских кущ на грешной земле.[153] Все здесь побуждало к неге, общению, отдохновению души – общество разбилось по интересам и павильонам, соловьи разом приумолкли, слуги понесли чай, кофий, выпечку, мороженое, нежнейший «девичий» крем. Застучали ложечки по севрскому фарфору, запах табака, мускуса и пота заглушил благоухание роз, воздух вместо птичьих трелей наполнили людские голоса:
– Волшебник-то Калиостро суровенек, на филина похож. Зверем смотрит, нахохлился, как сыч. А вот супруга у него… М-да… Бутон.
– Э, граф, вы, видно, не бывали в Полюстрове у Безбородко. Вот там бутоны так бутоны. Рви сколько хочешь. Куртина еще та.[154]
– Так вам, князь, все никак не довелось сыграть с шахматным-то автоматом?[155] А я вот, представьте, сподобился, третьего дня. Проиграл, но достойно, почти свел в ничью.
– Это, граф, что. Вот у нас вчера была игра так игра. На Каменном, у Разумовского, Куракин держал банк. Так вот я проюрдонился не то чтобы знатно, но где-то каратов на пятьсот, может, поболе.[156]
– А вы слышали, княгиня, что учудил этот старый обормот граф Чупятов, ну тот, что помимо орденов еще носил при мундире и жидовский нарамник.[157] Так вот, он вдруг возомнил, что его могут обокрасть, и, дабы испугать воров, украсил дом свой предметами ужаса: расписал все стены картинами адских казней, неслыханных мучительств, невиданного разврата, понаставил во всех углах скелеты, обрядил дворецкого, кучеров и лакеев совершеннейшими чертями. Сахарница его теперь представляет половину человеческого черепа, должность ложек исполняют ребра, а сам он курит трубку, выдолбленную из локтевой кости мертвеца. Ну не дикий ли анахорет, выживший из ума?
– Это еще, милочка, что. Вы ведь слышали, верно, о генерал-аншефе Красинском? Об этом отчаянном солдафоне, корчащем из себя чудо-богатыря Суворова?[158] Мало того, что он спит на сене, скачет нагишом и поет акафисты, так еще завел моду – ест теперь три раза на дню ужа-желтобрюха под раковым соусом, прежде откормленного на парном молоке. И непременно начинает с хвоста. Зрелище сие, милочка, омерзительно до тошноты. Тем паче что сам Суворов этого ужа ни за что бы есть не стал.
– Само собой, княгиня. Говорят, у него не жизнь, а сплошное несварение желудка, что несомненно ведет к ипохондрии.[159] Может быть, поэтому жена и наградила его ветвистыми рогами.[160] Ха-ха-ха. А впрочем, дамы, прошу вас, больше о Суворове ни слова. Не дай Бог их светлость услышит.[161] Лучше давайте-ка займемся вот этим тортом с марципанами. Не знаю, право, как на вкус, а видом он великолепен.
– Можете, князь, не сомневаться. У их светлости отменнейший кондитер. Сейчас приеду, прикажу выпороть своего. Совсем разбаловался, подлец. Будет есть у меня березовую кашу, покуда не научится готовить вот такие же бисквиты.[162]
Да, чудо как хороша была у Потемкина выпечка, все эти бисквиты буше, цукатные торты, пирожные с желе, глазированные вензели и шафранные крендели.
Только недолго князь Таврический наслаждался изысками кондитеров: встал, выпятил грудь, подал Анагоре руку и повел ее на галантный моцион, вернее, запудривать мозги. Не дал, гад, побаловаться чайком, запить всю эту лживую, густо наперченную баранину, говядину, индюшатину и крольчатину. От вкуснейшего торта оторвал. Да еще одной Анагорой не удовольствовался: проходя мимо беседки, где Буров с Мельхиором (индус не в счет, он так и остался в нирване) мирно угощались птифурами, он притормозил, добро улыбнулся и величественно шагнул внутрь.
– А, это ты, братец. Вижу, вижу, не дурак пожрать. И вообще не дурак.
– Маргадону карашо. – Буров встал, низко поклонился, радостно оскалился и принялся, как учили, играть роль доброго черного идиота. – Маргадону ощень карашо. Виват, кесарь-сезарь дюк Потемкин! Пасиба, пасиба. Спасай Христа.
– А же говорю, не дурак, – крайне умилился князь Таврический и по-императорски, жестом триумфатора, вытащил из кармана табакерку. – Вот тебе, владей.[163]
Табакерочка была конкретно золотой, украшенной крупными бриллиантами и на редкость массивной. Не такой ли князь Таврический со товарищи успокоил навсегда государя императора Петра III?[164]
– Маргадону карашо. – Буров с цепкостью взял презент, крепко приложил ко лбу и низко, но достойно поклонился. – Маргадону ощень карашо. Виват, кесарь-сезарь дюк Потемкин! Пасиба, пасиба. Гром победы раздавайся![165]
– Ишь ты как лопочет! Даром что нехристь – орел, – вторично умилился князь, хлопнул по-отечески Бурова по плечу и, удивившись крепости арапской конституции, величественно вернулся к своей даме. – Пойдемте, дорогая, я вам покажу статую Венеры Перибазийской, ее бедра подобны вашим…
– Ну что вы, ваша светлость, мои куда податливее и приятнее на ощупь, – в тон ему отозвалась Анагора, князь Тавриды плотоядно кивнул, и они направились в гущу сада, в китайскую беседку. Глядя на них, Бурову почему-то вспомнилась дурацкая песня из его непростой юности:
«Поаккуратнее, ваша светлость, поаккуратнее. Вино и бабы до добра не доводят, чаще до цугундера»,[166] – едко усмехнулся он, определил подарочек поглубже в карман и сделал знак лакею, чтоб принес еще пирожных, – потемкинский харч пришелся ему очень по душе. Да и сам князь Тавриды нравился – правильный мужик, компанейский, конечно, не без гонора, но не жмот: сразу при знакомстве выкатил за уважуху перстень с рубином, теперь вот от щедрот своих поделился табакерочкой с бриллиантами. Опять-таки рацион, прием, обхождение. Хоть и фаворит, а явно не дурак. Широко шагает и штаны не рвет. Задницу на сто лимонных долек – тоже. Живет сам и дает жить другим. По принципу: жить хорошо, а хорошо жить еще лучше. Титан мозга, личность…[167]
Было уже далеко за полночь, когда, упившись чаем и уевшись кремом, Буров услышал общий сбор, а затем команду на выход. Прощание не затянулось. Каждая из дам получила по букету камелий, Анагору князь еще одарил многообещающей улыбкой, а Великому Копту по-простому сказал:
– Ну что, пойду готовить сундук. Пообъемистей.
В глазах его не было и намека на корысть – просто здоровый исследовательский интерес человека, причастного к наукам.[168] Бог с ней, с алхимией, хватает и так…
VIII
На следующий день за завтраком Елагин сказал:
– Граф, брат Строганов приглашает нас на медвежью охоту. У него небольшой охотничий домик по Выборгскому тракту. Будут братья Панины, Мелиссино и Разумовский. Ну и профаны, конечно…
Настроение у него было не очень, вернее, скверное, – на его седую голову обрушилась беда в виде очередной пьесы, написанной государыней.[169] Назывался сей шедевр «За мухой с обухом» и посвящался отношениям княгини Дашковой и графа Нарышкина. Вернее, умопомрачительным дрязгам, затеянным из-за хавроньи, забравшейся в соседский огород. Думай теперь, как поставить сей дивный опус на сцене Эрмитажного театра. Дабы не задеть ни графа, ни княгиню, ни саму императрицу. Слава Богу еще, что свиньи необидчивы. Мда…
– Ну что, охота это хорошо. – Калиостро сдержанно икнул, указал лакею на белужий схаб и перевел глаза на Бурова: – А, любезный Маргадон? Вам приходилось охотиться на медведей?
У него, в отличие от Елагина, настроение было прекрасное. Дела идут, ложа крепнет, от желающих вступить в нее отбоя нет. Как же – истинное масонство, египетский ритуал. А самое главное – рандеву с Екатериной. Потемкин слово дал, не подведет, протекцию составит. Правда, чтобы быстро, на днях, не обещал, императрица-де ужасно занята. Ну что ж, понятно очень даже, чем занята императрица, сердце у нее большое. Да, собственно, и спешить-то особо некуда, да и незачем. Как говорят русские, тише едешь, дальше будешь. А утроить золото в потемкинском сундуке, так это раз плюнуть, делать нечего, экзертиция для начинающих. Воздействовать алкагестом,[170] выделить «квинтэссенцию»,[171] добавить Archaeus[172] в алколь…[173] И все, дело в шляпе. Вот уж верно говорится, что для создания золота нужно золото.
– Нет, ваша светлость, не доводилось, – весело соврал Буров, оглушительно чихнул и далее продолжил изводить елагинские запасы перца: – Вот на львов и верблюдов в Нубийской пустыне – это да. Помнишь, Мельхиор?
Табакерочку князь Таврический подарил ему что надо – мало что с бриллиантами, так еще и с музыкой, на пять мелодий. Только вот табачок в ней был хреновый – «рульный», нюхательный, мягкий. Баловство одно. Таким врага не ослепишь и нюх собачкам не забьешь. Дело сие требовало исправления, что Буров и делал, мешая дамский табачок со злобным черным перцем. Не «кайенский состав», но и то хлеб. Пусть будет, пригодится.
– О да, да, на больших черных песчаных львов. – Мельхиор с трудом оторвался от печени палтуса, улыбнулся и радостно кивнул. – И на больших пятнистых двугорбых верблюдов. Да, да!
Он, как всегда, словно по привычке, был выше головы доволен жизнью.
На промысел выехали через день, мужеским кумпанством, на елагинском шестиконном «мерседесе». Что там отгулявшая Масленица, что там Великий пост – ели по сторонам дороги стояли в белых шалях, снега было полно, лютый мороз постреливал в оцепеневших дебрях. Зима и не думала сдаваться – стынь, льдяный звон, иглистый, пушистый иней. Красота.
Доехали часа за три, аккурат к обеду, вылезли из экипажа, с оглядочкой прошли к дому. К небольшому охотничьему, по выражению Елагина. Да, директор придворной музыки был, похоже, шутник. Дом больше напоминал дворец, невиданные хоромы, сказочный чертог, черт его знает как выросший в ингерманландских чащах. На крыше его красовались готические башни, от основного корпуса шли галереи к флигелям, все, начиная от ограды и кончая вертким флюгером, напоминало об охоте и удивляло тонким вкусом. Внутри царил все тот же антураж: скучали чучела медведей и волков, пол пышно укрывал ковер звериных шкур, вся мебель была сделана из пиленых рогов и впечатляла вычурностью и редким мастерством. На стенах хищно скалились головы трофеев, шли чередой полотна, изображающие охоту, из окон залы, где собирались на обед охотники, виднелся мавзолей, поставленный в честь кобеля Любезного, как это явствовало из эпитафии, любимого и густопсового.[174] Сей замечательный кобель был увековечен в полный рост, делающим стойку, в каррарском мраморе… Однако, несмотря на все эти отрезанные головы, содранные шкуры, оскаленные пасти, атмосфера в доме была самая благостная. Здесь, вдали от цивилизации, не было ни званий, ни различий, ни этикета. Только чувство солидарности и дружеское расположение, какое наблюдается в компании единомышленников. Никто не чванился, не надувался спесью, не загонял Бурова с гомункулом на край стола. Нет, все чинно, мирно вели беседу, отдавали должное горячительным напиткам и с чувством угощались паштетами, ростбифами, филеями и колбасами – Великий пост, как и прочие условности, здесь никто и не думал соблюдать. Хозяин дома, граф Александр Строганов, богач, гурман, эстет и хлебосол, был крайне рад приятному общению и ублажал собравшихся как мог. А мог он… сдвинуть гору.[175] В общем, за столом царили мир, дружба и полная гармония.
Вот только не было мира и гармонии у Бурова в душе – не то чтобы ненавидяще, но с какой-то глухой брезгливостью посматривал он на своих сотрапезников, на всех этих сытых, пребывающих в довольстве людей. Охотнички, мать их за ногу. Уже и не знают, как побаловать себя, во что удариться, чем пощекотать привычные ко всякому нервы. Всего горой – так теперь подавай им впечатлений. А впрочем, какие тут впечатления, это ведь не охота – убийство. Завтра поутру свора егерей с собаками поднимут из берлог медведей, криками, лаем, великим шумом выставят их на линию стрельбы, а уж дальше-то дело техники. И совершенно не важно, что порох дерьмо, ружья далеки от совершенства: каждого охотника в случае чего подстрахует пара егерей. А двухметровая рогатина с листовидным пером[176] – это убийственный аргумент даже для «лесного прокурора». Не охота это – игра в одни ворота. Убивать нужно, только чтобы выживать. Так, в неважнецком настроении Буров высидел обед, потом, изнемогая от ничегонеделанья, дотянул до ужина, посмотрел на отчаянную баталию на зеленом сукне, а когда в банке было сто тысяч и пятнадцать деревень, откланялся и пошел спать.
Приснился Бурову его геройский дед, покойный Калистрат Иванович. Натурально геройский – родом из запорожских казаков, габаритами с дверь, выслуживший на германской пластуном все четыре солдатских Георгия.[177] Ладить новую жизнь дедушка не стал, ему неплохо жилось и при проклятом царизме. Отсидев после раскулачки, он подался не на Днепрогэс – в глушь, в лесхоз, на берега Амгуни.[178] Присмотрел невесту, коя нарожала ему детей. Рано овдовев, больше не женился и, привыкнув делать все в доме сам, научился стряпать с невиданным искусством. Буров даже заворочался во сне, ощущая вкус всех этих борщей с бурячками, салом, белыми грибами, с молодой и старой фасолькой, с черносливом, яблочками и обжаренными с цибулькой свиными хвостиками. А еще Калистрат Иванович держал пасеку, и когда вдруг объявлялся невоспитанный медведь, то не убивал его, жалел. Просто ненавязчиво учил жизни. Разводил в ушате самогончик с медком, добавлял кореньев какой-то рыжей травы и, беззлобно улыбаясь, выставлял угощение. Топтыгин не гнушался – вкушал, нажравшись, ликовал, буйно радовался жизни, весело урчал, ревел, громко хлопал себя лапами по пузу, катался на спине и, наконец иссякнув, довольно засыпал в обнимочку с кадушкой. Только дрых недолго, а проснувшись, ощущал все «радости» похмелья плюс жестокие симптомы иссушающей болезни. Своей родной, медвежьей. Выворачивающей наружу все внутренности. И все, наступала полная гармония, больше ульев никто не потрошил. Лишь жужжали пчелы над душистым разноцветьем да кружились мухи над медвежьими следами. Настал и на их улице праздник. Ох, и какой же большой…
И вот утро медвежьей казни наступило. Охотников ждал ранний завтрак, гостеприимный хозяин и обширный ружпарк с шедеврами Пюрде, Мортимера, Ланкастера и прочих знаменитых мастеров. С удивлением Буров заметил, что спиртного никто не пил, а когда стали выбирать оружие, то и вовсе по-хорошему изумился: ни Мелиссино, ни Строганов, ни Разумовский, ни прочая масонская братия даже не взглянули в сторону ружей Лазиро-Лазарини, стволы которых, говорят, столь пластичны, что, будучи помяты, легко восстанавливают свою форму после первого же выстрела. Нет, не затмив разум ни каплей спиритус вини, Macons acceptes взялись за рогатины. Буров, не мудрствуя лукаво, тоже выбрал охотничью остроушку – массивный двухлезвийный нож на длинном древке, плотно оплетенный узким ремешком и обитый гвоздиками. Калиостро не взял ничего, усмехнулся криво, то ли покровительственно, то ли снисходительно – не понять.
– Oser, Fratres, oser. А мой удел – savoir.[179]
Ладно, оделись поисправнее, расселись по саням, тронулись. Ехали недолго, с полверсты, вылезли на большой поляне и, углубившись в лес, встали, растянувшись в линию. Отовсюду, спереди, с боков, слышался великий шум, звук рогов, выстрелы из ружей, яростный лай собак – это уже гнали поднятых из берлог медведей, как донесли еще за завтраком доезжачие, в количестве полудюжины голов. Гнали на убой.
Буров стоял у исполинской, напоминающей Александрийский столп сосны, вдыхал всей грудью морозный воздух и некстати вспоминал, как его дед перевоспитывал медведей. Справа нюхал табачок, отчаянно чихал сопливый Калиостро, слева поигрывал рогатиной бравый Мелиссино, неподалеку веселый Разумовский смотрел, как скачут белки по заснеженным ветвям. Тут же находились двое гайдуков в вычурных, со шлыками, бараньих шапках, бдели, жрали графа бешеными глазами, трепетно баюкали массивные фузеи. Не дай Бог что случится с их сиятельством-то. Башку сразу снимут, вместе с шапкой… А шум, гам, лай все нарастал, близился, накатывался девятым валом. Наконец минут через десять вдруг послышались крики: «Медведь! Медведь!», воздух резко разорвали выстрелы, и из чащобы прямо на Калиостро пулей выскочил рассерженный Топтыгин. По-собачьи, на четырех, наклонив лобастую голову. А уж ревел-то, ревел. Понять его было несложно: ну и жизнь, ни посрать, ни пожрать, ни поспать.[180] Разбудили, твари двуногие, давят на психику, травят собаками. Куды Топтыгину податься… Ну щас я вам…
На Востоке говорят: загнанный в угол шакал становится тигром. А здесь не дворняга джунглей – пудов под двадцать клыков, когтей и жилистой сильной плоти. И шкура, которую не сразу-то и пробьешь. В общем – жуть.
Только Калиостро был, как видно, не из пугливых. С ухмылкой он захлопнул табакерку, сделал шаг вперед и, с резкостью взмахнув рукой, стал вычерчивать ею замысловатую кривую. И душераздирающий рык сразу стих. Медведь будто с ходу налетел на невидимую стену – замер, замотал башкой и, тонко заскулив на какой-то жалостливой ноте, мягко повалился в снеговую перину. Из его ужасной, широко разверстой пасти струйкой потянулась кровь.
– О, Бог мой! «Астральные шары»![181] Отрицательные флюиды! Какая концентрация! – выдохнул в экстазе изумленный Мелиссино, гайдуки синхронно, наплевав на бдительность, начали креститься, а Разумовский обрадовался и важно подтвердил:
– О да, transfert de force psyshique,[182] сомнений нет – вот он, Corona Magica,[183] Ars Magna.
– Людям лучше не есть. Отдайте собакам, – небрежно, ни к кому конкретно не обращаясь, промолвил Калиостро, порывисто вздохнул, хотел было понюхать табачку, но передумал, резко дернул головой. – Что-то у меня замерзли ноздри. Вернусь-ка я в сани.
Покрутил по-кроличьи носом, развернулся и вразвалочку, ни на кого не глядя, побрел прочь, сам со спины похожий на матерого медведя. Шатуна.
– Ну вот еще, собакам! Потемкину пошлем, – хмыкнул ему в спину Разумовский,[184] сдвинул набекрень бобровую шапку, громко рассмеялся, как видно, своим мыслям, но тут же веселие отбросил, сделался серьезен – на него выкатился из-за кустов и попер чертом огромный ревущий медведь. Не такой, правда, огромный, как у Калиостро, но тоже не подарок, пудов на пятнадцать. К тому же, ощущая на себе хлыст человеческого взгляда,[185] устремился он с вполне конкретными намерениями. Только ведь и Разумовский тоже был совсем не подарок[186] и долго раздумывать не стал. Точно вымерив дистанцию и мастерски поймав ритм, он коротко, без размаха всадил рогатину прямо в «убойную переднюю часть зверя» – в грудь. Удар был хорош, даже слишком, – отточенная сталь пронзила шкуру, прошла сквозь плоть, раздробила ребра и глубоко увязла в тверди позвоночника. Да, постарались их сиятельство, не пожалели сил – приложились так, что сломалась поперечница. Медведь издох сразу, без муки, лохматой бурой тушей вытянулся на снегу.
– Браво! Брависсимо! – с бодростью, радуясь за брата, отсалютовал рогатиной Мелиссино, гайдуки с облегчением вздохнули, а Бурову вдруг резко привалило счастье в виде исполинского – сразу-то и не поймешь: то ли наш, то ли гризли,[187] – растревоженного медведя. Великолепный экземпляр – килограммов, наверное, под триста пятьдесят, а может, и поболе: четырехдюймовые, пусть и тупые, а с легкостью снимающие скальп когти, могучие лапы, способные сломать хребет лосю, пасть, полная хоть большей частью и коренных, но ох каких внушительных зубов.[188] Одно слово, зверь, хищник, машина для убийства. Однако у медведя было хорошо не только с когтями, но и с головой. Кинувшись было к Бурову, он вдруг замолк, остановился, шумно потянул ноздрями воздух и резко откорректировал курс – рванул к Разумовскому. Не захотел, как видно, связываться с этим матерым саблезубым огненно-красным зверем. К тому же еще и рогатым. На фиг, себе дороже, лучше к их сиятельству.
– Медведь! Медведь!
Гайдуки, словно по команде, вскинули фузеи, задержали дух, примерились, спустили курки. Да только без толку – у одного ружье дало осечку, другой выпалил в белый свет, словно в копеечку. А Разумовский, как ни старался, все никак не мог вытащить рогатину из медвежьего хребта. Ситуация на глазах становилась безрадостной, более того – угрожающей, и Буров это осознал, пожалуй, быстрее всех.
– Эва! – бросился он следом за медведем, уже на ходу почувствовал, что может не успеть, и, не раздумывая, на автомате метнул рогатину в лохматый болид. Пусть остановится, переключит внимание, а там, глядишь, и Разумовский сподобится как-нибудь привести себя в боевую готовность. Главное – попасть, взять тайм-аут, потянуть время. Буров попал, причем хорошо – на полдлины пера, в правый окорок. А вот медведь брать тайм-аут не стал: дико заревел, развернулся и полетел на обидчика. Терять ему, окромя рогатины, торчащей из зада, было решительно нечего. С рыком он вынырнул из снежной круговерти, подскочил к человеку с намерением убить и страшно удивился, даже застыл от любопытства, когда тот бросил ему в морду чалму. Это еще что такое? Медведь с невероятной ловкостью поймал презент, мощно взял на зуб, превратил в лохмотья, а едва раздался свист, встал на задние лапы и, загребая передними, пошел в атаку. Только Буров этого и ждал. Со звериной чуткостью держа в руке нож, он стремительно вышел на дистанцию. На миг в глаза ему бросились желтые клыки, огромный фиолетовый язык, в нос ударило отвратительное зловоние, затем сверкнула золингеновская сталь, и владыка леса рухнул мертвым – острый, многократно испытанный засапожник[189] вошел ему точно в сердце. Что-что, а рука у Бурова была крепкая.
– Ну как, жив? Ай да молодец, сущий Ганнибал! – подбежал бледный от увиденного Мелиссино, не тая эмоций, хлопнул Бурова по плечу. – Даром что арап, хоть сейчас в гвардию!
– Да, крупный экземпляр, – подошел мрачный, словно туча, Разумовский – от его былой веселости не осталось и следа. – Пудов, верно, двадцать с гаком.
Не говоря более ни слова, он уставился на жеваную чалму, сплюнул, шумно выдохнул, покачал головой и свирепо, раздувая ноздри, повернулся к гайдукам:
– По сто плетей, хамы! И в солдаты.[190] Там вас стрелять научат.
Потом сорвал с головы одного шапку, осчастливил Бурова:
– На, не мерзни. А тюрбан мы тебе справим новый. Ну, спаси Бог, выручил, не дал пропасть…
Неожиданно резко и порывисто обнял Бурова, но сразу отстранился и пошел прочь. Рекруты гайдуки смотрели ему в спину с ненавистью.
Скоро охота закончилась, вернее, закончились медведи. Мертвых исполинов доезжачие сволокли вместе, сняли с них шкуры и отрезали задние лапы, мясо которых позже подали жареным к обеду. Только Буров его есть не стал, Разумовский тоже. Архангельская телятина, шпигованная чесночком, куда приятнее. Намного легче для желудка и для души…
В город возвращались еще засветло, полным ходом, а впереди, обгоняя лошадей, летела птицей молва: волшебник-то, Калиостро… А арап-то, тот, что Трещалу завалил… Вот это да! Ну и ну! Да, дела…
А на следующий день рано утром пришла посылочка от Разумовского. Бывший гетман, как и обещал, справил Бурову новую чалму. Она была приятного колера, изящной формы и декорирована брошью размером с ладонь. Бриллианты, рубины, изумруды и сапфиры поражали размерами и качеством огранки.
IX
У каждого своя охота. Пока Буров и Калиостро изводили крупных хищников, Потемкин и Анагора тоже времени зря не теряли. Владыка Тавриды, оказывается, увез порнодионку к себе, и возвратилась та лишь на третий день – усталая, красивая и заневестившаяся, с бесстыдным блеском в ошалелых глазах. От переизбытка впечатлений, от переполнявших ее чувств она сделалась убийственно болтлива, требовала внимания и перманентного общения и, позабыв про такт, сдержанность и стыд, работала языком, словно метлой. Скоро Буров – да что там Буров! – все узнали, что князь Таврический неутомим, как бык, любвеобилен, страстен и в махании амурном[191] зело приятен, обожает грызть сырую репу, редиску и морковь, а министров принимает по-простому, не церемонясь, – босиком, в халате нараспашку, с голой грудью. Ну право же, такой Геракл, Аполлон Таврический, шарман и симпатик. В нее же, Анагору, влюбился без памяти, подарил горсть бриллиантов, жемчугу несчитано и, как пить дать, скоро предложит руку и сердце. И небезответно, видят боги, небезответно…
Если и раньше девушка блистала больше ляжками, чем умом, то теперь вообще… Словесный понос прогрессировал в вербальную дизентерию. По идее, конечно, фонтан этот следовало немедленно заткнуть, а Анагоре указать, чтоб впредь держалась скромнее, да только Калиостро было не до того: его (правда, за глаза), обозвали вором, мошенником, банальным шарлатаном и вызвали на дуэль с правом выбора оружия. Лейб-медик Роджерсон расстарался, распушил хвост, как видно, усмотрел опасного соперника, каналья. Вероятно, не понравилось ему, что заезжий маг вылечил графиню Бобринскую от родильной лихорадки, бригадира Ротмистрова – от падучей и паралича, а княжну Волконскую – от падагры, сепсиса и прогрессирующего слабоумия. Самому-то слабо, теперь вот, гад, и выступает. С одной стороны, это было даже хорошо – реклама двигатель торговли, а вот с другой… Лишняя потеря времени и нервов. Как бы там ни было, а наглецу следовало дать достойнейший отпор, так, чтобы и императрица поняла – Калиостро прибыл с серьезными намерениями.
– Проткните его шпагой, брат магистр, и всего делов, – с убийственным спокойствием посоветовал Елагин, и ноздри его носа хищно раздулись. – Насадите этого мерзкого червя на булавку. С вашими-то способностями, мессир, это раз плюнуть.[192]
Сам он убивал людей неоднократно и особых угрызений совести по этому поводу не испытывал.
– А может, все же лучше взорвать его к чертям собачьим? – выразил сомнение хмурый Мелиссино, и худощавое, породистое лицо его несколько оживилось. – Пуд, а лучше два, пороху в карету. Правда, лошадей и кучера жаль…
Человек военный, привыкший мыслить с размахом, он во всем любил основательность и масштабный подход.
– Да бросьте вы, брат, ваши игры в Суворова. Шум, гам, кому это нужно? – отозвался Разумовский, сделал резкий жест, поднялся с кресла и с учтивым поклоном повернулся к Калиостро: – Одно ваше слово, великолепный брат магистр, и от этого лекаришки не останется и следа. Ну разве что круги на воде. Или небольшая кучка земли. Только дайте знать.
Практик и прагматик до мозга костей, он привык всегда действовать по принципу: не эффектность, а эффективность.
– Братья, вы, похоже, забыли, что In Nobis Regnat Iesus.[193] Ну право же, так нельзя. – Строганов порывисто вздохнул, сделался угрюм и сосредоточен. – Может, дать этому Роджерсону денег? Много! Чтоб угомонился!
У него самого денег было столько, что никогда никаких проблем ни в чем не возникало.
– Браво, брат! Все правильно, пусть угомонится. – Мелиссино с чувством кивнул, и в больших оливковых глазах его вспыхнули огни. – А выждав время, мы его успокоим навсегда…
Послушал-послушал Калиостро единомышленников, посоветовался с Spiritus Directores,[194] да и послал лейб-медику ответ, писанный с иезуитской изощренностью: мол, ладно, заметано, согласен, дуэли быть. Только не банальной, а с токсическим уклоном: каждому надо будет выпить яд противника, а затем, само собой, не откладывая дело в долгий ящик, нейтрализовать отраву. Чтобы самому в ящик-то… Так что чье противоядие будет лучше, тот и победит. Хотя, без сомнения, антидот царя Митридата,[195] полученный им, Калиостро, от самого изобретателя, является самым действенным уже на протяжении двух тысяч лет. В общем, пишите завещание, готовьте дубовый макинтош, обувайте белые тапки. До встречи.
Только рандеву не состоялось, более того, Роджерсон даже не ответил на послание – поскучнел, притих и заткнулся с концами. А Калиостро, дабы неповадно было, подверг несчастного лейб-медика еще и энвольтованию:[196] вылепил его восковую копию, истыкал ее иголками и в конце концов превратил в бесформенную массу. И долго потом несчастный эскулап страдал желудком, головой и вялостью члена, проклиная тот день, когда связался с этим поганым итальянцем, продавшим – и это уж как пить дать! – свою ничтожную душонку дьяволу…
А между тем все-таки пришла весна. В парке у Елагина просели сугробы, прямо по Саврасову прилетели грачи, с крыш бессильно свесились фаллосы сосулек, снежное убранство города превратилось в талую грязь. И сразу стало обескураживающе ясно, что улицы в основном стланы досками,[197] берега Невы лишь в малой своей мере забраны в гранит,[198] а канализация еще только строится.[199] Зато набухли почки в скверах и садах, извозчики сменили сани на роспуски и дрожки, и Медный всадник расстался наконец со своей белой, словно саван, пелериной. Весна пришла в стольный град Петров, зажурчала мутными ручьями, обозначилась колесным скрипом, зачирикала по-воробьиному, разразилась судорожным кошачьим мявом. Весна… Пора любви, страстей и пения гормонов. Время совершения ошибок, подвигов и несусветных глупостей…
Да уж… Князь Таврический, к примеру, разошелся не на шутку, повадился теперь по три раза на неделе умыкать порнодионку в свой чертог, естественно, на ночь глядя, с концами, до утра. Анагора возвращалась взволнованная, счастливая, преисполненная эмоций, демонстрировала подарки и делилась впечатлениями. Со всеми смачными подробностями, скорее интимными, чем пикантными, коих в нескончаемых ее россказнях содержалось множество. В общем, вела себя глупо, вызывающе, громко кликала невзгоды на свою дурную голову. Однако Калиостро пока не вмешивался, сопел, хранил зловещее молчание – ждал, когда же все-таки князь Таврический устроит ему встречу с императрицей. Пора бы уже, пора, сундук с проклятым металлом поспел, давно дошел до нужных кондиций. Все, что должно было быть утроено, – с гарантией утроено. Так что хорошо бы деньги против стульев, как и уговаривались. А потом, откровенно говоря, великому волшебнику было просто некогда – он взял работу на дом. Собственно, подбросили враги, а отказаться не было никакой возможности.
А случилось так, что у графа Рокотова смертельно занемог наследник, единственный сынок, грудничок-кровинушка, одиннадцати месяцев от роду. Консилиум эскулапов с лейб-медиком во главе вынес беспощадный вердикт: исход, без сомнения, летален, наука медицинская здесь бессильна. И тут сволочь Роджерсон, желая насолить, с наигранным участием заметил:
– Ну разве что поможет волшебство. Обратитесь-ка вы к графу Фениксу. Вот кто дока по части чудес, так уж дока, говорят, для него нет ничего невозможного.
Утопающий хватается за соломинку. Безутешный отец привез Калиостро кучу золота, привет от Роджерсона и больного младенца. Вернее, доставил уже отмучившимся. Куда волшебнику податься – пришлось взять, с условием полного выздоровления где-то в течение месяца: именно за это время без труда можно вырастить приличного гомункула. И вот на крылах надежды граф Рокотов отчалил, а Калиостро, проклиная свою долю, принялся за спагирическое,[200] действо. Алхимическая процедура была хоть и отлажена, но весьма непроста: сперва требовалось поместить человеческое семя в плотно закупоренную бутыль, затем бутыль – в лошадиный навоз и уж только потом заниматься истечением флюидов – «магнетизированием». Итак, все началось со спермы. С тонкой проницательностью Калиостро понял, что наследник мавр или индус будет графу Рокотову явно не по душе, а потому озадачил в плане семени посвященного из Монсегюра. Тот, несмотря на consolamentum[201] принес в избытке, лошадиный навоз тоже нашелся без труда, и процесс пошел. А труп законного наследника графа Рокотова Калиостро расчленил, извлек arcanum sanguinis hominis,[202] коагулировал и заключил в нефритовый сосуд, запечатанный именем Невыразимого. Пусть будет, пригодится.
Однако Бурова все эти алхимические дебри трогали мало. Ему больше нравилось бродить среди зарослей елагинского парка, думать о своем, смотреть на черные скелеты кленов, с чувством, не спеша, месить размякшие хребты аллей. Ласково светило солнышко, с бодростью свистели птички, мысли были добрые, несуетные, ленивые. Ползли себе по кругу обожравшимся питоном. Сытым, тяжелым и пока что неопасным. Эх, хорошо, когда некуда спешить… И вот однажды, когда все вокруг дышало миром и великолепием, а на душе у Бурова царила полная гармония, из-за деревьев вышли трое. Вразвалочку, с оглядочкой. Ба, знакомые все рожи – это были три богатыря от Орлова-Чесменского: Ботин, Соколин да Сема Трещала. Мудозвоны, клоуны тряпичные, уже как-то битые Буровым на невском льду. Неужели им, падлам в ботах, все мало! А утро-то такое благостное, а солнышко-то такое ласковое, а на душе-то так уютно, приятственно. Не дай Бог какая сволочь нарушит гармонию. «Ну все, если только сунутся, убью, – твердо, про себя, решил Буров, насупился и непроизвольно потянулся к сапогу, где покоился испытанный в мокром деле ножичек. – Загрызу, придушу, четвертую и утоплю в пруду. Вот ведь суки, неймется им!»
Однако богатырская рать пришла не «на вы», с миром.
– Ну, что ли, здравствуй! – сразу покладисто сказал Соколик и горестно вздохнул. – Эфиоп ты наш рукастый!
Говорил он, из-за выбитых зубов, шепеляво, а выглядел, из-за свернутого клюва, неважно.
– И ногастый! – с вескостью подтвердил Ботин и непроизвольно тронул плавающие заживающие ребра. – Еще какой…
– По здорову ли, Маргадонушка? – протянул огромную, лопатообразную ладонь Трещала, и щекастое, все еще обвязанное тряпицей лицо его умилилось улыбкой. – А мы ведь, сударик, к тебе по делу. Их сиятельство граф Орлов-Чесменский прислали. С поручением.
Он кашлянул, выдержал недолгую паузу и начал разговор издалека.
– Волшебник-то твой как, харчем не обижает? А денежным припасом? А блядьми? Как живешь-то, Маргадонушка, можешь? Не тужишь?
– Да шел бы ты, сударик, к нам, от своего-то нехристя, – с ловкостью встрял в беседу ухмыляющийся Соколик и мощно крутанул тростью, какую по причине нездоровья держал теперь в руке вместо «маньки». – Граф Алексей Григорьевич магнат, фигура видная, не обидит. Да и в обиду не даст. Опять-таки прокорм, полнейшее довольствие, почет и уважение. И по блядской части изрядно. Скажи, Семен?
– Еще как изрядно, – с важностью кивнул Трещала, крякнул, сунул руку в карман штанов и энергично почесался. – Давай, давай, Маргадонушка, сыпь к нам. Кулобой[203] ты заправский, знатный, будешь у их сиятельства словно сыр в масле кататься.
– Все рыло будет в меду и в молоке, – веско пообещал Ботин, высморкался и снова тронул стонущие плавающие ребра. – Так что передать их сиятельству графу Орлову-Чесменскому?