– Гузе.[64] Гузе. Гузе.
Митавские франкмасоны встретили его как родного, заняли «позицию порядка».[65] и, не колеблясь, пошли навстречу, естественно, «походкой посвященных»[66] Вопрос с открытием новой ложи решился без труда, и в плане ее председателя, конечно, сомнений не возникло – он, он, конечно же он, Великий Копт. Вот так, было «голубое», «красное», «черное» и «белое»,[67] теперь появилось еще и «египетское».
А новый предводитель масонства не удовольствовался достигнутым и начал принимать в свою ложу женщин, чем сразу же снискал расположение лучшей половины аристократии Митавы.[68] При этом он открыл алхимические курсы с дальней перспективой получения Камня мудрецов, регулярно проводил сеансы высшей магии, был дьявольски находчив и необыкновенно умен и мастерски пленял рассказами на исторические темы: о своих беседах с Сократом, о знакомстве с Аполлонием Тианским,[69] о продолжительных прогулках с Магдалиной, Лазарем и Спасителем по берегу Тивериадского озера. Словом, популярность его множилась, росла, как на дрожжах, и скоро достигла апогея – аккурат в преддверье Рождества очарованные митавцы предложили ему место Бирона. Пусть полковник гишпанский граф Феникс, он же Калиостро, будет еще и герцогом Курляндским. Звучит-то как! Увы, гнусно, чересчур обязывающе, только вот большой политики Великому Копту не хватало. Вот уж воистину тяжело метать бисер перед свиньями. Не так поймут. В меру своего разумения – по-свински…
Новый год встречали без радости, в тесном кругу. Калиостро заявил, что 31 декабря – это совсем не 22 марта,[70] не дождался сладкого и отправился в лабораторию пускать злого алхимического духа. Грустная Лоренца, тяжело вздыхая, рассеянно занялась мороженым, выпившая Анагора стала, как всегда, клеиться к скучающему Бурову, Мельхиор все никак не мог оторваться от яблочного штруделя, а индус крепко приложился к рейнскому и сделался зануден и невыносим.
– …И вот подошел ко мне Шива, великолепный, благодатный, неописуемо прекрасный, – стал рассказывать он о своей встрече с мужем всех женщин.[71] – О, он весь исходил лучезарным светом! Таким я и запомнил его, когда, согласно завещанию гуру, предался умерщвлению плоти на горе Шайшире. Месяц я питался одними кореньями, второй – только водой, а на третий совсем отказался от пищи. Четвертый месяц я простоял с воздетыми вверх руками, но – о, чудо! – жизнь не покинула меня. Прошел четвертый месяц, и в первый день пятого передо мной вдруг появился Он – невыразимый, лучезарный, сотрясающий вселенную. О, какое же это счастье лицезреть его! О, как же…
Вот гад. А ведь согласно сценарию должен был питаться калорийно, причем на золоте и серебре, пребывать в хорошей форме и лицезреть Шаха-Джехана[72] – изображать его любимого визиря верного Мамеда ибн Дауда. А тут какой-то гуру, какая-то аскеза. Да, видать, выпито было сильно…
– Мерси. – Тихо озверев от излияний про Шиву и от античных заигрываний под штрудель, Буров снял салфетку, встал и, сухо поклонившись обществу, отправился из пиршественного зала – куда глаза глядят, лишь бы подальше. В доме, несмотря на праздничную ночь, было тихо – все семейство Медемов встречало Новый год у родственников, баронов фон Эккарт, в их роскошной загородной резиденции. Калиостро не поехал, выдержал дистанцию. Молодец.
«Куда б пойти, куда податься. – Медленно, совещаясь с самим собой, шел Буров сквозь анфиладу комнат, после обильной пищи, выдержанного вина и глупых разговоров мысли у него были ленивые, по кругу, тяжелые, словно жернова. – Может, в библиотеку?» В эту необъятную мрачную берлогу с массивными дубовыми балками, пересекающими беленый потолок, забаррикадированную пыльными фолиантами? О, ноу, и так тошно. Тогда, может, в фехтовальный зал? Это после ягненка, фаршированного трюфелями и фигами? Нет, что-то не хочется. А может, плюнуть на все и завалиться спать? В новогоднюю-то ночь? В одиночку, с черной рожей, обожравшемуся, как удав? Мда, вот весело-то.
Наконец ноги привели Бурова в зимний сад, просторное полукруглое помещение, уставленное бочками, кадками, вазонами, горшками с редкими и экзотичскими растениями. В центре, источая свежесть и аромат эссенции, весело журчал фонтан, пели, перекликались птицы, через прозрачный потолок и стены мутно лился свет луны. Хорошо было здесь, несуетно, спокойно, все настраивало на философский лад. И плевать, что на улице ржут, толпятся, оглушительно стреляют из пистолей, запускают потешные огни и орут, будто укушенные в нежное место. Не замечая, что сверху на них смотрят равнодушные, похожие на льдинки звезды. Тысячи, тысячи лет…
– Что, сударь, любите одиночество? – вдруг услышал Буров голос Калиостро, с усмешечкой обернулся и ощутил волну мускуса, пачулей и алхимического зловония. Великий маг приветливо кивнул, глянул оценивающе на кадку со спатифиллумом и опустился в роскошное, в стиле рококо, кресло. – Правильно, нужно больше слушать себя, ибо микрокосм, заключенный в человеке, полностью аналогичен необъятности макрокосма. Познай себя, и познаешь весь мир. Истину сказал мне тогда, у Пирамиды, Трисмегист:[73] «Что наверху, то и внизу». – Он замолк, вытащил объемистую, в крупных рубинах, табакерку, под звуки галантнейшего менуэта открыл. – Все великие тяготели к одиночеству, с головой погружались в свой микрокосм. И Христос, и Будда, и Мухаммед – все они любили побыть с самим собой. А потом творили чудеса, крутили в свою сторону колесо истории. – Прервавшись, Калиостро взял добрую понюшку табаку, звучно отправил в нос, жестом триумфатора, раздающего трофеи, облагодетельствовал Бурова: – Угощайтесь, сударь, испанский. Апчхи… Да, да, сударь, историю двигают личности, одиночки, носители микрокосма. Не косная толпа, тупая, аморфная, способная лишь к разрушению. Нет, не толпа…
Тихо журчал фонтан, с треском разрывались петарды, нюхал табачок, чихал, мудро глаголил Калиостро. Он вообще любил поговорить, и в особенности с Буровым. Иногда тому казалось, что волшебник его держит за кота, – неважно, что огромного, саблезубого, которого не посадишь на колени. И ждет в ответ даже не урчания, а расслабленной позы, хоть какого-то понимания, убранных когтей. Кот ведь, тем более красный, саблезубый, гуляет сам по себе. Только Буров пока уходить не собирался. Во-первых, куда с черной-то рожей? А во-вторых, нравился ему Калиостро. Основательный такой мужичок, с микрокосмом, умудренный режиссер человеческой комедии, вне божеских законов и формальной логики. Фиг его поймешь. Ведь, кажется, денег куры не клюют, повсюду почет и уважение, короли за ручку здороваются – так нет, надо ему в Тартарию. По холоду, подобравши брюхо, в обществе клопов. И что ему там? Еще денег? Или, может, славы? Чушь, чушь собачья. Нет, не за этим кандыбает бог алхимии, явно не за этим. Пути его неисповедимы, как у Того, на небесах. И шел бы он куда подальше со своим гишпанским табачком. Будет смилодон себе еще чутье забивать!
– Напрасно, сударь, напрасно. – Калиостро оглушительно чихнул, замер, прислушиваясь к ощущениям, вытащил внушительный батистовый платок и высморкался с невиданной энергией. – Это превосходный табачок, лечебный, приготовлен по рецепту Парацельса. Вымочен в розовой воде, протерт с хмелем и мускатным орехом.[74] Весьма активизирует эфирное поле, весьма.[75] А впрочем… У каждого всегда есть свобода выбора, если, конечно, речь не идет о constrictio astralis.[76] И в соответствии с этой pentagrammatica libertas я, сударь, имею честь откланяться. Пойду спать. Эти чертовы праздники здорово действуют мне на нервы. Треск, пальба, шум, гам…
Однако, когда настали трудовые будни, шума только прибавилось. Наследники тевтонских рыцарей, оправившись от всего выпитого и съеденного, взбодрили себя крепким кофе и с новыми силами принялись кричать волшебника на царство. Только где им было до настырных новгородцев, да и Калиостро не походил на Рюрика.
– Хорошо, ладно, будь по-вашему, – ласково сказал он, в задумчивости вздохнул и сделал пару-тройку магических движений. – Только до политики ли нам сейчас, дорогие соратники и любимые ученики? Вчера во время медитации мне открылось, что под развалинами рыцарского замка, на коих строился дворец для Иоганна Бирона, зарыто то, что привезли из Палестины Вильгельм Кастильский, Фердинанд Оранский и Леопольд Счастливый со средним братом Гуго. Книга Тайн царя Соломона, прозванная «Lux in Occulta».[77]
– Как??? «Lux in Occulta»??? – сразу же забыли про политику зачарованные курляндцы, а Калиостро кивнул, выдержал эффектнейшую паузу и пророчески сверкнул изумрудом на перстне:
– Да, да, братья, вся мудрость царя Соломона. А еще там вторая книга Сефер Иецыры[78] с приложениями и комментариями.
– Второй том Сефер Иецыры? С комментариями? О! – возликовали митавцы и в темпе, стараясь не опоздать, погнали своих крестьян на раскопки. А морозы-то трескучие, а земля-то твердокаменная. Бедные, бедные крестьяне, бедный, бедный Растрелли.
– Ну вот и славно, – одобрил Калиостро, проверил фронт работ и начал потихоньку собираться. – Вы тут продолжайте без меня. Съезжу ненадолго в Петербург, составлю вам протекцию у Екатерины, а когда вернусь, будем вместе расшифровывать тайны Соломона. Ключ у меня есть.
Проводы были недолги, зато с герцогскими почестями и царскими дарами. Дамы утирали слезу, кавалеры лучились надеждой, крестьянство посматривало с ненавистью. У, волшебник, так его растак.
И брызнула, завихрилась из-под копыт белая пыль, и потянулся за повозками змеящийся белый шлейф, и побежали назад, сливаясь с горизонтом, заснеженные стылые версты. Дорога была накатана, лошади сыты – в Ригу прилетели еще засветло, словно на крыльях. Здесь, сохраняя полное инкогнито, Калиостро дал депешу, переночевал, а едва рассвело, после быстрого завтрака, снова пустились в путь. Дерпта достигли уже к ужину – дорога была гладкая, как стекло, едва темнело, каждая верста освещалась бочкой с горящей смолой. С той же удивительной приятностью следующим днем пожаловали в Нарву, сытую, безмятежную, донельзя средневековую. Шпилями, готическими аркадами, запахом дымов, вьющихся из бюргерских каминов, она была похожа на город из сказки, доброй, несбыточной, со счастливым концом. Однако жизнь реальная не кончалась. Рано поутру съехали с гостиницы, миновали мост через стремительную Нарову, ну а уж дальше лошади рванули напрямую – на Петербург. По сторонам дороги стыли леса, кое-где виднелись деревеньки, занесенные поля.
– Это что же, виселицы? – вздрогнул посвященный из Монсегюра, горестно вздохнул и отложил свою ученую книгу. – Сколько же их? Впрочем, чему удивляться. Христианство, оно везде христианство.
– Это, уважаемый, качели. – Буров снисходительно воззрился на него, дружески подмигнул. – Знаете, туда, сюда, обратно, обоим нам приятно…
На душе у него было радостно, на родину как-никак ехал. За окнами кареты не остовы каштанов, а стрельчатые, в снеговой опушке ели. Пушистые, лапчатые, с гроздьями смолистых шишечек и всполохами снегирей. Как там в песне-то поется? Еду я на родину? Про которую говорят «уродина»? Брехня. Нет, пока все было великолепно – природа по обеим сторонам Нарвского тракта торжествовала, просторы изумляли величием, а воздух – кристальной чистотой. Лепота…
Однако когда днем следующим вынырнули из лесов, пересекли Фонтанную, забранную деревом,[79] и двинулись по кривым узеньким улочкам, радужный настрой Бурова начал иссякать. Да, из песни слова не выкинешь – не уродина, но и не красавица… День был погожий, безоблачный, солнечные лучи с беспощадной ясностью открывали всю незавершенность града Петрова. Где купол Исаакия? Где Александрийский столп? Где великолепие мостов?[80] Только скопище извозчиков на Дворцовой площади,[81] олени рогатые, запряженные в сани,[82] да какой-то айсберг на Неве аккурат перед Зимним.[83] Хорошо еще, горит на солнце спица Петропавловки да знакомо щемит гада медный колченогий конь.[84] Яйца у него еще не блестят…[85] Нет, до Северной Пальмиры Петербургу еще расти и расти.
Поезд между тем миновал Адмиралтейство, с легкостью форсировал Неву и направился на север дельты, на самый крайний ее остров. Места здесь были дивные, необыкновенно красивые, правда, тронутые цивилизацией лишь отчасти и потому полные контрастов: то сплошной стеной мачтовые вековые сосны, то вдруг белокаменные, будто выросшие из-под земли хоромы в окружении чугунных, хитрого литья оград. Словно острова роскоши и торжества архитектуры в Богом забытых чухонских топях. Богом, но не людьми…
Наконец поезд въехал на самый северный из островов дельты, Елагин, миновал незапертые массивные ворота и остановился у огромного, крытого красной медью дома, – мощные колонны из полированного гранита с бронзовыми капителями, поясками и основаниями делали его похожим на императорский дворец. Вокруг был разбит грандиознейший парк, строго регулярно, на аглицкий манер, устроены оранжереи и хозяйственные постройки, поодаль, за деревьями, виднелись павильоны, бесчисленные беседки, боскеты, мосты. Снег на аллейках был убран, карнизы по-летнему чисты, статуи укрыты прочными дощатыми коробами. Все носило отпечаток ухоженности, опрятности, заботливой опытной руки. В общем, хозяйство было великое, дивно устроенное и сберегаемое в порядке. Не ЦПКиО.[86]
Калиостро недаром давал депешу – его ждали. Только дверь кареты открылась, как с полсотни слуг почтительнейше сломались в поклоне, заиграла чудно роговая музыка[87] и с крыльца сбежал ловкий человек в длинном, шитом золотом камзоле. Это был хозяин дома, обер-гофмейстер императорского двора, главный директор придворной музыки и театра Иван Перфильевич Елагин. При виде Калиостро умное лицо его выразило восторг, трепетное благоговение, преданность и надежду, на мгновение он замер, перевел дыхание и почтительнейше, особым образом, двинулся навстречу гостю. Со стороны это напоминало подход рядового к своему прямому ротному начальнику.
– Шемуль – Бенан – Тебухан,[88] – с чувством прошептал обер-гофмейстер, встал, тронул свое ухо на особый манер и трижды стукнул правой рукой по предплечью левой. – Гекам Адонаи! Мискор! Аменз![89]
– Гекам, гекам, – хмуро отозвался Калиостро, небрежно пополоскал рукой и, не вдаваясь более в высокие материи, нетерпеливо проглотил слюну. – Страшно рад видеть вас, уважаемый брат Магистр. Однако не настолько, чтобы потерять аппетит. Сдается мне, что время самое обеденное. – И, не обращая более внимания на сенатора и обер-гофмейстера, он повернулся к Бурову: – Не правда ли, любезный Маргадон?
Истиную правду сказал, маг и волшебник как-никак.
V
Все познается в сравнении. Попав в дом сенатора Елагина, Буров ясно понял, что там, во Франции, у маркиза, он мало того что пребывал от родины вдали, так еще в обстановке бедственной, донельзя спартанской. У главного директора придворной музыки поражало все – и хоромы, и обхождение, и рацион. Бурова, к примеру, поселили в комнату с кожаными обоями, расписанными масляными красками по перламутровому фону, с дверями из красного дерева, украшенными бронзовыми массивными накладками, и с мебелью, обитой бархатом малинового цвета, с серебряными кистями и золочеными шнурами. В зеркальном потолке отсвечивало пламя жирандолей, в большом хрустальном шаре плавали живые рыбы, пол был инкрустирован порфиром и черными мрамором и представлял собой невиданный узорчатый ковер. А напольная севрская ваза бирюзового цвета с украшениями из белого бисквита, а большие бронзовые канделябры в форме античных амфор, а огромный, во всю стену, шедевр с изображением святого семейства! Вы когда-нибудь ночевали в Эрмитаже? Что же касается кормежки, то у Елагина вовсю баловались саженными астраханскими осетрами, свежей – это накануне Масленицы-то! – малинкой, земляничкой, виноградом и ананасами.[90] Жаловали салаты из соленых персиков, не гнушались гусиной печенкой, вымоченной в меду и молоке, уважали жареных свинок, выкормленных грецкими орехами и напоенных перед забоем допьяна лучшим венгерским. Не бедствовали, ели от пуза…
Однако, несмотря на всю эту роскошь, негу и сказочное изобилие, Калиостро и не думал предаваться праздности. Мигом сориентировавшись на местности, он плотно положил глаз на павильон-ротонду на востоке острова, оборудовал в ее подвале алхимическую лабораторию и часами не вылезал оттуда вместе с Елагиным и объявившимися сподвижниками. Те приезжали с гайдуками, шестерней, в санках с полостями из тигриных шкур. По цветам ливрей, по кокардам, по гербам было видно сразу – вот изволили прибыть граф Строганов,[91] вот пожаловали граф Панин,[92] вот генерал от инфантерии Мелиссино, вот князь Гагарин, вот Роман Илларионович Воронцов,[93] вот адмиралы Грейк и Барш, вот их светлейшество князь Куракин, вот граф Мусин-Пушкин-Брюс. Словно мухи на мед. Облако мистики и таинственности окутало Елагинский остров, обычно широко распахнутые ворота накрепко закрыли, в будке возле них определили мерзнуть пару шкафообразных, вооруженных саблями молодцов.[94] Sic habelis gloriam totius mundi[95] – процесс создания ложи Египетского ритуала пошел…
Буров на всю эту суету вокруг ротонды смотрел хоть и косо, но с пониманием – молодец волшебник, обживается, пускает корни. Его никто не трогал, не кантовал. Ошарашенный гостеприимством, он не брезговал ни персиками, ни икрой, знай гулял себе по будущему ЦПКиО, с оглядкой, дабы не создавать рекламы, стучал конечностями по соснам и дубам. А что, в казацких шароварах-то весьма удобно. В будущее пока не заглядывал, анализировал текущий момент. Пока все было не так уж плохо – харчем и кровом не обижен, деньги есть, патроны тоже, у Калиостро опять-таки на хорошем счету. В общем, ничего, жить можно. Если бы еще не черномазость и не наскучившее общество Анагоры, влюбчивой, словно кошка, и приставучей, как банный лист. Заигрывает без пряников, проходу не дает: я-де такая порнодионка, а вы, арапы, столь горячи, что не испить ли нам на брудершафт из килика.[96] любви добрый глоток. Элелеу, элелеу[97] Пришлось сказать ей, что чернота это так, для маскировки, а на самом деле – белый и холодный, как паросский мрамор. Хайре![98] Не то чтобы отстала, но задумалась, теперь лезет со своим киликом любви к индусу. Да только тот, похоже, больше уважает портвейн. Словом, общался Вася Буров с природой, работал конечностями и головой и, глядя на тусующихся macons acceptes,[99] вспоминал бессмертный, так любимый народом фильм: шприц в необъятном заду Моргунова, стонущего Вицина в марлевой повязке и бесшабашный голос Балбеса-Никулина: «Моментально в море!»[100] Вот такая, блин, связь времен – черной рожей в восемнадцатом веке, а мыслями – двести лет спустя, в двадцать первом. Не релятивистский парадокс – сплошной извод…
А тем временем морозы поутихли, стихия как-то разом унялась, и началась Масленица. У Адмиралтейства, напротив Зимнего дворца, на Неве рядом со Смольным с фантастической скоростью выросли городки с балаганами, ледяными горами, русскими качелями и расписными каруселями. С раннего утра простой народ, чиновный люд, знать, аристократия – все спешили туда поучаствовать в проводах зимы. Называлось это – побывать на балаганах, под качелями или на горах, игнорирование, отказ почитались моветоном, оскорбительным плевком в сторону православной традиции. А может, ты, гад, и в Отца, Сына и Святого Духа не веруешь? Так что Калиостро тоже решил не отрываться от масс и принять участие в языческих, нынче называемых христианскими, игрищах. Елагин выделил ему огромный, о четырех конях, двух гайдуках и кучере в ливрее, экипаж, уселись – маг, Лоренца, Буров, Мельхиор, ударили в дорожный наст подкованные копыта, лихо заскрипел, взвился из-под полозьев снег. Тронулись. Ехать было легко и приятно – приземистые сани по-мерседесовски держали дорогу, анатомические, обтянутые бархатом диваны комфортно баюкали тело, внутри имелись шелковые, напоминающие ремни безопасности лямки для держания на поворотах. До Зимнего дворца долетели как на крыльях. Оставили полозный «мерседес» на набережной, спустились на истоптанный невский лед, пошли. Ух ты! Вот они, игрища, пляски, кукольные комедии, фокус-покус и разные телодвижения! Пронзительно дудели гудки, звучали шутовские глумления, от звона бубенцов, литавр и накр выбрировал хрустальный невский воздух.
– Вот сбитень-сбитенек, пил куманек! – звали увешанные причиндалами разбитные сбитенщики,[101] почтеннейшая публика смеялась над похождениями марионеточного Петрушки, а под хохот, улюлюканье и женский визг несся с горок юзом людской поток – кто на санках, кто на ледянках, а кто по-простому – на заду. Шубы, тулупы, чиновничьи сюртуки – демократия, слияние с массами, всеобщее равенство и братство. На неделю.
Оглушительно, стараясь переплюнуть друг друга, кричали балаганные деды, ходили, расшевеливая стылый воздух, цветастые качели с каруселями, вовсю шла торговля пивом, взварами, блинами, пирогами. А блины-то, мать честна: с икоркой, с рыбкой, с курятиной. Духовитые, тающие во рту. Почти задаром.[102] И вот среди этой суеты, шумного разгуляева и запахов съестного знай себе похаживал Вася Буров, что-то в охотку жевал и радовался жизни. А что – исподнее под шароварами доброе, с начесом, зануду Анагору, хвала Аллаху, оставили дома, пирог же с рыбой несказанно вкусен, необычайно пышен и напоминает амброзию. Плевать, что харя черная, чалма до ушей и на дворе век восемнадцатый от Рождества Христова. Воздух-то какой – прозрачный, упоительный, отдающий антоновкой… И все было бы замечательно, если бы не Калиостро. Тот по обыкновению завел разговор на темы глобальные, сугубо философские:
– М-да, вот она, толпа, серая, инертная масса, способная лишь к destructio physical.[103] и усугублению хаоса. Это есть основное ее свойство, так сказать, permanentia in essentia[104] Гляньте, насколько она до омерзительности материальна, аморфна и пронизана косностью. Что ей до Daath,[105] Ars Magna или Divina Substantia?[106]
– Все это чрезвычайно познавательно, господа, но я все же вас покину, – не выдержала потока мудрости Лоренца и указала на внушительный, расписанный аляповато балаган. – Пойду взгляну, там обещают что-то очень интересное. Мельхиор, друг мой, не составите компанию?
Бородатый, подпоясанный красным кушаком дед с балкона балагана грозился показать всем господам желающим царев дворец в природном естестве – в натуральную величину. И всего-то за двугривенный.
– Да, да, толпа, профаны зрят лишь форму, видимость, не понимая суть предмета. Увы, sic mundus creatus est.[107] – Волшебник посмотрел супруге в спину, порывисто вздохнул и осторожно взял пирог с зайчатиной, однако, надкусив, стал с воодушевлением жевать. – Вот, к примеру, моя uxor[108] Лоренца. Все говорят: ах, какая красавица, ах, какие формы. Не понимая, что она в первую очередь – перцепиент, идеальный индуктор, точно вибрирующий в унисон с моими тонкими планами. Что ее астральное поле…
В это время послышались звуки вполне земные: хай, крик, проклятья, самодовольный смех. По гульбищу сквозь толпу шли три богатыря, отмечая свой путь бесчинствами, разрухой и куражом. Собственно, богатырь был один – огромный, красномордый, с плечами шириною в дверь. По правую руку от него выпендривался хмырь в пожеванном чиновничьем картузе, а слева кандыбал враскачку шибзик с повадками голодной крысы. Для подчеркивания собственной значительности и особого статуса он небрежно поигрывал манькой – белой, внушительных размеров муфтой.[109] Троица была, само собой, выпивши, но не так чтобы рогами в землю, – в самый раз, в «плепорцию», остро чувствовала свою безнаказанность и вела себя соответственно: перла буром, как на буфет, экспроприировала товар, приставала к женщинам и задирала мужчин. Заказывала драку. А по толпе, обгоняя возмутителей масленичной гармонии, бежал недобрый шепот:
– Орловские идут.
– Ишь ты как, чертом.
– Управы на их, иродов, нет.
– А Семка-то Трещалин здоров. Карету, сказывают, за колесо стопорит.
– Не, на бок валит, бьет кулачищем в торец дышла.
– Его самого бы, бугая, в дышла – пахать.
– А ты попробуй, попробуй…
– Вы, князь, не поверите, но Алехан[110] выиграл третьего дня у Разумовского на пари пятьдесят тысяч. Хваленый Ибрагим против этого Трещалы ничего не смог.
– Не удивительно, это какой-то монстр. Цербер в полушубке на задних лапах.
– А ведь правда ваша, князь. Похож, похож. Да и остальные особым шармом не отмечены. Зело зверообразны, зело…
– Да уж, да уж…
Речь шла о хорошо известных мастерах самосхода,[111] записных[112] бойцах графа Орлова-Чесменского – о человеке фабричном Трещале, о плюгавом Соколике, также пролетарии, и о чиновнике четырнадцатого класса[113] шибзике в картузе Ботине. Троица эта обычно творила что хотела, на людях держалась вызывающе и заявляла о своем присутствии драками, ужасным шумом и диким непотребством. Причем без всяких вредных для себя последствий – кому ж охота с их светлостью-то связываться!
Вот и сейчас, покуролесив вдоволь и знатно показав себя, молодцы уже собрались уходить, как вдруг Трещала углядел в толпе Бурова.
– Братцы, гля, мавр! Живьем! Этому башку мы еще не отшибали.[114]
– Да, этому не отшибали! – обрадовался Ботин, пьяненький Соколик пакостно заржал, и три богатыря по ранжиру дураков[115] вразвалочку подвалили к Бурову.
– Ну, что ли, здравствуй, эфиоп мордастый!
Каково же было их удивление, когда эфиоп на чистом русском языке ответствовал с нехорошей улыбочкой:
– Катились бы вы, ребята, куда подальше. Пока молодые и красивые.
Орловские гвардейцы ему не понравились. Да, координированные, сноровистые, с хорошей биомеханикой. Бойцы. Так и что с того? Сильный должен быть добрым, не наглым. А борзым-то быкам рога обламывают. Видимо, ребяток еще никто не учил…
– Братцы, смотри, лает. Нас лает, – справился-таки с удивлением Ботин, поганенько заржал и выкинул ногой невиданное, напоминающее «подкрут в подвяз»,[116] коленце. – Бесчеловечно лает.
– А ты испеки ему пирог во весь бок, так, может, и не будет, – с нарочитой серьезностью посоветовал Трещала и, неожиданно разъярившись, заорал басом: – Дай ему похлебку в три охлебка, язви его в жабр,[117] салазки[118] свороти!
Голос у него был зычный, архиерейский, перекрывающий все звуки праздника.
Дважды упрашивать Ботина не пришлось, а был он малый тороватый,[119] бойкий: быстренько вышел на дистанцию, топнул по всей науке ножкой, да и вставил зубодробительную распалину[120] – мощно, складно, от всей души, так, чтобы скулы вдрызг. Только ведь и Буров был не подарок, к тому же начеку – разом познакомил Ботина со своим локтем, применив подставочку «кулак вдребезги». Собственно, не кулак, суставы… Дико закричал подраненный, отступил, схватился за кисть и от сокрушительного удара ладонью в лицо опустился на лед отдохнуть. Налетевший было ястребом Соколик тут же заработал в клюв, загрустил, нахохлившись, раскинул крылья и, словив еще сапожищем в солнечное, превратился в мокрую курицу.
– Господа, господа, это какое-то недоразумение! Мы иностранцы, господа! – вышел-таки из ступора Калиостро и сконцентрировал все свое внимание на плотном плане, но господа в лице хрипящего от ярости Трещалы даже не обратили на волшебника внимания – стремительно и мощно, бульдозером, поперли на Бурова. Это был смерч, цунами, ураган, тайфун, устоять перед которым невозможно. А Буров и не стал, резко ушел вниз, да и приласкал Голиафа подкованным каблуком в пах – там у всех устроено одинаково, крайне деликатно и весьма чувствительно, будь ты хоть трижды богатырь. И град затрещин, буздыганов и косачей.[121] стих, Трещала вскрикнул, согнулся вдвое и скорбно замер, схватившись за мотню, – как видно, у него в штанах все круглое сделалось квадратным… Только недолго стоял он так, – величественный, как скала, Буров быстренько провел «ножницы», и колосс орловский рухнул. Мощно, грузно, по-богатырски. Всей неподъемной тушей на невский лед. Мозжечком падать он не умел. Так ведь когда-то надо начинать учиться[122]
– Отдыхай, милый, лечись. – Прыжком-разгибом Буров поднялся на ноги, подобрал со льда чалму, напялил поладнее, а тем временем раздался дикий крик и стремительно метнулось тело: это оклемавшийся Соколик соколом пошел на второй заход. Шел недолго. Буров, свирепея, встретил его сапогом под ребра, с хрустом раздробил колено, напрочь вынес в аут, потом вырубил вглухую сунувшегося было Ботина и, уже окончательно рассвирепев, отфутболил в массы белую, ни в чем не повинную «маньку», там ей быстро приделали ноги. Все это случилось на одном дыхании, в темпе вальса, так что сразу никто ничего и не понял. От изумления гуляющие замерли, над толпой повисла тишина, было слышно только, как старается какой-то балаганный дед:
Он, как видно, Васю Бурова во всей красе не видел.
– О Господи, сколько пьяных, на каждом шагу, – подошла, явно не в настроении, Лоренца, презрительно посмотрела на Трещалу, Ботина и Соколика, брезгливо отвернулась. – И вообще эти русские. У них очень странное чувство юмора. Знаете, как нам показали Зимний дворец в натуральную величину? Сквозь отверстие в стене балагана. Это совсем не смешно.
– Да уж, – тихо промолвил Калиостро, очень по-воровски глянул по сторонам и сделался решителен и целеустремлен. – Едем домой. Немедленно. Никаких вопросов.
А уже в каретном лимузине, когда кучер врубил полный ход, он в какой-то странной задумчивости воззрился на Бурова:
– А ведь предупреждал меня мудрый Сен-Жермен, что у вас, сударь, тяжелый характер. Вам только дай повод спустить своего тигра.
Буров из вежливости не ответил, только кивнул головой. Ему зверски хотелось есть. Как тому тигру…
VI
Неделю бушевала Масленица – с шумом, гамом, обжорством и винопитием. В столице развлекались вовсю, не смотрели ни на чины, ни на звания. Сиятельные петиметры,[123] в «санных шубах», в винчурах[124] или в куртках с чихчирями «кадрили» своих барышень под щелканье кнутов[125] государыня сама изволила проследовать в санном поезде,[126] а на пирах, балах, куртагах и маскарадах музыка звучала до самого утра. Ездили всем обществом в Красный Кабачок,[127] или же мужеским компанством на Пески к цыганам, пили до изумления, закусывали смачно, истово служили Момусу[128] и Венере. Простой народ от знати не отставал, также веселился и телом, и душой. Тешил себя зрелищами кукольных комедий[129] канатных плясунов, «китайских теней», не гнушался водочкой, икоркой и буженинкой, бился на кулачках,[130] лихо несся с гор.[131]
Только, увы, все кончается – отшумела, отгуляла Масленица, и настали трудовые будни, да еще не просто так, а на подведенное брюхо.[132] Впрочем, в доме у Елагина ели, как и раньше, в охотку, правда, налегали большей частью на овощи и фрукты, жаловали каши с рокфором и трюфелями, уважали ушицу из судаков и вырезубов.[133] Сковородку свечным огарком.[134] никто не мазал, были дела и поважнее. Калиостро, например, вовсю готовился к открытию магического сезона – более длить паузу не имело смысла, Петербург и так был полон слухами о заезжем волшебнике, остановившемся инкогнито у гроссмейстера Елагина[135]
Давать премьеру было решено в доме генерала Мелиссино, человека уважаемого, прошедшего initiatio[136] и беззаветно преданного идее масонства. И колесо фортуны завертелось: не мудрствуя лукаво, напечатали сто билетов по принципу: раз дерут втридорога, значит, оно того стоит, скомандовали полтинник[137] за вход, заклеили афишами всю столицу и пустили по салонам молву. Сам… Несравненный… Великий Копт… Снизошел…
Народ в салонах реагировал с пониманием, не глядя на дороговизну, выказывал энтузиазм:
– А, это тот волшебник, чей арап накостылял любимчикам Орлова! Нет, право, князь, давайте сходим. Полюбопытствуем на этого черного геракла…
Собрались через три дня под вечер. Главный артиллерист турецкой кампании,[138] не бедствовал, отнюдь. Дом его, правда двухэтажный[139] впечатлял, поражал размерами и напоминал крепость. Из необъятных, с пылающим камином сеней великолепная двойная лестница, украшенная зеркалами и статуями, вела наверх, в пышную анфиладу комнат, всю увешанную батальными полотнами. В самом конце ее, в огромной, о пятнадцати окнах, гостиной Калиостро и собирался поразить собравшихся невиданными чудесами магии. Впрочем, чудеса начались сразу, еще до начала представления, – народу набралось во множестве, уж всяко больше ста голов, – как видно, многие владели искусством материальной телепортации. Публика была разношерстной: свои, Hommes de desir,[140] суть Macons acceptes,[141] и жалкие профаны, явившиеся поглазеть на изыски магического действа. Хотя князя Потемкина-Таврического в его сплошь залитом бриллиантами камзоле назвать профаном было трудно…
– Господа, прошу тишины! Не мешайте истечению флюидов! – Мелиссино на правах хозяина вышел на середину, сделал величественный, полный благоговения жест, и голос его, привыкший перекрывать раскаты орудий, возвестил: – Господа, божественный Калиостро!
Жидко зазвучали аплодисменты, дверь в боковую комнату открылась, и пожаловал сам Великий Копт под ручку с принцессой Санта-Крочи, в миру зовущейся Лоренцей. Их сопровождали Анагора в насквозь просвечивающем ионийском химатионе, оскалившийся индус при тюрбане с аграфом, опальный катар с неподъемным талмудом и Буров с Мельхиором чернорожими богатырями.
– Который, который из арапов, что Трещалу завалил?
Публика воодушевилась, аплодисменты усилились, а Калиостро оставил свою даму, вытащил меч и сообщил страшным голосом:
– Итак, я начинаю. Духи огня саламандры, именем Невыразимого заклинаю вас повиноваться мне! Да будет так!
Клинок со свистом прорезал воздух, вспыхнул на полу, налился зеленью магический круг, изумленная публика ахнула, отшатнулась, в прострации замерла. И понеслось… С массовым силовым гипнозом, с невиданными пророчествами, с игрой в одни ворота в вопросы и ответы, с метаморфозой мусора в проклятый металл, с чарующим антуражем в виде черепов, загадочных эмблем, египетских статуэток и хрустальных шаров. Калиостро – в черном одеянии, подпоясанный мечом, – был великолепен, Лоренца – в своей сетке в крупную ячейку – само совершенство, Анагора, укрытая лишь ионийским газом, – на редкость соблазнительна, монсегюрец – задумчив, Мельхиор – доволен всем, индус – с бодуна, а Буров – ироничен. Сеанс высшей магии напоминал ему шахматное действо, когда-то произошедшее на просторах Васюков. Впрочем, напоминал лишь отчасти, – времена совсем не те, нравы тоже, Великий Копт вовсе не Великий комбинатор, да и в гостиной собрались не любители гамбитов. Эти, если что, бить не будут – утопят сразу. Вон какой взгляд у князя Потемкина-Таврического, жесткий, оценивающий, внимательный, даром что монокулярный.[142] А эти скулы, говорящие о честолюбии, массивный крючковатый нос, сократовский, выражающий энергию лоб и мощный бульдожий подбородок. Хоть и Потемкин, а все с ним ясно – не подарок. И в дураках оставаться не привык…
Представление между тем продолжалось, близился финал. Из походного алхимического агрегата Калиостро извлек сделавшуюся золотой подкову, небрежно опустил ее в сосуд в форме человеческого черепа, вытер устало лоб и властно произнес:
– Духи огня саламандры, именем Невыразимого я отпускаю вас. Гномусы, сильфы и ундины, я вам тоже разрешаю уйти. Господа, прошу вас, никаких оваций, не нарушайте астральную пропорцию.
Магический круг погас, настала тишина, все замерли в полутьме, не в силах пошевелиться. Не дай Бог нарушить астральную-то пропорцию! Но вот оглушительно грянул гонг, вспыхнули разом свечи, и все увидели кланяющегося Калиостро. С ним случилась удивительная метаморфоза: черная хламида стала красной, рыцарский меч исчез, а на голове появился убор египетского фараона-жреца.[143] Смотреть на него было жутко, непривычно и крайне завлекательно. Вот он, вот он, Великий Копт! И тут, не совладав с эмоциями, публика взорвалась аплодисментами, овация была непрекращающейся, бурной и напоминала шум прибоя. Аудитория неистовствовала, успех был полнейший.
– Премного слышал лестного о вас, граф, но то, что узрел сегодня, поразительно, – изрек уже в приватной обстановке князь Таврический, сладчайше улыбнулся, изобразил восторг, и россыпи бриллиантов его сказочно сверкнули. – Почту за честь видеть вас у себя за ужином.
Потом, проигнорировав красавицу Лоренцу, он плотно приложился к ручке Анагоры, с небрежностью кивнул вытянувшемуся Мелиссино и уже в дверях застыл, просяще обернулся:
– Миль пардон, а не покажете ли вы мне арапа, что накостылял людишкам Алехана? Право, жаль, что не ему самому…[144]
VII
Ужинали в диванной комнате, где мебель и потолки были обтянуты розовой и серебряной тканью. Гостей, невзирая на мудрость древних: septem – covivium, novem – convicium,[145] было изрядно, за столом прислуживали рослые кирасиры в красных колетах и шапках с султанами, волнующе звучала роговая музыка, густо курились благовония, кушанья были бесподобны, напитки напоминали нектар. Да, кому Великий пост, а кому продолжение Масленицы.
Ужинали по-разному. Буров, Мельхиор и пьяненький индус, хоть и не были харчем обижены, но сидели с краю, за персональным столиком – за общий их не взяли, видать, рожами не вышли. Зато Лоренца, маг и лыбящаяся Анагора устроились козырно, в центре, рядом с хозяином. Светлейший князь Таврический – при алмазных звездах, соболях и Андреевской с Георгиевской лентах – был на редкость светел, трогательно учтив и блистал бриллиантами, манерами и остроумием. И поскольку дело происходило за столом, то и разговор касался тем гастрономических, приятных для желудка.
– Вы, верно, граф, думаете, что я безбожник? – с юмором говорил князь, мило улыбался и с чувством отдавал должное отлично приготовленной филейке. – Идет Великий пост, а мы здесь угощаемся скоромным. Так нет, сердцем и душой я во Христе,[146] просто у меня чудные повара. Все сегодняшние блюда изготовлены из рыбы, но согласитесь, граф, печеная ягнятина похожа на ягнятину, шпигованный заяц в точности таков, каким и должно быть шпигованному зайцу, а голуби по-станиславски неотличимы от настоящих. Вот уж воистину, мир этот противоречив, иллюзорен и полон двусмысленности. Смотреть на него надо философски.
Неизвестно, как в философском плане, а вот в плане гастрономическом у Потемкина было все в порядке. Кулинарное искусство в его доме было поставлено на необыкновенную высоту, он держал с десяток поваров разных национальностей, начиная от изысканного француза и кончая грубоватым молдаванином, который готовил ему мамалыгу. Вся кухонная утварь у Потемкина была из чистого серебра, включая чудовищные двадцативедерные чаны, в каких так бесподобно получается уха из волжских осетров, невских сигов и кронштадтских ершей. Свинью ему подавали целиком, наполовину жареной, наполовину вареной,[147] дичь запекали на корице и гвоздике, употребляя оные вместо дров, птицу, для увеличения размеров печени, подвергали всяческим мучениям,[148] саженных налимов для этих же целей травили голодными щуками. В общем, гурман, новатор, гастроном. С душой и сердцем во Христе.
– Похвально, весьма похвально, – одобрил Калиостро, оценивающе повел носом и выбрал фальшивую крольчатину, гарнированную маринованными трюфелями. – Спаситель, кстати, тоже не злоупотреблял мясным. И вообще сидел на диете. Если бы вы только видели, что они ели тогда у себя во время Тайной вечери… А что пили…
– Однако не хлеб насущный в жизни главное, – заметил, улыбаясь, князь Таврический, в задумчивости поднял бровь и взялся за рассольного, сдобренного хреном сига. – То ли дело пища умственная, духовная, мысли, идеи, квинтэссенция мудрости, в конечном счете и воплощающаяся в материальном благе. Древние правы – знание это сила. Меня, к примеру, крайне занимает алхимия. То потаенное искусство, что дает невидимую власть, могущество, возможность получать золото в любых количествах. Это ли не предел мечтаний!