— Так приведите же ко мне вашего отца, — сказал я, — но ни в коем случае не говорите ему, с какою целью я желаю с ним повидаться.
Вечером они приехали в Орю.
Я встретил господина Кондоиди почтительно и сразу же перешел к причинам, побудившим меня отослать к нему его сына.
— В какое же положение вы нас поставили, — сказал я. — Ведь не открой я случайно намерений Синесия, нас могли бы обвинить в страшном преступлении. Он намерен жениться на Теофее. Подумайте, можете ли вы дать согласие на этот брак.
Старик сначала несколько растерялся. Но, тотчас же, взяв себя в руки, он поблагодарил меня за то, что я сдержал безрассудное увлечение сына.
— Я подготовил для него партию, куда более подходящую его положению, чем девушка, единственное преимущество которой заключается в том, что она имеет честь состоять под вашим покровительством, сказал он.
Я настаивал на своем и обратил его внимание на то, что, пожалуй, он не всегда будет властен противиться пылкой страсти юноши.
Он холодно ответил, что для этого он располагает верными средствами; затем хитрый грек перевел разговор на другую тему и больше часа уклонялся от всех моих попыток вернуться к основному вопросу. Наконец, весьма учтиво распрощавшись со мною, он велел сыну следовать за ним, и они отправились в обратный путь.
Несколько дней спустя, удивляясь, что о Синесии нет ни слуху ни духу, я из любопытства послал в Константинополь слугу, приказав разузнать, в каком состоянии его рана. Отец юноши, узнав, что справляются от моего имени, просил поблагодарить меня за внимание и лукаво добавил, что я могу больше не беспокоиться о женитьбе его сына, ибо он отослал его под надежным присмотром в Морею и уверен, что юноше не удастся бежать из дома, в котором он приказал его запереть. У меня хватило доброты, чтобы пожалеть об этой суровой мере. Теофея тоже пожалела его. Я ни от кого не скрывал этой новости, и рыцарь, огорченный бедой своего друга даже более, чем я ожидал, принял решение, которое он от нас тщательно скрыл. Под предлогом, будто ему надо съездить в Рагузу для получения денег по векселям, он взялся за освобождение Синесия, и опасности, которым он по дружбе подверг себя, вскоре дали нам самое высокое представление об его благородстве.
Я не скрыл от Теофеи хлопот, которые вновь предпринял, чтобы тронуть сердце ее отца. Неудача не особенно огорчила ее, и мне было очень приятно, когда она сказала, что я настолько добр к ней, что она никогда и не заметила бы, что у нее нет отца. Чего бы только ни сказал я ей в ответ на этот знак благодарности, если бы дал своему сердцу свободу изъясняться? Но, верный самому себе, я ограничился выражением отцовской нежности и стал уверять ее, что всегда буду относиться к ней как к своему детищу.
Бедствие, постигшее одновременно Константинополь и соседние страны, окончательно убедило меня в том, насколько я дорог Теофее. Распространилась опасная лихорадка, от которой долгое время не могли найти лекарства. Я заболел ею. Прежде всего я распорядился, чтобы меня перенесли во флигель в моем саду, и запретил входить туда кому бы то ни было, кроме моего лекаря и камердинера. Эта мера предосторожности объяснялась человеколюбием, но в то же время мною руководила и предусмотрительность, ибо я не мог бы избавить дом от заразы, если бы она передалась челяди. Однако ни мое распоряжение, имевшее в виду, в частности, Теофею, ни боязнь заразиться не помешали Теофее прийти ко мне. Не считаясь со слугами, она пришла во флигель и стала заботливо ухаживать за мной. Она тоже заболела. Ни мольбы мои, ни настояния, ни жалобы — ничто не могло заставить ее уйти. В прихожей ей поставили кровать, и, как ни была она сама больна, она с неизменной заботливостью пеклась обо мне.
Какими только чувствами не полнилось мое сердце после нашего выздоровления! Силяхтар, знавший о моем недуге, дружески навестил меня, как только счел это уместным. Сердце его не было спокойно. Дни, когда он не приезжал в Орю, он употребил на то, чтобы преодолеть свою страсть, чувствуя, что она так и не принесет плодов. Но когда я рассказал ему о нежной заботе, проявленной Теофеей в отношении меня, он очень смутился и покраснел, выдав тем самым свою жгучую ревность. Всю остальную часть нашей беседы он волновался и дергался. А когда настало время расстаться, он, не считаясь с тем, что из-за слабости мне не следовало бы выходить из дому, просил пройтись вместе с ним по саду. Я не заставил упрашивать себя. Несколько шагов мы прошли молча, потом он сказал запальчиво:
— Наконец то у меня открылись глаза, и мне стыдно, что я так долго был слеп. Конечно, французу не стоит особого труда дурачить турка, добавил он насмешливо.
Признаюсь, такого резкого выпада я никак не ожидал. Я по-дружески рассказывал ему о заботах Теофеи, лишь желая подчеркнуть свойственную ей доброту, и теперь несколько мгновений подыскивал слова, чтобы возразить ему. Между тем то ли свойственная мне сдержанность помешала мне выйти из себя от негодования, то ли тут сказалась слабость после перенесенной болезни, но я ответил гордому силяхтару не в оскорбительном тоне, но твердо и скромно.
— Французам мало свойственно притворство, им ведомы лучшие пути для достижения намеченного, — сказал я. — Говорю так потому, что ставлю интересы своих соотечественников выше своих личных. Я никогда не закрывал вам глаза и отнюдь не сожалею, что они открылись, но предостерегаю вас: они вас обманывают, если дают основание считать меня вероломным, неискренним другом.
Мой ответ несколько умерил возмущение силяхтара, однако не вполне охладел его пыл.
— Как же так? — возразил он. — Ведь вы мне говорили, что к Теофее вас влечет только чувство дружбы и что заботитесь о ней вы лишь из великодушия?
Я спокойно прервал его:
— Я не обманывал вас, когда так говорил. Таковы были мои чувства первоначально, и я благодарен своему сердцу за то, что оно начало именно с дружбы. Но раз вы требуете, чтобы я объяснил, что происходит теперь, то признаюсь, что люблю Теофею и что я оказался так же беззащитен перед ее чарами, как и вы. Но к этому признанию я должен добавить два замечания, которые должны образумить вас. У меня не было такого чувства к ней, когда я извлекал ее из сераля Шерибера, а то, что оно зародилось позднее, приносит мне так же мало радости, как и вам. Это, думаю, — сказал я не горделиво, а любезно, — должно успокоить вас, человека, которого я уважаю и люблю.
Тем временем он предавался самым мрачным раздумьям; припоминая мои с Теофеей отношения с того дня, когда я получил девушку из его рук, он готов был найти в них нечто подозрительное и толковать их в нежелательном для себя смысле. Но он мог упрекнуть меня лишь в том, что я простодушно рассказал ему, как заботливо ухаживало за мною это милое существо, а потому, в конце концов, он понял, что я не стал бы опрометчиво хвалиться, если бы считал, что обязан этим любви. Мысль эта не вернула ему покоя и веселости, однако, умерив его отчаяние, способствовала тому, что он уезжал от меня без ненависти и гнева.
— Не забудьте, что я предлагал пожертвовать ради вас своею страстью, когда думал, что к этому обязывает меня долг дружбы, — сказал он, уезжая. — Посмотрим, правильно ли я понял вас и в чем разница, которую вы так превозносили между нашими и вашими нравами.
Он не дал мне времени ответить.
Эта сцена побудила меня еще раз обдумать, виноват ли я в чем-нибудь перед любовью и дружбой. Единственно, чем я мог бы заслужить упреки силяхтара, — была бы счастливая любовь, ибо тогда он имел бы основания считать, что мое соперничество подорвало чувство, которого он надеялся добиться. Но с тех пор, как я полюбил Теофею, мне и в голову не приходило заслужить ее внимание за счет соперника. Она сама говорила мне, что он ей неприятен, поэтому мне не было надобности опровергать упрек в том, будто я препятствую его успеху. Впрочем, у меня самого было так много поводов жаловаться на судьбу, что я не мог особенно сочувствовать чужим невзгодам, и поэтому решился посмеяться над ними, чтобы облегчить свои собственные.
В таком настроении я вернулся к Теофее и шутя спросил, что она может сказать о силяхтаре, который считает, будто я любим ею, и изобличает меня в преступлении, от которого я так далек, а именно — в счастье. Мария Резати, привязанность коей к подруге крепла день ото дня, благодаря своим приключениям хорошо знала жизнь; она сразу же поняла природу обуревавших меня чувств. Не расставаясь с Теофеей ни на минуту, она ловко вызывала ее на откровенность, а потому приобрела над нею большое влияние.
Она внушала Теофее, что та недооценивает блага, которыми пренебрегает, и что прекрасная женщина может извлекать огромные выгоды из такой пылкой страсти, какая владеет мною. Наконец, внушая ей все большие надежды, она советовала Теофее принять в соображение, что я не женат; что в христианских странах женщина нередко достигает путем брака самого высокого положения: что, поскольку я склонен считать прежние приключения Теофеи ошибками и несправедливостью судьбы, я буду принимать во внимание лишь ее поведение после выхода из сераля и, наконец, что, находясь вдали от родины, буду считаться в этом вопросе лишь с собственным сердцем. Мария Резати неустанно твердила ей одно и то же и даже негодовала, что та выслушивает ее советы чересчур равнодушно. Но ей удавалось добиться от Теофеи лишь самых уклончивых ответов, говоривших о том, что она уже утратила вкус к земным благам и почестям, и Мария в конце концов сказала, что, не считаясь с тем, хочет Теофея этого или нет, она из чистой дружбы к ней переговорит непосредственно со мною, дабы деликатно подсказать мне мысль составить ее благополучие и счастье. Тщетно выставляла Теофея самые убедительные доводы против такой затеи; ее сопротивление Мария Резати принимала за нерешительность и робость.
Теофея пришла в великое смятение. Помимо того, что весь этот замысел был ей совершенно чужд, ибо она отнюдь не помышляла о богатстве и знатности, она ужасалась при мысли, что я могу упрекнуть ее в тщеславии и дерзости. Тщетно попытавшись отговорить подругу от осуществления этого плана, Теофея решила сама предупредить меня об этом разговоре, ибо боялась, что лишится моего уважения и привязанности. Долго пыталась она преодолеть свою застенчивость, но последняя все-таки взяла верх, и у Теофеи осталось одно только средство, а именно обратиться к калогеру, настоятелю греческой общины, расположенной в двух милях от Орю. Этот превосходный человек, знакомый Теофеи, охотно взялся исполнить ее поручение. Он откровенно изложил мне дело; с восторгом отозвавшись об этой необыкновенной девушке, он спросил, есть ли, по-моему, большая разница между ее добродетельными опасениями и опасениями скромного калогера, который всячески уклоняется от более высокого духовного сана? Сравнение это вызвало у меня улыбку. Мне чуточку лучше, чем ему, были известны женское тщеславие и коварство, а потому, если бы речь шла не о Теофее, я заподозрил бы здесь хитрость и почел бы эту мнимую скромность за ловкий прием, с помощью которого меня ставят в известность об ее притязаниях. Но в отношении моей любезной воспитанницы это было бы чудовищным оскорблением.
— Она не нуждалась в такой предосторожности, — сказал я калогеру, — я и так не сомневаюсь в благородстве ее намерений. Скажите ей, что если бы я следовал своим чувствам, то я не замедлил бы доказать, как высоко ценю ее.
Это единственный ответ, какой позволяло мне дать мое положение. Осмелюсь ли признаться, что он был куда сдержаннее моих истинных желаний?
В таком же духе я поговорил и с Теофеей, и мне пришлось почти что ходить за нею по пятам, чтобы улучить время для разговора наедине. Я уже не позволял себе одному заходить в ее комнаты. Я больше не предлагал ей погулять в саду. Я стал так бояться ее, что не мог к ней подойти без трепета. И все же счастливейшими минутами жизни были для меня те, которые я проводил возле нее. Я постоянно думал о ней, и иной раз мне становилось стыдно за самого себя, когда во время самых важных занятий я бывал не в силах отстранить беспрестанно осаждавшие меня воспоминания. После того как она познакомила меня с калогером, мне приходилось не раз бывать у него, что не вполне согласовалось с официальным моим положением, но участие Теофеи в этих прогулках несказанно радовало меня.
Я не забывал, однако, обстоятельств, при которых мы с нею впервые посетили калогера. Он был, собственно говоря, всего лишь простой церковнослужитель, почтенный как в силу своего возраста, так и вследствие того уважения, с каким относились к нему все греки. Благосостояние его приумножилось благодаря бережливости, а подношения, которые он постоянно получал от членов общины, позволяли ему жить спокойно и беззаботно. Он дожил до семидесяти лет, не позаботясь о своем образовании, что не помешало ему обзавестись библиотекой, которую он считал лучшим украшением своего жилища. Туда-то он меня и пригласил, обо греки самого высокого мнения об образованности французов. Но я крайне удивился, когда, вопреки ожиданиям, он, вместо того чтобы показать свои книжные богатства, прежде всего обратил наше внимание на старинный стул, стоявший в углу.
— Как вы думаете, сколько лет простоял здесь этот стул? — спросил он. — Тридцать пять. Ибо я в своей должности тридцать пять лет, и я заметил, что стулом этим еще никогда никто не пользовался.
Казалось, никто не касался и покрывавшей его пыли. Но, бросив взгляд на полки с книгами, я заметил, что такая же пыль лежит и на них. Тут у меня зародилась забавная мысль сравнить слой пыли на книгах и на стуле; он был приблизительно одинаковый, и я предложил калогеру поспорить, что к книгам все это время никто не прикасался так же, как и к стулу. Он не сразу уразумел мою мысль, хотя и внимательно следил за моими наблюдениями; в конце концов, в восторге от моей проницательности, он решил, что обладаю редкостным даром выяснять истину.
Он был женат трижды, хотя каноны греческой Церкви и запрещают духовенству вступать в брак вторично. Довод, который он привел, чтобы исхлопотать эту льготу, заключался в том, что от первых двух жен у него не было потомства, а поскольку одна из целей брака — продолжение рода, ему приходится, чтобы выполнить свое естественное предназначение, брать новую жену, как только он лишится предыдущей. Греческий собор согласился с этими странными доводами, а калогер, у которого и от третьей супруги не было ребенка, сокрушался, что прежде не знал в своей непригодности для брачной жизни или же неудовлетворительно исполнял свои обязанности. Таковы грубые понятия пастырей довольно многочисленной Церкви, — хотя число ее приверженцев все же гораздо ничтожнее, чем они воображают. Я замечал у них немало отклонений от основополагающих начал, поэтому их объединяет только то, что они зовутся христианами и легко прощают друг другу свои заблуждения.
Между тем Мария Резати не забыла обещания, данного ею Теофее; я был поставлен о нем в известность, и это позволило мне с любопытством наблюдать за ловкими приемами, которые применяет женщина ради достижения намеченной цели. Но мне в конце концов надоели уловки, подоплека которых мне была ясна, и я воспользовался затеей Марии Резати, чтобы через нее передать Теофее то, чего не решался сказать ей сам; я просил ее не сомневаться, что сердце мое останется ей верным навеки. Это обещание я свято выполнил. Разум еще подсказывал мне, что этим я и должен ограничиться. Но я не знал тогда всего, что мне готовит мое слабоволие.
Месяца через полтора после отъезда сицилийского рыцаря Мария Резати получила от него письмо, в котором он сообщал, что дружеское его расположение к Синесию Кондоиди помогло ему преодолеть множество препятствий и что юный грек, которому уже нечего опасаться отцовского гнева, с тех пор, как он вышел на свободу и получил возможность оградить себя, по-прежнему предлагает им приют в одном из поместий, которое он получил по наследству от матери. Рыцарь добавлял, что рассчитывает на нее, чтобы уговорить Теофею обосноваться вместе с ними, и что если Мария Резати еще не получила согласия Теофеи, то Синесий намерен приехать в Константинополь, чтобы лично убедить ее принять его предложения. Казалось, согласие Теофеи не вызывало у них сомнения, и из этого я с удовлетворением заключил, что у них благоприятное представление о моих отношениях с Теофеей, раз они предполагают, что я безразлично отнесусь к ее отъезду. Однако они в письме благоразумно умалчивали о некоторых своих намерениях. Предполагая, что со стороны Теофеи и с моей могут возникнуть какие-либо препятствия, они решили пустить в ход всю свою ловкость, всю свою отвагу, чтобы вырвать ее из моих рук.
Сделанная ими попытка, несомненно, подзадоривала их на новые затеи. В Акаде они жили спокойно исключительно лишь по милости губернатора, закрывшего глаза на дерзкую выходку, за которую он был вправе наказать их. Синесии, по распоряжению отца, был заключен в старинной башне, составлявшей лучшую часть их замка; он не знал, на какой срок заточен, и не видел никакой возможности освободиться собственными силами. Сторожило его несколько слуг, которых нетрудно было бы подкупить, будь рыцарь побогаче; но он уехал, взяв с собою небольшую сумму, которую я дал ему на дорогу, и для освобождения своего друга он мог рассчитывать только лишь на ловкость и силу. Он плохо владел и греческим и турецким, а это являлось лишним препятствием, и я так и не понял, каким образом ему удалось его преодолеть. Вероятно, он действовал бы не так отважно, знай он всю трудность затеянного; ведь большинство смельчаков достигает цели главным образом потому, что не осознает опасности. Он приехал в Акад один. Поселился он вблизи замка Кондоиди, расположенного неподалеку от города. Несколько дней ушло на выяснение, где именно томится Синесий, и на изучение местности. Уже не говоря о том, что нельзя было взломать ворота, даже подойти к ним было трудно. Но посредством железного бруска, который рыцарь накалял на жаровне, ему удалось за ночь выжечь выступающий конец толстой перекладины, соединявшей стены башни; то ли он действовал, руководствуясь определенными знаниями, то ли наугад, но оказалось, что он трудится как раз в том месте, где находится комната Синесия. Когда отверстие было проделано, не стоило большого труда разобрать камни, прилегающие к балке, и пройти сквозь всю толщину стены. Главная забота рыцаря заключалась в том, чтобы его друг услышал его, ибо за одну ночь нельзя было расчистить проход, а днем он выдал бы себя, если бы разрушения были чересчур велики. Но Синесий узнал его, а рыцарь сказал другу, с какою целью он приехал и как он до этого хлопотал об его освобождении. Они условились встречаться каждую ночь, а Синесий должен был рассказывать служившей ему челяди все, что он узнавал из бесед с другом, и внушать ей, будто он на дружеской ноге с духом, который сообщает ему обо всем, что происходит в государстве. И действительно, эти дикие бредни вскоре распространились не только в Акаде, но и в соседних городах, и некоторое время друзья от души радовались людскому легковерию.
Они вполне основательно предположили, что такая из ряда вон выходящая новость привлечет к истории Синесия особое внимание, а благосклонность турок, отличающихся крайним суеверием, будет содействовать его освобождению. Но, хотя и сам акадский губернатор изумлялся этим чудесам, он тем не менее склонен был считаться с отцовской властью и не хотел освобождать сына наперекор воле родителя. Поэтому рыцарь, не преуспев в своих замыслах, прибег к насилию. Он ухитрился передать Синесию шпагу и, сговорившись во время своего пребывания в окрестностях замка с несколькими слугами, выбрал час, когда они посещали узника, и так решительно ворвался вслед за ними в каземат Синесия, что челядь Кондоиди, сбежавшаяся на крик, не в силах была задержать юношей. Выйдя на волю, они неосмотрительно сами стали рассказывать о своем приключении, упустив из виду, что их могут подвергнуть двойному наказанию — и за то, что они придали осведомленности Синесия религиозный оттенок, и за то, что прибегли к оружию, — это две провинности, которые турки не склонны прощать. Однако акадский губернатор, узнав, за что попал в заключение молодой грек, счел наказание чересчур суровым и решил не придавать значения проделке, вдохновленной дружбою.
Письмо рыцаря к Марии Резати было написано сразу же после одержанной им победы. Он сообщал также, что намерен вместе с Синесием отправиться в Рагузу, а дальнейшие шаги они предпримут по возвращении и надеются, что к тому времени будет получен ответ Теофеи. Письмо было составлено в таких сдержанных выражениях, что Мария не побоялась показать его нам. Эта откровенность убедила меня в том, что не следует подозревать ее в каких-либо дурных намерениях. Она уже давно открылась во всем Теофее, да и сама понимала ее намерения еще с той минуты, когда возник их замысел; она знала, что Теофее по душе только христианские страны, а, получив весть о заключении Синесия, она как бы отказалась от собственных своих чаяний. Однако теперь Мария видела, что перед нею открываются такие пути, которые прежде на считала недоступными; притом она полагала, судя по моему поведению, которое она наблюдала изо дня в день, что я предоставляю Теофее полную свободу, а потому она вовсе не думала, что огорчит меня, показав письмо рыцаря.
Тем временем невольное волнение вдруг взяло верх над присущей мне сдержанностью, и слова Марии вызвали у меня негодование, которое не следовало бы обнаруживать перед женщиной. Я назвал намерение поселиться где-то всем вместе развратной затеей, которая вполне под стать ее побегу из отчего дома, но совершенно неприлична для такой рассудительной девушки, как Теофея. Я даже назвал этот план, созревший под моим кровом, изменой и неблагодарностью.
— Я простил эту выдумку Синесию, — добавил я, — потому что она показалась мне столь же вздорной, как и те похождения, за кои вполне справедливо его покарал отец; кроме того, я не хотел усугублять упреками несчастье, которое он навлек на себя в моем доме. Но я не в силах простить этот план женщине, от которой вправе был ждать некоторой признательности и преданности.
Упреки эти были чрезмерно жестоки, зато и последствия их оказались ужасными. Слова мои вызвали у Марии Резати такую ненависть ко мне, которая никак не соответствовала услугам, оказанным ей мною. Знаю, что попрекнуть человека благодеянием значит обидеть его. Однако в выражениях моих не было ничего особенно оскорбительного; беру на себя смелость добавить, что чрезмерная щепетильность никак не шла к женщине, которая побывала в серале, покинула родину с неким мальтийским рыцарем и которую, по совести говоря, мне не следовало бы так долго терпеть в своем доме ни в Константинополе, ни в деревне. Теофея, не задумываясь, ответила ей так, что волнение мое сразу улеглось.
— Обосноваться в чужой стране, как рассчитывает рыцарь, до того трудно, что я удивляюсь, как можно не шутя делать такие предложения, — ответила она. — Не говоря уже о том, что легкомыслие обоих юношей не сулит ничего надежного, господин Кондоиди, несомненно, постарается разрушить план, разработанный без его согласия.
А что касается ее, которой оказывают честь таким предложением, то она не понимает, в качестве кого она поедет; ей также чужды планы, предлагаемые ей, по-видимому, Синесием, как безразличен и тот, в осуществлении коего ей столь упорно отказывает отец.
Слова эти успокоили меня. Однако я по-прежнему боялся, как бы советы Марии Резати не произвели в мое отсутствие большего впечатления на Теофею, и поэтому я решил помочь Марии и отправить ее к возлюбленному.
Мне сказали, что через несколько дней отчаливает корабль, идущий в Лепанто. Я попросил капитана позаботиться о даме, едущей по своим делам в Морею, и приставил к ней слугу, который должен был ее сопровождать.
Простились мы сухо, и мне стало ясно, что в дальнейшем я уже не могу рассчитывать на ее дружбу. Теофея значительно охладела к ней после нескольких неделикатных ее поступков, а потому тоже расставалась с нею без особого сожаления. Однако оба мы никак не ожидали с ее стороны проявления безудержной ненависти.
После отъезда Марии Резати я наслаждался покоем, от которого давно отвык; в отношении Теофеи я придерживался поведения, которому решил следовать всю жизнь, и теперь мысль, что ничто не мешает мне находиться возле нее, заменяла мне радости любви, на которые я уже не рассчитывал. Силяхтар, по-видимому, отказался от всех своих притязаний. Но мне это стоило его дружбы, ибо он со времени моей болезни ни разу не приезжал в Орю, а когда мне доводилось встречаться с ним в Константинополе, я не замечал у него и тени той любезности, привязанности и теплоты, с которыми он раньше относился ко мне. Я тем не менее вел себя с ним по-прежнему. Он держался со мною холодно несколько недель, но в конце концов, его, по-видимому, задело, что я не обращаю на это никакого внимания; мне передали, что он очень резко жалуется на мое поведение. Тогда я решил с ним объясниться. Поначалу разговор шел с такой горячностью, что я боялся, как бы он не повлек за собою нежелательных последствий. Я был оскорблен его отзывами обо мне в разговоре, содержание коего мне передали, и сомневался, согласуются ли мои сдержанность и терпение с честью. Он, однако, отрицал то, что мне передали. Он даже обещал заставить лицо, которое оказало ему эту дурную услугу, публично отречься от своих слов. Но в отношении Теофеи он по-прежнему был непримирим и так же горько, как в Орю, упрекнул меня в том, будто его любовь я принес в жертву своему собственному чувству. Итак, что касается моих жалоб, я получил полное удовлетворение. Поэтому, питая к нему неизменное расположение, я старался возродить в нем прежнюю веру в мою искренность.
Вновь признавшись в своей любви к Теофее, я стал убеждать его в выспренних выражениях, которые производят на турок особенно сильное впечатление, что я не только не счастливее его, но даже не стремлюсь к этому. Он ответил мне не задумываясь — так скоро, словно заготовил свои слова заранее.
— Как бы то ни было, вы ведь желаете ей счастья? — спросил он, пристально глядя на меня.
— Конечно, — отвечал я не колеблясь.
— Так вот, если она осталась такою же, какою вы получили ее из моих рук по выходе ее из сераля Шерибера, я готов жениться на ней. Я знаком с ее отцом, — продолжал он, — он обещал, что при таком условии признает ее своей дочерью; я уговорил его, посулив ему некоторые выгоды, — и слово свое я сдержу. Но в эту минуту, когда я уже совсем собрался завершить замысел, давшийся мне с великим трудом, меня стали мучить жестокие сомнения, которые я не в силах был преодолеть. Вы приучили меня к чрезвычайной тонкости чувств. Беседы с вами, ваши взгляды превратили меня во француза. Я не мог решиться принудить к браку женщину, сердце которой, по моим предположениям, принадлежит другому. Как я страдал! Но если вы честью ручаетесь за то, что сейчас сказали, надежды мои возрождаются. Обычаи наши вам известны. Теофея станем моей женой и будет пользоваться всеми правами и всеми почестями, какие ей положены.
Более страшной неожиданности для меня не могло быть. Честь, которою я поручился, несчастная неизбывная страсть моя, тысячи жестоких мыслей, сразу же слетевшихся, чтобы терзать мой ум и сердце, — все это в один миг погрузило меня в такое горе, какого не испытывал я всю жизнь. Силяхтар заметил мое смятение.
— Ах, — вскричал он, — ваш вид подтверждает мои самые горькие подозрения.
Это значило, что он сомневается в моей искренности.
— Нет, — ответил я, — не обижайте меня недоверием. Но я знаю ваши законы и обычаи и поэтому должен поставить вас в известность или напомнить, что Теофея — христианка. Как мог об этом забыть ее отец? Признаю, воспитывалась она соответственно вашим верованиям и с тех пор, как она живет у меня, я не любопытствовал узнать ее отношение к религии; но она знакома с одним монахом, который часто бывает у нее, и, хотя я не замечал, чтобы она совершала какие-либо обряды, как наши, так и местные, думаю, что она склоняется к христианству по зову крови или, по крайней мере, в силу того, что слышала много рассказов о своей родине.
Силяхтар, пораженный этим рассуждением, ответил, что и сам Кондоиди считает ее мусульманкой. Он стал приводить другие обнадеживающие его доводы, между прочим, тот, что, какую бы веру Теофея ни исповедовала, она вряд ли проявит больше упорства, чем другие женщины, которых не надо особенно уговаривать принять веру их хозяина или супруга. Во время этих рассуждений я успел прийти в себя, и, поняв, что возражения должны исходить не от меня, я сказал, что бесполезно обсуждать какие-либо трудности, когда он может все выяснить при первом же своем посещении Теофеи. Отвечая так, я имел в виду двоякую целы во-первых, чтобы он не поручал мне передать Теофее его предложения, во-вторых, чтобы поскорее положить конец новой муке, которая была бы мне еще тягостнее, если бы затянулась и породила во мне новые сомнения.
Конечно, мне еще никогда не приходило в голову, что меня с Теофеей могут связывать какие-либо иные узы, кроме любовных; а если допустить, что она соблазнится честью стать одной из первых дам Оттоманской империи, то я был бы готов принести свои чувства в жертву ее благополучию. Я с завистью взирал бы на счастье силяхтара, но не нарушил бы его, как бы ни было мне тяжело, и даже сам способствовал бы возвышению женщины, единственной моей любви.
Тем временем, расставшись с силяхтаром, который обещал вечером приехать ко мне в Орю, сам я поспешил туда. Не прибегая к околичностям, я принялся постепенно выяснять, какое впечатление произведут на Теофею мои слова. Сердце мое жаждало немедленного умиротворения.
— Сейчас вы узнаете мои истинные чувства, — сказал я. — Силяхтар собирается на вас жениться. Я же, отнюдь не противясь его намерению, радуюсь всему, что может обеспечить ваше благосостояние и счастье.
Она выслушала эти слова так безразлично, что я сразу же догадался, каков будет ответ.
— Сообщая о предложениях, отказываясь от которых я, несомненно, нанесу силяхтару тяжкое оскорбление, вы не только не содействуете моему счастью, а, наоборот, готовите мне новые невзгоды, — возразила она. — От вас ли мне было ждать столь отвратительного предложения? То ли у вас нет ко мне того дружеского расположения, на которое я рассчитывала, то ли я невразумительно разъяснила вам свои чувства?
Я был в восторге от этих ласковых упреков; я жадно ловил ее лестные для меня слова, а потому продолжал говорить о намерениях силяхтара, лишь бы еще и еще раз услышать то, от чего сердце мое полнилось восторгом и радостью.
— Но подумайте, ведь силяхтар — один из первых вельмож империи, — говорил я, — богатства его неисчислимы; предложение, которое вы выслушиваете равнодушно, было бы охотно принято любою женщиною в мире, и именно людям его ранга постоянно отдают сестер и дочерей султана; подумайте, наконец, что это человек, любящий вас уже давно, страсть его сочетается с глубоким уважением, и он собирается обращаться с вами совсем иначе, чем обычно поступают с женщинами турки.
Она прервала меня.
— Я ни о чем не думаю, — возразила она, — ибо мне безразлично все, кроме надежды спокойно жить под покровительством, которым вы удостаиваете меня, и другого счастья я не ищу.
Я столько раз обещал ей хранить молчание, что не мог дать волю своей радости и выражать ее открыто; но то, что тайно творилось в глубине моего сердца, превосходило все, что говорил я до сих пор о своих чувствах.
Силяхтар не преминул вечером приехать в Орю. Он, волнуясь, осведомился, сообщил ли я Теофее о его намерении. Я не мог скрыть, что пытался дать ей некоторые разъяснения, которые, однако, не были восприняты ею столь благосклонно, как он, по-видимому, рассчитывает.
— Но, может быть, вы будете счастливее, — добавил я. — Вы, вероятно, не замедлите объясниться с нею самолично.
Я давал этот совет не без злорадства. Мне не терпелось не только стать свидетелем отказа, лишающего его всякой надежды, и, следовательно, конца его несносных притязаний, не терпелось мне и насладиться своей победой и видом посрамленного соперника. Это единственная радость, которую я еще мог извлечь из своей страсти, и никогда еще я не предавался ей с таким упоением.
Я проводил силяхтара в комнаты Теофеи. Он объявил ей о причине своего посещения. У нее было время обдумать ответ, и она постаралась устранить из него все, что могло бы обидеть силяхтара; но отказ ее показался мне таким бесповоротным и причины, выставленные ею, были так убедительны, что он, по-моему, сразу же оценил их так же, как и я. Поэтому ей не было надобности повторять их. Он встал, не возразив ни слова, и, выходя вместе со мною с видом не столько огорченным, сколько разгневанным, воскликнул несколько раз.
— Могли ли вы предположить что-либо подобное? Неужели мне следовало ожидать этого?
Он отказался переночевать в Орю, а собравшись в город, добавил, обнимая меня:
— Останемся друзьями; я готов был совершить безумство; но согласитесь, что безумство, коего вы сейчас были свидетелем, намного превосходит мое.
Сев в карету, он все еще негодовал; я видел, как он, отъезжая, воздел вверх руки, потом сжал их, и в этом жесте, думается мне, сказывался не только стыд, но и скорбь и удивление. Несмотря на чувства, в коих я признался выше, он был мне еще достаточно дорог, и я искренне его пожалел; по крайней мере, я хотел бы, чтобы это волнующее приключение исцелило его.
Но не его следовало мне жалеть, если бы я знал, какие новые потрясения меня ожидают и какое горе и унижение последуют для меня за его изгнанием. Едва только он уехал, я отправился к Теофее; она была так рада его отъезду, о котором тотчас же узнала, и ее природный веселый, живой нрав сказывался в таких милых рассуждениях о богатстве, от которого она отказалась, что я, прослушав ее несколько минут в полном недоумении, просил разъяснить, чего же она добивается своими поступками и речами, неизменно приводящими меня в восторг.
— Человек ставит себе определенную цель, и чем необыкновеннее пути, которые он избирает, чтобы достигнуть ее, тем, должно быть, она благороднее и возвышеннее, — сказал я мечтательно под влиянием охвативших меня чувств. — Я убежден, что цель у вас самая высокая, хоть и не в силах постичь ее. Вы доверяете мне, — добавил я, — так почему же вы до сих пор скрываете свои планы и почему не делитесь ими со мною во имя дружбы, если я не смею надеяться на это по другим причинам?
Я говорил серьезным тоном, давая понять, что не простое любопытство заставляет меня задавать ей этот вопрос. Хотя я свято исполнял все свои обещания, она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что сердце мое все же не знает покоя. Между тем, не меняя веселого, непринужденного тона, каким она говорила после ухода силяхтара, она стала уверять меня, что нет у нее никакой иной цели, кроме той, о которой она говорила мне тысячу раз, и что она удивляется, что я забыл о ней.
— Ваше расположение и ваше великодушное покровительство сразу же возместили все горести, причиненные мне судьбой; но ни сожалениям моим, ни стараниям, ни усилиям, которые я буду прилагать всю жизнь, вовек не искупить моего недостойного поведения. Я безразлична ко всему, что не может способствовать мне стать более добродетельной, ибо теперь я не ведаю иного блага, кроме добронравия, а между тем я день ото дня все более убеждаюсь, что это единственное сокровище, которого мне недостает.
Ответы такого рода могли бы внушить мне опасения, не извратили ли книги и размышления ее ум, но я наблюдал восхитительную ровность в ее характере, неизменную уверенность во всех ее желаниях и все то же очарование в ее речах и обращении. Здесь мне, пожалуй, следовало бы стыдиться своей слабости, если бы я не подготовил читателя к снисходительности, описав прекрасный источник моих заблуждений. Задумываясь над этими удивительными обстоятельствами, я сознавал, что более, чем когда-либо, проникаюсь теми чувствами, которые я несколько месяцев держал в узде в силу данных мною обетов. Предложение такого человека, как силяхтар, и отказ, свидетелем коего я стал, настолько преобразили Теофею в моих глазах, что она казалась мне облеченной всеми почетными званиями, отвергнутыми ею. То была уже не рабыня, выкупленная мною, не отщепенка, которая никак не добьется, чтобы ее признал собственный отец, не несчастная девушка, обреченная на разврат, царящий в сералях; нет, я видел в ней теперь, не говоря о всех ее достоинствах, уже давно восхищавших меня, еще и существо, облагороженное тем именно величием, которым она пренебрегла, и достойное даже более высокого положения, чем могла вообще приуготовить ей судьба. От этих рассуждений, углублявшихся с каждым днем, я легко пришел к мысли жениться на ней; и я сам удивлялся, что, после того как я почти два года даже не решался подумать о женитьбе, я вдруг вполне сроднился с этой мыслью и стал размышлять только о том, как осуществить ее.
Мне не приходилось преодолевать возражений ни со стороны рассудка, поскольку решение мое казалось мне разумным, ни со стороны моей семьи, которая не имела прав препятствовать мне и к тому же, ввиду моей отдаленности от родины, могла узнать об этом лишь много позже. Впрочем, подчиняясь сердечному влечению, я не забывал и требований благопристойности и с целью избежать как и излишних расходов, так и большого шума, я уже решил ограничить празднество стенами моего дома. Мысль об осуществлении самых сокровенных моих желаний погружала меня в блаженство, но мне хотелось бы, чтобы Теофея ответила на мою любовь по иным побуждениям, а не в благодарность за будущее, которое я собираюсь ей предложить, и я несколько сожалел, что могу заслужить чуточку ее нежности, лишь пойдя по этому пути. Хотя я не раз льстил себе надеждой, воображая, будто произвел на ее сердце некоторое впечатление, все же мне было горестно, что я ни разу не слышал от нее ни малейшего признания; я не надеялся на особенно задушевное слово, но все же думал, что если я глухо намекну ей на то, что собираюсь для нее сделать, то чувство признательности, о котором она мне часто говорила, исторгнет у нее хотя бы несколько слов, которые порадуют меня и дадут мне случай объявить ей о том, на что готова подвигнуть меня любовь во имя и ее и моего счастья. Когда я обдумывал все это, мне и в голову не приходило, что после отказа силяхтару следует опасаться, что и мое предложение постигнет та же участь; я с удовольствием думал, что она отвергла притязания одного из первых сановников империи если не с тем, чтобы сохранить свободу ради меня, то по крайней мере из расположения к французам, в силу чего она охотнее примет такое же предложение от меня.
Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство.
Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства.
Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания — неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее — настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце.
Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером.
Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными — а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, — то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки.
После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила позволения удалиться в будуар, чтобы скрыть там свое горе и прийти в себя от стыда; оттуда она выйдет с тем, чтобы либо навсегда расстаться со мною, либо вновь обрести меня таким, каким я должен стать ради ее и моего счастья.
Она удалилась в будуар, и у меня не достало решимости удержать ее. Голос, движения, рассудок — все обычные способности были у меня как бы парализованы крайним изумлением и замешательством. Я охотно бросился бы в бездну, раскройся она предо мною, и сама мысль о том, в каком я оказался положении, была для меня невыносимой пыткой. Между тем я долго пребывал в этом состоянии, не находя в себе сил преодолеть его. Но потрясение, как видно, и в самом деле было сильнейшее, ибо первый же встреченный мною невольник был испуган выражением моего лица, и тревога сразу же передалась всей челяди, которая поспешила ко мне и стала предлагать свои услуги. Сама Теофея, испуганная сумятицей, забыла о своем решении не выходить из будуара. Она прибежала в тревоге. Но присутствие ее усугубляло мои муки, и я сделал вид, будто не замечаю ее. Я уверил слуг, что они зря разволновались, и поспешил запереться на своей половине.
Я провел там более двух часов, которые пронеслись, как мгновение. Сколько горестных раздумий, сколько безудержных порывов! Но все они, в конце концов, привели меня к решению вернуться на путь, от которого я отклонился. Я пришел к убеждению, что сердце Теофеи недоступно для посягательств мужчин; она, думалось мне, по врожденному ли нраву, по добродетели ли, почерпнутой из книг или размышлений, существо исключительное, поведение и взгляды коего должны служить образцом и для женщин, и для мужчин. Утвердившись в этой мысли, я без труда преодолел растерянность, вызванную ее отказом. Она по достоинству оценит, рассуждал я, что я так быстро понял ее образ мыслей. Я вошел к ней в будуар и сказал, что, склоняясь перед силою ее примера, обещаю довольствоваться, пока такова будет ее воля, участью самого нежного, самого преданного друга. Но ведь это обещание шло вразрез с порывами моего сердца, и присутствие ее могло свести на нет все, что в часы одиноких размышлений я признал правильным и необходимым! Если образ ее, который мне предстоит дать на дальнейших страницах этих записок, не будет соответствовать созданному до сих пор и основанному на неизменном торжестве в ней добродетельного начала, то, пожалуй, правдивость моих свидетельств будет поставлена под сомнение, и читатель предпочтет скорее заподозрить меня в черной зависти, искажающей все мои представления, нежели допустить, что девушка, столь утвердившаяся в добродетели, могла утратить хоть частицу того целомудрия, которым я доселе приглашал восхищаться в ней! Какое бы ни сложилось у читателя мнение, я задаю этот вопрос лишь для того, чтобы поручиться, что в своих сомнениях и подозрениях буду столь же чистосердечен, как был в похвалах, и чтобы напомнить, что, простодушно рассказав о событиях, и у меня самого вызвавших глубокое недоумение, судить о них я предоставляю читателю.
За новым уговором, заключенным мною с Теофеей, последовало довольно длительное умиротворение, в течение коего я с удовольствием убеждался, что она придерживается все тех же добродетелей. По словам слуги, которого я назначил в провожатые Марии Резати, неугомонная сицилийка не оправдала наших ожиданий, как, по-видимому, и ожиданий ее возлюбленного. Капитан корабля, на котором я отправил девушку в Морею, без памяти увлекшись ею, выведал у нее о пережитых ею приключениях и видах на будущее. Воспользовавшись ее откровенностью, он красочно представил ей вред, который она причинит себе на всю жизнь, если соединится с рыцарем, и в конце концов уговорил ее возвратиться в Сицилию, где, по его уверениям, ей нетрудно будет примириться с родителями. Он надеялся первым познать плоды этой затеи, а именно жениться на возлюбленной, ибо брак их не должен встретить никаких возражений; если позволительно верить слуге, не успел корабль отчалить от Мессины, как капитан уже утвердился в супружеских правах. Затем, представ перед родителем своей красавицы, который был бесконечно счастлив вновь обрести дочь и наследницу, капитан выдал себя за знатного итальянца и получил позволение жениться на девушке до того, как распространится слух об ее возвращении; а для Марии это была действительно единственная возможность с честью вернуться на родину. Она просила, чтобы провожатый, которым я снабдил ее, отвез ее к отцу, по-видимому, для того, чтобы еще больше растрогать доброго старика таким доказательством моей заботы об ее благополучии. Слуга уехал из Мессины лишь после того, как была отпразднована свадьба, и привез мне письмо сеньора Резати с изъявлением живейшей признательности.
Теофея тоже получила письмо от Марии, и мы решили, что отныне избавились от последствий этой истории. Прошло месяца полтора со дня возвращения моего лакея, когда, находясь в Константинополе, я от другого слуги, приехавшего из Орю, узнал, что рыцарь появился там и что новость, сообщенная ему Теофеей, повергла его в такое отчаяние, что опасаются за его жизнь. Он все же просил у меня прощения, что взял на себя смелость остановиться в моем доме; он надеется, что я позволю ему пробыть у меня несколько дней. Я тотчас же ответил, что буду рад видеть его у себя, и, как только освободился от дел, поспешил выехать из города, ибо мне не терпелось расспросить его о его чувствах и намерениях.
Я застал юношу в том подавленном состоянии, о котором мне и говорили. Он признался, что считает меня виновником случившейся с ним беды, ибо я позволил Марии уехать, не известив его об этом. Я простил ему эти упреки, приписав их безмерному горю влюбленного. Мои утешения и советы привели его за несколько дней к более разумным мыслям. Я убедил рыцаря, что поступок его возлюбленной — лучшее, что могло случиться с ними обоими, и уговорил воспользоваться помощью, которую я готов оказать ему, и примириться со своим орденом и с семьей.
Успокоившись, он поведал мне о своих и Синесиевых приключениях, о которых мы знали только то, что он сообщил в своем письме.
Они вместе прибыли в Рагузу и, без труда получив деньги по векселям, стали не торопясь и довольно успешно хлопотать об устройстве на житье. А сейчас Синесий приехал вместе с ним в Константинополь; вот об этом рыцарь никак не мог решиться сказать мне сразу. Из письма Марии Резати, которое они получили по возвращении из Рагузы, им стало ясно, что Теофея добровольно не присоединится к ним, а потому они приехали, надеясь повлиять на нее лично. Рыцарь был растроган вниманием и заботой, которыми его окружили в моем доме, и не скрыл от меня, что Синесий намерен применить силу, поскольку другие пути не принесли успеха.
— Я выдаю своего друга, — сказал он, — но я уверен, что вы не воспользуетесь моей откровенностью ему во вред; а если бы я скрыл от вас его замысел, то предал бы вас еще коварнее, ибо вы лишены возможности предотвратить нависшую над вами угрозу.
Он добавил, что согласился сопутствовать Синесию только потому, что рассчитывал встретиться у меня со своей возлюбленной и взять ее с собою в Морею; ему хотелось, чтобы у нее была такая любезная спутница, как Теофея, причем он надеялся, что последней их общество придется по душе и потому жизнь в Акаде понравится ей больше, чем она ожидала. Зная о моих попытках склонить Кондоиди к тому, чтобы он признал свою дочь, рыцарь был уверен, что я не обижусь, если ее введут в семью как бы помимо ее воли, ибо я сам этого желаю. Но так как планы поселиться где-нибудь вдали рухнули, он предупреждал меня о намерениях Синесия, в которых не видел теперь для Теофеи ни прежних выгод, ни прежней безопасности.
Она не была свидетельницей нашей откровенной беседы, и я просил рыцаря ничего ей не говорить. Мне было достаточно того, что я предупрежден и могу легко пресечь затею Синесия; к тому же я понимал, что теперь он не может рассчитывать на поддержку рыцаря, а это не только лишит его отваги, но и сильно затруднит осуществление задуманного.
Мне, однако, все же хотелось знать, как они собирались действовать. Они решили выбрать день, когда я буду в городе. В Орю у меня оставалось мало прислуги. Оба они хорошо знали мой дом и рассчитывали, что легко приникнут в него и не встретят особого сопротивления, ибо, поскольку Мария Резати будет уезжать по собственному желанию, они скажут челяди, что если на первый взгляд и кажется, будто Теофея сопровождает подругу не по своей воле, то делается это с моего ведома. Не знаю, как удалась бы им эта дерзость; но я избавил себя от какой-либо опасности, приказав передать Синесию, что мне известен его план и что если он от него немедленно не откажется, то будет мною наказан еще суровее, чем его наказал отец. Рыцарь, по-прежнему любивший Синесия, тоже уговаривал его отказаться от плана, разработанного ими вместе. Однако рыцарю не удалось излечить друга от страсти, которая впоследствии толкнула его не на одну безрассудную выходку.
Можно ли полагаться даже на самых лучших людей в этом возрасте? Тот самый рыцарь, которого я считал вполне образумившимся и который до своего отъезда вел себя так, что действительно заслуживал моего расположения, сразу же по приезде на Сицилию впал в распутство, куда предосудительнее прежнего. Я прибег к самым влиятельным своим связям с целью ходатайствовать перед магистром Мальтийского ордена и неаполитанским вице-королем, чтобы снискать ему такое благосклонное отношение, на какое он и рассчитывать не смел. Он беспрепятственно возвратился на родину, и его бегство было сочтено за ошибку, простительную для юноши. Но он не мог не встретиться со своей возлюбленной или, лучше сказать, не мог удержаться, чтобы не искать встречи с нею. Тут их страсть вспыхнула с новой силой.
Не прошло и четырех месяцев со дня отъезда рыцаря, как Теофея показала мне его письмо, присланное из Константинополя, в котором он в робких выражениях, со множеством уверток, сообщал, что вернулся в Турцию вместе с возлюбленной и что, не будучи в состоянии жить в разлуке, они в конце концов навсегда распрощались с родиной. Он сам признавал свое крайнее безрассудство; в оправдание он ссылался на неодолимую страсть, однако, по его словам, он не осмеливается показаться мне на глаза, не зная, как я отнесусь к этому, и умоляет Теофею замолвить за него доброе слово.
Я ни на минуту не задумался над ответом на это письмо. Теперешнее его бегство носило совсем иной характер, чем первое, и я отнюдь не был расположен принимать человека, который, вновь увезя девушку, нарушал свой долг сразу в нескольких отношениях. Поэтому в письме, которое я сам продиктовал Теофее, она объявляла рыцарю и беглянке, чтобы они не ждали от меня ни покровительства, ни милостей. Они приняли меры, чтобы обойтись без моего содействия, и приехали прямо в Константинополь отнюдь не для того, чтобы повидаться со мною, а чтобы встретиться с Синесием и уговорить его снова приняться за осуществление прежнего плана. Но так как в их намерения входило также вновь привлечь к себе Теофею, а тесная дружба с нею позволяла им надеяться, что она будет рада этой встрече, — они поняли, что ответ ее написан под мою диктовку; поэтому отказ повидаться с ними, который они приписали только мне, ничуть их не испугал, и, едва узнав, что я в городе, они оба поспешили в Орю. Теофея была крайне смущена их появлением и откровенно сказала им, что, поскольку ей известно мое мнение, она уже не может считаться со своим желанием встретиться с ними и умоляет их не навлекать на нее моего гнева. Но они так настоятельно просили выслушать их и уделить им хоть немного времени, что Теофее, не имевшей возможности отделаться от них силою, поневоле пришлось исполнить их желание.