Доверие визиря я воспринял как новый знак расположения и сердечно поблагодарил за него. Но, действительно не зная, что силяхтар скрывается у меня, я счел нужным опровергнуть догадки министра относительно его местопребывания и стал уверять, что я только что приехал из Орю, где провел минувшую ночь и весь день, и поэтому твердо ручаюсь, что в моем поместий силяхтара никто не видел. Я говорил так искренне, что министр ни на секунду не усомнился в моей правдивости, а стал склоняться к предположению, что соглядатаи обманули его.
Прискорбная развязка дела моих друзей сильно сократила срок моего пребывания в городе, и я с радостью думал о том, что могу возвратиться в Орю до наступления темноты; я рассчитывал приехать туда достаточно рано, чтобы застать силяхтара у меня в саду. Я уже обдумывал, каким образом не упустить его. Но по приезде в свой дом в Константинополе я застал камердинера, который дожидался меня в крайнем волнении; он сразу же отвел меня в сторону, прося выслушать его наедине.
— Я примчался с вестями, которые и удивят, и огорчат вас, — сказал он. — Синесий умирает от раны, нанесенной ему силяхтаром. Теофея чуть жива от ужаса. Негодяйка Бема, — по-видимому, виновница всех этих бесчинств, и я из предосторожности распорядился посадить ее под замок до вашего возвращения. Мне кажется, что ваше присутствие в Орю необходимо, — продолжал он, — хотя бы для того, чтобы воспрепятствовать намерениям силяхтара. Он еще не мог уехать далеко от вашего дома, а с него станется, что он возвратится в сопровождении достаточного числа людей, чтобы оказаться хозяином положения. Он очень сокрушался о своей горячности, но раскаяние его мне весьма подозрительно. Пока он был один, мне ничего не стоило бы задержать его, но я боялся не угодить вам. Однако, — добавил слуга, — я позаботился о том, чтобы ваши люди были в готовности для защиты, поэтому насчет его бесчинств вы можете быть спокойны.
Выслушав такой рассказ, мне трудно было остаться спокойным, и я немедленно выехал в сопровождении четырех хорошо вооруженных слуг. Челядь в Орю я застал еще взбудораженною, и это доказывало, что камердинер ничего не преувеличил. Люди караулили у ворот, вооружившись дюжиной ружей, служивших мне для охоты. Я спросил, как чувствуют себя Теофея и Синесий, хотя и не понимал еще, что с ними произошло. Слуги, как и я сам, не знали, что Синесий и не думал уезжать из дому, и никому не было известно, каким образом силяхтар проник к нам; поэтому было непонятно, почему они собираются препятствовать возвращению Синесия в дом, раз он из него не выходил. Я приказал подробно рассказать мне, что случилось и чем они это объясняют.
На вопли Синесия они прибежали в комнату Теофеи; в это время юноша дрался с силяхтаром и уже был опасно ранен. Бема была, очевидно, на стороне силяхтара, ибо подстрекала его покарать молодого человека. Их разняли. Силяхтар ловко ускользнул из комнаты, зато Синесий лежал в луже крови; Теофея же, все трепеща и едва не лишившись чувств, заклинала челядь незамедлительно уведомить меня о случившемся.
Сообщение о том, что она сразу подумала обо мне, настолько растрогало меня, что я поспешил в ее комнату. Видя, как она обрадовалась моему появлению, я еще более успокоился. Я подошел к ее ложу. Она схватила мою руку и крепко сжала все.
— Боже, какие ужасы я пережила в ваше отсутствие! — воскликнула она, и голос ее говорил о том, что теперь ей легче. — Задержись вы дольше, я умерла бы от страха.
Слова эти были сказаны так искренне и ласково, что не только развеяли мои подозрения, но даже отвлекли меня от всего, что тут произошло, и мне захотелось отдаться радости, которую доставила мне эта впервые высказанная ответная нежность. Я, однако, сдержался и ограничился тем, что покрыл поцелуями ее ручки.
— Скажите же, — воскликнул я в упоении, которое помимо моей воли зазвучало в моем голосе, — скажите, что вы разумеете под ужасами, на которые жалуетесь? Объясните, как можете вы роптать, раз они разыгрались в вашей комнате? Что делал тут силяхтар? Что делал Синесий? Слугам ничего не известно. Расскажете ли вы мне все это чистосердечно?
— Вот этих-то опасений я больше всего и боялась, — ответила она. — Я предвидела, что непонятные события, происшедшие в доме, внушат вам некоторые подозрения на мой счет. Но, клянусь небом, я сама не понимаю, что тут случилось. Едва только вы уехали, — продолжала она, — я собралась лечь спать, но пришла Бема и стала мне долго что-то рассказывать, хотя я почти не слушала ее. Она высмеивала мою любовь к книгам и другие занятия, которым я посвящаю время. Она говорила о нежности, о наслаждении, которое находят люди моего возраста в любовных утехах. Множество любовных историй, которые она рассказывала мне, казались всего лишь упреками, что я не следую столь приятным примерам. Она задавала мне всевозможные вопросы, стараясь выведать мои мысли, и это рвение, раньше не замечавшееся мною, начинало уже раздражать меня, тем более что мне волей-неволей приходилось ее слушать, ибо она намекнула, что вы дали ей некую власть надо мной и она намерена воспользоваться ею, чтобы содействовать моему счастью. Наконец, уложив меня, она ушла, но не прошло и нескольких мгновений, как я услышала, что дверь в мою комнату тихо отворяется… У меня горела свеча, и я узнала Синесия. Вид его не столько испугал, сколько удивил меня; между тем мне вспомнилось все, что вы мне рассказывали, и я страшно перепугалась бы, не приди мне в голову предположение, что он явился оттого, что по приезде в Константинополь вы простили его и дали ему какое-то поручение ко мне. Я позволила ему подойти к моему ложу. Он заговорил и стал горько жаловаться на судьбу, но я прервала его, как только убедилась, что он пришел не по вашему поручению. Он стремительно бросился на колени у моего ложа, бурно выражая свою скорбь. В этот-то миг и появилась Бема в сопровождении силяхтара; не спрашивайте меня о последующем — я так растерялась, что ничего не соображала. Я услышала вопли Бемы, она укоряла Синесия в дерзости и подстрекала силяхтара, чтобы тот проучил его. Оба были при оружии. Синесий, почувствовав опасность, стал защищаться. Но, когда силяхтар ранил его, он бросился на него, и я увидела, как в воздухе блеснули два клинка; противники старались нанести друг другу удары и уклониться от них. На шум сбежалась челядь, а сама я была так перепугана, что голос у меня осекся. После этого я была в силах понять только одно, а именно: что по моей просьбе за вами послали гонца.
Рассказ Теофеи так убедительно говорил об ее невиновности, что я устыдился своих подозрений и стал, наоборот, всячески ее успокаивать, ибо во взгляде ее все еще виднелся испуг. Я бурно уверял ее в своей привязанности, что, казалось, весьма трогало ее, и эти порывы могли бы вновь вернуть меня к тому, чего я уже дал зарок не требовать от нее; но решение мое было непоколебимо, и оно сдерживало разбушевавшуюся во мне страсть. Я выработал себе твердую линию поведения, и, хотя в сердце моем вновь разгорелся прежний пыл, я наверно огорчился бы, прояви Теофея уступчивость, которая отчасти ослабила бы мое уважение к ней.
Все же, не упуская из виду ничего, что могло порадовать меня, я вынес из нашей беседы столь благоприятное впечатление, что причины этого происшествия, оставшиеся невыясненными, уже не так волновали меня, и я собирался рассмотреть их хладнокровнее.
— Не забудьте, — сказал я Теофее, чтобы отчасти признаться ей в своих чаяниях, — что сегодня вы бросили намек, который я надеюсь со временем понять до конца.
Она, казалось, не уразумела смысла этих слов.
— Я говорю достаточно ясно, — добавил я.
И в самом деле, уходя, я не сомневался, что она только притворяется, будто не понимает меня.
Я приказал немедленно вызвать ко мне Бему. Хитрая невольница сначала рассчитывала обмануть меня. Она стала меня убеждать, будто силяхтар появился в моем доме поздним вечером лишь случайно. В самый момент встречи с ним она убедилась, что Синесий находится в спальне Теофеи, и тут рвение ее к охране чести моего дома так разгорелось, что она попросила вельможу наказать юношу за оскорбление, которое тот нанес мне своей дерзостью. Узнав еще до того, как ее посадили под замок, что силяхтар скрылся, она рассчитывала, что либо он совсем уехал из моего дома, либо тайком пробрался в свое убежище и она в любом случае успеет сообщить ему о том, что придумала в свою защиту. Но я долго прожил в Турции и отлично знал, какие права имеет хозяин над своими невольниками; не видя никаких оснований для того, чтобы силяхтар тайно бежал из моего дома, если он появился в нем без дурных намерений, я решил принять самые крутые меры для выяснения истины. Мой камердинер счел нужным задержать Бему; значит, надо полагать, что основания для этого Казались ему не менее вескими, чем мне. Словом, я пригрозил Беме пыткою и сказал это таким тоном, что она приняла мои слова всерьез и покаялась мне в своих кознях.
Окончательно убедившись в том, что силяхтар виделся с Теофеей только при обстоятельствах, разыгравшихся этой ночью, я усмотрел в его приключении не столько повод обидеться на него за появление в моем доме, сколько повод подтрунить над ним в связи с его неудачей. Бема развеяла последние остатки моего гнева, рассказав о главных причинах, заставивших ее скрыть от меня правду. Но доводы, несколько примирившие меня с поступками моего друга, отнюдь не оправдывали невольницу; я стал обдумывать, какому же наказанию подвергнуть ее за вероломство, и тут-то она, призвав в свидетели Пророка, стала уверять, что у меня не было бы оснований жаловаться на нее, если бы я оказал ей полное доверие. Такая откровенность значительно умерила мой гнев. Оставалось узнать у нее, куда же делся силяхтар. Она не колеблясь ответила, что он, вероятно, вернулся в свою комнату и что я легко могу убедиться в этом, проверив, заперта ли дверь. После проверки у меня не осталось ни малейшего сомнения, что он там; я не замышлял иной мести, как только оставить его взаперти до тех пор, пока голод не выгонит его из убежища, причем у двери я поставил камердинера, чтобы тот встретил его, как только силяхтару волей-неволей придется покинуть свое убежище. Бему я оставил под замком, и поэтому она не могла помешать потехе, какую я предвкушал от предстоящей сцены.
Относительно Синесия она ничего не могла разъяснить мне, ибо сама была крайне изумлена, обнаружив его в спальне Теофеи. Но я мало беспокоился на его счет и, узнав, что его рана действительно очень опасна, только распорядился, чтобы ему оказали необходимую помощь, повидаться же с ним я отложил до того времени, когда ему станет лучше. Что он не уехал от меня или что вернулся обратно, после того как выехал — было следствием измены одного из моих слуг, но измены не столь уж тяжкой, чтобы торопиться с наказанием виновного. Поскольку я был уверен в благоразумии Теофеи, меня ничуть не тревожило, что юный грек влюблен в нее; наоборот, я даже думал, что это может благоприятно повлиять на отношение его отца к Теофее. Сначала мне это не приходило в голову; но чем более я обдумывал наш последний разговор с ним, тем более склонялся к мысли, что если его страсть будет все столь же пылкой, то мне удастся повлиять на отца, сделав вид, будто я собираюсь женить юношу на Теофее. Если господин Кондоиди не утратил окончательно набожности и чувства чести вместе с естественными родительскими чувствами, то, казалось мне, он наверняка воспротивится этому кровосмесительному браку; в Турции родительские права весьма ограниченны, но если мне удастся заставить отца привести этот довод, то его будет достаточно, чтобы воспрепятствовать браку молодых людей.
Так события, причинявшие мне столь жестокую тревогу, не привели ни к каким особым последствиям, кроме раны Синесия и наказания кое-кого из слуг. Несколько дней спустя я отделался от Бемы, притом весьма унизительным для нее способом, а именно я продал ее всего лишь за полцены сравнительно с тем, сколько сам за нее заплатил. Такой вид наказания доступен только людям состоятельным и в то же время достаточно добросердечным, чтобы не карать чересчур жестоко провинившегося раба; но если эти несчастные наделены хоть небольшой чувствительностью, такая кара им особенно тяжела, ибо они теряют ценность в своих собственных глазах и почитают себя еще более униженными, чем это вообще присуще их жалкому положению. Впоследствии мне стало, однако, известно, что Бема обратилась к силяхтару с просьбой взять ее к себе, и он, воздавая должное услугам рабыни, купил ее для своего сераля.
Что касается силяхтара, то мне не суждена была радость стать свидетелем того, что он не выдержал голода и жажды. В ту же ночь, видя, что его наперсница долго не появляется, он понял, что ее задерживает нечто от нее не зависящее, а без ее помощи он окажется в весьма затруднительном положении; поэтому он решил выйти из своего убежища, не дожидаясь рассвета; хорошо зная мой дом, он рассчитывал без труда скрыться под покровом темноты, но попал в руки моего камердинера, уже стоявшего на посту. Я подвергал этого преданного малого опасности погибнуть от кинжала; но он и сам опасался этого, а потому постарался вести себя с силяхтаром как можно любезнее, чтобы тот сразу понял, что ему нечего опасаться какого-либо насилия, а, наоборот, его ждет с моей стороны только ласка и готовность услужить ему. Он не сопротивляясь, но с некоторой опаской, последовал за слугой. Я уже лежал в постели. Я поспешил встать и воскликнул, делая вид, будто крайне удивлен:
— Вот как? Силяхтар? Какими судьбами?
Он в смущении прервал меня.
— Избавьте меня от насмешек, хотя я их и вполне заслуживаю, — сказал он. — Ваши упреки будут справедливы только насчет ночного визита, который я намеревался нанести Теофее, кинжал же пустил я в ход, лишь желая послужить вам, хотя ваши слуги так рьяно вырывали у меня из рук юношу, раненного мною, что, надо полагать, рвение мое было неуместно. А насчет того, что я позволил себе укрыться в вашем доме без вашего согласия, то не усматривайте в этом ничего иного, как только щепетильность друга, который, считая ваш дом надежным убежищем, не желал в то же время навлекать на вас неудовольствие Порты.
Теперь я прервал его, уверяя, что ему незачем оправдываться и что даже по отношению к Теофее в его поступках достойно сожаления лишь то, что он и сам должен считать для себя унизительным, а именно, что они идут вразрез с той деликатностью, какую он доселе проявлял в своих чувствах. Этот упрек он признал справедливым.
— Обстоятельства оказались сильнее моей добродетели, — сказал он.
Остальная часть нашей беседы прошла в шутках. Я уверял его, что худшим последствием его приключения окажется то, что его устроят на ночь поудобнее, чем в комнате Бемы, и станут ухаживать за ним тщательнее, причем ему уже не будут грозить опасности, которые понудили его скрываться. Я рассказал ему все, что узнал от великого визиря; он порадовался за себя, но был глубоко огорчен участью аги янычар и пашей. Вместе с тем он заметил, что меньше жалеет их, если они действительно виновны, и что он не только ни в коем случае не принял бы участия в заговоре, но решительно порвал бы с ними, появись у него хоть малейшее подозрение на этот счет.
Он собирался тотчас же уехать и просил меня послать за двумя его невольниками, которым он велел ждать его распоряжений в соседнем селении. Но я разъяснил ему, что великий визирь желает, чтобы при возвращении в Константинополь он соблюдал некоторые меры предосторожности. Ему предоставлялось несколько возможностей вновь появиться на людях. По моему совету он выбрал следующий план: на другой день он возвратится в свое загородное поместье якобы после осмотра арсеналов и складов на черноморском побережье. Я не только не отказался проводить его, но, желая подчеркнуть, что отнюдь не сержусь на него за ночное приключение и что я, как и раньше, самого высокого мнения о нем, предложил пригласить на эту прогулку также и Теофею.
Ему с трудом верилось в чистосердечность этого предложения; но я был вполне искренен и, проведя с ним остаток ночи, утром сам повел его в комнаты Теофеи, чтобы просить ее принять наше приглашение.
От последней беседы с нею у меня осталось впечатление, ставившее меня выше каких-либо намеков на ревность; к тому же я был уверен, что силяхтару никогда не удастся тронуть ее сердце, и я в некотором роде торжествовал, предвидя, что он вновь станет тщетно пытаться внушить ей нежное чувство. К тому же, каковы бы ни были мои преимущества, мне не хотелось давать ему даже малейший повод для упрека, будто я препятствую его успехам. Меня обязывало к этому и то, что я, пожалуй, сам способствовал зарождению в его сердце надежд и сам на первых порах опрометчиво поощрял их. И если бы случилось, что Теофея отнеслась бы ко мне так, как мне было желательно, я предпочел бы, чтобы мой друг утратил всякую надежду еще прежде, чем заметил бы, что я удачливее его.
Теофея немного удивилась нашей затее, но не стала возражать, узнав, что я буду безотлучно находиться при ней и что речь идет только о том, чтобы сопутствовать мне. Я распорядился, чтобы с нею отправилось несколько слуг; благодаря такой свите она могла достойно появиться у силяхтара. Он описывал мне свой дом как средоточие его могущества и его утех; это значило, что, не говоря о роскоши, которая очень по вкусу туркам, у него там сераль и баснословное множество невольников. Я и раньше слышал, что поместье силяхтара — одно из прекраснейших в окрестностях Константинополя. Оно было расположено в восьми милях от моего. Мы приехали туда лишь к вечеру, и в тот день мне не удалось полюбоваться видом, с которым, пожалуй, не может сравниться ничто на свете. Но силяхтар не медля стал нам показывать сокровища и великолепие, сосредоточенные в его покоях, и мне сразу же пришлось признать, что ни во Франции, ни в Италии я не видел более прекрасного зрелища. Не стану описывать все это; такие подробности всегда томительны в книге. Но наступил момент, когда я подумал, как бы мне не пришлось раскаиваться в том, что я пригласил Теофею в эту поездку; это случилось, когда силяхтар, показав свои сокровища, предложил ей полное владычество над ними и снова повторил все, что обещал ей раньше. Я с трудом скрывал краску, которою невольно залилось мое лицо. Я обратил взгляд на Теофею и ждал ее ответа в смятении, которое, как она позже призналась, она тотчас же заметила. Она ответила силяхтару, что высоко ценит его предложения и полна признательности, вполне им заслуженной; потом она заговорила о противоречивости своих чувств, которые не дают ей оценить преимущества, обычно льстящие женскому тщеславию. Хотя она говорила это весьма веселым тоном, суждения ее о добродетели и счастье были столь справедливы и разумны, что привели меня в восторг; я недоумевал, из какого источника она могла почерпнуть их, и никак не ожидал такого ответа. Из слов ее вытекало, что отныне она посвятит свои дни претворению в жизнь истин, которыми, по ее словам, она обязана моим поучениям и за которые мне благодарна даже больше, чем за обретенную свободу. Тем временем замешательство, коего я никак не мог преодолеть, теперь отразилось на лице силяхтара. Он стал горько сетовать на свою участь, а обратившись ко мне, заклинал меня поделиться с ним хоть частью той власти, которую Теофея приписывала моим речам. Я шутя возразил, что такая просьба противоречит его собственным интересам, ибо если желание его исполнится, то оно послужит лишь к утверждению Теофеи в ее взглядах. В сущности сердце мое преисполнилось радостью, и, уже не скрывая от самого себя своего счастья, я решил, что слова Теофеи лучше, чем все мои рассуждения, подтверждают его. Я улучил минуту, чтобы похвалить Теофею за высказанные ею благородные чувства, а то, что она мне ответила, принял за новое подтверждение моих чаяний.
Силяхтар был огорчен в такой же мере, в какой я воображал себя счастливым; тем не менее он с неизменной любезностью показывал нам все, что было прекрасного в его доме. В тот же вечер он открыл нам доступ в свой сераль и сделал это, пожалуй, в надежде соблазнить Теофею зрелищем великолепных хором, в которых она могла бы господствовать. Но поразили ее там не убранство, не роскошь, сказывавшаяся во всем. В ней так остро ожили воспоминания об обстановке, от которой она только недавно избавилась, что она впала в глубокую печаль.
На следующий день она воспользовалась разрешением силяхтара посещать без него сераль сколько нам заблагорассудится. Она провела там часть дня в беседах с особенно приглянувшимися ей женщинами. Казалось, ей очень понравилось в серале, и это радовало силяхтара, зато у меня вызывало некоторую тревогу. Я из деликатности не пошел вместе с нею, а ждал ее возвращения, чтобы побыть с нею. Она вышла из сераля такая печальная, что я уже не решался попрекнуть ее. Наоборот, я стал расспрашивать о причинах ее грусти. Не ответив на мой вопрос, она предложила мне погулять в саду. Я удивлялся, что она молчит, как вдруг она глубоко вздохнула.
— Сколь превратны людские судьбы! — сказала она, придав этим словам философский смысл, как придавала его обычно всем своим размышлениям. — Какое сцепление совершенно различных обстоятельств, между которыми, казалось бы, нет ни малейшей связи! Сейчас я сделала открытие, глубоко взволновавшее меня; оно зародило во мне мысли, которыми мне хочется поделиться с вами. Но сначала следует подробно все рассказать, чтобы тронуть ваше сердце.
Я не могла подавить в себе глубокого сочувствия к судьбе этих несчастных женщин, и вы поймете это, зная мои собственные невзгоды, — сказала Теофея. — Сострадание побудило меня расспросить нескольких невольниц силяхтара об обстоятельствах, которые привели их в сераль. Большинство из них — черкешенки или девушки из окрестных местностей, воспитанные, чтобы стать наложницами, причем они отнюдь не сознают, как унизительна их участь. Но та, с которой я только что рассталась, — чужестранка; смирение ее и скромность поразили меня даже больше, чем ее красота. Я поговорила с нею с глазу на глаз. Я сказала, что восторгаюсь ее красотою и юностью. Похвалы мои она выслушала с грустью, а особенно удивил меня ее ответ.
— Увы, — сказала она, — если вам только доступно чувство жалости, не говорите об этих злополучных преимуществах, а лучше считайте их пагубным даром небес, из-за которого жизнь лишена для меня всякой прелести.
Я обещала ей нечто большее, чем жалость; сказав, что я могу быть ей полезной, я просила объяснить мне причину столь странного отчаяния. Заплакав, она поведала мне, что родилась в Сицилии и что предрассудки ее отца стоили ей свободы и чести. Он был сыном женщины, опозорившей себя крайней распущенностью, и та же злосчастная судьба привела его к браку с женщиной, которая долго обманывала его притворными добродетелями, а в конце концов осрамила себя открытым развратом. У них родилась дочь, которую он дал обет воспитать в строжайшем благонравии, чтобы она могла восстановить честь семьи. Он с младенческих лет поместил ее в замке, которым владел в окрестностях, и поручил присмотр за нею двум пожилым добродетельным женщинам; посвятив их в свои планы, он запретил им упоминать дочери о привлекательной внешности, которою она наделена, и распорядился никогда не говорить с нею о женской красоте как о чем-то достойном внимания. Стараясь воспитывать ее в духе всяческих добродетелей, они вырастили ее до семнадцати лет столь невинной, что ей и в голову не приходило что-либо противное взглядам ее родителя. Но девушка замечала, что в тех редких случаях, когда ей приходится в сопровождении воспитательниц появляться на людях, взгляды многих приковываются к ней и что при виде ее некоторые приходят в странное волнение. Но у нее никогда не было зеркала, а старухи всячески отвлекали ее от размышлений о самой себе, поэтому она не имела ни малейшего представления о своей внешности. Так и жила она в невинности до дня, когда воспитательницы ввели в замок разносчика, торговавшего всякого рода уборами, и девушка случайно взяла в руки ларец с зеркальцем. Она была столь простодушна, что собственное свое лицо, отраженное в нем, приняла за нарисованную картинку; она не без удовольствия залюбовалась им, и старухи это заметили. Они так закричали и стали так попрекать ее, что этого достаточно было бы, чтобы изгладить всякое впечатление, но коробейник, понявший причину их сетований, улучил минуту, подошел к юной сицилийке и тайком дал ей такое зеркальце, причем разъяснил, что зря лишают ее этого удовольствия. Она взяла зеркальце скорее из робости, чем из желания пользоваться им, ибо даже не знала, как с ним обращаться. Но стоило ей только остаться в одиночестве, и она тотчас же постигла это. Даже будь она не в состоянии судить о том, как богато одарила ее природа, одного сравнения со старухами, которые все время находились у нее перед глазами, было бы достаточно, чтобы она заметила свое разительное преимущество. Вскоре ей так понравилось беспрестанно разглядывать себя, приглаживать прическу, поправлять на себе наряд, что, даже не сознавая, какое действие могут оказывать эти совершенства на окружающих, она стала догадываться, что то, что самой ей доставляет такое удовольствие, не может не нравиться и другим.
Тем временем коробейник, весьма довольный этим приключением, охотно рассказывал о нем всюду, куда приходил. Описывая прелести юной сицилийки, он возбудил любопытство и пылкие желания некоего мальтийского рыцаря, только что давшего в своем ордене обет безбрачия, впрочем, без особого намерения соблюдать его. Рыцарь появился в окрестностях замка и ухитрился тайком передать девушке зеркало в ларце большего размера, чем тот, что подарил ей коробейник; рядом с зеркалом там был нарисован портрет весьма привлекательного юноши; в ларце находилось и нежное послание, из коего девушка могла узнать все, что так старательно от нее скрывали. Рисунок, представлявший собою портрет самого рыцаря, произвел на нее то самое впечатление, ради которого он и был послан, а советы, содержавшиеся в послании, оказались столь удачными, что оба они весьма успешно ими воспользовались для преодоления немалых препятствий. Воспитательницы говорили с девушкой о мужчинах не иначе как о существах, которые по воле небес созданы лишь с тем, чтобы способствовать женщинам преумножать род человеческий, и заранее приучали ее благоговеть перед святостью брака, — поэтому она не стала выслушивать его нежностей, не спросив предварительно: собирается ли он жениться на ней?
Он не стал скупиться на посулы, но, чтобы утаить от девушки данный им обет, ссылался на кое-какие затруднения денежного порядка; таким путем ему в несколько дней удалось обмануть и надежды родителя, и бдительность воспитательниц. Так продолжалось довольно долго, и все шло гладко. Однако под влиянием смутных угрызений, а также тревоги за будущее юная сицилийка стала все настойчивее требовать исполнения данных ей обещаний. Рыцарь не мог дальше скрывать, что он состоит в ордене, запрещающем вступать в брак. Несколько дней девушка проливала потоки слез, и жалобам не было конца. Тем не менее молодые люди искренне любили друг друга. Тягчайшим горем была бы для них разлука. Страх перед нею заглушил все прочие опасения, и во избежание неминуемых плачевных последствий было решено покинуть Сицилию и искать пристанища в какой-нибудь стране, находящейся под властью турок. Любовникам не в чем было упрекнуть друг друга, так как оба были рождены для богатства и почета и оба жертвовали ими ради любви.
Намерение поселиться у турок, если бы они могли доказать, что поступают добровольно, должно было бы избавить их от рабства. Но венецианский корабль, на который они погрузились с расчетом высадиться в Далмации и отправиться оттуда далее, к несчастью, был захвачен у входа в залив несколькими турецкими судами, намеревавшимися ограбить венецианцев. Объяснения, данные влюбленными, были приняты за хитрость. Их порознь продали в одном из портов Морей, откуда несчастную сицилийку отправили в Константинополь. Если разлука с возлюбленным сама по себе являлась величайшим бедствием, то как назвать то, что сталось с девушкой вслед за тем? От нескончаемых слез лицо ее поблекло, и константинопольские работорговцы не сразу поняли, что сулит им ее красота. Какая-то старуха, лучше разбиравшаяся в этом, пожертвовала частью своего состояния и купила ее, в надежде перепродать вдвое дороже. А это было самое худшее, что только могло случиться с сицилийкой. Мерзкая старуха стала ухаживать за девушкой с намерением преумножить ее красоту в угоду турецким вкусам, а эти заботы, принимая во внимание скромность и целомудрие, в которых она была воспитана, явились для нее муками, сравнительно с которыми сама смерть казалась не столь жестокой. Наконец старуха за большие деньги продала ее силяхтару; поначалу новый владелец относился к ней очень нежно, но вскоре, удовлетворив свои желания, охладел из-за ее глубокой печали и непрестанных слез.
Приключения несчастной сицилийки удивили Теофею, унизительная же судьба, позор и горе, выпавшие на долю девушки, вызвали у нее глубокое сочувствие; она затруднялась сказать, что больше удручает чужестранку — утрата чести или разлука с возлюбленным.
Я настолько привык к рассказам такого рода, передававшимся изо дня в день, что выслушал историю сицилийки, не выказав того сочувствия, на какое рассчитывала Теофея.
— Вопреки моим ожиданиям, вас ее участь не тронула так, как меня. Разве эта девушка, по-вашему, не заслуживает сочувствия?
— По-моему, она его заслуживает, — отвечал я, — но заслуживала бы еще больше, если бы сама не навлекла на себя невзгод, сознательно допустив ошибку. В этом-то и заключается разница между вашими и ее невзгодами, добавил я. — Вы, пожалуй, неповторимый пример такого же несчастья, но несчастья ничем не заслуженного; вы — единственная женщина, вовлеченная по неведению в бездну и совершенно преобразившаяся во имя добродетели при первом же знакомстве с нею. Вот это и делает вас столь прекрасною в моих глазах, — продолжал я в восторге, — вот поэтому я и ставлю вас выше всех женщин в мире.
Теофея покачала головой и трогательно улыбнулась. Ничего не ответив на слова, относившиеся к ней, она снова заговорила о горестях сицилийки; она считала, что мы должны что-то предпринять для ее освобождения.
— Достаточно сказать, что таково ваше желание, чтобы это стало для меня законом, — отвечал я. — И я даже не хочу, чтобы вы были обязаны этим одолжением силяхтару.
В тот же день, как только силяхтар подошел к нам, я заговорил с ним о сицилийке. Я не стал откладывать свою просьбу, а, отведя его в сторону словно хотел скрыть ее от Теофеи, просто спросил: так ли он привязан к этой невольнице, что ему тяжело будет отказаться от нее ради меня?
— Она уже ваша, — отвечал силяхтар, а когда я заговорил о цене, он возразил, что я его обижаю.
Он был так обрадован моей просьбой, что я понял: помимо удовольствия услужить мне, он надеется, что оказанная мне любезность обяжет меня расположить Теофею в его пользу, не говоря уже о том, что мой пример может навести ее на мысль о любовных утехах. Но, предоставив мне распахнуть перед невольницей дверь сераля, он сообщил мне об одном обстоятельстве, которое она скрыла от Теофеи.
— Сначала я думал, что только утрата свободы так удручает ее, — сказал он, — и я всячески старался скрасить ее положение. Но я случайно узнал, что она влюблена в юного невольника, своего соотечественника; юноше удалось передать письмо в мой сераль, и я не наказал его только из уважения к его хозяину, моему близкому другу. Не ведаю, как они познакомились; я только приказал моей челяди внимательно следить за невольницей, дабы пресечь это бесчинство. После этого я охладел к сицилийке, хотя поначалу она очень мне нравилась.
Этими сведениями силяхтар почел нужным поделиться со мною по дружбе, и они послужили бы мне весьма полезным предостережением, будь я и в самом деле во власти тех чувств, которые он у меня предполагал. Но единственным моим желанием было угодить Теофее, поэтому я, наоборот, весьма обрадовался, предполагая, что молодой невольник, на которого жаловался силяхтар, не может быть не кем иным, как сицилийским рыцарем, и я подумал, что вскоре мне, пожалуй, придется и его освободить из цепей рабства. Я все же подождал, пока мы не остались с Теофеей наедине, и только тогда сообщил ей, что сицилийка — наша. Узнав, что рыцарь, по моим догадкам, находится где-то поблизости и что я собираюсь вернуть его сицилийке, Теофея пришла в восторг и стала пылко благодарить меня. Так как я все связывал со своими собственными надеждами, то и в данном случае не сомневался, что ее забота о счастье сицилийских любовников — лишний знак того, что теперь сердце ее уже не бесчувственно, и делал из этого благоприятные выводы, которые казались мне гораздо более обоснованными, нежели надежды силяхтара.
Сицилийку звали Мария Резати, а потом, то ли она сама себя так назвала, то ли имя это дали ей в рабстве, она стала Моленой. Я не считал нужным до нашего отъезда посвящать ее в то, что я для нее сделал. Я только посоветовал Теофее в общих словах предупредить ее, что ее ждет счастье, о котором она и не помышляет. Силяхтар получил из Константинополя сведения, которые вполне его успокоили, а мне надо было туда по моим собственным делам, — поэтому я предложил Теофее вернуться в Орю. Мне было очень неприятно, что нет никакой возможности отказать силяхтару в удовольствии отправиться вместе с нами; вдобавок при отъезде из его дома мне пришлось вынести крайне досадную сцену.
Мальтийский рыцарь, и в самом деле живший в рабстве неподалеку, ежедневно урывал у работы некоторое время и тратил его на прогулку под стенами силяхтарского дворца. После истории с письмом, когда его предал другой невольник, он подвергал себя большой опасности, но это ничуть не охладило его пыла, и он много раз, по-прежнему рискуя, пытался добиться своей цели.
Мы отправлялись днем, в большой коляске, которую я держал для поездок в деревню. Юноша стоял шагах в двадцати от ворот и видел, как из них выехало верхами несколько слуг, собиравшихся сопровождать меня. Его поразила их французская одежда, и он спросил на нашем языке, которым владел довольно свободно, кому они принадлежат. Не знаю, какого ответа ожидал он, но, едва только они ему ответили, он увидел приближающуюся коляску, в которой сидели две дамы и мы с силяхтаром; он сразу же узнал свою возлюбленную. Исступлению его не было границ. Он ринулся к дверце коляски и повис на ней, несмотря на стремительный бег шестерки сильных лошадей; он называл меня по имени и заклинал выслушать его. Он задыхался от волнения и делал такие усилия, чтобы удержаться на весу и высказаться, что его можно было принять за безумца, готового на страшное преступление. Мы и не заметили, что Мария Резати, иначе Молена, лишившись чувств, откинулась на спинку. Тем временем слуги силяхтара, следовавшие за его экипажами, увидев, что какой-то невольник забыл об уважении к их хозяину и ко мне, подскочили и силою оторвали его от дверцы. У меня мелькнула догадка насчет истинной причины этой выходки, и я закричал вознице, чтобы он сдержал лошадей. В конце концов коляска остановилась. Я угомонил слуг силяхтара, продолжавших истязать юношу, и приказал подвести его ко мне.
Силяхтар ничего не понимал ни в этой сцене, ни в том, почему я уделяю ей столько внимания. Но из объяснений рыцаря он вскоре узнал все, что мне было известно и без того. Несчастный юноша делал нечеловеческие усилия, чтобы отдышаться; легко обретя вид, соответствующий его происхождению, он обратился ко мне со словами до того трогательными, что я тщетно пытался бы их воспроизвести. Вкратце описав свою историю, он заговорил о возлюбленной и тут заметил, что она недвижимо сидит возле меня.
— Вот она! — вскричал он, прерывая самого себя и вновь впадая в отчаяние. — Она умирает, спасите ее! Увы, она умирает, — повторил он, — а вы не помогаете ей!
Привести ее в чувство не стоило особого труда. Радость способствует восстановлению сил, если только сразу же безвозвратно не сломит их. Девушка обратилась к Теофее:
— Это он! — воскликнула она. — Это рыцарь; да, да, это он!
Я и без того был уверен в этом. Дав ободряющий ответ молодому невольнику, я спросил у силяхтара: в достаточно ли он хороших отношениях с его господином, чтобы не опасаться за последствия его отлучки? Силяхтар уверил меня, что хозяин юноши — один из самых близких его друзей. Как только я сказал, что хотел бы увезти рыцаря в Орю, силяхтар из вежливости, которой я всегда так восхищался в Турции, отправил слугу к своему другу генералу с просьбой уступить ему невольника на несколько дней.
— Предвижу, что вы попросите у меня и большую услугу, — обратился он ко мне, отдав это распоряжение. — Не дожидаясь такой просьбы, скажу, что готов всячески служить вам, и должен вас предупредить, что того, в чем Нади Эмир откажет мне, не добиться уже никому.
С нами были верховые лошади. Одну из них я велел дать рыцарю, который был сам не свой от радости. Однако он нашел в себе силы сдерживать свои порывы и, понимая к чему его обязывает его ливрея и положение, не счел возможным приблизиться к возлюбленной и вообще старался держаться соответственно тому, на что его обрекла злосчастная судьба.
В пути я не мог не признаться силяхтару, что обратился к нему с просьбой освободить Молену потому, что хотел услужить несчастным любовникам, и я с радостью принял его предложение похлопотать перед Нади Эмиром, чтобы он отпустил также и юного рыцаря. Теофея подогрела рвение силяхтара, сказав, что глубоко сочувствует молодым людям. Мы прибыли в Орю. Пока мы выходили из коляски, рыцарь скрылся из виду, но немного погодя мне доложили, что он просит повидаться со мною с глазу на глаз. Милость, о которой он умолял меня на коленях, называя меня своим отцом и спасителем, заключалась только в том, чтобы ему позволили сменить платье. Хотя малейшее переодевание невольника считается тяжким преступлением, я не счел это опасным в данных обстоятельствах. Несколько спустя он появился в наряде, который сразу же изменил и манеры его, и внешность; уже зная, что его возлюбленная свободна и что она принадлежит только мне одному, он попросил позволения обнять ее. Эта сцена еще больше умилила нас. Я еще раз попросил силяхтара помочь юноше, и, хотя не был непосредственно знаком с Нади Эмиром, я все же рассчитывал на уважение, которым пользовался среди турок, чтобы и самому добиться успеха.
Настойчивое желание силяхтара сопровождать нас вынуждало меня сдерживать свои чувства, которые, признаюсь, достигли крайнего предела. Будучи уверен в неизменной скромности Теофеи, я в то же время надеялся, что мне удалось завоевать ее сердце; поэтому я решил объясниться с ней так откровенно, чтобы ей уже не пришлось преодолевать свою робость, которую я отныне считал единственным препятствием. Но для столь ответственного разговора я хотел быть совершенно свободным. Силяхтар рассчитывал, что мы вернемся в Константинополь вместе. Я нарочно преувеличил важность дел, ожидающих меня там, чтобы он согласился отправиться как можно скорее. Рыцарь ехал вместе с нами. Помимо соображений, касающихся его выкупа, была и другая причина, по которой я не хотел оставлять его в Орю в мое отсутствие; во всяком случае, следовало так или иначе решить беспокоивший меня вопрос. Было мало вероятно, что он собирается вместе с возлюбленной вернуться на Сицилию, а еще труднее было предположить, что, находясь возле нее, он воздержится от любовной близости, и я думал: пристойно ли мне терпеть такие вольности в своем доме? Я не придерживался особенно строгих взглядов и не собирался считать преступным стремление двух влюбленных к тому счастью, каким сам мечтал наслаждаться с Теофеей. Но, хотя пыл молодости порою затмевает предписания религии, у человека все-таки остается нравственная честность; к тому же я был связан правилами приличия, которые, при моем служебном положении, обязан был строго соблюдать. Эти соображения заставили бы меня принять кое-какие меры, неприятные для юноши, если бы по прибытии в Константинополь он сам не освободил меня от такой необходимости. Он сказал, что, после того как я окажу ему обещанную услугу, он намерен отправиться на Сицилию, чтобы возместить мне расходы, связанные с его выкупом из неволи, а также и для того, чтобы разведать, не удастся ли ему избавиться от данного им обета. Под влиянием постигших его бед он духовно окреп. Он сознавал, что Мария Резати — девушка редкостная, что он ее совратил и судьбу ее искалечил. У нее множество достоинств, которые он по-прежнему ценит, — причем даже мысль о серале не пугает его, кроме того, он надеется, что девушка унаследует и богатство, достаточное для его честолюбивых мечтаний. Эти разумные соображения, очень спокойно изложенные мне, побуждали его сделать все возможное, чтобы жениться на ней.
Я одобрил его намерения, хотя и предвидел, что он встретит препятствия, которых не принимает в расчет.
Нади Эмир вернулся в город, и силяхтар тотчас же повидался с ним. Тот уступил ему рыцаря легко, как он и надеялся. Силяхтар был столь великодушен, что отдавал его мне безвозмездно, но я сослался на то, что сам получу следуемую сумму, и уговорил его принять тысячу цехинов, уплаченную им Нади Эмиру. После того как сицилиец поделился со мною своими дальнейшими планами, я не колеблясь отправил его к его возлюбленной. Он хотел только проститься с нею и горел таким желанием поскорее отправиться в путь, суливший ему несказанное счастье, что мне с трудом удалось убедить его отдохнуть несколько дней в Орю.
Тем не менее два дня спустя я застал его там, и к великому своему изумлению, вскоре по приезде узнал, что он изменил свое решение. Я не сразу проник в эту тайну, я только спросил, каков же его новый план. Он ответил, что после долгих раздумий о трудностях, связанных с осуществлением первоначального замысла, и о возможных препятствиях со стороны его ордена и со стороны семьи Резати, он вернулся к первоначальной своей мысли обосноваться где-нибудь в Турции; что он надеется на благоприятные условия в Морее, и там он женится на своей возлюбленной, ибо, отказываясь от звания мальтийского рыцаря и от связанных с ним преимуществ, он считает себя свободным от соответствующих обязательств и, наконец, что, еще ничего не истратив из тех денег, которые он перевел векселями в Рагузу и наличными одному из банкиров в Мессину, он рассчитывает оказаться достаточно состоятельным, чтобы вернуть мне сумму, уплаченную мною силяхтару, и зажить скромной жизнью в стране, где они поселятся. Он добавил, что возлюбленная его — дочь весьма богатого человека, который не вечно же будет жить, что она ни в коем случае не лишится законных прав на его наследство и рано или поздно получит капитал, который не только значительно превысит то, что им потребно для обеспеченной жизни, но и позволит оставить наследство детям, если небу угодно будет даровать им потомство.
Столь скороспелое решение навело меня на мысль, что оно задумано заранее и порождено каким-то из ряда вон выходящим событием. Однако мне и в голову не приходило, что тут замешан Синесий. Проживая в Орю двое суток, рыцарь не мог не знать, что в доме находится тяжело раненный молодой грек. Он из вежливости навестил юношу, и тот так пришелся ему по душе, что сицилиец тут же поведал ему о своих приключениях. Узнав о затруднениях, связанных с его женитьбой, Синесий придумал восхитительный план, из которого рассчитывал извлечь кое-какие выгоды и для себя. Он предложил рыцарю убежище в одном из поместий своего отца и тоже посвятил его в свои сердечные треволнения; так от откровенности к откровенности они пришли к заключению, что будь то из любви, будь то из корысти, но Теофея наверняка согласится последовать за ними. Согласия ее они еще не получили, и Синесий предупредил своего друга, что переговоры надо вести очень осторожно. Они надеялись с помощью Марин Резати, горячо поддержавшей этот заманчивый план, убедить Теофею, что, независимо от того, дочь ли она Паниота Кондоиди или кого-то другого, влюблена ли она в Синесия или нет, ни о чем лучшем ей и мечтать нельзя.
Хотя слова рыцаря и вызвали у меня некоторое недоверие, они в моем представлении никак не затрагивали ни Синесия, ни мои собственные виды, а потому, не желая быть навязчивым и глубже вникать в его планы, я ни слова не возразил.
— Деньги, уплаченные за ваше освобождение, не должны беспокоить вас, — сказал я ему, — я не пожалел бы и большей суммы, если бы она могла способствовать вашему счастью.
Вместе с тем я думал, что смысл этой затеи, вероятно, известен Теофее. К тому же мне хотелось как можно скорее вновь увидеться с нею. Мною владело такое жгучее нетерпение, что три дня, которые я вынужден был провести в городе, показались мне нескончаемыми, а раздумывая иногда над состоянием своего сердца, я с некоторым смущением замечал, что предоставил ему над собою чрезмерную власть. Однако, решив в глубине души отдаться страсти, в которой я полагал всю сладость жизни, я отстранял все, что могло умерить силу этого упоительного чувства.
Я вошел в комнаты Теофеи, решив не уходить оттуда, пока окончательно не объяснюсь с нею. Я застал там Марию Резати. Какая досада! Они очень сдружились, и сицилийка, уверенная в том, что нас с Теофеей соединяют любовные узы, пыталась выведать у нее кое-что относительно нашего якобы безмятежного счастья. Теофее разговор этот не понравился. Едва я успел поздороваться с ними, как она обратилась к подруге:
— Вы заблуждаетесь и будете удивлены, но хозяин наш вам подтвердит, что все, что он для меня сделал, все его благодеяния объясняются не любовью, а только великодушием его и щедростью.
Казалось, обе они ждут моего ответа. Я не понимал смысла их разговора. Руководствуясь своими истинными чувствами, я ответил, что действительно красота сама по себе никогда не возбуждала во мне любовь и что первые услуги были мною оказаны Теофее просто под влиянием восхищения, которое она у меня вызвала.
— Но не требуется много времени, чтобы оценить вас, — продолжал я, бросив на нее страстный взгляд, — а когда узнаешь ваши совершенства, так хочется отдать вам свое сердце навеки…
Теофея, чувствуя, куда клонится моя речь, постаралась ловко прервать ее.
— Действительно, ваши собственные благодеяния вызвали у вас дружеские чувства ко мне, — сказала она, — и эта дружба такой бесценный дар, что он всю жизнь будет заменять мне богатство и счастье.
Она тут же заговорила о другом. Я был в такой растерянности, что настроение мое странным образом изменилось. Будучи не в силах выносить столь мучительное положение, я решился на ребячество, которое поймет только влюбленный.
Я удалился в будуар Теофеи и, сознавая, как сильно поколеблены мои надежды, взялся за перо, дабы не откладывая сказать то, что, как я предвидел, не в силах буду выразить словами после сцены, преисполнившей меня опасениями и горечью. Я в нескольких строках излил все то пылкое и нежное, что может чувствовать сердце, преисполненное любви и благоговения. И хотя в моих словах не оставалось ничего недосказанного, я в заключение, для полной ясности, все же повторил, что говорю не о дружбе, чересчур холодной для моего пламенного сердца, а о любви, которой обрекаю себя на всю жизнь. Я добавил, однако, что, поскольку я до сих пор сдерживал свои порывы — чего нельзя не признать, — я хочу, чтобы и впредь судьба моя зависела лишь от предмета моей любви и, надеясь на ответное чувство, я всецело предаю себя в ее руки.
После сделанного таким образом признания я возвратился в комнату несколько успокоенный и безразличным тоном попросил Теофею, чтобы она одна заглянула в будуар. Она пробыла там несколько минут. Вернувшись с очень сосредоточенным видом, она попросила меня еще раз зайти туда. На моей записке лежала другая, начертанная ее рукой. Она была столь немногословна и столь необыкновенна по содержанию, что запомнилась мне навсегда.
«Несчастная, — писала она, — узнавшая от вас о чести и о добродетели, но до сих пор еще не узнавшая имени своего отца, рабыня патрасского губернатора и Шерибера, сознает, что достойна вызывать одну лишь жалость, и поэтому не может узнать самое себя в той, к кому обращены столь возвышенные чувства».
Читая этот странный ответ, я не мог сдержать громкого восклицания. Теофея подумала, не случилось ли со мною чего, и подбежала к двери будуара. Я протянул к ней руки, приглашая ее выслушать мои объяснения. Она заметила этот страстный жест и все же, убедившись, что нет причин беспокоиться о моем здоровье, поспешила вернуться к подруге. Я находился во власти жесточайшего смятения. Однако, будучи не в силах отказаться от своих надежд, я вновь взялся за перо, перечеркнул страшный образ, в каком представила себя Теофея, и набросал другой, рисовавший ее, наоборот, со всеми совершенствами, коими одарила ее природа.
«Вот что люблю я, — добавил я, — и черты эти так глубоко запечатлены в моем сердце, что ошибаться оно не может».
Я встал, подошел к ней и предложил еще раз вернуться в будуар. Она улыбнулась и попросила дать ей побольше времени, чтобы ознакомиться с тем, что я там оставил.
Ответ этот утешил меня. Тем не менее я вышел, надеясь окончательно рассеять свое смущение. Я сам дивился тому, что мне нужно прибегать к таким предосторожностям, чтобы высказать свои чувства девушке, освобожденной мною из-под власти турка, которая в первые дни своей свободы, пожалуй, почла бы за счастье сразу же перейти в мои руки. Поэтому, невзирая на все упоение любовью, я упрекал себя за робость, не соответствовавшую ни возрасту моему, ни опытности. Я оставляю в стороне тайные угрызения совести, которых не мог подавить, вспоминая, как я внушал Теофее основы добронравия, оставляю в стороне боязнь лишиться ее уважения, если дам волю страсти, конечная цель коей не что иное, как надругательство над добронравием; хочу только дать правильное представление об ее облике, столь способном воспламенять сердца, а следовательно, внушать робость и благоговение, особенно когда вместо доступности, такой желанной и как бы подтверждаемой прелестями любимой, — встречаешь целомудрие, благородство речей и поведения, свидетельствующие о высоких добродетелях, которых нельзя было предполагать под столь соблазнительной внешностью. Сколько раз, верный свойственным мне правилам прямодушия и чести, я думал переломить себя и не отвлекать Теофею от ее добродетельных наклонностей! Вместе с тем, увлекаемый страстью, которую моя сдержанность и молчание лишь распаляли, я давал небесам клятву не выходить за намеченные пределы и воображал, будто веду себя мудро, принимая решение просить у Теофеи только то, что сама она склонна мне даровать.
Остаток дня я провел довольно спокойно в ожидании нового ее ответа, который она хотела не спеша обдумать, и уже не искал случая поговорить с нею наедине. Она, казалось, тоже избегала этого. Я даже уловил в ее взгляде какое-то смущение, которого раньше никогда не замечал.
На другое утро, как только я проснулся, невольник подал мне тщательно запечатанное письмо. С каким волнением я стал читать его! И в какое отчаяние сразу же впал, найдя там решительный отказ, отнимавший у меня, казалось, малейшую надежду! Это страшное письмо, за сочинением которого Теофея провела всю ночь, стоило бы привести здесь полностью; но по причинам, о которых будет сказано дальше и о которых я не могу думать без скорби и стыда, я в порыве нестерпимой досады разорвал его в клочья. Сначала же оно вызвало во мне только печаль и растерянность. Теофея вновь описывала в нем свою историю, т.е. свои горести, свои ошибки и мои благодеяния. Рассуждения ее обо всем этом отличались таким глубокомыслием и проникновенностью, каких не встретишь и в лучших наших книгах, а сводились они к тому, что ни ей, ни мне не подобает отдаваться страсти — ей потому, что она должна искупить свою распущенность и позабыть все невзгоды, а мне, ее наставнику в добродетели, потому, что не следует злоупотреблять моей законной властью над нею и ее расположением, иначе это сведет на нет те чувства, которые владеют ею благодаря моим советам и собственным ее усилиям. Если же, однако, ей случится забыть о своем долге, значительность коего она начинает сознавать, то я, по ее уверениям, буду единственным, кто может ввести ее в такое искушение. Но во имя этого признания в сердечной склонности ко мне она заклинает меня больше не говорить ей о своих чувствах и не предпринимать усилий, опасность коих она сознает. Если ее присутствие волнует меня — как она, кажется, заметила, — то она просит позволения осуществить прежнее свое намерение, а именно укрыться в каком-нибудь тихом христианском городке, чтобы ей не пришлось упрекать себя в том, что она мешает счастью наставника и отца, ради которого она готова пожертвовать своим благополучием.
Я не привожу здесь всего, что запомнилось мне из этого письма, ибо вряд ли мне удалось бы передать изящество и силу, которыми оно было проникнуто. В моем теперешнем возрасте, когда я пишу эти воспоминания, мне со стыдом приходится сознаться: все эти разумные мысли я воспринял не как свидетельство ее добродетели, а увидел в них лишь крушение всех своих чаяний и скорбел о том, что сам дал семнадцатилетней девушке то мощное оружие, которое она обратила против меня.
«Мне ли было разыгрывать проповедника, наставника? — горько сетовал я. — Что за нелепость для человека моих лет и моего положения! Значит, я был убежден, что в своей проповеди найду лекарство, нужное мне самому. Значит, я до такой степени верил в то, что говорил, что это стало законом для меня самого! Не противоестественно ли, что я, постоянно предававшийся плотским утехам, вздумал воспитывать девушку в добродетели и целомудрии? Ах, как жестоко я за это наказан!» Запутавшись в собственных рассуждениях, я припоминал все свои поступки, чтобы как-нибудь оправдать безрассудства, в которых сам себя укорял. «Но моя ли это вина?» — добавлял я. — Каким же образом внушил я ей столь суровую добродетель? Я представил ей позор той любви, которая господствует в Турции: легкость, с какою женщины идут навстречу желаниям мужчин, грубость в наслаждениях, пренебрежение всем, что именуется вкусом и чувством; но разве я когда-нибудь пытался отвратить ее от возвышенной любви, от благопристойных отношений, которые являются самым сладостным из всех земных благ и величайшим преимуществом, какое женщина может извлечь из своей красоты? Она ошибается, она неправильно поняла меня! Я должен разъяснить ей это, к тому обязывает меня долг. Было крайне нелепо со стороны светского человека внушать девушке взгляды, подходящие разве что для монастыря».
Не в силах отказаться от такого рода мыслей, я подумал, что главная моя ошибка заключалась в том, что я дал Теофее в руки некоторые нравоучительные сочинения, где основы добродетели, как это часто случается в книгах, доведены до крайности, причем она могла понять их чересчур буквально, что было бы вполне естественно для девушки, знакомящейся с ними впервые. Когда она настолько изучила наш язык, что ей стали доступны наши сочинители, я дал ей «Опыты» Николя, полагая, что, поскольку она склонна думать и рассуждать, ей интересно будет познакомиться с беспрестанно размышляющим человеком. Она прилежно изучала книгу. Другим сочинением, которое я дал ей, была «Логика» Пор-Руаяля; этот труд, думал я, разовьет у нее способность правильно мыслить. Она прочла ее так же внимательно и с такой же охотой. Мне подумалось, что подобного рода труды могли принести девушке с пылким воображением больше вреда, чем пользы, — словом, что они лишь извратили ее ум. Эта мысль несколько успокоила меня, ибо мне ничего не стоило подыскать ей другие сочинения, которые могли оказать противоположное влияние. В моей библиотеке имелись сочинения всякого рода. Я собирался давать ей отнюдь не безнравственные книги, а хорошие романы, стихи, пьесы, даже некоторые нравоучительные книги, авторы коих считаются и с потребностями сердца и со светской благопристойностью; я думал, что такие произведения могут привить Теофее менее суровые взгляды. И я так радовался своей выдумке, что у меня достало сил взять себя в руки и держаться в ее присутствии непринужденно. Мне представился случай поговорить с нею с глазу на глаз. Тут я не мог совладать с собою и признался, что несколько огорчен ее письмом; но я говорил очень спокойно и выказал больше восхищения ее добродетелью, чем сожаления, что оказался отвергнутым; я сказал, что, поскольку она отказывается принять мое поклонение, мне не остается ничего другого, как бороться с собственной страстью.
Затем я сразу же перевел разговор на ее успешные занятия и, отозвавшись с похвалой о некоторых книгах, полученных мною из Франции, обещал прислать ей их пополудни. Она никак не ожидала той сдержанности, к какой я принудил себя. Радость ее выразилась в бурных проявлениях. Она схватила мою руку и прижалась к ней губами.
— Значит, я вновь обретаю отца! — сказал она. — Вновь обретаю счастье, благополучие и все, чего я ждала от его великодушной дружбы. Ах, как я буду счастлива!
Этот порыв растрогал меня до глубины души. Я не мог совладать с собою и, расставшись с нею без единого слова, ушел к себе, где долго предавался смятению, затмевавшему мой рассудок.
Как она искренна! Как простодушна! Боже! Как она мила! У меня вырвалось еще немало восклицаний, прежде чем мне удалось собраться с мыслями. Между тем устами ее говорила, казалось, сама добродетель. Во мне тут же проснулась совесть. Так, значит, я приношу все это совершенство в жертву распутной страсти!
Под рукой у меня находились книги. Я бросил взгляд на те, что собирался послать Теофее. То были «Клеопатра», «Принцесса Клевская» и т.п. Стоит ли загромождать ее воображение бреднями, в которых она не найдет никакой пищи для ума? Даже если они вызовут у нее какие-то нежные чувства, буду ли я радоваться им, зная, что они порождены выдумками, на которые легко откликается сердце, предрасположенное к нежности; но чувства эти никак не могут осчастливить меня, раз я обязан ими лишь собственной своей ловкости. Я знаю Теофею. Она опять вернется к своему Николю, к его искусству рассуждать, и мне останется только с горечью видеть, как иллюзии мои рассеиваются, причем рассеиваются гораздо скорее, чем мне удалось приобщить к ним Теофею; если же иллюзии сохранятся, я все равно не достигну полного счастья, ибо постоянно буду объяснять любовь Теофеи причинами, к которым сам я не имею ни малейшего отношения.
Такого рода мыслями я понемногу умерил охватившее меня волнение.
«Посмотрим, куда может завести меня разум, — рассуждал я уже спокойнее. — Мне предстоит справиться с двумя трудностями, и надо решить, с какой мне начать. Нужно либо преодолеть свою страсть, либо сломить сопротивление Теофеи. На что же направить мне свои усилия? Не лучше ли употребить их против самого себя и обрести покой, который принесет успокоение и Теофее? Она склонна полюбить меня, уверяет она. Но она подавила в себе это чувство. Чего же могу я ждать от ее любви? А если я стремлюсь к ее благополучию и к своему собственному, то не лучше ли для нас обоих ограничиться простою дружбою?»
В сущности то были самые разумные мысли. Но напрасно я воображал, будто в такой же мере являюсь хозяином ее сердца, как и своего поведения. Хоть я готов был сразу же отказаться от соблазна тронуть сердце Теофеи чем-либо, кроме постоянной заботы о ней, и хоть я решил вести себя как можно сдержаннее, несмотря на то, что мне нельзя было избежать постоянного общения с нею, — я все же не в силах был позабыть о ране, которую носил в глубине своего сердца. Таким образом, самая привлекательная сторона моей жизни, а именно повседневный быт моего дома — превращалась для меня в поле непрекращающегося сражения. Я сразу же понял это и слепо поддался этой своеобразной пытке. И все же как далек был я от мысли о муках, которые сам себе готовил!
Синесий, с которым я еще не виделся со времени его ранения, стал выздоравливать и однажды, когда я был погружен в свои грустные размышления, прислал ко мне слугу, чтобы просить у меня прощения. После случившегося я пренебрегал юношей; не считая себя особенно оскорбленным выходкой влюбленного, я ограничился тем, что распорядился, чтобы за ним ухаживали, а когда он выздоровеет — чтобы его отправили к отцу. Но он вел себя так смиренно, что расположил меня к себе, и я, расспросив подробнее об его здоровье, велел проводить меня в его комнату, из которой, как мне сказали, он еще не в состоянии выходить. Он готов был провалиться сквозь землю, если бы она расступилась перед ним, — так он смутился, когда увидел меня. Я поспешил успокоить его и только попросил посвятить меня в свои планы на будущее, причем добавил, что отчасти уже знаю о них. Вопрос этот был коварный, хотя я и не имел в виду ничего другого, кроме его ночного посещения Теофеи. Я заметил, что он вздрогнул от испуга, и его растерянность зародила во мне подозрения, до того не приходившие мне в голову; поэтому я стал настойчивее расспрашивать его, что привело его в еще большее смущение. Он делал усилия, чтобы встать, а когда я заставил его остаться в прежнем положении, стал умолять меня сжалиться над несчастным юношей, отнюдь не намеревавшимся оскорбить меня. Я слушал его с суровым видом. Он сказал, что по-прежнему готов признать Теофею своей сестрой и что охотнее братьев сделает это, как только отец согласится дать соответствующие разъяснения, но, по совести говоря, у него нет достаточной уверенности в ее происхождении; поэтому-то он и отдался чувствам другого рода, которые могут быть для Теофеи так же благоприятны, как выяснение вопроса, чья она дочь и признание за нею права на некоторую часть наследства Кондоиди; словом, он предлагает ей свою руку; несмотря на закон, по которому все отцовские владения отходят к старшему сыну, он располагает некоторым имуществом из наследства матери; принимая все это во внимание, он думает, что с его стороны не будет дерзостью, если он на несколько дней отложит возвращение в Константинополь, чтобы найти случай изъясниться Теофее в своих чувствах; он, напротив, осмеливается надеяться на мое одобрение; насчет предложений, которые он сделал рыцарю, он неизменно предполагал, что они осуществятся не иначе, как с моего согласия. Говоря о намерении поселиться в Морее, он подчеркнул как свою заслугу, что он все рассказал мне откровенно из боязни, как бы я не узнал об этом стороной.
Хладнокровно обдумав его слова и намерения, я пришел к выводу, что он не столь виновен, сколь легкомыслен и опрометчив, ибо не понимает, что раз у него не было уверенности в происхождении Теофеи, то прежде, чем решиться на брак с нею, он должен был окончательно устранить эти сомнения. К тому же я не мог обвинять его в попытке завладеть сердцем девушки, ибо о моих притязаниях на него он ничего не знал. Поэтому, отнюдь не запугивая и не попрекая его, я старался только доказать наивность его плана. Под конец я обещал ему — а на это он уже никак не рассчитывал — еще раз попытаться выяснить у его отца истину относительно рождения Теофеи; я пожелал ему скорейшего выздоровления, дабы он мог привести ко мне господина Кондоиди, с которым я хотел объясниться не иначе, как в его присутствии. Такое обещание, а также доброта, с какою я нарочно обращался с ним, способствовали его выздоровлению больше всех снадобий.
Все обещанное я собирался выполнить, но делал я это не ради него, — все мои помыслы были обращены к Теофее. Представлялся отличный случай испытать Кондоиди, припугнув его женитьбой сына. Я уже обдумал этот план и до сих пор не решаюсь признаться, какие надежды я на него возлагал. Спустя несколько дней, показавшихся нетерпеливому Синесию бесконечно долгими, он явился ко мне и сказал, что чувствует «себя достаточно здоровым, чтобы возвратиться в город.