Поскольку Горбачёву в отличие от прежних советских руководителей нужен был реальный результат, а не пропагандистский выигрыш, он должен был найти не только убедительные слова, но и сделать своим партнерам «предложение, от которого бы они не могли отказаться». Только пойдя на доселе немыслимое, принося в жертву накопленное в отдельных областях вооружений советское превосходство, можно было надеяться разорвать порочный круг бесполезных переговоров и начать движение к безъядерному и ненасильственному миру, в который после убийства Раджива Ганди продолжал верить, пожалуй, только он один. И по сей день, хотя такой мир кажется ещё менее вероятным, чем десять лет назад, Горбачёв стоит на своем, отвергая аргументы таких своих критиков, как А.Добрынин, который считает, что у Советского Союза «был шанс закончить „холодную войну“, не утрачивая завоеваний, накопленных советской дипломатией при Громыко, то есть на равных с Западом».
Кто из них прав: ветеран-дипломат, четверть века отслуживший советским послом в Вашингтоне и знавший американский истеблишмент лучше, чем советскую номенклатуру, или отработавший примерно столько же партийным функционером в Ставрополе Горбачёв, начавший реально открывать для себя внешний мир уже после того, как стал членом Политбюро? Дипломат-профессионал или мировой лидер-самоучка, пусть и схватывавший дипломатическую премудрость на лету? Был ли Горбачёв наивным политиком не от мира сего, политическим Велимиром Хлебниковым, который называл себя «будетлянином» и Председателем земного шара, или человеком, способным придать происходившим, в том числе по его воле, событиям иной масштаб измерения, чем президентский срок или человеческая жизнь? Утопистом в духе Томаса Мора, которого никак не хочет забыть так и не пожившее в его Утопии человечество, назвавшее его тем не менее «человеком на все времена»? Кому теперь задать все эти вопросы? «Холодная война» закончилась, и это произошло на условиях, сформулированных (или принятых) Горбачёвым. И теперь уже не ему, а другим доказывать, что это могло произойти иначе.
«Русские пришли!»
Кошмар, преследовавший Джеймса Форрестола, воплотился в реальность: в декабре 1987 года русские вторглись в Вашингтон, выгрузив из самолетов, приземлившихся на авиабазе Эндрюс, несколько десятков дипломатов, экспертов, охранников, журналистов, бронированные «ЗИЛы» и, главное, новое оружие советского наступления на Запад, от которого у него не было защиты, – Михаила и Раису Горбачёвых. Американская столица сдалась без боя. На церемонию подписания договора о ракетах средней дальности и приемы в советском посольстве и Белом Доме съехался и слетелся (некоторые приглашенные прилетели из других городов, в том числе с Западного побережья) весь американский политический, деловой и культурный истеблишмент. Те, кто не получил приглашения, спасался от расспросов, срочно уезжая из столицы: это давало возможность объяснить свое отсутствие чрезвычайными обстоятельствами.
Когда Рейган и Горбачёв подписали документы и обменялись ручками, зал, встав, устроил им овацию. Эмоции захлестнули и Нэнси Рейган, которая сама выбрала день и час для этой церемонии, посоветовавшись со своим астрологом, – повернувшись к Раисе, она предложила, чтобы и две первые леди вслед за сверхдержавами пошли на мировую: «Я думаю и нам надо пожать друг другу руки». Вечером на приеме в Белом Доме Ван Клиберн заставил собравшихся ещё раз встать, когда заиграл разученные им ещё для первого конкурса им. Чайковского «Подмосковные вечера». Горбачёв, обожавший петь, с видимым удовольствием подхватил мелодию, а сидевший рядом с адмиралом Уильямом Кроу ультраконсервативный вашингтонский журналист Джордж Уилл прошептал ему на ухо: «Вам, адмирал, эта песня обойдется в 200 военных кораблей».
В течение трех дней визита город был охвачен приступом «горбимании». Бар в отеле «Мариотт», где размещалась советская делегация, был переименован в кафе «Гласность». Когда же в ответ на реплику сопровождавшего его Дж.Буша, посетовавшего, что у гостя не нашлось времени посетить какой-нибудь супермаркет и пообщаться с простыми американцами, Горбачёв внезапно велел остановить кортеж и к ужасу охраны вышел к народу, с улицей приключился «горбазм». Не веря своей удаче, сотни людей, стоявших вдоль ограждений, бросились пожимать руку советскому лидеру. Растерявшиеся из-за нештатной ситуации американские охранники кричали толпе: «Всем вынуть руки из карманов!» Требование было излишним – и так все руки тянулись в сторону Горбачёва. Владелец ресторана, расположенного на углу, где остановился кортеж, свесившись из окна второго этажа, звал: «Господин Президент, поднимитесь сюда, на этой неделе у нас в меню борщ!»
Но не весь Вашингтон так принимал Михаила и Раису. Накануне их приезда по Пенсильвания авеню прошла двухсоттысячная демонстрация протеста против нарушений прав человека в СССР и сохраняющихся запретов на свободный выезд из страны. Сквер напротив Белого Дома, традиционно используемый для политических пикетов, оккупировали представители «угнетенных меньшинств»: украинцы и прибалты, к которым присоединились кришнаиты и афганские моджахеды с плакатами «Смерть Горбачёву!» Не было единодушия и среди конгрессменов – Горбачёв так и не удостоился приглашения выступить на совместном заседании палат на Капитолийском холме (в отличие от приехавшего в США пять лет спустя Ельцина), а один из ультраконсервативных членов палаты представителей послал Рейгану почтой зонтик и котелок, напоминая о Невиле Чемберлене и его поездке в Мюнхен для встречи с Гитлером.
Свои препоны на пути в Вашингтон пришлось преодолеть и Горбачёву. И хотя основные члены его команды понимали необходимость «вышибать «Першинги из Европы ценой принесения в жертву советских СС-20 (военные, и прежде всего начальник Генштаба С.Ахромеев, полностью разделяли эту позицию), кое у кого были сомнения. А.А.Громыко, непосредственно причастный к решению о «довооружении", предостерегал на заседании Политбюро: «Не стоит идти на новые уступки США. Иначе останемся без того, что создавали в течение 25 лет. Нельзя полагаться на порядочность американцев. На какие бы односторонние уступки мы ни пошли, они все равно не станут договариваться с нами «на равных".
Горбачёв перебивал его: «Что же вы предлагаете, Андрей Андреевич (Громыко был один из немногих, к кому он обращался не только по имени-отчеству, но и на „вы“)? Рвать переговоры?» Ответ Громыко: «Тянуть».
Однако тянуть, использовать переговоры как ширму, блефовать, как в прошлые времена, не входило в намерения Горбачёва, нацеленного на скорейший результат: «В отличие от Громыко, я не боюсь, что американцы нас обойдут, в частности, в космосе. Вот кто на самом деле блефует. До их выхода в космос ещё далеко, мы же пока наращиваем капитал доверия. И вообще, время работает на нас». За этой пикировкой о тактике ведения советско-американских переговоров скрывались принципиальные мировоззренческие, а не только поколенческие расхождения: 56-летнему Горбачёву было легче верить в то, что время работает на него, чем разменявшему восьмой десяток главе внешнеполитического ведомства. Последний представлял не просто политику и эпоху «холодной войны», а целую школу советского мышления, по-своему логично исходившую из того, что только «замораживание» послевоенного статус-кво, обеспечившего со времен Ялты Советскому Союзу ранг супердержавы, гарантирует её мировое величие. Отсюда агрессивное неприятие всего, что этот статус-кво могло пошатнуть, поколебать, размыть. Отсюда же и тактика: «тянуть», имитировать переговоры, соглашаться в крайнем случае на торможение гонки вооружений, но не на их сокращение, тем более асимметричное. Горбачёв со своей перестройкой, приведшей в движение внутреннюю жизнь в СССР, представлял угрозу для «статус-кво». Очевидно, что его любимое – «Главное н?чать», перекликавшееся с гагаринским «Поехали!», не могло не распространиться и на внешнюю политику.
И все же принципиальная разница во взглядах между ним и Громыко (как и другими советскими лидерами) заключалась не в оценке американцев – верить, не верить, говорить языком силы или аргументами нового политического мышления, а в оценке исторических перспектив Советского Союза. Для реалиста Громыко «последним аргументом короля», важнейшим, если не единственным козырем, обеспечивавшим сохранение великодержавного статуса СССР, был потенциал устрашения остального мира.
По убеждению же романтика нового политического мышления Горбачёва (считавшего себя, естественно, твердо стоящим на земле практиком), попытка заморозить ситуацию внутри и вокруг СССР в глобальном, бурно меняющемся мире напрямую вела к историческому краху не только режима, но и государства. Только реформированный Советский Союз обретал, как он верил, шанс «на равных» конкурировать с западным миром на основе заложенных в социалистической идее универсальных ценностей, которые делали его даже более приспособленным к ХХI веку и к миру будущего, чем его исторического соперника.
Запад, не без интереса наблюдавший за этим столкновением мировоззрений и политических курсов внутри СССР, при всем благожелательном отношении к посулам Горбачёва в своей практической политике следовал скорее громыкинской логике: аплодируя перестройке, но сохраняя при этом свой порох сухим на случай, если советский лидер или его преемники разочаруются в новом политическом мышлении так же неожиданно, как к нему пришли. (Надо полагать, узнав об августовском путче, многие западные политики порадовались, что в свое время не дали себя увлечь видениями Прекрасного Нового Мира. По мнению же помощников Горбачёва (Г.Шахназаров), если бы Запад, и, в частности, «большая семерка» оказали в 1991 году Советскому Союзу ту помощь, о которой он просил в Лондоне, путча можно было бы избежать.)
…Расставание Рона и Майкла на лужайке перед Белым Домом, хотя и произошло, как год назад в Рейкьявике, с задержкой из-за того, что С.Ахромеев и П.Нитце до последней минуты согласовывали директивы для будущих переговоров, ни в чем не напоминало хмурое прощание перед домом Хофди. Тогда прорыв не состоялся из-за нежелания Рейгана пожертвовать СОИ и неготовности Горбачёва развязать свой «пакет». В Вашингтоне, подписав договор о «евроракетах» и согласившись на переговоры о 50-процентном сокращении стратегических арсеналов, Горбачёв предоставил американскому президенту возможность самому удостовериться в том, что столь дорогая ему (и американскому бюджету) программа «звёздных войн» неминуемо захлебнется в неразрешимых технических проблемах (это вскоре и произошло).
Оба лидера могли представить результаты саммита как личный успех: Рейган – похвастаться тем, что вынудил Советы согласиться с его формулой сокращения советской стратегической «триады», Горбачёв – утверждать, что предложенное им движение к безъядерному миру практически идет по его графику. Но главным итогом было принципиальное изменение атмосферы советско-американских отношений. Если Америка встречала Горбачёва с недоверчивым любопытством, как экзотическое политическое явление, то провожала с благодарностью, как человека, избавившего американское общество от угнетавшего его страха перед советскими ракетами, перед непредсказуемостью коммунистов, перед угрозой «империи зла», а в общем, перед русскими, которые могут в любой момент прийти без приглашения. Популярность его в эти дни среди американцев, если и не превзошла рейтинга их президента, то была выше, чем у основных кандидатов, собиравшихся менять Рейгана в Белом Доме, а его пресс-секретарь Марлин Фицуотер дорого заплатил бы за то, чтобы все забыли, как после саммита в Женеве он снисходительно назвал Горбачёва «ковбоем из драгстора».
Между тем сами «русские» только начинали освобождаться от вбитого в них по шляпку официальной пропагандой убеждения, что не сегодня-завтра они могут стать жертвой империалистической агрессии или очередной провокации «поджигателей войны». Как свидетельствует горбачевский помощник А.Черняев, сам Михаил Сергеевич только после Рейкьявика поверил в то, что американцы не собираются воевать против СССР и не готовятся нанести по Москве обезоруживающий ядерный удар. Уверившись, что войны между СССР и США не будет, он как бы внутренне освободился и на все приставания военных отвечал: «Вы собираетесь воевать? Я не собираюсь, и, значит, ваши требования неприемлемы». Тогда Политбюро его в этом единодушно поддерживало.
Это начавшееся в Рейкьявике и продолжившееся в Вашингтоне обоюдное освобождение от страха, существовавшего уже как бы само по себе и принявшего форму истинного «железного занавеса», выкованного из недоверия и взаимных подозрений, и стало началом конца «холодной войны». Есть разные мнения относительно того, когда она завершилась. Одни называют май 1988 года, когда Рейган, выйдя из Спасских ворот Кремля на Красную площадь, не побоялся сфотографироваться в сердце «империи зла» на фоне Мавзолея Ленина. Другие считают её концом речь Горбачёва в ООН в декабре 1988 года, где он заявил, что сила или угроза её применения не должны служить инструментом внешней политики, и объявил об одностороннем сокращении – на полмиллиона человек – советских войск в Восточной Европе.
Для всей Европы «холодная война» окончательно закончилась с падением Берлинской стены и воссоединением Германии. По версии советской стороны (пресс-секретаря МИДа Геннадия Герасимова), «холодную войну» сообща похоронили на дне Средиземного моря Буш и Горбачёв во время встречи на Мальте. По мнению американцев (госсекретаря Дж.Бейкера), она действительно осталась в прошлом, когда представители СССР и США вместе проголосовали в Совете Безопасности ООН в январе 1991 года за военные санкции против иракского режима Саддама Хусейна, вторгшегося в Кувейт. По-видимому, правы все, поскольку эти, как и многие другие не названные, события в целом составили ту критическую массу, сумму перемен, которая позволила мировой истории, долгие годы разделенной на разные потоки, слиться в единое русло. Мечтали об этом многие, верили в то, что это произойдет, единицы, поставил эту цель как практическую, реально осуществимую задачу один человек – Горбачёв.
Дипломатический обозреватель гамбургского еженедельника «Цайт» К.Бертрам писал: «Я был убежден, что „холодная война“ и гонка вооружений никогда не кончатся. Свою задачу я видел поэтому не в том, чтобы содействовать прекращению „холодной войны“, а в том, чтобы сделать её более выносимой, спокойной, стабильной. Но Михаил Горбачёв перевернул этот мир». В 1989 году журнал «Тайм» избрал Горбачёва «человеком десятилетия», а Ричард Никсон не побоялся назвать его «человеком века».
В декабре 1990 года Горбачёв не поехал получать присужденную ему Нобелевскую премию мира (он приехал в Осло и выступил с Нобелевской лекцией весной 1991-го). На торжественной церемонии его представлял зам. министра иностранных дел А.Ковалев. Почему советский президент уклонился тогда от почестей со стороны мирового сообщества, которые, бесспорно, заслужил? Главная причина, разумеется, – внутренняя ситуация в стране. К осени 90-го разрыв между внешнеполитическим триумфом Горбачёва и все более драматичными последствиями его политики внутри Советского Союза стал очевидным. И запоздавшая Нобелевская премия только подчеркивала этот контраст. Кроме того, к этому времени уже и внешняя политика Горбачёва стала терять внутреннюю поддержку – из самого выигрышного аспекта перестройки, дольше других вызывавшего почти единодушное одобрение не только населения, но и большей части его окружения, она вслед за другими сюжетами превратилась в поле ожесточенной политической борьбы.
Да и принципы нового мышления, сформулированные Горбачёвым как аксиомы грядущего миропорядка в его речи в ООН, и первый среди них – отказ от применения силы, подверглись труднейшему испытанию на просторах трещавшей по швам советской империи. События в Тбилиси, Карабахе, Баку и Прибалтике, которые все труднее было квалифицировать как разрозненные инциденты, настойчиво ставили перед Горбачёвым неприятный вопрос: применимо ли новое политическое мышление к внутренней политике, и если нет, то каковы критерии использования его постулатов – от свободы выбора до неприменения силы?
Всклокоченная реальность его собственной страны, которую, как выяснилось, значительно труднее реформировать, чем окружающий её мир, вновь возвращала Горбачёва к теперь уже заочному диспуту с классиком старого политмышления Громыко – тот, находясь в отставке, как пишет его сын Анатолий, твердил: «В кризисных ситуациях дозированное применение силы оправдано». И, разочаровавшись в своем «крестнике», о котором однажды в сердцах заметил: «Не по Сеньке шапка», резюмировал: «Если гордишься своим пацифизмом, не садись в кресло руководителя великой державы». Конечно, легко сказать «в кризисных ситуациях», но как быть с политической головоломкой выхода из системного кризиса через перестройку – этот спровоцированный, задуманный, рукотворный кризис, – «созидательный хаос»?
Со всеми этими вопросами ему ещё предстояло столкнуться в последующие, отведенные перестройке годы. Прощаясь с Рейганом и Вашингтоном, Горбачёв имел ещё основания считать, что время работает на него. И поэтому, когда на заключительной пресс-конференции кто-то из въедливых журналистов, нарушив приподнятую атмосферу, задал бестактный вопрос о внутренних разногласиях в советском руководстве, генсек неожиданно резко ответил: «Внутри Политбюро и ЦК нет разногласий, и могу вас заверить, что никакого раскола нет и не будет». Увидев удивленные лица журналистов, явно пораженных неожиданным пылом этой тирады, он, желая сгладить неловкость и как бы оправдываясь, добавил: «Может быть, я поддался эмоциям, но я искренен перед вами». Подозревать его тогда в неискренности не было оснований. Однако если бы тот же самый вопрос ему задали три месяца спустя, он, возможно, отвечал бы не так убежденно.
* Глава 6. «Партия – единственное, что мне не изменит» *
Пройдет ли верблюд через игольное ушко?
Весной 1988 года на монолитном фасаде реактора Перестройки – горбачевского Политбюро – появились первые трещины. До этого времени мало из того, что там «варилось» и «клокотало», выплескивалось наружу, хотя споры в Ореховой комнате Кремля и в зале Политбюро случались нередко. Но Горбачёву удавалось относительно легко, опираясь на личную лояльность к нему членов партийного синклита, гасить разногласия. Ещё совсем недавно он позволял себе высмеивать «потуги» западной прессы, которая «провоцирует нас, хочет перессорить, расколоть перестройку. Запад нас уже разделил: Горбачёв, дескать, за вестернизацию, Лигачев – за русификацию, Яковлев – вообще представитель масонских групп и космополитических интересов, а Рыжков – технократ и держится в стороне от идеологии». А уже зимой 1988 года вслед за журналистским дымом появился огонь. В принципе, Михаил Сергеевич должен был быть к этому готов – ведь пересказывал же он на Политбюро разговор академика Г.Арбатова с видным американским советологом, предупреждавшим: «Главные проблемы у вашего Горбачёва впереди. Они проявятся, когда перестройка начнет от слов переходить к делу и затрагивать интересы людей».
В официальной хронологии перестройки 1988 год – переломный. Сам Горбачёв характеризует его по-разному. Иногда как начало её второго этапа, конец «митинговой стадии», когда «пришли к пониманию того, что надо не улучшать, а реформировать систему». Иногда говорит откровеннее: «Собственно перестройка начинается с XIX партконференции». Первый или второй этап, в конце концов, не имеет значения, важно, что этот год обозначил новый рубеж – не столько даже в развитии ситуации в стране, сколько во внутренней эволюции самого Горбачёва. (По понятным причинам, по крайней мере в первое время «начатая партией» перестройка послушно следовала за новым генсеком ЦК КПСС, как нитка за иголкой, куда бы он ни повелел.)
Подведя, по его признанию, вместе со своими сторонниками «неутешительные итоги» 1987 года, он явно созрел для того, чтобы отбросить «костыли» ленинских указаний и цитат. Но при этом окончательно оттолкнуться от «пристани марксизма» и пуститься в самостоятельное плавание, к чему его все настойчивее подталкивала не укладывавшаяся в цитаты жизнь, не решался. А.Черняев вспоминает, с каким облегчением Горбачёв как-то сообщил ему: «Знаешь, Анатолий, перечитал я „Экономическо-философские рукописи 1844 года“ Маркса. А ведь он там не отказывается от частной собственности!» Поделиться этим «открытием» с членами Политбюро генсек ещё не отваживался.
Девизом нового этапа должно было стать «разгосударствление» партии, избавление партийного аппарата от надзора за деятельностью госорганов. Стряхнув функции государственного и хозяйственного управления, партия, превратившаяся в омертвевшую бюрократическую структуру, по замыслу Горбачёва, должна была вернуть себе «живую душу» политического движения. Мог ли вчерашний секретарь крайкома, многоопытный партфункционер не понимать, что разделить партию и государство, сросшиеся за годы советской власти, как сиамские близнецы, – значило рисковать, что ни один из них – ни партия, ни государство – не переживет этой операции. Ведь помимо партийных комитетов в стране, в сущности, не было других управляющих органов.
Он должен был отдавать себе отчет, что попытка перелицевать, вывернуть, как перчатку, наизнанку эту «Партию-государство», превратив для начала в «Государство-партию» (на том этапе о многопартийности Горбачёв благоразумно не заговаривал), добиться после десятилетий однопартийной диктатуры, которая почему-то называлась советской властью, передачи реальных полномочий призрачным Советам – значило броситься с головой в море вопросов, не имевших тогда ответов. Да и был ли у него реальный шанс «уговорить» партийную номенклатуру, если не полностью отдать свою бесконтрольную власть, то хотя бы поделиться ею с государственными и хозяйственными органами, да ещё согласиться подвести под нее, хотя бы задним числом, легитимную базу, пройдя через выборы? Ведь оторвать аппарат от властных позиций, вернуть затвердевшую чиновно-бюрократическую структуру в расплавленное состояние политического движения означало на деле порвать не только с уставом сталинского «ордена меченосцев», но и с ленинской концепцией партии «нового типа», перебежать от большевиков к меньшевикам, вернуться чуть ли не к изначальным, «катакомбным» временам коммунизма и эпохе, в которую российские социал-демократы ощущали себя связанными родством со своими европейскими собратьями.
Прав, выходит, оказался Егор Кузьмич Лигачев, который, поздно спохватившись, ахнул, обнаружив, что Горбачёв «совершил переворот против марксизма-ленинизма и заменил его социал-демократизмом». Лишенная регалий государственной власти, реформированная по чертежам Горбачёва партия должна была напоминать скорее партию Тольятти и Берлингуэра, чем Брежнева, Черненко или Андропова, с той только разницей, что итальянским руководителям было куда проще освобождать свою компартию от пут 10 заповедей Коминтерна, чем Горбачёву, у которого в отличие от них за плечами был окостеневший бюрократический аппарат, намертво сросшийся с государством.
Кто знает, может быть, он и не ставил перед собой этой заведомо недостижимой цели и вновь «лукавил», намереваясь использовать организационно-административный ресурс партаппарата – единственно эффективной исполнительной власти в стране, чтобы его же руками демонтировать идеологическое партийное государство и превратить его в советское, то есть светское. Сам он утверждал, что хотел нейтрализовать аппарат, помешать этому «монстру» превратить партию «профессиональных революционеров» в оплот антиперестроечной контрреволюции.
Сделать это Горбачёв предполагал, опять-таки следуя непременно заветам Владимира Ильича. Тот в свое время допускал возможность «откупиться» от буржуазии, чтобы избежать гражданской войны. То, что не получилось у Ленина, собирался осуществить Горбачёв, «откупившись» от партноменклатуры предложением совместить должности партийных секретарей и председателей местных Советов. Коварство этого внешне невинного предложения состояло в том, что для его осуществления от партсекретарей требовалась сущая безделица: пройти через выборы. Так в 1988-м он начал заталкивать недоверчиво упирающегося верблюда государственной партии в игольное ушко политической демократии.
Верил ли сам в успех этой операции или попросту тянул время, как утверждают его нынешние критики из КПРФ, которым не удалось перебраться в рыночное «зазеркалье» (в отличие от немалой части номенклатуры, которая, браня и пиная своего генсека, тем не менее успешно распорядилась и подаренным кредитом времени, и предложением «откупиться», прибрав к рукам вместе с новой властью и здоровенные куски бывшей государственной собственности). Ответа на этот вопрос, боюсь, мы не получим, даже если спросим самого Горбачёва. В лучшем случае ответ будет сегодняшним, а не тогдашним.
А.Яковлев вспоминает, что ещё в конце 1985 года он написал Горбачёву записку в предложением разделить КПСС на две партии: либерального и консервативного направления, сохранив их в рамках одного Союза коммунистов. Тот, прочитав записку, ограничился лаконичным: «Рано». Напоминая об этом предложении, Яковлев признает, что были резоны и в суждениях Горбачёва, считавшего, что «с тоталитарным строем на определенном этапе может справиться только тоталитарная партия. Однако, – добавляет он, – это было возможно только до тех пор, пока аппаратный слой партии поддерживал своего генсека».
Считать тем не менее, что уже тогда Горбачёв замыслил, «попользовавшись» услугами партии, освободиться от нее и запланировал переход от партийной диктатуры к своей личной путем введения «президентского режима», все-таки нет достаточных оснований. Не меньше обвинений выдвигают представители другого политического фланга, упрекая в том, что непростительно долго колебался, прежде чем решился на разрыв, мешкал и в результате роковым образом в очередной раз опоздал.
Однако в 1988 году до «развода» с возглавляемой им партией было ещё далеко, и генсек, возможно, вполне искренне полагал, что его долг объяснить партийному воинству, что времена изменились, на дворе другая эпоха, и если партия к ней не приспособится, её ждет политическая катастрофа. Для этого «крупного» внутрипартийного разговора и была задумана XIX партконференция.
Как опытный настройщик, Горбачёв пытался добиться, чтобы все инструменты на будущем концерте звучали в унисон. Во время многочисленных встреч со своими недавними коллегами – первыми секретарями обкомов – он не переставал твердить: «Надо выработать новую правовую систему на основе концепции социалистического правового государства. Ведь, откровенно говоря, партия присвоила себе власть недемократическим путем. А потом себя и конституционно провозгласила как правящую… Самое большое беззаконие творится у нас в партийных комитетах, в обкомах – там первые нарушители законов… Такой власти, какую имеет у нас партия, нет нигде, даже в авторитарных режимах. Там руководителей ограничивает частная собственность. А у нас ограничитель только один: моя совесть и партийность».
Секретари угрюмо слушали своего начальника, рассказывающего им то, что они и без него знали, и из всего сказанного обращали внимание на две главные новости: первая – каждому из них предстоит пройти через выборы в главы исполнительной власти; вторая – срок их ставшей уже привычной номенклатурной жизни будет ограничен двумя мандатами по 5 лет. «Если уж кто дюже выдающимся окажется, тогда его тремя четвертями голосов можно и на третий срок. Главное, не думать, как же я сохранюсь в системе. О стране надо думать».
Конечно, наивно было надеяться, что та самая партийная рать, начавшая, как уже почувствовал Горбачёв, превращаться в главное препятствие для задуманной реформы, перестанет думать о себе и озаботится исключительно делами страны. И тем не менее хотя бы для очистки совести, перед тем как окончательно расстаться с партией, частицей которой он был практически всю сознательную жизнь, Горбачёв считал, что должен дать ей шанс. Будучи сам человеком одной группы крови и общего жизненного опыта со своими партийными товарищами, он должен был представлять себе, как они им распорядятся. Речь определенно шла уже не о словах, а об интересах, и самое время было вспомнить мудрое предостережение американского советолога, приятеля академика Арбатова.
«Давай их всех объединять»
Готовя партию к будущей новой жизни и вероятной многопартийности, Горбачёв должен был прежде всего приготовиться сам к тому, что многопартийность возникнет для начала внутри собственной партии. Ещё не начав собирать урожай перестройки, ему довольно рано пришлось пожинать плоды своего отступничества от правил, установленных его предшественниками. На своем личном опыте предстояло убедиться в том, что механизм функционирования модели власти был продуман до мелочей и, тронув любую его деталь, следовало ждать сбоев в работе всей Системы.
Каждый её элемент – от репрессий сталинской эпохи, смягченных в хрущевские и послехрущевские времена, до провозглашенной ещё Лениным непримиримой борьбы с фракционностью внутри партии – нес свою «полезную» нагрузку. Объявив «свободу выбора» опорным пунктом нового политического мышления во внешней политике, декретировав гласность и допустив хоть и «социалистический», но все же плюрализм мнений, Горбачёв не должен был удивляться тому, что новыми правилами игры раньше сторонников воспользуются его противники (те, чьим интересам начала реально угрожать логика перестройки). Лексикон ГУЛАГа недаром отчеканил формулу, которая должна была бы служить предостережением не только конвоируемым зекам, но и сменившим Сталина советским руководителям: «Шаг влево, шаг вправо приравнивается к побегу». Сделав сразу несколько шагов в сторону от ленинско-сталинской модели партии, новый генсек оказался на минном поле и обнаружил, что политические фугасы могут отныне взрываться у него за спиной или прямо под ногами – внутри ещё вчера монолитного «ленинского» Политбюро.
По этой причине, а не из-за одних только принципиально разных подходов к экономической реформе «китайский путь» для перестройки был отныне заказан. Многочисленные критики, укорявшие Горбачёва за то, что не избрал стратегию Дэн Сяопина, делают вид, будто не понимают, что важнейшим компонентом «китайской модели» были и показательно свирепое подавление студенческой демонстрации на площади Тяньанмэнь, и безоговорочное подчинение всех членов китайского руководства воле их лидера. Любые проявления разномыслия в окружении Дэн Сяопина, как, скажем, попытки завести речь о «советском пути» реформы и привлечь внимание к опыту перестройки, пресекались самыми жестокими методами, заимствованными у Мао Цзэдуна. (Нетрудно представить себе возможную судьбу главного редактора «Советской России» после публикации письма Нины Андреевой или генерала Макашова, публично оскорбившего своего главнокомандующего, последуй Горбачёв их призывам поучиться у китайских товарищей.)
В возглавляемом же им Политбюро ситуация в первые месяцы этого переломного года начала все больше напоминать игру на расстроенном пианино. Последним моментом единения его членов была «двухминутка ненависти», сплотившая их во время расправы с Борисом Ельциным. Вспоминая октябрьский 1987 года Пленум ЦК, А.Яковлев пишет: «Горбачёв был мрачен, сосредоточен, говорил мало. На него упорно нажимали, чтобы исключить Ельцина из партии. Столь же упорно он возражал против этого предложения».
Однако после устранения этого возмутителя спокойствия прежняя безмятежная атмосфера в Политбюро так и не вернулась. Своей в значительной степени спонтанной выходкой Ельцин продемонстрировал, что в партии действительно наступили новые времена, традиционные единогласие и обязательное равнение на лидера ушли в прошлое. Правом на несогласие, которое он отвоевал достаточно дорогой ценой – если вспомнить публичную порку, заданную ему на пленумах сначала ЦК, а затем и Московского горкома, – вслед за ним смогли воспользоваться и те, кто его с демонстративным пылом осуждал. «Раньше все члены Политбюро были обязаны дружить, – рассказывает А.Яковлев. – Теперь выяснилось, что можно быть несогласным, если ещё не с генсеком, то хотя бы друг с другом». Неожиданно, хотя на самом деле закономерно, первым дозволенным правом на внутрипартийное диссидентство воспользовались представители наиболее ортодоксальных сил в КПСС, те, кто особенно остро почувствовал угрозу от явно выходившей из-под их контроля ситуации в стране.
Будущие радикально-демократические критики Горбачёва в ту пору ещё в своей массе молчали. Во-первых, им требовалось время, чтобы подрасти и обрести уверенность в тени подстрахованной А.Яковлевым гласности. Во-вторых, на том этапе у них ещё не могло быть каких-то серьезных претензий к Горбачёву – инициатору таких демократических перемен в стране, дожить до которых большинство из них не надеялось. Будущие демократы едва поспевали за генсеком и жадно вычитывали из его речей и слушали по телевидению то, что ещё вчера было для них «нетелефонным разговором».
Роль рупора первой антигорбачевской оппозиции взял на себя второй человек в партийной иерархии, слывший до недавнего времени одним из самых энергичных его сторонников, – Егор Лигачев. Так, задавая тон при обличении политической «незрелости» Ельцина на октябрьском 1987 года Пленуме ЦК, он защищал генсека: «Мы все уважаем Михаила Сергеевича. Я рад и счастлив, что работаю с ним». Однако уже на следующем Пленуме, в феврале 1988 года, посвященном, казалось бы, невинному вопросу реформы школы, Лигачев открыл свой фронт атаки. Защищая советскую историю от «очернительства» (через два месяца после многодневных дебатов в Политбюро вокруг текста доклада о 70-летии Октября), он декларировал в своем выступлении необходимость «классового воспитания» молодежи, обеспечения «высокой идейности» образовательного процесса и проявления «бдительности к идеологическому врагу».
Горбачёв, как бы не расслышав предупредительного выстрела «охраны», продолжал свой «побег» в идейную крамолу. В своем докладе на этом же Пленуме он упорствовал в том, что в центре задуманных преобразований должен находиться «человек», а не «трудящиеся массы», что руководящая роль партии не дана раз и навсегда и, в очередной раз прикрываясь Лениным от «верных ленинцев», настаивал на необходимости предпринять ещё одну «коренную перемену всей точки зрения на социализм».
Избалованный не снижавшейся всенародной поддержкой перестройки и ещё не столкнувшийся с последствиями развязанного им «творческого хаоса», Горбачёв был настолько уверен в своей способности усмирять бушевавшие вокруг политические страсти (через десять лет он назовет это «самоуверенностью»), что не придавал серьезного значения первым открытым столкновениям между членами своей команды. Ему казалось, что грандиозность общего замысла перестройки самодостаточна, чтобы нейтрализовать то, что он принимал за конфликты темпераментов и характеров. «Согласен, – говорил он Черняеву, – вежливых выражений у Лигачева не хватает. Но он честно беспокоится о деле, о перестройке. А что касается методов общения с людьми, то у него не все получается». Так же он успокаивал и главного редактора «Московских новостей» Е.Яковлева и председателя АПН В.Фалина, которым Лигачев по праву главного ответственного за идеологию устроил разнос на совещании главных редакторов: «Егор Кузьмич сказал мне, что в „МН“ поднято много хороших тем. Так что он не видит все в одном темном цвете».
Кроме того, будучи не только по политической позиции, но и по натуре реформистом, человеком компромиссов, скорее «уговаривателем», чем «карателем», он искренне верил в возможность примирить спорящих, ещё не осознав до конца, что их перепалки отражали не просто конфликты эмоций и амбиций, но столкновение принципиально разных идейных подходов и оформившихся интересов.
Ещё осенью 1987 года он рассказал тому же Черняеву, что, отдыхая на юге, получил практически одновременно письма «от трех Егоров» – Лигачева, Яковлева и Арбатова (Георгий тот же Егор). «Все три Егора озабочены одним и тем же. У всех тревога, что перестройка, не дай бог, захлебнется. Но в их позициях отражается невероятный диапазон различных мнений, споров, позиций – весь плюрализм нашего общества… И это, в общем, хорошо, неизбежно при таком повороте, который начался. Состояние смятения всегда сопровождает революцию, особенно у интеллигенции». И из этого вполне трезвого анализа следует совершенно неожиданный вывод: «В общем, пусть не паникуют. Давай, Анатолий, их всех будем объединять».
«Всех» объединить не получилось. Даже два прямых подчиненных генсека, между которыми он ради баланса разделил ответственность за идеологию, – Лигачев и Яковлев – не выполнили его прямое указание: запершись вдвоем на несколько часов, попробовать «снять» возникшие между ними разногласия. После этого разговора они разошлись уже окончательно непримиримыми противниками. Объявленная отныне война «алой и белой роз» внутри Политбюро ещё не переросла в войну против генсека, она оставалась борьбой за него. Каждый лагерь рассчитывал, завоевав его на свою сторону, подавить сопротивление соперника. Горбачёв, уже чувствуя, что в этом противостоянии проявляется растущее общественное напряжение, как мог, старался подавлять страсти, хотя это становилось все труднее и труднее.
Очередной и на этот раз уже не холостой залп с правого борта раздался, когда Горбачёв и Яковлев отсутствовали в Москве, – один находился с визитом в Югославии, другой в Монголии и «на хозяйстве остался „главный Егор – Лигачев. 13 марта 1988 года в день отлета генсека орган ЦК КПСС газета „Советская Россия“ опубликовала письмо ленинградского доцента Нины Андреевой под заголовком «Не могу поступиться принципами". И хотя текст размером в целую газетную полосу был опубликован в рубрике «Полемика", значение, которое придали статье в ЦК (на совещании, проведенном на следующий день, Лигачев «порекомендовал“ редакторам газет обратить внимание на «полемическую статью в защиту социалистических идеалов, ТАССу было велено распространить её полный текст по своим каналам, а руководителям других союзных республик, куда не поступала «Советская Россия", посоветовали закупить часть тиража газеты или перепечатать статью в своих изданиях), не оставляло никаких сомнений – это была позиция партийного руководства или одной из его влиятельных фракций.
В предложенном в качестве «установочного» тексте мелькали хорошо узнаваемые и памятные ещё по сталинским временам термины: «космополиты», «троцкисты», «контрреволюционные нации». С помощью ссылок на Черчилля брался под защиту незаслуженно «очерненный» Иосиф Сталин. По своему политическому звучанию этот дерзкий выпад ортодоксальной оппозиции представлял собой нечто среднее между доносом врага Лидии Тимашук, спровоцировавшей в 1952 году антисемитский процесс по делу «врачей-убийц», и появившимся в июле 1991 года в той же «Советской России» «Словом к народу», в котором была сформулирована платформа ГКЧП. На несколько дней, в отсутствие Горбачёва, политическая жизнь в стране впала в оцепенение: приняв статью за руководство к действию, партийная номенклатура, предвкушая скорый выход из окопов, начала организовывать посылку с мест в Центр одобрительных «писем трудящихся», а сникшая московская интеллигенция обреченно готовиться к возвращению «на кухни».
Вернувшийся из Белграда генсек застал «фрегат перестройки» опасно накренившимся на правый борт. «Заведенный» Яковлевым и паническими апелляциями демократических сторонников, он предпринял решительные шаги к подавлению бунта на корабле. Двухдневное заседание Политбюро, устроенное им для выяснения отношений внутри партийного руководства, превратилось в своеобразное «собрание по китайскому методу». Принужденный на нем к покаянию, Лигачев впоследствии в своих мемуарах обличал царивший там «расправный стиль», схожий с идеологической «охотой на ведьм» в сталинские времена, когда его самого в 1949 году обвинили было в симпатиях к троцкизму.
Каждый из членов Политбюро и Секретариата должен был высказать свое отношение к «манифесту антиперестроечных сил» (так была официально заклеймена эта публикация в редакционной статье в «Правде» от 5 апреля, написанной Яковлевым, «скрывшимся за анонимкой»). Одним, и в первую очередь самому Е.Лигачеву, пришлось оправдываться и доказывать свою «полную непричастность» к появлению статьи, другим, как, например, В.Воротникову, поторопившемуся назвать её «эталоном», или В.Долгих – каяться и объяснять, что они невнимательно её прочитали и проглядели антиперестроечный пафос.
Маршал Д.Язов, от которого не ждали развернутых идеологических оценок, выразил от имени командного состава армии возмущение тем, что вконец распустившаяся пресса, вместо того чтобы поднимать патриотические темы, «не перестает писать о Высоцком, а что он такого сделал?» И хотя итогом изнурительного марафонского заседания стало столь желанное для генсека единодушие, расчистившее путь подготовке к партконференции, никто уже не заблуждался насчет этого вымученного единства. «И с этими людьми надо двигать вперед перестройку!» – жаловался Михаил Сергеевич после заседания своим помощникам. Но «других писателей» у него не было. По крайней мере так он тогда считал.
Мир театра, поманив Михаила ещё в школьные годы и едва не сбив с истинного политического пути, не оставлял его равнодушным и в последующие годы. И дело было не только в том, что он увлеченно и профессионально актерствовал (в хорошем смысле слова) с экрана телевизора и на сцене Кремлевского Дворца съездов, часами, на зависть Рональду Рейгану, держа в напряжении такую аудиторию, о какой не мог мечтать ни один великий актер. В сценичных театральных образах политического эпоса представала перед ним и вся «историческая психодрама» перестройки. Он мог, например, ошеломить членов Политбюро, начав заседание с рассказа о том, что накануне был в театре, смотрел «Мизантроп» Мольера – «там все о нашей перестройке». Надо было быть по-настоящему одержимым этим проектом, чтобы высмотреть какие-то политические аналогии в достаточно легкомысленном и язвительном тексте французского классика XVIII века.
В другой раз Мольера мог с успехом заменить М.Шатров. Побывав на его «Большевиках», Михаил Сергеевич с подъемом рассказывал коллегам: «После последних слов в зале тишина. А потом все встают и начинают петь „Интернационал“. Вот к чему надо стремиться». По-шекспировски мощным виделось ему «гамлетовское» начало доклада перед участниками ХIХ партконференции 28 июля 1988 года: «Как углубить и сделать необратимой революционную перестройку? – вот коренной вопрос, стоящий перед нами».
По накалу страстей, выплеснувшимся эмоциям, сломанным ритуалам и нарушенным табу конференция и впрямь напоминала остросюжетную пьесу. Начавшись публичным выпадом писателя Виталия Коротича против сидящих в зале «взяточников», она включила в свой сценарий и неслыханные до того на партийных форумах призывы отправить в отставку руководство, и ельцинскую полупокаянную речь, закончившуюся просьбой о «прижизненной реабилитации», и брошенное ему Лигачевым: «Борис, ты не прав!», и финальный триумф Горбачёва, выровнявшего под занавес чуть было не вошедшую в пике дискуссию.
Главное же, она бесповоротно покончила с мифом о монолитности рядов КПСС, вскрыв реальный плюрализм и неожиданную многопартийность советской политической элиты, до того времени закатанной в тесное консервное пространство однопартийного режима. «Конференция все это расшатала, – до сих пор с воодушевлением вспоминает Михаил Сергеевич. – Я стоял у руля во время этой бури все 10 дней и думал, что мы перевернемся. Причем многие делегаты были куда радикальнее меня. А теперь все только и говорят, что Горбачёв был разрушителем. Но я знал, что только такая открытая позиция могла ослабить засилье номенклатуры».
С помощью подобной шоковой терапии он рассчитывал разбудить впавшую в политическую летаргию «огосударствленную партию» и сделать её способной к конкуренции на открывающемся рынке подлинного, а не только социалистического плюрализма.
Часть растревоженной номенклатуры (вполне справедливо) в этом намерении генсека освободить партию от «несвойственных» ей функций («сейчас она держит у себя все – от встречи с Рейганом до хомутов и картошки») и передать рычаги исполнительной власти от партийных комитетов к Советам усмотрела угрозу крушения мироздания. При этом больше всего пугала не возможная корректировка или даже полная ревизия идеологии – подавляющее большинство партийных чиновников давно не задумывались о значении произносимых с трибуны, в том числе ими самими, слов и не собирались, да и не были подготовлены к тому, чтобы ломать копья в идеологических диспутах.
Смена привычных слов была опасна только потому, что предвещала уход прежнего комфорта, стабильности, разрушение устоявшегося порядка вещей и главной из них – Организации. В этом смысле её рядовые представители были более проницательны, чем те, кто ими руководил и кому они уже не вполне доверяли, хотя ещё и не решались перечить. Номенклатура скорее кожей, инстинктом, чем разумом, ощущала, что её власть и, значит, благополучие покоятся, как писала немецкий философ Х.Арендт, исследуя тоталитарные режимы, уже не на притягательной силе идей и, стало быть, слов и лозунгов, а «исключительно на могуществе организации».
Понятно, что для делегатов конференции КПСС труды этого признанного эксперта по тоталитаризму ХХ века, не были настольными книгами. Стремясь защититься от идейной крамолы, режим, который они старались сохранить, ограждал от подобного чтения не столько потенциальных диссидентов (они давно научились обходить запреты), а своих убежденных сторонников и даже руководителей, лишая их тем самым необходимых инструментов трезвого анализа реальности. Отсюда и поразившая многих откровенная констатация Ю.Андропова: «Мы плохо знаем то общество, которое сами построили», и запоздалое признание А.Яковлева: «Когда мы начинали, мы сами иногда хвостика последствий не видели. Откуда было знать, что гласность приведет к разрушению того строя? Размельчит его, стащит с небес и об грешную землю – шмяк! Что за строй такой? Скелет какой-то разбившийся».
Проницательный В.Фалин, один из немногих людей из горбачевского окружения, читавших Х.Арендт, разглядел в XIX партконференции «переломный рубеж» не только для партии, но и для всего советского общества – смену Системы. И терялся в догадках: означали ли предложения Горбачёва переместить центр политической власти от партии к Советам только возвращение к изначальному «октябрьскому» проекту, или речь шла о расчистке площади для строительства будущего авторитарного президентского режима, скопированного с французского или американского. Однако и в том и в другом случае, как он считал, надо было скорее определяться, быстрее выходить из фазы двусмысленных попыток «объединить всех», признать, что в партии вызревают две непримиримые идейные платформы. «Признается это или нет, – написал он во время конференции в личной записке Горбачёву, – сути не меняет. Ничего не изменяет и то, что обе фракции говорят на внешне схожем языке. То обстоятельство, что делегации с готовностью аплодировали налево и направо, лишь усугубляет ситуацию, ибо в какой-то непрекрасный момент они пойдут за сильным… Отчего вы медлите, зачем вам нужен консенсус с Вашими оппонентами, которые готовы разбазарить перестройку оптом и в розницу? Несколько неверных движений, и программа революционного обновления уподобится ещё одной красивой мечте».
К размежеванию сначала внутри партии, а позднее к уходу от нее к другой политической семье со все большей настойчивостью подталкивали генсека все, кто увидел в «нинандреевском манифесте» объявление открытой войны его версии перестройки.
О том, что у нее могло бы быть совсем иное начало и соответственно другое продолжение, недвусмысленно сказал в своем выступлении на конференции Е.Лигачев, который дал понять, что именно он с несколькими другими членами брежневского руководства подлинный «творец Горбачёва», приведший его к власти. Вызов генсеку был брошен прилюдный, и многие ждали его реакции. Тот факт, что он не принял прямого боя, не снял с работы главного редактора «Советской России» и не дал публичной отповеди Е.Лигачеву, не говоря уже о том, что не пошел тогда на размежевание с консерваторами, многие восприняли как очередное проявление нерешительности, слабохарактерности, пагубной склонности к аппаратным компромиссам любой ценой.
Не только соскучившиеся по «твердой руке» решительного партийного вождя классические аппаратчики, но и демократ А.Яковлев считал, что, «не стукнув кулаком» перед лицом брошенного ему политического вызова, лидер ослабил свои позиции в партии, приученной к единоначалию, и, придав смелости оппозиции, разжег её аппетит, а впоследствии критиковал за то, что тот «хотел играть генсека, но не был им по-настоящему. Он недооценивал своей мощи, когда стал Генеральным секретарем. Ведь он мог сделать почти все. Мог на пленуме, опираясь на самых, самых приближенных, ввести кого хочешь, освободиться от кого хочешь. И это бы все проглотили, может быть, даже с удовольствием…»
То, что Горбачёв не «стучал кулаком», когда от него этого ждали, к чему подталкивали даже безоглядные сторонники и на что иногда явно провоцировали противники, конечно же, было особенностью характера человека, который, по наблюдению того же А.Яковлева, «очень отрицательно относился к репрессивной политике, иногда даже возбужденно реагировал на эту тему». Но, хотя в этом объяснении есть доля истины, реальные мотивы поведения Горбачёва лежат глубже. При всей антипатии к привычной для партаппарата резкой, нередко хамоватой манере поведения, призванной подтверждать и утверждать верховенство руководителя, он отнюдь не был политическим вегетарианцем и непротивленцем (хотя при личном общении мог пасовать и даже теряться перед проявлениями бесцеремонности и откровенной грубости). Его тяга к компромиссам, неприятие показных, «решительных» жестов отражали осознанный выбор.
«Постепеновец» Горбачёв, преклонявшийся скорее перед процессом, чем перед энергичным поступком или грозным административным разносом, верил, что только глубинные, плавные изменения придают происходящим переменам истинную основательность. И если, несмотря на выявившееся на партконференции острое противостояние двух тенденций – радикально-демократической и консервативной, – он не торопился раскалывать партию по обозначившейся внутренней меже, этому были свои причины. Во-первых, считал, что размежевание должно стать результатом естественной внутренней эволюции. Во-вторых, для него КПСС в ту пору представляла не однородную темную массу – свинцовую тучу, нависшую над страной, а состояла как минимум из двух малосвязанных между собой партий: номенклатуры, превратившейся в подлинно паразитический класс, высасывавший из общества живые соки, и партийной «пехоты» – миллионов рядовых членов, продолжавших искренне верить в провозглашенные официальной пропагандой высокие цели. Ради этой второй партии, долгое время остававшейся для Горбачёва истинной и желаемой, он был готов терпеть первую, даже когда политическая целесообразность и инстинкт самосохранения, а не только мольбы и советы его помощников, должны были бы подтолкнуть его к окончательному разрыву с ней.
«Я ему как-то говорю, – вспоминает А.Яковлев, – Михаил Сергеевич, с этой партией вам дальше совсем худо будет, все исчерпало себя. А он мне: «Ты не торопись, не торопись. Вот в ноябре соберем съезд и расколем партию. До ноября того 1991 года ещё год был!" Тем более не готов был Горбачёв раскалывать партию сразу после партконференции, когда вырванная в острой борьбе политическая победа и кажущаяся капитуляция консервативных оппонентов, а главное, ещё относительно благополучная экономическая обстановка в стране давали основание надеяться на успех: что, изолировав безнадёжных ретроградов, он спасет партию и выведет её, как Моисей свой народ, из бесплодной пустыни административного социализма в долины обетованной земли его Перестройки.
Однако, доверившись «процессам», Горбачёв, по существу, не сделал ничего для того, чтобы «вторая», перестроечная партия организационно оформилась. В результате, пока партия аппарата, вынужденная отступать под напором теснивших её «прорабов перестройки», не только огрызалась, но и сплачивалась под прикрытием Лигачева (разбив поначалу свой полевой штаб в его кабинете, а потом переместившись в созданную в 1990 году КП РСФСР), потенциальная партия Горбачёва продолжала ждать звука его трубы. И, не дождавшись, разбрелась в разные стороны. Её конформистская часть, как и предсказывал В.Фалин, двинулась за более решительными и поэтому духовно более близкими ей агрессивными вождями российской компартии. Её реформисты попробовали было из подручного материала соорудить «демократическую платформу», а самые нетерпеливые, решив, что «генсек себя исчерпал» и не получив от него никаких «хлебных» предложений, отправились предлагать свои услуги в лагерь новой ельцинской оппозиции.
Генсек же, считавший, что, сдерживая ретроградов («держа собаку на поводке»), он выигрывает время и дает шанс приспособиться к новой жизни партийным демократам, спасая к тому же и тех и других от возможной «слепой революции", в итоге оказался не нужен ни одним, ни другим. Накрыв с головой своего инициатора, разбуженный им процесс пошел дальше.
В своей кадровой политике тем не менее Горбачёв не полагался на один только «процесс»: недаром ведь четыре года отслужил заведующим отделом партийных органов в Ставропольском крайкоме. Когда требовалось, «мягкотелый» генсек пускал в ход свои – по характеристике А.Громыко – «стальные зубы», в чем могли в свое время убедиться и Г.Романов с В.Гришиным, и разжалованный в 24 часа после приземления Матиаса Руста на Красной площади министр обороны С.Соколов, и отправленные в добровольную отставку после XIX партконференции 100 с лишним членов ЦК, да и сам А.Громыко, когда в сентябре 1988-го пришел и его черед покинуть Политбюро, уступив Михаилу Сергеевичу свой пост Председателя Президиума Верховного Совета. Всего же, по подсчетам статистиков перестройки, в общей сложности при Горбачёве сменилось практически четыре состава членов Политбюро, не говоря уже о менее значимых фигурах. Так что с формальной точки зрения несправедливо упрекать Горбачёва в том, что он не в полную силу пользовался возможностью «выгнать, кого хочешь, ввести, кого хочешь». Да и упреки такие при ближайшем рассмотрении сводятся скорее к тому, что «менял не тех и не на того, кого надо». (Разумеется, у каждого из критиков был свой список «идеальных» кандидатов.)
Проблема заключалась в другом: чем чаще он менял членов ЦК, Секретариата или Политбюро, тем больше убеждался, что дело не в людях, а в их функциях. Достаточно было отправить на покой «стариков» брежневского призыва, набрать на их место новых, молодых, чтобы удостовериться: сама по себе смена поколений, с которой связывалось столько надежд в период правления «старократии» (расхожим анекдотом той эпохи было сообщение ТАСС: «Избрать такого-то членом Политбюро и похоронить у Кремлевской стены»), на деле почти ничего не решает.
Конечно, на его кадровые решения накладывали свой отпечаток и некоторые черты характера, и личные пристрастия. Он не призвал во власть, по примеру Брежнева, взамен днепропетровской ставропольскую «мафию», если не считать председателя Агропрома СССР В.Мураховского, но долго оставался привязан к некоторым персонажам, вроде И. Полозкова, с которым свела его жизнь ещё в бытность секретарем крайкома. По тем же, скорее психологическим, чем политическим, причинам тянул, не желая окончательно рвать отношения, даже когда это напрямую вредило делу, с теми, с кем начинал перестройку и кому, видимо, внутренне считал себя обязанным, – Е.Лигачевым, Н.Рыжковым, А.Лукьяновым.
Может быть, именно подмеченная З.Млынаржем самонадеянность человека, считавшего, что он «на кадрах собаку съел», привела его к роковым промахам либо в назначениях, либо в недостаточно решительных расставаниях с потенциально бесполезными или опасными людьми в своем окружении. Самые очевидные из них, которые Горбачёв готов признать сегодня, – его «политические могильщики» 1991 года: члены ГКЧП и Ельцин.
Поначалу Борис Николаевич импонировал Горбачёву, когда в первые месяцы перестройки он «высматривал людей деятельных, решительных, отзывчивых ко всему новому». Кроме того, для очистки после устранения Гришина «конюшен» Московского горкома ему требовался не повязанный никакими московскими путами «варяг» со стороны. Хотя Горбачёв был поначалу доволен ретивостью нового московского секретаря, взявшегося проветривать горкомовские коридоры, не считал его важной политической фигурой на своей шахматной доске. По словам дочери Горбачёва, в ежевечерних домашних «разборах полетов» фамилия нового первого секретаря горкома почти не упоминалась. Понятно поэтому, что полученное Горбачёвым на отдыхе летом 1987 года письмо, где Ельцин жаловался на притеснение со стороны Лигачева, командовавшего Секретариатом, Михаил Сергеевич воспринял как банальную размолвку, не заслуживавшую особого внимания, тем более в преддверии важного и политически деликатного для него события – празднования 70-летия Октября. Перезвонив Ельцину в сентябре и посоветовав «потерпеть», он посчитал для себя эту проблему на время закрытой.
«Выходка» Ельцина на октябрьском 1987 года Пленуме вызвала раздражение у генсека. Прозвучавшие в его выступлении глухие намеки на славословия в адрес Горбачёва и на угрозу появления нового «культа» он воспринимал скорее как взрыв эмоций амбициозного свердловчанина, недовольного тем, что его не произвели в полные члены ПБ (как бывало раньше с первыми секретарями МГК), чем как серьезную критику.
Поскольку за Михаила Сергеевича вступились практически все члены руководства, он мог позволить себе снисходительный и поэтому тем более оскорбительный для Ельцина тон: «Ведь известно всем, что такое культ личности. Это система определенных идеологических взглядов, положение, характеризующее режим осуществления политической власти, демократии, составление законности, отношение к кадрам, людям.
Ты что, настолько политически безграмотен, что мы ликбез этот должны тебе организовывать здесь?
…Надо же дойти до такого гипертрофированного самолюбия, чтобы поставить свои амбиции выше интересов партии, нашего дела! И это тогда, когда мы находимся на таком ответственном этапе перестройки".
После показательного разбора «персонального дела» Ельцина на пленуме Московского горкома, ельцинской попытки самоубийства с помощью канцелярских ножниц в своем кабинете и «великодушного» перемещения его на должность союзного министра вместо отправки на пенсию, тема Ельцина на время потеряла свою актуальность. Однако, не удержавшись от эмоций, Горбачёв все-таки дважды припечатал смутьяна, пообещав в их «мужском» разговоре «больше не пускать его в политику» и позднее публично в выступлении перед свердловчанами отозвавшись об их земляке как о «конченом политическом деятеле». (Когда сопровождавший его в поездке в Свердловск Г.Шахназаров попробовал было снять эту «излишне эмоциональную», на его взгляд, реплику из тассовского варианта текста, ему пришлось объясняться по поводу своей «излишней инициативы» не только перед Михаилом Сергеевичем, но и перед Раисой Максимовной.)
И когда вышедший из «комы» Ельцин появился на трибуне ХIХ партконференции, выступив с полупокаянием, поддержкой Горбачёва и одновременно критикой Лигачева, генсек мог считать, что избранная им тактика себя оправдала. В свете «вольтовой дуги», которую создавали разные потенциалы этих двух псевдоантиподов, его собственный образ – человека, страхующего партию и страну от крайностей разномастных радикалов, смотрелся особенно выигрышно.
Фатальная историческая связь между этими тремя столь непохожими политиками, оказавшимися по прихоти судьбы в одной упряжке, подтвердилась и в дальнейшем: они вновь сошлись вместе на XXVIII съезде КПСС, чтобы разойтись окончательно. Для Ельцина его трибуна стала сценой, на которой он эффектно разыграл свой уход из партии, и трамплином для начала нового, главного витка своей политической биографии. Лигачев в этой же аудитории потерпел унизительное поражение: выставив свою кандидатуру на пост заместителя генсека (вопреки желанию самого Горбачёва), он не получил поддержки даже у антигорбачевски настроенного зала. «Вольтова дуга» между двумя закадычными противниками – Ельциным и Лигачевым – погасла, и в значительной степени с этого момента центрист Горбачёв, игравший во время их кулачного боя респектабельную роль рефери на ринге, оказался лишенным двух поддерживавших его, как планер, крыльев.
Если в своем отношении к Ельцину он признает за собой как минимум две «ошибки» (не опубликованную сразу же его речь на октябрьском Пленуме и отказ отправить за границу послом), то, что касается Лигачева, число их на порядок больше. Он, конечно, не забывал, чем был обязан этому человеку в марте 1985 года (и тем более не хотел, чтобы ему об этом напоминали). Однако в его отношении к «Егору» невыветрившаяся личная симпатия («Лигачев прямой человек, я его всегда за это уважал, хотя он и сделал мне несколько подножек») сочеталась с хитроумным, как ему казалось, расчетом. В двуединой задаче, поставленной перед собой генсеком, – перелицевать партию по социал-демократическому лекалу и сдержать на поводке её реваншистскую фракцию – Лигачеву была отведена роль «поводка". Даже его прямота, точнее сказать, прямолинейность, а нередко и грубость, выдаваемая за «партийную принципиальность", устраивали Горбачёва до тех пор, пока все это направлялось на других, а сам Егор Кузьмич в главных вопросах соблюдал, если и не политическую, то хотя бы личную к нему лояльность.
И лишь выступление Лигачева на XIX партконференции с публичным предъявлением счета генсеку за обеспечение его избрания («делегаты должны знать, что возможны были и другие варианты») означало: прежний пакт между ними расторгнут. Сохранять в этой ситуации за ним фактический статус первого зама генсека в роли ведущего Секретариаты ЦК было неразумно, если не опасно. Кроме того, после скандала с «делом» Нины Андреевой (несмотря на то что Горбачёв формально снял подозрения в причастности Лигачева к этой «антиперестроечной провокации") уже невозможно было придерживаться прежней формулы „расщепленной“ ответственности за идеологию. Формула эта, несмотря на её иезуитский характер, а может быть, благодаря ему, некоторое время вполне устраивала и Горбачёва, и „подведомственную“ Агитпропу советскую прессу: каждый из редакторов в зависимости от того, куда его влекла «партийная совесть", обращался к той цековской «крыше", которая ему больше подходила.
Однако после дерзости, которую позволила себе «Советская Россия", он решил положить конец этому „перестроечному плюрализму". «Разделенный на Лигачева и Яковлева Суслов“ был вновь воссоединен, и на эту роль определен один из самых верных Горбачёву людей в ЦК Вадим Медведев. В то же время, вопреки ожиданиям «яковлевского крыла", жаждавшего реванша, голову Лигачева им не подарил. «Егора надо отодвинуть от идеологии, но сохранить в руководстве, – говорил Михаил Сергеевич, исходя, видимо, из того, что человека с его взрывоопасным потенциалом безопаснее держать при себе, чем дарить ещё одного (после Ельцина) лидера своим оппонентам теперь уже с другого берега.
Вопрос о председательстве Лигачева на Секретариатах генсек тоже решил по-своему: вместо того чтобы заменить Егора Кузьмича другим «вторым» секретарем, он попросту вытащил из-под него кресло, практически ликвидировав Секретариат как «класс». Величественная и незыблемая Инстанция отныне перестала приводить в трепет государственный аппарат. Тем самым устранялся и повод для конфликтов между Лигачевым и Рыжковым, поскольку премьер, проникнувшись духом провозглашенной экономической реформы, все более болезненно реагировал на лигачевские претензии осуществлять партийное руководство экономикой.
И хотя с помощью этой операции формально самолюбие Лигачева было пощажено, кара за оскорбительный выпад против генсека на партконференции оказалась жестокой: Егору Кузьмичу было поручено курировать советское сельское хозяйство. Только Горбачёв, сам прошедший через это испытание, мог уготовить такой отравленный подарок для своего ещё недавно ближайшего сподвижника.
Неудивительно, что в последующие месяцы отношения между бывшими соратниками начали заметно ухудшаться. Их встречи, все более и более редкие, утратили прежнюю доверительность. Лигачев считает, что Михаил Сергеевич попал под вредное влияние Яковлева и его единомышленников. Во время одной из таких встреч, когда в перерыве между заседаниями Съезда народных депутатов СССР они шли по дорожкам Кремля, он предостерег генсека: «В вашем окружении есть непорядочные люди. Они погубят вас». Однако все чаще и в публичных выступлениях, в частности в ходе избирательной кампании 1988-1989 годов, Егор Кузьмич давал понять, что истинный объект его критики – не привычные мишени – Яковлев и Шеварднадзе, а ещё недавно неприкасаемый лидер Перестройки.
Начавшаяся двадцать лет назад во время поездки в «нормализуемую» Чехословакию дружба этих выращенных в одном партийном инкубаторе регионных секретарей закончилась публичным противостоянием на XXVIII съезде КПСС, где Горбачёв в лицо сказал Егору Кузьмичу, что не хочет видеть его своим замом. Когда в дни работы съезда они случайно столкнулись в фойе Кремлевского дворца, Горбачёв сказал: «Знаешь, Егор, я голосовал против тебя». «А я в 85-м, когда выбирали генсека, голосовал за вас, Михаил Сергеевич», – парировал Лигачев.
Следующая их встреча состоялась уже много позднее – в другую эпоху: бывших No 1 и No 2 уже не существующей КПСС в 1995 году пригласили на конференцию в Геную. Горбачёв, желая, видимо, окончательно завершить затянувшийся политический спор между двумя бывшими лидерами, победителем из которого вышел третий, в ответ на колкость Лигачева, задал вопрос: «А зачем вам понадобилась Российская компартия, Егор Кузьмич? Не для того ли, чтобы противопоставить партию мне?» На что тот, подтверждая горбачевскую характеристику «прямого» человека, честно ответил: «Чтобы оказать сопротивление политике, которую проводили вы и ваше окружение, Михаил Сергеевич!»
Побег на волю
Возобновившаяся сразу после XIX партконференции идейная конфронтация внутрипартийного руководства показала, что, несмотря на формальный триумф Горбачёва, о внутреннем единстве в партии придется забыть. Ликвидация Секретариата, подлинного «теневого советского правительства», была осуществлена, разумеется, не только для того, чтобы отодвинуть на второй план Лигачева. Эта, казалось бы, исключительно аппаратная революция несла важнейшую политическую нагрузку: впервые со сталинских времен ЦК переставал быть директивным органом, а сама КПСС – фактически верховной «силовой структурой» советского государства. Генсек, несомненно, сознавал, что, выбивая из рук партийной бюрократии это орудие, он подрубает сук, на котором сидел и сам. Вряд ли поэтому можно считать случайным совпадением, что сентябрьский Пленум ЦК 1988 года, созванный сразу после его возвращения из отпуска, рекомендовал избрать Горбачёва на освободившийся после отстранения Громыко пост Председателя Президиума Верховного Совета. И хотя внешне все выглядело так, будто после нескольких лет «игры в демократию» он вступил на привычный путь соединения высших партийных и государственных чинов (как было с Брежневым, Черненко и Андроповым), в данном случае ситуация была принципиально иной. Приобретя новую должность, он делал первый шаг к своему высвобождению из объятий родной партии и её Политбюро.