Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не знаю, что уж опять меня подхлестнуло, — я побежал к горке, подставил стул, тогда мне было еще без него не добраться, дотянулся до самого верху, где у матери хранился свадебный сервиз, и достал оттуда махонькую и тоненькую чашечку; раньше про них я думал, что они просто детские. Меня тогда лишь удивило, что там одни те чашечки и стояли, шесть штук: как после выяснилось, мать как раз все остальные и увезла менять, я просто не видел, а эти оставила — для памяти, да и кому в колхозах они больно-то нужны? Я перелил кофе из Оксаниной кружки в чашечку и опять подал ей. Даже на точно таком же махусеньком блюдечке.

— Ой-й! — протянула Оксана совсем как Ольга Кузьминична и точно так же сделала руками. — Спасибо, Витенька. — Потом опять стала пить какими-то маленькими глоточками, подолгу оставляя чашку на блюдце. И тут мне сказала:

— Как хорошо-о! Меня один только раз так мама поила какао в постели. Это первое, что я про себя помню. Я тогда еще совсем маленькая была и тоже болела, коклюшем... А недавно Александра Сергеевна, в детдоме. Тут уж была эта противная ангина, я бредила, говорят, валялась без сознания, и она меня, как мама, поила с ложки горячим молоком. Раздобывала где-то. А когда я просила просто пить, — а я почти все время просила, — давала мне кисленький, без сахара, компот, который готовила из остатков запасов для самых наших малышей. А потом ка-ак даст мне керосину!

— Кероси-ину?

— Ну да.

— Она была диверсантка, фашистская шпионка?

— Что ты!

— Перепутала, что ли? Хотя как можно керосин перепутать, — пахнет?

— Да она же просто решила им вылечить меня, она и себе горло всегда так лечила. Она тоже детдомовка была, еще с дореволюции. Ну и чем им тогда приходилось лечиться? И точно же — помогло!

Она сидела в кровати, подложив под спину подушку, выше пояса закрытая одеялом, а руки лежали поверх. Не в обычной девчоночьей рубашке с лямками, а в какой-то похожей на наши, с круглым отложным воротником и рукавами на манжетах, из белой, мягкой такой материи — фланели, что ли? Наверное, в той самой, про которую поминала Томка, — с зашитыми дырами от пулеметной очереди с «мессера». «Надо же, — думал я, — ведь вот выпадет такое счастье девчонке! А толку что? Даже и не посмотришь...»

Или от кофе, или от печки, или у нее все еще была температура, у Оксаны необычно горели щеки. И губы тоже будто горели, и глаза. Она улыбалась, и от влажно поблескивающих, белых-белых, словно тот сахарин, — не то что наши прокуренные, сроду не чищенные, — зубов губы делались еще ярче, а под вздернутыми и чуть как бы сломанными, будто она всю дорогу тайком чему-то с радостью удивлялась, бровями особенно ярко блестели какие-то уж очень большие глаза. А может, так казалось оттого, что по комнате во всю ивановскую гуляло веселое яркое солнышко, и даже в полусумрак, в котором сидела Оксана, рикошетом попадал его блеск. Кос она не заплетала, волосы по-прежнему были распущены и тоже отливали на волнистых изгибах...

В общем, салага салагой, совсем тогда букварь, одним словом, но именно в тот день я первый раз заметил, какая же она в самом деле красивая!

Позже, через несколько месяцев после этого, в одном киножурнале, кажется, еще довоенном, я увидел какую-то знаменитую балерину. Красивую. Она танцевала с распущенными волосами, и мне почудилось, что точь-в-точь такими же, как у Оксаны, и вообще обе они страшно похожие. Я запомнил название балетной пьесы, кусок из которой показывали, нашел в папиной энциклопедии. Оказалось, ее сочинил тот самый Шекспир, книги которого стояли в отцовском шкафу чуть ниже Ленина-Сталина, энциклопедии и Пушкина, и которые я помню с самого ранья, когда не только Шекспиров-Мольеров, но и курочку Рябу-то еще не проходил; совсем малявой не раз смотрел картинки. И вовсе это не балет, а просто пьеса. Я было взялся ее прочитать, но сразу распознал, что, хотя вроде и начинается прямо с драки, тягомотина какая-то, да еще и в стихах. Картинки только по-прежнему оказались мировецкими: когда Гая Юлия Цезаря Брут и Кассий убивают и поединки разные, на шпагах и на мечах.

Я пробовал и другое что из тех же томов почитать, где мне картинки больше понравились, да тоже ничего не получилось. Все было шибко мудрено.

Энциклопедия-энциклопудия с Шекспиром меня лишь запутали. Ну, например: почему Ольга Кузьминична называла своего мужа Кассио, а в Шекспире черным по белому написано Кассий? Или это одно и то же? Раз по-иностранному, у них ведь всяко может быть? И разве она его считает каким-то убийцей, что ли? Посчитала же она его как-то раз чуть ли не паникером и трусом? Хотя, кажется, он и сам себя этим Кассием называл?..

О Цезаре я тогда понимал только, что был толковый человек, раз умел делать по три дела сразу. Древний-то Рим мы еще не прошли, и я не знал, что, если по-нашему судить, это тогдашний диктатор Италии, вроде теперешнего Муссолини, которых и нужно убивать, а у Шекспира он очень даже хороший; что-то тут было мне непонятно.

А у кого узнать? Отец на фронте, мать и Томка сами-то вряд ли в таких вопросах рубили, к Семядоле я тогда боялся и подступиться — как же, директор! — и дяди Миши, Володи-студента и Бориса Савельевича не было еще и на горизонте. С Оксаной я поговорить боялся: а вдруг о чем-нибудь начнет догадываться?

Я решился спросить у самой Ольги Кузьминичны: она хоть не высмеет, если что и не так, она очень добрая.

— Тетя Леля, а кто такой Кассий?

— Кассий?

— Ну да. Или, может быть, Кассио? В Шекспире написано Кассий, а вы называете — Кассио? Или мне просто послышалось?

— Ты читаешь Шекспира?! У Шекспира, несомненно же, Кассио. Кассий — это, кажется, откуда-то из истории. А откуда ты знаешь, что Николая я?.. Погоди, Витенька, погоди, давай по порядку.

— Давайте. У Шекспира точно — Кассий, — моментально тогда собезьянничал я у нее это «у», сообразив, что так, видимо, правильнее. — Вот.

Я показал ей том, в котором было про Цезаря, она почему-то удивилась:

— Действительно! Я совершенно забыла, что есть у него и такая драма. Трагедия, — поправилась она.

— А вы говорите — несомненно Кассио!

— Кассио — это в «Отелло», — Ольга Кузьминична принялась просматривать книжку, не догадавшись даже заглянуть в содержание. — В каком же он томе, как же найти? Ой-й! Но когда ж ты услышал, как я?.. — Она, как всегда, прикрыла щеки своими длинными и тонкими пальцами.

Что, где и когда я слышал, я ей, конечно, не сказал. А то, что и такая пожилая, культурная и воспитанная женщина, как Ольга Кузьминична, не знает, что в последнем томе всяких сочинений есть алфавитный, или, как я его тогда называл, буквенный список всего, что в них напечатано, мне и в тот раз показалось удивительным. Взрослые иногда не знают самых ясных вещей. Как Ольга Кузьминична, например, могла знать какого-то Кассио и не знать про Кассия? Кассия мы и то потом проходили. А также не знать, что Шекспир написал про Цезаря?

Хотя, возможно, что я и сам тут что-то наплел. А не я, так Шекспир. Потому что Ольга Кузьминична все-таки разыскала «Отелло» и показала мне того Кассио в списке действующих лиц:

— Вот. Это был верный друг, истинный воин.

— Хорошо, я прочитаю, тетя Оля.

— Ну, читать-то тебе его, наверное, все-таки рановато. Вот когда-нибудь кончится война, вы все приедете к нам, и мы непременно съездим в какой-нибудь театр, где будут давать «Отелло». Один раз увидеть настоящий спектакль неизмеримо лучше, чем несколько раз прочитать пьесу...

Она так и сказала — «съездим», и мне сразу же представилось, как мы: Оксана, Томка и я, и наши отцы в командирской форме, и обе матери, и даже Боря, на огромном легковом ЗИСе-101, какой я видел только в кино, в городе у нас их не было, подъезжаем к театру с колоннами. Но, несмотря на такую красивую картину, стало как-то грустно, и я подумал, что действительно, когда-нибудь кончится война и они уедут...

«Отелло» тоже оказался — тьфу: оказалось? — не лучше, и я это дело забросил. Только, что бы и после ни читал и, особенно, какие бы кино ни смотрел, все красивые женщины казались мне похожими на Оксану. Больше всего, если они были в длинных платьях и с распущенными волосами — в том же «Большом вальсе», например, или же в «Сестре его дворецкого». Констанция в «Трех мушкетерах», но не в книге, а в картине; в книге Констанция совсем не такая и вообще никакая, зато в кино совсем не таким, как в книге, было все остальное — выдуманная комедия какая-то, но тоже ничего себе, здравская: сшибаются там смешно и за Людовика пьют, и когда Миледи перевернули вниз башкой и вверх тормашками да стали трясти... Леди Гамильтон из «Леди Гамильтон», когда она бежит по залам своего дворца, узнав, что ее одноглазый адмирал Нельсон погиб под Трафальгаром... И если даже и не с распущенными волосами, но только красивые: наша Целиковская, например, в «Иване Грозном», хотя на голове у нее женская корона эта, или, как его там? — кокошник.

И все время вспоминалась та знаменитая артистка из балета, которая танцевала с распущенными волосами.

Поэтому, наверное, не так давно мне взбрело в голову опять приняться за Шекспира. Все равно: и теперь читать насквозняк, как я обычно делаю, у меня не хватило терпежу. Да еще, едва взялся, неожиданно нарвался на шпильку. Мать заглянула ко мне в книгу, как-то потаенно улыбнулась и попросила:

— Дай-ка, дай-ка. Ну дай, на минуточку.

И лишь я, ничего все-таки особо не подозревая, ей протянул этот талмуд, она, насмешничая, подбежала к Томке:

— Том, ты полюбуйся, что наш кавалер де Грие, оказывается, читает!

Сердиться она вовсе не сердилась, но точно чувствовалось, что ехидствует.

Томка глянула мельком и отмахнулась от нее кончиком косы, как от мухи:

— Между прочим, Джульетте было четырнадцать лет. Как, например, Оксане сейчас.

— Угу. Вы-то сами, сударыня, этот возраст даже и превзошли, значит? Интересуюсь, а сколько лет было Ромео?

— У Витечки своего спроси.

В словах их и в голосах чувствовались какие-то намеки, и думалось: спроста или неспроста Томка вдруг помянула Оксану? С чего? Она-то что может знать? Об этом вообще не знает никто на свете!

И сам-то я много ли чего знаю?..

Начхав на всякие их ехидничества и всякие шекспировские замудресности, пьесу ту я все-таки добил до конца. Не много что к моим прежним мыслям о ней это чтение прибавило. Так и так тягомотина. И мелют языками, и мелют! И когда насмерть бьются — тоже мелют. Сам Ромео добазарился аж до того, что лучшего друга пырнули из-под его же руки! Нас бы с Мамаем да с Манодей туда... Ну а когда про любовь, то так длинно и так хитро-вумно, что вообще ничего не поймешь.

Хотя что она про любовь, я, пожалуй, уразумел и прежде. Но как тогда, еще букварю, было скучно читать, так и сейчас. Единственное, что прибавилось, — мне показалось, что, если бы это действительно увидеть, не знаю, как там в театре, а в кино, возможно, было бы здорово. Не только дуэли там и общие драки, которых навалом, но, наверное, и про любовь стало бы интересно: запомнился же мне почему-то тот кусок из киносборника, с балериной, хотя в нем совсем даже ни слова не говорили, а все плясали, да под такую же трудную-нудную, как стихи у Шекспира, музыку, совсем не больно красивую, как, скажем, тоже любовная же ведь музыка из «Большого вальса»?

Картинки никакие на этот раз я, конечно, уже не смотрел. Если по совести, то одну только — на которой сфо... — тьфу, сдурел! — ну, нарисована, в общем, царица такая египетская, Клеопатра. С распущенными волосами. Мы ее тоже, кажется, проходили, по истории, да как-то так, мельком.

Но все это было потом. В то утро, когда Оксана начала выздоравливать, ни о чем таком я, ясное дело, и думать не думал и подумать не мог. Я лишь смотрел на нее и улыбался как самый настоящий глупый такой дурак. А она, допив вторую чашечку кофе, которую я опять принес ей в постель, блаженно прижмурила свои глазищи да и выразилась:

— Какой ты сегодня... необыкновенный, Витя! И день необыкновенный...

Но надо было уже не кофе варить, а картошку. Проснулся Боря. Нужно его покормить, да у меня-то и у самого кишка кишке колотила по башке. Наверное, у Оксаны тоже, только она молчала.

Боря, как всегда, спал совсем под одеялом, я про него совершенно забыл. А тут он «вылез наверх, и оттого что в комнате был настоящий Ташкент, какого никогда не бывало, стал ползать по Оксаниному одеялу, прямо как был, с голой попой. На его ножку мне и так сил не хватало смотреть, а тут, как увидел культяпку с ярко-розовым, словно совсем еще свежим, рваным каким-то шрамом, которого я прежде не видел никогда, мне стало не по себе. Само собою, Боря тут не был ни в чем виноват, но мое необыкновенное настроение моментально сквасилось. К тому же он сразу же запросил еды, а когда я сказал: „Подождешь“, — завеньгал. Оксана взяла его на руки, одела в штанишки.

Ото всей былой красоты остался лишь запах кофе в комнате да Оксанины распущенные волосы.

Картошки было чуть-чуть. Я сварил, что оставалось. Хорошо, хоть Боря ел мало. Но нужно подумать и о Томке, и о матерях тоже: они хоть и наказывали есть все, потому что сами принесут, да мало ли что еще получится-не получится у них, да и мало ли что они нам наказывают! А то придут с мороза да голодные. И так ой-ёй не сладко делать вид, будто мы не замечаем, как они нам что-нибудь подкладывают от себя. Из-за этого сначала Томка, потом и я несколько раз выскакивали из-за стола крича:

— Не по совке!

Другое дело, если Боре что-нибудь вкусненькое вдруг или, скажем, сейчас Оксане, потому что она больная. Я и попробовал сделать так, чтобы Оксане досталось побольше, а сам заметил, что и она словно невзначай пододвигает свои картошки в мою сторону; и мы, видно, оба поняли, что все это глупо и совестно как-то, и занялись каждый своею едой, молча, словно совсем расстроились или чуть ли не обиделись друг на друга.

А потам заявиласъ-приколбасила Настька Кондакова, Настурция, звеньевая нашей тимуровской команды: принесла Оксане домашнее задание. Как же: навестила больную дочку красного командира, да еще и, может, пропавшего без вести! Будто я с ними не в одном классе и у меня Ксанка задание не могла взять? Дура. Или филонка. Лучше пошла хотя б к тете Тоне Смольниковой, дров наколола... ну там — пол вымыла, с ребятишками поводилась...

Оксана заплела, наконец, косу да и вправду устроилась с Настькой на своей постели готовить уроки. Как же — известная отличница! Лицо сразу стало шибко умным, а на переносье появилась отличницкая морщинка. Потом Настька с Оксаной занялись шитьем кисетов на подарки для фронта. Мне сделалось скучно и неприютно. Выполнять домашнее задание я не хотел все равно. Обойдутся! Подумаешь... И стоило у меня так решиться, как я тут же подумал, что Оксанка взялась за уроки, хотя ей-то совсем было не обязательно, не просто ни с того ни с сего, а, видимо, действительно вспомнив об отце: внушали же нам чуть ли не каждый день, что «наша отличная и ударная учеба — лучший подарок фронту». И на душе у меня совсем кошки заскребли. Но перерешивать я ничего не стал. Раз уж так получается...

Боря отчего-то зауросил. Видимо, потому, что о нем тоже забыли. Злиться на него я никогда ни за что не мог, и, хотя в этот момент мне было не до него и вовсе не хотелось с ним водиться, я через силу занялся с ним. В общем, все стало тусклым, даже день, хотя солнце еще пока и не село.

Хорошо опять сделалось, когда возвратились из похода мамка и Ольга Кузьминична. Я ожидал, что они придут замаявшиеся, расстроенные и злые — было так в прошлый раз, — а они заявились хоть, видно, уставшие, но радостные и веселые. Промерзли, правда, но только смотали с голов закуржавевшие платки, обе враз одинаково тряхнули волосами и, как какие-нибудь девчонки, забегали, даже обнявшись, как Штраус с этой, со своей, в «Большом вальсе», затанцевали по комнате. Видать, где-нибудь перед самым домом вспомнили что-то такое да и закуролесили! Боря — что он-то бы понимал? — вмиг радостно захлопал в ладоши и запрыгал, сидя на месте, как умел делать, поди, он один; заулыбалась Оксана, я завопил «ур-ра-а!» и пошел скакать вокруг Ольги Кузьминичны и мамки в самом что ни на есть телячьем восторге.

Точно: им здорово повезло; их по дороге случайно нагнала на розвальнях какая-то материна знакомая из эвакуированных, которой мать и помогла устроиться в колхоз, и та мало что подвезла до самой своей деревни, но и познакомила с доброй хозяйкой, у которой жила, и там они очень дешево наменяли всего, чуть не самим пришлось навяливать; так мало брала та крестьянка. А когда лишней еды, на обмен, в этом доме больше не осталось, а у наших было еще какое-то барахло, обе хозяйки отвели их к третьей, которая была скупердяйка, но зато богатая. И там они тоже всего наменяли.

Еды на самом деле было страшно много, я никогда больше столько ее не видел, ни раньше, ни потом; весь стол уложили мешочками, узелками и узелочками и вполне увесистыми узлами. Не только обещанный мед, но и кружочек масла, и картошка, само собой, — они привезли и того самого просы-просу-просо, пшена-пшенки в общем, и гороху, а даже сколько-то ржаной муки. И еще черной мучки, которую я тогда и не едал, и не видал, а кто этого не едал, тому и не объяснишь путем, что это за штукенция такая: в общем, пыль или, может, пыльца, которая образуется, когда мелют или, как там ее? — обдирают, гречневую крупу. Не крупу, конечно, обдирают, чего там обдирать? — там и так все теперь продрано-ободрано, а гречневое зерно на крупу. Ну, не зерно, а... А в общем и разном, я в этих делах не рублю, но ту черную мучку рубал потом а ля бон эр, как сказали бы Володины французы, с присыпочкой... Вот, вроде вспомнил: когда гречиху обдирают или, как они еще говорят? — крушат? сокрушают? — нет! — рушат, потому что называется крупорушка, на крупу, получается и эта черная мучка. Когда стал захаживать на базар, наслушался, что оно такое, и насмотрелся, как ее продают стаканами. Болтанку из нее делают, заваруху. Ею, почитай, четыре года весь город харчился, бедовал-мыкал горе... Ништяк, законно: с голодухи и не такое слопать можно!

А мать еще принесла с салазок отдельный узелок и сказала:

— Для Бори и Ксаночки — витамины.

Оказалось, морковка, лук, чеснок, соленая — две четвертушки кочана, и вилок свежей капусты. Да мороженая клюква и сушеная малина.

Вот это да, живем!

На радостях матери не сразу заметили, что от комнатной жары потекло завернутое в тряпку мороженое молоко, а и заметили — не стали расстраиваться. Такой им самим был праздник.

— Ой-й, Машенька, — оживленно начала говорить, будто дорогой им не было времени наговориться, видно, уж на радостях не могла остановиться, Ольга Кузьминична. — Ну скажи мне, пожалуйста, зачем той бабище понадобилась твоя ночная рубашка? Ведь она, по-моему, вообще не поняла, что, собственно, за приобретение сделала.

Мать засмеялась:

— Сунду-ук. Вещь! Да еще и заграничная. В городе ни у кого такой нету, а у нее есть. А может, она в ней раз в жизни на какой-нибудь праздник соберется выйти, чтобы односельчанкам нос утереть? Вот так вот ходит весь век в лапотонцах, в запоне, а тут и выйдет! Ну, не наденет, так хоть помечтает об этом, и тем насладится: то ли еще у нее в сундуке-то есть! А то и выйдет. В Победу. Покрасоваться, что поумнее многих жила. Подошьет подол повыше — и явится в клуб. Был тут у нас один, в пижаме по городу расхаживал. Давненько, правда, сразу после голодного тридцать третьего. Тоже, наверное, на хлебушек выменял.

— Надо было бы ей хотя бы объяснить...

— Ох, Лелишна ты, Лелишна, ребенок ласковый! А зачем? Чтобы та, чего доброго, не взяла?

— Ну, тогда совсем...

— Ничего не совсем! Права я была, что предупредила тебя, чтобы не вмешивалась в мои торги. Нашла кого стесняться! Тетя Граня как свое меняла? Брала только то, что действительно ей нужно, платила по-божески да еще и скидку делала, сколько можно, на то, что нужда нас к ним привела. У «ее горбом заработанное и никакое не лишнее, она по совести себя и вела. А та лихоимка? Различия в социальной характеристике надо учитывать, товарищ интеллигентная дама!

— Да, твой сервиз... Такая ценность!

— Ладно. Живы будем — не помрем. Наживем! Я за него при помощи классово чуждой исподницы кое-какую компенсацию все же получила.

— Мам, а ты почему не все чашки взяла? — поискал я зацепку вступить наконец в бойкий их разговор. Мать, конечно, реагировала на это мое высказывание по-своему:

— А ты зачем туда лазил?

— Мы кофе пили, — моментально пришла мне на помощь Оксана.

— Ксаночка, я же говорила, что тебе категорически... — всплеснула руками Ольга Кузьминична.

Я уже думал, что теперь опять все испортится, но матери были удачей очень довольные, и обошлось — как нельзя лучше.

— Кстати, а как этот молодец себя вел? — спросила Оксану моя.

— Витя сегодня был необыкновенно внимательным, — очень серьезно ответила Оксана.

— Ух ты, как она изысканно высказалась! — засмеялась мамка и растрепишила ее волосы. И Ольга Кузьминична тоже рассмеялась.

Оксана вся покраснела, да следом за нею и я. И все-таки она — продолжала очень решительно:

— Да, сегодня Витя был настоящий джентльмен.

— Ого! — теперь всплеснула руками наша мать. — Джентльмен или джентлемен ты сказала, — я что-то не расслышала? — Она всегда придиралась к тому, как мы говорим; к Оксане, может, поменьше, чем ко мне и Томке, но совсем не потому, что та — не ее дочь, а потому, что лучше нашего говорит; мамка, по-моему, и вообще не считала, кто тут чьи дети, а сейчас она еще и явно подтрунивала над Оксаной. Я старался быстро сообразить, с какими бы словами вступиться, прийти Оксане на помощь.

Но вмешаться я не успел.

— Мужчина! Благородный! — выпалила Оксана, вконец уже искраснелась и, по-моему, даже не на шутку рассердилась.

Мамка же и Ольга Кузьминична опять расхохотались.

А я тогда подумал, что как это странно: девчонка, а способна из-за дружбы пойти на то, на что, поди, не всякий пацан отважится; из-за пустяка ведь в общем, из-за того, что не захотела спрятать хорошее мнение об мне, приняла на себя целую такую пальбу. Известное дело — попасться на язычок к нашей мамке дело для кого хочешь нешуточное!

Потом пришла Томка, злющая-презлющая и голоднющая, но, увидав наше всеобщее довольство и завал всяческой шамовки на столе, сразу сменила гнев на милость, давай рассматривать подряд узелки, и мешочки, и свертки. Я по-новой растопил печурку, и матери стали готовить небывалый ужин, а Томка с Борей им помогать. И пошел у нас пир горой, какого я больше не помню, какого не удалось матери собрать, даже когда вернулся отец, и позднее, когда мы начали отовариваться по его мировой карточке литер-Б в самом военкоматовском магазинчике.

Очень хорошо, что Мамай тогда учился не с нами и в первую смену. С ним мы еще не очень-то корешились, только иногда вместе бегали на улице. Мне даже было противно с ним, потому что он рассказывал плохое про свою мать: к ней несколько раз приходили мужики. Мамай же и начал дразнить нас с Оксаной женихом и невестой, из-за этого мы с ним первый раз и подрались, на равной.

Однажды Мамай не пошел в школу и стал набиваться играть с нами. Не знаю, почему-то именно при нем Оксана впервые решилась показать Томке альбом с фотографиями Ольги Кузьминичны.

Оказывается, наша тетя Леля была когда-то перед войной — артисткою! Никто бы об этом не подумал, потому что работала она с самого первого дня санитаркой в госпитале, ходила, как и все, в телогрейке и нитяном платке и никогда не пела и не плясала. Сама она тоже никогда не рассказывала, при нас с Томкой по крайней мере, что работала в театре, а что была уж очень культурная, то из их разговоров с матерью я, например, решил, что она библиотекарша или музыкантша на пианино. А музыкальную школу у нас почти с самого начала войны, с сентября, закрыли; мы теперь учимся в ней, нашу отдали под эвакогоспиталь; библиотек в городе всего две, и туда на работу надо мало людей, там весь век работают две сестры, две тощие старухи, которые курят обе, — вот она и пошла в санитарки.



Поделиться книгой:

На главную
Назад