Елена Арсеньева
Сердечко мое
(Анна Монс)
Мать честная, ну и дуры ж вы, бабы! А влюбленные бабы — дуры втрое!»
Алексашка Меншиков сгреб себя ладонью за нос и сделал вид, будто чихает. Нельзя было допустить, чтоб Петруша, сиречь государь Петр Алексеевич, увидел выражение его лица. Изумление мешалось в чертах Алексашки с преехиднейшей насмешкою, а сего Петруша не простил бы даже вернейшему и первейшему другу. Поэтому Алексашка нарочно чихал и даже принялся сморкаться, еще более надежно упрятав свою плутовскую физиономию в огромный батистовый платок, который долгое время пребывал за обшлагом его рукава девственно-нетронутым, но при этом он продолжал наблюдать за каждым движением Петра.
Тот по-прежнему стоял неподвижно, уставясь на мертвое тело, распростертое на мокром песке у его ног.
Тело сие принадлежало саксонскому посланнику Кенигсеку. Он входил в свиту русского царя, сопровождал его при осаде Шлиссельбурга[1]. Рискованное дело, конечно, все же боевые действия, а ну как залетит какое-никакое шальное ядро с противной стороны, быть тогда беде!..
Ядро не залетело, а беда приключилась-таки: однажды, проходя по узенькому мостику, переброшенному через неширокий ручей, Кенигсек оступился, упал в воду — и утонул. Утонул в ручье, где и воробью-то по колено! Сломал при падении шею, вот почему так вышло.
Конечно, ничего радостного в том, что на твоих глазах гибнет человек, быть не могло. Однако Петр после первой растерянности мигом пришел в себя и приказал обшарить карманы посланника. Последнее время у него возникали смутные подозрения, что Кенигсек заодно кормится и со шведского стола, а потому нарочно препятствует переписке самого Петра и короля Польского, курфюрста Саксонского Августа. Петр надеялся найти в карманах утонувшего какие-то секретные письма… и нашел-таки их. Однако ни к королю Августу, ни к заносчивым шведам эти письма не имели никакого отношения, поскольку были писаны не кем иным, как… Анной Монс, любовницей самого царя Петра, и писаны к Кенигсеку!
Вдобавок в кармане находилась ее миниатюра, усыпанная драгоценностями, и вот именно при взгляде на это тщательно вырисованное красивое, свеженькое, хотя, может быть, и чуточку жестковатое лицо Алексашка едва сдержал так и рвущиеся с языка слова: «Ну и дуры же вы, бабы! А уж влюбленные бабы — дуры втрое! Кого ж ты на кого поменяла, Аннушка? И какого, скажи на милость, тебе надобно было рожна?!»
Алексашка знал Анну Монс давно — еще до той поры, как она стала принадлежать русскому царю. Очаровательная, в меру сдобная, в меру стройная, светловолосая и голубоглазая, с такими упругими грудями, что они то и дело выскакивали из лифа, будто смеялись над корсетом, с пухлым розовым ротиком, словно созданным для поцелуев, она только на первый, наивный взгляд казалась воплощением невинности и неискушенности. Петр — да, он был наивен и простодушен, даром что с юных лет успел перепробовать великое множество баб и девок. Такое множество, что Вильбуа, лейб-медик юного государя, отзывался о нем чуть ли не с ужасом:
— В теле его величества сидит, должно быть, целый легион бесов сладострастия!
Познать женщин он успел превеликое множество, а вот узнать их так и не смог. За недосугом.
Петр быстро вспыхивал — и моментально остывал. Завалив (вот именно так: общепринятое выражение «затащить в постель» здесь совершенно неуместно, ибо до постели он частенько и дойти-то не мог, одолеваемый неодолимым зудом в чреслах, а потому мгновенно «применялся к местности», как выражаются люди военные) — итак, завалив очередную служанку либо родовитую даму, прачку либо бюргершу, скотницу либо купчиху, попадью либо пасторскую дочь, соотечественницу либо иноземку — без разницы! — молодой царь через час уже не помнил ее лица, ну а об имени просто не успевал осведомиться. Где уж тут задумываться о чувствиях! Однако Анна Монс с первого взгляда привела его в то состояние, кое обычно приписывают легендарной жене Лота.
Алексашка в ту минуту оказался рядом. Он наблюдал, как вытаращились темные глаза, приоткрылся маленький — бабий, ей-богу! — ротик молодого государя, как встопорщились черные усики, делая лицо Петра похожим на морду мартовского кота, какое ошалелое «выражение наблюдалось не только в этом лице, но и во всей высоченной, нескладной фигуре, и восхищенно думал, что пройдоха Лефорт, как всегда, оказался прав.
Вот же зараза, а? Отлично понимает, на какой иноземный крючок можно зацепить крепче всего молодого русского царя, чтобы держать его при себе, словно глупого леща в садке. Одежда диковинного покроя, легкая, удобная, красивая и многоцветная, не стесняющая движений в отличие от тяжелых боярских, тем паче царских традиционных русских одеяний, это само собой. Голые, бритые подбородки и дивной красоты, огромные, словно разноцветные сугробы, парики, завитые мелкими и крупными кудрями, — конечно! Веселое, приветливое обхождение, бочки, нет — реки, даже моря хмельного, веселого вина и затейливо, не по-русски приготовленная еда — разумеется! Танцы, напоминающие брачные пляски веселых, ярких, беззаботных птиц, — о да! Роскошь обстановки и убранства домов — не грубые сундуки и лавки, а легонькие табуреты на гнутых ножках, легкомысленные ложа, кокетливые складки полупрозрачных занавесей… Но самое главное — женская красота. Чужая, другая — не русская, не тяжеловесная, не пышная, не спрятанная за румянами да белилами, не завешанная стыдливо фатой, не прикрытая широким рукавом. Красота откровенного смеха, и блеска распутных глаз, и голых плеч, выглядывающих из пышного платья, так что очаровательница в пене шелковых оборок чудится истинной Венерой, вот только что, вот сейчас вышедшей из морской пены, созданием коей она являлась…
Ну и, конечно, это должна быть красота отнюдь не пустая, а обладающая умом, хитростью и, главное, умением мгновенно подстроиться под настроение мужчины — пусть даже такого русского медведя, каким однажды ввалился русский царь в тихие, совершенно немецкие улочки и переулочки Кукуй-городка, чтобы навеки плениться этим чистеньким пряничным благолепием. Точно так же, как Немецкая слобода сделалась для него олицетворением далекой, чужестранной, богатой, разумной и успешной жизни, так и Анна Монс сделалась олицетворением женской красоты. А еще — чем-то вроде сахарной куколки, отпробовать которую он жаждал, словно дитя малое, неразумное…
Однако Алексашка ошибался, думая, что это Лефорт решил подсунуть Анхен царю в качестве приманки и зацепки. Все было совсем не так! Эта шалая и в то же время рассудительная мысль принадлежала самой Анхен.
Вот так все и всегда ошибались на ее счет, начиная с родителей. И папенька, виноторговец Иоганн Монс, и матушка, и старшие дети (Анна была в семье младшей, за нею следовал лишь братец Виллим) были убеждены, что весь ум достался сестре Модесте. А вот Анхен получила в награду от небес лишь прелесть, очарование, красоту, коими, конечно, надо будет со временем распорядиться с толком, как капиталом.
Знала Анхен, что такое в понимании ее родителей — «распорядиться с толком»! Выдать ее замуж «за хорошего человека». Но, main lieber Gott[2], какая тоска охватывала ее при этих словах — «хороший человек»! Вот сестрицу Модесту — со всем ее умом — выдали за поручика Теодора Балка. И что? Велено Модесте дома сидеть, высиживать Теодору малых деток, одного за другим, а при этом мыть да чистить до зеркального блеска маленький хорошенький домик, чтобы царила в нем та же пряничная, сахарная чистота, что и в домах прочих кукуйцев. О нет, ничего против этой чистоты Анхен не имела. Однако наводить ее своими руками она не собиралась. Это должны были делать за нее другие! А ей надлежало только холить и лелеять свою чудную красоту — ну и выставлять ее на обозрение жадных взоров мужчин.
Богатых и знатных мужчин, само собой разумеется.
Самым богатым и знатным среди всех кукуйцев слыл Франц Лефорт. Он был родом из Женевы, однако не унаследовал от отца страсти к оседлой и добропорядочной жизни, общался с иноземцами, мотался по Европе. Иоганн Монс любил приватно вспоминать о том времени, когда этот двадцатилетний искатель приключений в 1676 году приехал в Москву среди прочих иноземных офицеров, но в Немецкой слободе, подобно своим сослуживцам, не засиделся, а стал своим человеком среди русских. Они ему очень нравились, эти русские. Нравились своим чистосердечием и отвагой, а также простодушной хитростью: были уверены, что умнее всех в целом мире, но об этом самом мире знать ничего не знали. И не больно-то хотели знать! Лефорт имел сердце отважное и благородное, а потому был искренне признателен стране, в которой сделал блестящую карьеру. Он был отличным воином, участвовал во всех кампаниях тех лет, зарекомендовал себя абсолютно бесстрашным человеком, который владел всяким оружием и, к слову сказать, стрелял из лука с непостижимой ловкостью, даже лучше, чем татары! Близкий ко двору военачальник Патрик Гордон, на родственнице которого женился Лефорт, делал ему самые хорошие рекомендации и помогал сводить нужные знакомства. С равным прилежанием служил Лефорт сначала Алексею Михайловичу, затем Федору Алексеевичу, беспрекословно состоял под началом любовника царевны Софьи, князя Василия Васильевича Голицына, ну а когда Софьина звезда закатилась, с охотой присягнул молодому государю Петру Алексеевичу. Более того! Когда еще в 1689 году Петр бежал вместе с матерью, сестрой и молодой женой от мятежных стрельцов из Преображенского в Троицу, именно полковник Лефорт первым привел своих солдат, чтобы защищать молодого царя. Государь при этом изволил вспомнить: Лефорт был представлен ему еще несколько лет назад, когда Петру едва десять годков сравнялось. Вскоре полковника произвели в генералы, царь не гнушался называть его своим другом. Лефорт был со всеми на короткой ноге, знал великое множество людей, в его доме на берегу Яузы с равным удовольствием толклись иностранные дипломаты и русские бояре, которые, в голос хая иноземцев, от коих, как это всем издавна известно, проистекают все беды России, в то же время, пусть и украдкой, тянулись к яркости и видимой беззаботности жизни этих самых иноземцев.
— О, Франц далеко пойдет! — качал головой Иоганн Монс, а однажды Анхен услышала, как он с искренней досадой сказал жене: — Какая жалость, что в ту пору, когда Франц искал себе супругу, наша Модеста была еще ребенком! Вот был бы для нее блестящий муж!
Анхен только головой покачала, дивясь тому, что эти мужчины, и прежде всего ее отец, ровно ничего не понимают в жизни. Франц Лефорт — блестящий мужчина, это да. Но как муж он оставляет желать лучшего. Жену свою, красавицу Елизавету, как завез несколько лет назад в Киев, где тогда служил, так там и оставил. А сам живет холостяком, и уж юбок-то женских кружится вокруг него!.. По слухам, он очень щедр со своими любовницами, настолько щедр, что дамы даже не возражают, когда Франц делится ими со своими приятелями. Потому что приятели эти не абы кто, не мушкетеры какие-нибудь с пустым карманом, а приближенные ко двору люди и даже сам царь! Вот совсем недавно Франц представил ему Флору, дочку ювелира Боттихера. Эта маленькая, словно мышка, черненькая, словно мушка, распутница недолгое время развлекала Лефорта в постели, но стоило ему почуять тоску, охватившую сердечного друга Петера после того, как его чуть ли не силком женили на нелюбимой, хоть и родовитой красавице Евдокии Лопухиной, — и Лефорт с дорогой душой презентовал Бот тихершу Петру. Какое-то время царь с ней забавлялся, но потом дал отставку, ибо такое впечатление, что он вообще не умел привязаться к женщине надолго. Однако расположение его к Лефорту с тех пор возросло в несчетное число раз. Трубку свою подарить или вином щедро попотчевать — это всякий может, а вот отдать другу свою женщину — на это способен только истинный, бескорыстный, задушевный друг!
С тех пор Петр просто-таки дневал и ночевал в доме Лефорта, отделанном на французский лад с изяществом и роскошью, к которой Франц Яковлевич (так его называли на русский манер) имел врожденную склонность. А поскольку государь, любивший мешать дело с бездельем, являлся не один, а в «тесной компании» (достигавшей иной раз 200-300 человек), то явилась необходимость расширить дом Лефорта. К нему начали делать обширный пристрой, и государь не жалел подарков и денег для украшения нового жилья своего друга.
Ах, с какой тоской смотрела Анхен на это строительство, на веселье, которое по-прежнему вспыхивало в старом доме, на шумные кавалькады, сопровождавшие царя! Вот где ей место! Вот где она сможет «распорядиться с толком» своей красотой! Но при всей смелости своих мыслей в поступках Анхен была весьма робка. Не подойдешь же, не скажешь Францу Лефорту, что она хочет сделаться его любовницей, дабы через некоторое время он подарил ее русскому царю, улучив время, когда у того настанет очередная тяжелая минута!
Анхен только и могла, что за делом и без дела слоняться вокруг Лефортова дворца и стараться попасться на глаза хозяину. Однако вышло так, что она попалась на глаза совсем другому человеку.
Как-то раз ей не спалось. Разве заснешь, когда на весь Кукуй разносится превеселая музыка, доносившаяся из окон дворца на берегу Яузы?
Анхен знала, что красивейшие дамы и девицы слободы бывают приглашены к Лефорту и вовсю пляшут там с русскими кавалерами.
Но Иоганн Монс считал, что его дочь еще слишком молода, чтобы бывать в обществе холостых веселых мужчин без родительского присмотра. Но вышло так, что именно в это время он занемог, жена неотступно сидела при нем, а дочь Модеста, женщина замужняя. а потому вполне могущая выступить дуэньей при Анхен, была снова беременна и с ужасом думала о пирушках и балах, потому что ее тошнило от всего на свете, а уж от запаха еды или табака — само собой разумеется.
Наконец Анхен больше невмоготу сделалось сидеть взаперти. Она надела юбку поверх рубашки, накинула на плечи платок, потом выскользнула из своей комнаты, прокралась босиком в пустовавшую комнату, где обычно селили гостей и которая выходила не на улицу, а в сад. Одной рукой держа башмаки, другой она отворила окошко и ловко выбралась вон. Обулась, потуже завязала платок на груди — и бесшумно полетела по проулкам к Яузе, чтобы хоть одним глазком поглядеть на веселье. Она только-только подбежала к забору и начала выискивать щель пошире, чтобы прильнуть к ней глазами, как вдруг ее кто-то схватил в объятия с такой силой, что у Анхен дух занялся. Она почувствовала, что ее поднимают на руки и несут куда-то, а стоило ей попытаться крикнуть, как рот ее был закрыт горячими мужскими губами.
Эти губы что-то такое делали с ее губами, и еще язык вмешался в дело, и Анхен наконец-то сообразила, что неизвестный мужчина целует ее. Как уже было сказано, девица Монс была весьма смела в мыслях, однако ничегошеньки не знала о том, что действительно происходит между мужчиной и женщиной. Происходило же нечто столь увлекательное и непостижимое, что Анхен мгновенно забылась и принялась с увлечением познавать это новое и неизведанное. Ее отрезвила только боль… но остановить мужчину, который занимался просвещением Анхен, было бы затруднительно. Пришлось подождать, пока он угомонится, и в процессе этого ожидания Анхен даже начала открывать для себя некоторые новые приятности. Наконец все завершилось к общему удовольствию, и мужчина сел рядом с распростертой Анхен.
Сначала он бережно опустил ее задранный и смятый подол, прикрыв голые ноги. А потом принялся застегивать собственные штаны. Анхен втихомолку его разглядывала. То, что он молод и силен, она уже поняла на опыте, но в лунном свете было видно, что он еще и красив. Вдруг Анхен сообразила, что уже видела его прежде… О боже! Да ведь это ближний царский человек, его денщик и друг Меншиков, которого все звали просто Алексашкою! Завсегдатаем Лефорта он сделался еще раньше самого царя, Анхен не раз видела его в слободе, не раз встречала его жадный взгляд, не слишком, впрочем, обольщаясь на сен счет, ибо Алексашка совершенно так же смотрел на всех встреченных особ женского пола от десяти до шестидесяти лет.
В эту минуту Меншиков почувствовал, что она на него смотрит, и повернул свою красивую голову в раскосмаченном, сбившемся парике.
— Ну что ж, девка, вот ты и добегалась! ухмыльнулся он, поправляя ярко-рыжие, круто завитые, самые что ни на есть модные накладные кудри. — Я тебя давно уж приметил, как ты тут шаришься. Не первый раз вижу тебя у этой ограды. Ну и скажи, за кем ты гоняешься? За красавчиком Карлушей? Или еще выше метишь?
Красавчиком Карлушей звали денщика Лефорта, Карла Шпунта, по которому и впрямь тайно вздыхали все девицы Немецкой слободы Однако Анхен была к нему равнодушна: по ее мнению, ничего, кроме глупых голубых глаз, соломенных ресниц и гренадерского роста, у него не было — ни веселья, ни обходительности. А главное, у него не было ума, ум же Анхен считала самым привлекательным мужским свойством. Вот Алексашка этим свойством обладал, причем ум у него был настолько проворный и проницательный, что Анхен сочла бессмысленным спорить. Однако и впрямую открывать свои планы не решилась. Ей никогда не стоило труда заплакать при надобности, ну а сейчас надобность была остра как никогда.
— А что проку мне теперь метить куда-то? — проговорила самым слезливым голосом, на который только была способна. — Теперь мне одна дорога — в омут головой!
Это совершенно русское выражение — «в омут головой», — услышанное Анхен не столь давно от какой-то русской поденщицы, трудившейся на птичнике Монсов, оказалось очень кстати.
— Да ну, брось! — отозвался Алексашка с некоторым беспокойством в голосе. — Подумаешь, подгуляла девка! Ну и что? Впервой, что ли!
— Сам знаешь, что так! — всхлипнула Анхен, и Алексашка ощутил некоторые угрызения совести.
Что есть, то есть, впервой, это он сразу почувствовал, как только овладел этой девицею. Но отчего ж она тогда целовалась с ним, будто записная потаскушка? Отчего мурлыкала, словно разнежившаяся кошечка, когда он тискал ее за дерзкие груди и лапал за самые недозволенные местечки? Отчего не противилась, зараза, а только еще пуще распаляла его своими томными стонами? Вот он и не сдержался, вот и распечатал ее, ну а теперь что?
Окажись она одной из своих, русских, хоть крестьянка, хоть горожанка, хоть дворянская или боярская дочь, Алексашка хмыкнул бы. штаны подтянул — да только его и видели. А вот с этой кралею надо быть побережней, Петруша, государь, уж так лебезит с этими иноземцами, так силится выставить себя пред ними в наилучшем свете… Небось оплеухами и зашеинами не обойдешься, когда узнает об Алексашкиной провинности. Тут запросто кнута отведаешь — и не полюбовно, где-нибудь в конюшне, от своего же друга-приятеля, какого-нибудь гвардейского поручика, а быть Алексашке биту именно что на Кукуе, при общем обозрении. А то и на Поганую лужу потянут на расправу. Петруша — он же бешеный, с него станется…
Ну и что теперь делать? Не жениться же на ней, на этой дурище, которая уже давно распаляла Алексашку мельканьем своих разлетающихся юбочек, ну а теперь, когда на ней и юбочек-то, почитай, не оказалось, разве мыслимо было удержаться от греха?!
А может, как-нибудь вину свою загладить? Петруша, друг, который разиня рот смотрел на обычаи и свычаи иноземцев, сказывал, что у чужестранных курфюрстов да королей принято, распечатав знатную девицу, незамедлительно пристроить ее замуж за хорошего человека или отыскать ей богатого любовника. Оно конечно, Алексашка не король и не курфюрст, так ведь и девка не княжеского рода! А все же интересно бы знать, кого она тут высматривала, вот этакая… готовая на все?
Он снова приступил к расспросам и добился наконец того, что Анхен стыдливо призналась в своей любви к господину Лефорту и в напрасных стараниях его обольстить.
Алексашка едва со смеху не помер! Он внешне был весьма дружен с Францем Яковлевичем и охотно принимал от него подарочки, большие и маленькие, все с равным удовольствием, однако втихомолку ревновал к нему Петра, завидовал тому влиянию, которое Лефорт на царя имел, а пуще всего завидовал голове Лефорта, этой умнейшей голове, какую не приобрести Алексашке никогда, сколько бы деньжищ он ни уворовал на государевой службе (а дело сие шло весьма успешно), каким бы кудлатым и дерзко выкрашенным париком ни покрыл свою собственную голову. Алексашка был смышлен, не более того. Лефорт — умен. Вот в чем разница! Ну да где нам, со свиным-то рылом…
И вдруг в смышленой Алексашкиной голове что-то такое забрезжило, какая-то мысль… Он мгновенно осмотрел ее, словно на ладони повертел так и этак, и даже прыснул от восторга, вообразив себе лицо Лефорта, когда он… Ну и кто тогда окажется со свиным рылом, а, Франц Яковлевич?
Спустя несколько дней приключилось в Иноземной слободе печальное событие. Умер виноторговец Иоганн Монс. Грудная жаба, давившая его уже который месяц, задавила-таки, и дом Монсов оделся в траур. Из уважения к доброму соседу и старинному приятелю Лефорт тоже прекратил на какое-то время свои веселые дебоши и не приглашал гостей. Но нельзя скучать и грустить беспрестанно, и вот снова осветился огнями дом на берегу Яузы, и заиграла музыка, и суровое мужское общество вновь оказалось разбавленным милыми дамскими личиками, среди которых мелькнуло одно настолько чудное и свежее, что оно привлекло к себе великое множество скромных и нескромных взоров. Местных, кукуйцев, на сей раз в числе приглашенных не было, а потому некому оказалось возводить глаза к потолку и укоризненно качать головами в знак осуждения того, что дочка богобоязненного, приличного человека Иоганна Монса — каково ему оттуда, из райских высей, взирать на такое?! — так вскоре после его смерти сидит среди пьяных русских, и пьет с ними, как того требовал обычай, и пляшет, когда начинает играть музыка, высоко подбирая пышные юбки темно-синего платья.
Темно-синий цвет — это была последняя дань скромности, как бы тень того траура, в котором надлежало ходить Анхен, однако отчего-то этот почти мрачный цвет делал ее глаза куда ярче, а лицо — свежее, чем самый ярко-розовый на свете колер. Ну и корсет, понятное дело, был достаточно тесен, чтобы наливные груди Анхен норовили как можно чаще из него выскользнуть. И поэтому неудивительно, что Лефорт поглядывал на гостью все чаше, а порою высоко поднимал брови, как бы дивясь, откуда здесь взялась девица Монс.
Он ее не приглашал. Кто-то ее привел тайно, зная, что Лефорт слишком галантен, ничего не станет выспрашивать и не будет возражать. Кто же это?
Между делом, не переставая смеяться. есть, пить, танцевать и веселить гостей, Лефорт порасспросил слуг и выяснил, что Анхен привел Александр Данилович Меншиков.
Алексашка.
Лефорт поднял брови в очередной раз. Если Алексашка привел Анхен, стало быть, они коротко знакомы. Однако как объяснить то, что Алексашка весь вечер держался робким воздыхателем и лишь только поигрывал с Анхен своими беспутными глазами? И вид у него был пасмурный, словно у отвергнутого кавалера, и пил-то он бесконечно, причем не один, а все чаще норовил чокнуться с хозяином?
От выпивки Франц Яковлевич никогда не отказывался, однако наконец он сообразил, что Алексашка пьет не просто так, а норовит его, Лефорта, напоить вусмерть! И ему это в конце концов удалось… Сия мысль была последним проблеском сознания, и более Лефорт уже ничего не помнил.
…Он проснулся оттого, что по лицу ползал солнечный лучик. Полежал, унимая легкое головокружение. Благодарение богу, он никогда не страдал от похмелья, не мучился от того, что мутит и к горлу подкатывает отвращение к жизни. Сейчас головокружение минует и…
Но стоило ему чуть шевельнуться, как голова пошла кружиться пуще прежнего. И вовсе не от количества выпитого. Напротив: хмель мигом выветрился, стоило Лефорту увидеть лежащую рядом с ним в постели женщину. Это была Анхен Монс.
Она спала, и платье ее являло весьма живописное зрелище. Оно было смято, кое-где разорвано…
Франц Яковлевич осторожно сполз с постели и выглянул из спальни, больше всего на свете желая сейчас испить водицы и намереваясь позвать слугу. Верный Карл обыкновенно сидел по утрам на ступеньках лестницы, карауля пробуждение господина, однако сейчас вместо Карла на ступеньках обнаружился совсем другой человек. Это был Алексашка Меншиков собственной персоной — в своем знаменитом рыжем парике.
Заслышав шорох, он поднял на Франца Яковлевича яркие синие глаза, которые незамедлительно, словно по заказу, наполнились слезой, и укоризненно сказал:
— Ах Франц, майн либер камарад Франц! Что ж ты отбил у меня девку-то, а? Цветик полевой! Я ее и пальцем тронуть опасался, а ты сразу юбки ей задрал! Ах, Франц, Франц… Следовало бы тебе за сие морду набить, однако не могу! Не поднимается рука драться с таким хорошим человеком! И уж коли такова сильна у тебя любовь к Аннушке, то забирай ты ее себе. Так и быть!
С этими словами он утер слезы, уже готовые пролиться на его мятую-перемятую манишку, поднялся, бросил на Лефорта еще один, прощально-укоризненный взгляд — и, сбежав по лесенке, вышел в дверь, ведущую в сад.
Какое-то время Лефорт тупо смотрел ему вслед, потом воротился в опочивальню и стал, разглядывая лежащую в его постели женщину.
Ага. Вот так. Стало быть, это что получается? Он, дебошан и беспутник Лефорт, нынче ночью отбил у Алексашки возлюбленную девицу и лишил ее невинности (на подоле Анхен имелись темные пятна). Смятое и разорванное платье, спутанные волосы, наверное, тоже дело рук означенного дебошана Лефорта.
Франц Яковлевич покачал головой. Аи да Алексашка! Ну надо же! С его-то свиным русским рылом попытался протиснуться в калашный ряд записных европейских интриганов! Все Алексашкины хитрости шиты толстыми белыми нитками. Про себя Лефорт знал, что мог выпить очень много и сохранить ясную голову, но уж если пьянел, то сразу, чохом, и ни на что галантное, тем более — приносить жертвы на алтарь Венере! — был совершенно не способен. То есть он мог поклясться на распятии, что невинности Анхен не лишал.
Вопрос: зачем Алексашка подсунул ему в постель девицу Монс? Впрочем, вернее всего, девицей она перестала быть уже давно — и все с помощью того же Алексашки. Значит, фаворит царя Петра решил устроить судьбу своей собственной фаворитки? Похвально. Весьма похвально! Но при чем тут Лефорт? Отчего выбор пал именно на него? За что ему выпала такая честь? С дочерью виноторговца более пристало иметь дело денщику Карлу Шпунту, а не генералу Лефорту!
Он распалял собственное негодование, а сам все внимательней рассматривал спящую Анхен. Все-таки редкостная красавица уродилась в семье виноторговца Монса! Ни сам Иоганн, ни его супруга даже и в былые времена (ведь Франц Яковлевич знал их уже десяток лет) не отличались красотой. Модеста, старшая дочь, — довольно унылая особа, белобрысая и долговязая. Таков же и ее брат Филимон. Правда, младший сын, Виллим, сейчас еще совсем мальчик», напоминает истинного Купидона. А уж Анхен… Да ведь она просто восхитительна! Отчего это Франц Яковлевич, великий жрец в храмах Бахуса и Венеры, никогда не смотрел на нее как на взрослую женщину, а видел в Анхен всего лишь милую девочку? Вот и проглядел ее превращение в истинную красавицу.
Да пусть она будет хоть трижды дочерью виноторговца — такая красота сделала бы честь герцогине. Если ее приодеть и украсить драгоценностями, она будет выглядеть вполне подходящей подругой генералу государевой армии. Франц Яковлевич давно подумывал о том, чтобы завести постоянную любовницу.
И по блядям надоело таскаться, и срамную болезнь, того и гляди, подцепишь. Отчего бы не приглядеться повнимательней к Анхен, коли уж так вышло? Может статься, он еще и поблагодарит проныру Алексашку?
Лефорт усмехнулся и позвонил, вызвав заспавшегося Карла. Велел подать себе воды, напился, наконец сразу ощутив прилив новых сил. Потом снова прилег на кровать и начал «приглядываться» к красавице как мог, в том числе и на ощупь.
Разумеется, он не знал и не мог знать, что был для Анхен всего лишь ступенькой на пути к более высокой и труднодостижимой цели.
В конце августа 1698 года в Москву из длительного заграничного путешествия вернулся царь Петр Алексеевич. Пожалуй, он странствовал бы по любезным его сердцу чужестранным землям еще невесть сколько, кабы не выдернула его домой новость о новом стрелецком бунте. Впрочем, когда Петр вернулся, бунт уже был подавлен боярином Шейным (140 человек биты кнутом, 130 вздернуты на виселицы), так что им с верным другом Алексашкою осталось всего лишь отвести душу на прочих приговоренных и собственноручно снести несколько горячих стрелецких голов. Лефорт, также бывший среди «великих послов» России за рубежом и воротившийся вместе с царем, в сей забаве не участвовал, ибо имел слишком чувствительную душу и видеть не мог, как русский государь, который хвалился, что владеет четырнадцатью ремеслами, осваивает новое: ремесло палача.
Вслед за этим устроена была пирушка, на которой царь страшно рассердился на того же самого Шеина, которого только что крепко целовал в обе щеки и хвалил, и едва не снес голову самому боярину за то, что тот по пьянке проболтался: он-де хорошие денежки берет за высшие воинские чины в своем отряде… Лефорт с Алексашкою едва спасли Шеина!
Но, раззадорясь, царь долго не мог остановиться и потом, за неимением других предназначенных к отрубанию голов, принялся вгорячах стричь бороды тем боярам, которые попадались под горячую руку. Он твердо решил, что именно с этого начнет наконец полное переустройство России!
Изменения должны были также свершиться и в жизни самого Петра. Еще будучи за границей, он писал своему дяде Льву Кирилловичу Нарышкину и боярину Тихону Никитичу Стрешневу, чтобы склонили его жену к добровольному пострижению в монастырь. Петр хотел обрести свободу от навязанного ему ненавистного брака, чтобы жениться на женщине, которую он вот уже несколько лет любил со всей страстью, на которую только было способно его неистовое сердце. Этой женщиной была Анна Монс. В первую очередь именно к ней — даже раньше, чем рубить головы стрельцам или стричь бороды боярам! — устремился царь, едва оказавшись в Москве. Именно в ее постели провел первую ночь. Именно благодаря ей ощущал враз и приятную истому в теле, и необыкновенное воодушевление, и способность без устали перенести все, все, что угодно! Только бы она всегда была при нем. Только бы он всегда был с ней.
С той минуты, как он увидел Анхен в доме Лефорта, участь его жены, царицы Евдокии Лопухиной, была, можно сказать, решена. Скромница, тихоня, набожная теремница, которой только и надо было, что рожать детей (в 1690 году она родила сына Алексея, в 1691 и 1692 годах еще двух мальчиков, которые не прожили и полгода) и молиться за их здравие или за упокой, вышивать пелены для покровов святым, степенно беседовать со своими боярынями и боярышнями, изредка отписывая мужу полные любви, трогательные, но довольно-таки косноязычные и простенькие послания («Только я, бедная, на свете бессчастная, что не пожалуешь, не пропишешь о здоровье своем. Не презри, свет мой, моего прошения…»), она во мнении Петра была одной из тех государевых жен, которых московские цари старались не показывать иноземным послам не только из приверженности к соблюдению обрядного затворничества, сколько по другой причине: как бы государыня не ляпнула какой-нибудь глупости «и от того пришло б самому царю в стыд». Петру была нужна другая женщина: не скромная жена, а истинная подруга, с которой он мог бы не только делить постель, но и говорить о том, что гнетет, что заботит, та, которая бы не била земные поклоны перед тем, как взойти на супружеское ложе, а потом лежала бы деревянной куклою, стиснув зубы, словно под пытками, а задорила бы его своими словами, улыбками и ласками, смягчала бы тяготы его жизни… такая, перед которой ему хотелось бы галантно преклонить колена!
Все это он с одного взгляда увидел в Анхен Монс. И случилось это еще в 1692 году.
Его мало смущало, что Анна была в доме Лефорта за хозяйку и вот уже который месяц считалась его вполне официальной любовницей. Он не испытывал ревности к любезному другу Францу, считал себя обязанным ему очень многим и как бы даже за честь почел принять от него в подарок желанную красавицу. Радовало то, что Лефорт сам уступил ему Анхен. Конечно, Петр так или иначе заполучил бы ее: приказал бы, попросил бы, ну, в конце концов, просто похитил! — однако Лефорт словно бы только и ждал этого жадного выражения на лице государя! За свою щедрость, за эту невероятную, только ему, милому другу Францу, свойственную готовность сделать приятность царю Петр полюбил его еще пуще — если такое вообще было возможно. А проведя ночь с прелестницей Анхен, Петр понял, что он никогда не сможет отблагодарить Франца должным образом. Чтобы хоть как-то выразить свою пылкую признательность, Петр взял его сына (единственного из одиннадцати детей Лефорта, оставшегося в живых!) в покои к своему собственному сыну, наследному царевичу Алексею. Когда об этом узнала бедняжка Евдокия, она едва не отдала богу душу: ведь нехристи и развратники иноземцы, совратившие ее «лапушку» мужа, протянули руки и к единственному сыну! На ее счастье, дебошан Лефорт оказался невероятно религиозным. Он желал непременно воспитать своего сына в духе сурового кальвинизма, что было невозможно ни под присмотром матери-католички, по-прежнему остававшейся в Киеве, ни в православной Москве, оттого Андреас Лефорт вскоре был отправлен в Женеву, и Петр на прощание подарил ему шестьсот червонцев, а также свой портрет, усыпанный бриллиантами более чем на полторы тысячи талеров. На самого Лефорта сыпались дождем деньги и государевы благодеяния, он сделался одним из могущественнейших людей в России и не один раз помянул добрым словом Алексашку Меншикова, который однажды подсунул ему в постель «девицу Монс»!
Что же касается самой девицы, она все еще не могла поверить в то, что самое заветное желание ее исполнилось. Анхен была счастлива, когда удалась их совместная с Алексашкой авантюра, однако вскоре она начала побаиваться, что Франц Яковлевич слишком привязался к ней и не захочет расставаться. Однако тот оказался великодушным Амфитрионом[3]: желание повелителя было для него законом! Впрочем, Анхен, как могла, подготовила его к мысли о неизбежности разлуки. Что и говорить, Лефорт был человеком государственным: ему мало было того влияния, которое он имел на Петра, — он хотел властвовать его мыслями и душой всецело! Нечего скрывать: ему было жаль расставаться с Анхен. Однако планы Лефорта простирались далеко, ох как далеко! В своих мечтах он уже видел свою очаровательную протеже очень высоко, выше некуда — на русском троне рядом с Петром!
Капля камень точит, ну а Петр[4] был поистине подходящим материалом для этих двух капель, Анхен и Лефорта. И обработка его не прекращалась ни днем ни ночью. Он был совершенно очарован Анхен, и даже если изменял ей (Петр, одолеваемый «легионом бесов сладострастия», просто-напросто не мог, не умел быть верен одной женщине), то это были мимолетные связи. С ложа новой подруги он с прежним пылом возвращался к Анхен, и все чаще звучали разговоры о том, что чужеземка приворожила, причаровала, заколдовала русского царя.
Простодушная Евдокия ни на миг не сомневалась, что дело здесь нечисто. И как ни страдала она, находясь почти в постоянной разлуке с мужем, а все-таки почти обрадовалась, узнав, что он собирается в долгое путешествие в иноземную сторону. Ведь Анна Монс оставалась на Кукуе!
Однако за границей царю не давал передышки Лефорт, потому Петр и засыпал Льва Нарышкина и Тихона Стрешнева, а также доверенных отцов церкви требованиями как можно скорее убедить царицу постричься. И каково же было его разочарование, когда он узнал, что это не удалось!
На шестой день по приезде, разобравшись с первейшими, неотложнейшими делами, он навестил жену и четыре часа провел в тайной беседе с ней. Евдокия рыдала, молилась, но нипочем не соглашалась по доброй воле отречься от мира. Она просила мужа о милосердии. Какое там милосердие!.. Разделавшись с тремя патриархами, на помощь которых он надеялся в уговорах жены (все трое оказались в Преображенских тюрьмах), и, раздав оплеухи родственникам, он вплотную приступил к жене. Царевна Наталья, сестра Петра, забрала царевича Алексея и увезла в Преображенское. Петр намеревался казнить Евдокию, и царевна не хотела, чтобы племянник видел эту расправу.
Слухи о предстоящем убийстве царицы дошли до Лефорта. Он полетел во дворец и никогда еще не был столь убедителен и красноречив, как в этот день. И ему удалось убедить Петра, что Евдокию следует непременно оставить в живых. Постричь, сослать, но не убивать! Иначе виноватить будут Анну, убеждал Лефорт. А если государь хочет видеть ее рядом с собой на престоле, то надобно заботиться о ее добром имени.
Сказать Петру о том, что Анна когда-нибудь станет его женой, значило погладить его по шерстке. Этот огромный, сильный, умный мужчина резко глупел, когда речь заходила о его возлюбленной. Взглянув в его повлажневшие от любви глаза, Лефорт поблагодарил бога за то, что эта авантюристка не успела до такой степени завладеть его собственным сердцем!
Спустя несколько дней после этого разговора Евдокию в простом крытом возке в сопровождении двух солдат-преображенцев увезли в Покровский девичий монастырь в Суздаль, где и постригли под именем Елены. Бывшей царице не было дано ни гроша на содержание, поэтому ей пришлось обратиться с униженным письмом к родне, которая в последнее время обеднела да обнищала: «Хоть я вам и прискушна, да что же делать, покамест жива, пожалуйста, поите, да кормите, да одевайте меня, нищую!» Единственной утехой в монастырской тиши для Евдокии было слать проклятия ее гонителям, первыми среди которых она считала Анну Монс и Лефорта. Она не знала, что Франц Яковлевич, по сути дела, спас ей жизнь, а если бы даже и знала, то вряд ли была бы ему за это признательна, ибо теперь у нее началась не жизнь, а медленное умирание.
А между тем по Москве ходили неумолчные слухи о любовнице государя.
— Относил я венгерскую шубу к девице Анне Монсовой, — говорил немец, портной Фланк, аптекарше Якимовой. — Видел в спальне ее кровать, а занавески на ней золотые…
— Это не ту кровать ты видел, — прервала аптекарша. — А вот есть другая, в другой спальне, в которой бывает государь; здесь-то он и опочивает…
Неудобосказуемые подробности об этой связи передавались даже в тюрьмах!
— Какой он государь? — распинался колодник Ванька в казенке Преображенского приказа одному из своих товарищей по несчастью. — Какой он государь! Басурман! В среду и пятницу ест мясо и лягушек, царицу свою сослал в ссылку и живет с иноземкою Анною Монсовой…
Как ни спешил Петр устроить свадьбу с Анной, он все-таки сообразил, что надобно выждать какое-то время, дабы утихомирился народишко. Чтобы это время скорей проходило и чтобы проходило оно веселей, чтобы избавиться от тягостных мыслей об участи Евдокии и угрызений совести, которые порою начинали его донимать, русский государь ударился в такой разврат и пьянство, что даже Москва, свято следовавшая словам Мономаха: «Руси есть веселие пити, не можем без того жити», — даже Москва содрогнулась. Как раз в это время умер патриарх Адриан, ярый противник всех Петровых новшеств, и царь немедля упразднил патриаршество вообще, на радостях собрав «сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор». Во главе наряженный в патриаршие ризы был поставлен вернейший собутыльник Никита Зотов. Все должны были явиться на «собор» в самых что ни на есть шутовских маскарадных костюмах. Этот обычай, этот «собор» просуществовал чуть ли не четверть века — до смерти Петра!
Неведомо, сколь далеко зашел бы Петр в пьяном буйстве, да вдруг нежданно-негаданно сбылось одно из проклятий несчастной Евдокии.
Умер Лефорт.
В середине февраля 1696 года отпраздновали новоселье в его новом дворце, а 23-го у Франца Яковлевича приключилась горячка. Болел он недолго: скончался уже 2 марта, находясь почти в непрерывном бреду. Открылись и кровоточили все старые раны, даже те, которые вроде бы уже и зажили.
Немедленно был послан гонец к царю, который в это время находился в Воронеже. Возвращение заняло у Петра всего лишь шесть дней. Войдя в комнату покойного и взглянув на него, Петр воскликнул:
— На кого я могу теперь положиться? Он один был верен мне!