— Кричи! — хрипло потребовал муж, с силой защемляя пальцами нежную, тонкую кожу на груди.
Анастасия выгнулась дугой, но смолчала, только широко открыла слепые от боли и страха глаза.
Тяжелое мужское тело металось на ней и дергалось, словно царя била падучая. Его горячая щека была притиснута к похолодевшей от слез щеке Анастасии.
«Да у него жар! — подумала вдруг. — Говорили же: порченый царь у нас! А ну как помрет сейчас — что тогда со мной станется?!»
Судороги вдруг прекратились, муж глубоко, со всхлипом вздохнул — и затих.
«Помер! В монастырь меня сошлют? Или сразу на плаху? Да нет, лучше я сама удавлюсь от позора!»
Анастасия перестала дышать, пытаясь уловить дыхание лежащего на ней человека, но кровь так стучала в висках, что она ничего не слышала.
— А ведь тебе не сладко… — пробормотал государь, приподнимаясь и задумчиво разглядывая ее нагие окровавленные чресла. — Почему?
— Бо-ольно, — всхлипнула Анастасия, пытаясь унять рыдания, сотрясавшие тело.
— Это и сладко, что больно! — упрямо сказал муж. — Разве нет?
Анастасия опять повозила головой по подушке: нет, мол, нет!
— Как это? — Иван недоумевающе свел брови. — Почему это? Тут ко мне бабу одну приводили на днях… ну, я тебе скажу, такая блудливая стервь, что на стенку с мужиком готова лезть. А ну, говорит, вдарь мне, да покрепче! Побил для начала, коли просит, а как начал с ней еться, она опять: ожги меня кнутом! Уже на ней живого места не осталось, вся шкура полосатая сделалась, а она аж мычит: ох, мамыньки, сласть какая! Я раньше никогда баб не бил, а тут подумал: дурак, так вот же в чем для них сласть! Ну и тебя… Я ж хотел как лучше для тебя! А ты плачешь…
Анастасия охнула, схватилась за сердце — и зарыдала пуще прежнего.
— Да ты что? — В голосе мужа послышался испуг. — Ладно, больше пальцем не трону, пока не попросишь!
Анастасия все плакала. Иван осторожно повел ладонью по ее голове, поиграл кончиком косы:
— У тебя даже волосы промокли. Гляди, все покои затопишь. Ну, об чем ты так убиваешься? Сказал же: не трону!
— Значит, — выдохнула она, давясь слезами, — значит, я у тебя не первая?
От изумления молодой царь даже не решился засмеяться — только слабо улыбнулся, глядя в обиженное лицо жены:
— Первая?! Да ты что, не знаешь, как мужи живут? Грехи наши, конечно… Это вам, девам, затворничество от веку предписано, а муж, он… Хотя я знаю, что дева деве рознь! Помнишь, у тебя в дому, когда царские смотрельщики приходили, была такая — чернобровая, верткая, все глазами играла да перед Адашевым подолом крутила?
— Магдалена? То есть Маша? — Анастасия позабыла о боли. — Я ее с тех пор и не видела, и не вспоминала. До нее ли было, тут вся жизнь так завертелась! А что с ней?
— Да ведь Алешка Адашев ее к себе забрал, ту девку, — усмехнулся Иван. — Поглянулась она ему — просто спасу нет! Отдал откупное приемным родителям — и увез на коне. Грех, конечно, а все ж поселил в Коломенском — он там дом себе выстроил. Выдаст ее замуж за какого-нибудь дворянишку приближенного… Сам Алешка женится, конечно, на той, которую отец ему высватал, а для сласти будет в Коломенское наведываться.
— Погоди-ка, — Анастасия повернулась на бок, легла поудобнее, забыв даже рубашку одернуть. — Не пойму, откуда ж ты знаешь, как у нас в доме все было? Что Магдалена с Адашева очей не сводила? Это он тебе рассказал?
— Или я слепой? — усмехнулся Иван.
Анастасия так и ахнула:
— Ты там был?!
— Ну да, был — в монашеском облачении, — Иван явно наслаждался ее растерянностью. — Кота в мешке покупать не хотел, мне самому надо было на всякую-каждую посмотреть. Тогда и выбрал тебя!
Анастасия глядела широко раскрытыми глазами, словно впервые увидев человека, которому ее отдали в жены. Он, муж ее, хорошо улыбается, глаза у него ясные, серо-зеленые. Взмокшие от пота волосы курчавятся на лбу. Анастасия вспомнила, какая жаркая была у него щека, прижатая к ее щеке, как билось-дрожало его тело, прижатое к ее телу, — и вдруг засмущалась, опустила глаза. Прислушалась к себе, ловя прежнюю боль, цепляясь за прежнюю обиду, — но не нашла ничего, кроме нетерпеливого трепета.
— Милая, — он осторожно взял ее за руку, прижал к своей щеке. — Ах ты, милая!
Анастасия вздрогнула, приоткрыла губы. Но не испугалась — словно бы ждала чего-то.
— Царица моя, приласкай меня, приголубь.
— Как? — сама себя не слыша, прошептала она. — Я ж не умею.
— Сердце научит…
После свадьбы, побывав, по обычаю, вместе в мыленке, молодые царь и царица прервали пиры двора и пешком отправились в Троице-Сергиев монастырь, где оставались до первой недели Великого поста, ежедневно молясь над гробом святого Сергия. А когда вернулись, Анастасия постепенно начала осваиваться с новой жизнью.
В Кремле пряничные разноцветные крыши, сахарные, точеные столбики на крылечках, крошечные слюдяные, леденцовые оконца, узенькие переходики, крутые лесенки, более похожие на печные лазы. И пахнет здесь печами и пылью.
Поговаривали, будто царский дворец в Коломенском куда уютнее и просторнее. Анастасия очень мечтала оказаться в Коломенском — ведь где-то там и Магдалена! До смерти хотелось увидеться с ней, поболтать, как раньше. Ведь во все время своей замужней жизни Анастасия не видела ни одной прежней подружки. Среди царицына домашнего чина — ближних боярынь и боярышень — Анастасия пока не сыскала наперсницы и начала всерьез задумываться, как бы поменять всех этих важных, надутых, неприятных особ на привычные и дружеские лица. Но с просьбой надо было сперва обратиться к мужу, а просьб к нему и так накопилось множество. Дядюшка, брат, матушка просто-таки осаждали ее настойчивыми требованиями мест при дворе, угодий и кормлений для Захарьиных.
Анастасии же хотелось от матери совсем другого — совета. Ведь она еще так мало знала о женской жизни, а пуще всего — как обращаться с этим загадочным человеком, ее супругом…
Однажды — они только вернулись из Троице-Сергиева монастыря, и высокое, благостное настроение все еще владело Анастасией — рано утром царь позвал в опочивальню одного из ближних бояр.
Анастасия вскинулась, пытаясь выскочить из постели и скрыться, но Иван, хохоча, поймал ее за косу и заставил снова лечь. Она едва успела прикрыться, как в дверь просунул голову смущенный боярин. Пряча правую руку под меховой оторочкою парчовой ферязи, он украдкой осенял себя крестом. Виданное ли дело — в чужую опочивальню сунуться, даже и боярскую, а царскую — тем паче! Он бы и не сунулся, да уже научен был горьким опытом, вошедшим в пословицу: не спорь с царями…
Пал ниц, прижал лоб к полу, изображая безмерную почтительность, а на самом деле просто не решаясь поднять голову.
— На охоту поеду! — сказал молодой царь. — Надоело пришитым к бабьему подолу сидеть — кровь потешить хочу. Скажи там, чтобы седлали. Да псари не мешкали бы!
Боярин проворно юркнул за дверь. Анастасия наконец осмелилась высунуть нос из-под одеяла: — Ушел?..
— Ушел, ушел! — хохотнул Иван. — Вставай, теперь некого бояться.
— Ой, негоже, государь Иванушка, — пробормотала Анастасия, подбираясь к краю широченной кровати, — негоже, чтобы мужчина — да к царице в ложницу…
— Что? — резко обернувшись Иван свел к переносице свои густые брови. — К ца-ри-це? Да какая ты царица?! Кем была, тем и осталась. Одно мое слово — и в монастырь тебя свезут, забудут люди, что была на свете такая Настька Захарьина. Слыхала небось, как мой батюшка Василий Иванович заточил в обители порожнюю женку Соломонию, а сам на матушке женился? Гляди, станешь мне перечить…
Он не договорил и сердито сморщился: жена плакала. Тьфу ты, ну что за глупая баба!
Он бы страшно удивился, узнав, что «Настька Захарьина» надолго затаила обиду…
Впрочем, иногда Иван поражал жену добротой и сердечностью. Сутками не покидал царицыных покоев, лаская и голубя свою «агницу» или пытаясь научить ее играть в свои любимые шахматы, в коих фигурки были выточены из слоновой кости и имели вид казанского воинства. (Анастасия многозначительного движения фигурок отчего-то ужасно боялась, а значит, в ходах путалась и норовила сдаться на первых же минутах игры, чем несказанно сердила мужа.) А если даже и срывался на охоту, возвращаясь лишь в полночь — за полночь, то непременно заглядывал в опочивальню жены: не плачет ли? не тошнится?
Тошнилась Анастасия частенько — ведь зачреватела если не с первой, то со второй ночи, и выпадало время, когда свет белый делался ей не мил. Иван хоть и морщился страдальчески, глядя в ее зеленовато-бледное, потное после приступов рвоты лицо, но был безмерно рад, что вскоре сделается отцом, потому к слабости жены относился терпеливо и приказывал прихотям царицыным всячески потворствовать.
Так миновала весна, а в апреле начала гореть Москва. Кто настаивал, что царь должен немедля покинуть Кремль, кто надеялся на скорое прекращение пожара. Ради этого ходили кругом огня с иконами, неустанно служили молебны.
Однако когда высоченная пороховая башня взлетела от огня на воздух и, разрушив городскую стену, упала в реку, запрудив ее своими обломками, царь понял, что не от всякого грома открестишься, и хмуро велел собирать пожитки и перебираться на Воробьевы горы, в тамошний летний дворец.
Царицу насилу довезли (бабки уже начали бояться — скинет дорогой!). Она плакала от страха: плохо брюхатой на огонь смотреть, как бы не родилось чадо с родимым пятном на лице!
Иван метался между горящей Москвой и дворцом жены, а она сидела и ждала: молилась с утра до вечера либо мусолила страницы любимой книжки про Петра и Февронию: «…Когда же пришло время князю Петру и княгине Февронии благочестиво преставиться, умолили они Бога, чтобы в один и тот же час призвал их к себе. И порешили, что будут похоронены оба в одной могиле. Повелели вырубить им в едином камне два гроба, чтобы одну только преграду иметь между собою…»
Начитавшись про великую любовь до сладких, умиленных слез, Анастасия шила жемчугом — положила себе непременно закончить до родин покров Грузинской Божьей Матери.
А Москва все горела, горела… Иван днями стоял на горе близ дворца, смотрел на буйство пожара, против которого он был бессилен.
Анастасия цеплялась за трясущуюся руку мужа, боясь посмотреть в его потное, почернелое лицо, на котором слезы прочертили среди копоти две светлые дорожки. И она осознала, что, несмотря на все обиды, жалеет своего супруга так, как никогда никого не жалела. А где безмерная жалость, там и бесконечная любовь.
Но она ничем не могла утешить его.
Утешение пришло от другого человека.
…Он появился, словно вышел из клубов черного дыма. Смоляные волосы и борода, сверкающие черные глаза и смертельно бледное лицо. Голос… таким голосом, наверное, вещали библейские пророки, стращая нечестивых царей. Незнакомец говорил, что на Иване лежит проклятие за царствование его матери, Елены Глинской, в угоду которой была удалена законная жена Василия Ивановича, Соломония, за царствование его бабки Софьи Палеолог, которая одолела законного царевича Ивана Молодого, старшего сына своего мужа… Да и он сам достоин проклятия за неразумие, за вспыльчивость, гордыню и тщеславие.
— Бог во гневе карает людей когда гладом, когда трусом[2], когда мором, когда нахождением иноплеменных. Своим буйством, детскими неистовыми нравами, по упорству твоему и нераскаянному сердцу ты сам на себя собираешь гнев на день гнева Божия. Как рыкающий лев и голодный медведь, так нечестивый властитель над бедным народом. Разве хлеб с неба давал ты в голоде их и воду из камня источал в жажде их? Разве стал ты отцом им? Нет, подавал пагубные примеры беззакония и бесчестия. А что говорится у мудрых в пословице? Куда начальники захотят, туда и толпы желанье летит или стремится. Ты, господин мой, царь, и глаза всех устремлены на тебя!
Он умолк. Мгновение Иван смотрел на него с детским слепым восторгом, потом прошелестел пересохшими губами:
— Кто ты?
— Сильвестр из Новгорода. Пришел служить тебе, государь, в трудный час, в годину испытаний.
— Служить, вразумлять, вдохновлять! — воскликнул Иван, глядя на черноризца снизу вверх, хотя они были одного роста. Впрочем, рядом со статным, широкоплечим Сильвестром молодой царь казался худощавым юнцом-переростком. — Станешь моим духовником! Будешь служить в Благовещенском соборе!
Анастасия хотела напомнить, что собор сгорел, но не решилась слово молвить, увидев лицо мужа. Тем же фанатичным огнем пылали глаза Алексея и Данилы Адашевых, Курбского, молодого царедворца Игнатия Вешнякова — да почти всех собравшихся. А может быть, подумала она робко, с этим новым советником — пророком Сильвестром — и ее муж исполнится милосердия, и она сама обретет счастье?
Надежды сии длились недолго — лишь до ноября.
Дочь Анастасии и Ивана, первенец их, родилась в середине ноября — на две недели позже срока, — а к вечеру того же дня и умерла. Окрестить ее живой не успели, однако царица велела назвать Анной — больно уж печальным и горьким казалось ей это имя.
Государь, передали Анастасии, тоже был в большой и глубокой тоске. Но поскольку в комнату, где разрешилась от бремени женщина, три дня никому, кроме мамок и нянек, не дозволялось входить, мужа она и не ждала, пока не вымыли родильную и не прочитали во всех углах очистительную молитву. Ей же самой еще шесть недель нельзя было показаться на люди.
Она беспрестанно вопрошала себя; за что ее так покарал Бог, — и не находила ответа. Разве что за пустяшное что-нибудь, вроде греха уныния или слишком крепкой любви к радостям постельным. Ну и что? Чай, с родным мужем радовалась, не с кем попало! А Господь — он иной раз бывает до того мелочен, что аж досада берет. Распутникам разным все с рук сходит, а стоит царице мысленно согрешить — тут же и грянул гром небесный. Дочка Анастасии умерла, на свет белый не полюбовавшись, а вон, по слухам, Магдалена в Коломенском родила сына… Пусть и значится он под какой-то там благопристойной фамилией, но каждому известно, что сын Адашева. Вот уж где грех так грех! Однако же Адашеву все сходит с рук. И Сильвестр его не попрекает, а царя кусательными словами, просто-таки изгрыз: потому, дескать, погибло твое первое дитятко, что зачато оно было в те дни, когда зачатие запрещено и блуд греховен.
Сильвестр уверяет: по воскресеньям, в праздники Господни, и в среду, и в пятницу, и в святой пост, и в Богородицын день следует пребывать в чистоте и отказываться от блуда. Однако же свадьбу государя с Анастасией играли в субботу, и мыслимо ли было им «воздерживаться от блуда» в воскресенье — то есть на другой же день после свадьбы? Для чего тогда стелили им постель на снопах и семи перинах, как не для чадородия?
Она высказала это мужу. А тот лишь печально усмехнулся и сообщил, что Сильвестр, оказывается, уже который год пишет некую книгу под названием «Домострой» и в книге той научает людей, как жить.
Иван Васильевич рассказывал о «Домострое» с ребяческим восторгом, но Анастасия ощутила вдруг глубочайшую тоску при мысли о том, какое наставительное занудство выйдет из-под пера Сильвестрова. Уж наверняка он сурово ограничит все супружеские радости, и государь Иванушка, который плотью буен, однако пред нравственными страшилами слаб, что дитя малое, станет его беспрекословно слушаться.
Анастасия просто поражалась, какое огромное влияние имели на ее супруга трое премудрых и прехитрых мужей — Сильвестр, Андрей Курбский и Алексей Адашев. Поистине он шагу теперь не мог ступить, не посовещавшись с ними! Называл их избранными среди прочих, а совет с ними назвал Избранной Радой.
Анастасия ревновала не к женщинам — к мужчинам. Она любила мужа с каждым днем все крепче, все жаднее. Говорят, это грех — ведь более всего надобно любить Бога, а ежели так полюбишь человека, то и против Бога согрешишь. Видимо, истинно это, потому что за грех свой Анастасия теперь частенько была наказываема.
Как ни тщился государь следовать наставлениям многомудрого и сурового наставника и восходить на ложе к супруге только в разрешенные дни, брак их по-прежнему не был благословлен детьми. После бедняжки Анны за три года родились еще две дочери, Мария и Евдокия, но и они умерли во младенчестве. Царь был непрестанно занят, горе свое в трудах и заботах развеивал, отстраивая Москву после пожара, а царице только и оставалось, что сидеть, подпершись локотком, да плакать, и частенько ей казалось, что выплакала она со слезами всю свою былую красоту.
А в последнее время к ее неизбывному горю прибавились еще и новые», страшные беспокойства: задумал государь идти воевать Казанское царство!
Все русские знали: Казань — ад на земле. Не было от казанцев покою ни черемисе луговой и горной[3], ни булгарам[4], ни другим поволжским племенам — а пуще всего русским людям. Казанцы уводили с собой в рабство толпы пленников, разлучая детей с родителями, мужа с женой и убивая всех, кто осмеливался оказать им малейшее сопротивление. Старикам, которые не могли выдержать долгого пешего пути, они отрубали руки и ноги, бросая тела истекать кровью при дороге, а младенцев поднимали на копья или разбивали их головы о стены. В Казани тех пленных, которые отказывались принять басурманскую веру, жестоко убивали, а остальных продавали в рабство, как скотину.
Дважды, в 1548 и 1550 годах, ходил Иван Васильевич на Казань. Он выступал поздно осенью, и его заставала в пути зима. Войско вязло в снегу. Пушки тонули в Волге. Служилые люди спорили из-за первенства перед царем и забывали, зачем вышли в путь: не богатства нажить, а разбить поганых татар!
Анастасия, провожая его в оба похода, недоумевала: зачем идти в заведомую распутицу? Даже родня к родне в такую пору не ездит, ждет либо твердого санного пути, либо летней суши. А уж на врага и подавно нельзя трогаться по непролазной грязи!
Вообще-то сборы начинались ранним летом, когда дороги были хороши. Царские гонцы извещали бояр, чтоб выходили из вотчин с полками и двигались в Москву. Но… долго русская рать собиралася! Пока войска, заплетаясь нога за ногу, доберутся до Москвы — тут не только вязкие осенние дожди пойдут, но и белые мухи полетят!
Дважды, чуть ли не со слезами бессилия, царь приказывал своему войску отступить, а по следу его шли одерзевшие казанцы и опустошали Русскую землю.
Поговаривали в Москве, что третьего похода не будет, однако весной 1552 года начались новые сборы.
Анастасии, как всякой жене, хотелось вцепиться в мужа обеими руками и никуда не пускать. Все большие и малые обиды были забыты, и даже горе от потери дочерей не казалось страшнее разлуки с государем. Иванушкой. Вдобавок она снова была беременна. По всем приметам выходило, что на сей раз родится сын. Первое дело, не тошнило ни минуточки, не то что когда дочерей носила! В те поры все нутро наизнанку выворачивало, теперь же только оттого, что месячные дни прекратились, и поняла, что снова сделалась непраздная. Ела она много и охотно. Кроме того, бабки щупали царицу и сообщили: плод лежит на правой стороне, и когда государыня сидит, она правую ножку вперед протягивает. Мальчик будет наверняка. Если бы левую протягивала, была бы девочка. И плод лежал бы на левой стороне.
— Тебе когда рожать? В октябре? — спрашивал Иван Васильевич жену. — Ну и не тревожься — вернемся мы в октябре. Ежели же я дождусь твоих родин и выйду по осени, опять в снегу и грязи завязнем. Дело Курбский говорит — надо идти на Казань посуху, в июле выступать, и не позднее.
Анастасия втихомолку злилась на князя Андрея Михайловича за его, безусловно, правильные советы. Злилась и на Сильвестра с Алексеем Федоровичем Адашевым, которые, конечно, тоже подстрекали царя к выступлению и внушали ему уверенность в удаче.
И вот Кремль опустел. Мужчины ушли с царским войском — осталась только стража. Женщин тоже почти не было видно — все следовали примеру царицы Анастасии, которая затворилась у себя. Она ждала возвращения мужа и рождения сына.
Отныне допускала Анастасия до себя лишь гонцов, которые чуть не каждый день являлись из царского войска и с поля боя, так что она была прекрасно осведомлена обо всех событиях, которые происходили во время пути и осады.
Выступив на Казань, Иван исполнил просьбу жены и остановился в Муроме, чтобы отслужить молебен по Петру и Февронии, которых всегда считал своими родственниками. Дал обет после взятия «ада на земле» поставить над их мощами каменный собор[5]. А потом войско двинулось дальше и вскоре встало под стенами Казани.
Осаждающие ежедневно видели: чуть только восходит солнце, на стенах города появляются то мурзы, то старухи казанские и выкрикивают сатанинские словеса, непристойно кружась и размахивая подолами в сторону русского войска. И хотя бы день начинался вполне ясно, немедленно поднимается ветер и припускает такой дождь, что вся земля обращается в кашу.
Царь послал в Москву за чудотворным крестом, в который вделано было малое древо от Честнаго креста Господня, на котором тот пострадал за людей. Доставили крест очень быстро: от Москвы до Нижнего Новгорода на скороходных подводах, а потом водою в Казань на вятских стремительных лодках.
После крестного хода басурманские чары тотчас исчезли — установилась хорошая погода. Артиллерия смогла выбраться из непролазной грязи, подойти на нужное расстояние и беспрепятственно обстреливать стены Казани.
А взрывщики, руководимые князем Михаилом Воротынским, тайно засыпали во рвы под крепостными стенами порох.
А когда его подожгли, едва ли не весь город рухнул до основания. Пламя свилось клубом и поднялось в небеса. Казанцы падали на землю без памяти, думая, что уже настал конец света.
Теперь московские знамена и хоругви развевались над татарскими укреплениями. Шесть тысяч татар напрасно пытались спастись, бросившись вброд через речку Казанку. Все они погибли. Живыми остались только женщины и дети, но их ждал плен.
Царь жаловал отличившихся воинов дорогими бархатными — шубами на собольих мехах, золотыми ковшами да кубками, другой богатой добычей. Каждый мог выбрать себе пленных рабов, какие понравятся.
Князь Андрей Михайлович Курбский, командовавший при взятии Казани правой частью русского войска и стяжавший себе большую славу, вдобавок разогнал луговую черемису, враждебную к русским, и был назначен боярином. Его полк тоже двинулся в Москву в сопровождении заваленных добром подвод.
Позади обоза тянулась вереница пленных татар.