Если человек решается ненавидеть тех, кого он считает Божьими врагами; если он избегает тех, кого считает плохими, судит ближних, думая, что он для них «слишком хорош», опасность почти гибельна. Он на прямом пути к тому фарисейству, которое обличает Спаситель; не только к гордыне, но и к глупости тех, кого мы зовем святошами. Говорю это сразу. Но не будем фарисеями даже к фарисеям. Глупо читать такие строки, не понимая, что за ними стоит реальная проблема. Сам я не знаю, как ее решить.
Мы часто слышим, что такой-то издатель — подлец, такой-то политик — лгун, такой-то чиновник — деспот, кто-то кого-то гнусно обманул, кто-то обижает жену, какая-то знаменитость (скажем, киноактер) ведет мерзкую и лицемерную жизнь. Но теперь принято обращаться с ними как ни в чем не бывало, приветливо, даже сердечно. Люди стараются увидеть их. Люди покупают газету подлеца и поддерживают тем самым ложь, наглость, обиды, грубости и непристойности, которые вроде бы не одобряют.
Я сказал, что это проблема; на самом деле их две. Одна — социальная: правильно ли, что подлость никак не наказуется, хотя бы не отделяется? Не лучше ли обращаться с некоторыми людьми, как обращались с палачами? Они бы знали, что их не примут в клуб, не позовут в гости, а если они посмеют заговорить с женщиной, она их может ударить. Правильно ли, что у нас нет ничего, кроме беспомощного соглашательства и карательных мер? Нет протеста, нет умеренного, как бы частного мятежа. Хорошо ли, что можно сочетать радости развратника или тирана с радостями честного человека, легко и свободно живущего между равными? На этот вопрос я ответа не знаю. Если все станет иначе, опасности огромны; они не меньше, если все останется по-прежнему.
Но сейчас, здесь я говорю о частной жизни. Как нам себя вести с очень плохими людьми? Уточняю: с очень плохими людьми, у которых есть власть, богатство и апломб. Если это изгои и неудачники, если их подлость не окупилась, тогда каждый христианин знает, что делать. Пример наш Христос с самаритянкой, Христос с взятой в прелюбодеянии, Христос с мытарями и грешниками. Конечно, я имею в виду Его смирение, Его любовь и жалость, Его безразличие к презрению и пересудам. Но если вы или я не уполномочены саном, дружбой или просьбой, мы, в отличие от Него, не вправе ни обличать, ни отпускать грехи. Будьте очень осторожны, страсть к покровительству и к чужим делам очень часто прикрывается милосердием. Однако и это не все. Можно не сомневаться, что не один Христос ел с мытарями; но у этих «других» и причины были другие.
Мытарей мы назвали бы сейчас самыми жалкими из коллаборационистов. Они были изгоями, вроде палача; но многие из них богатели, и почти все они, если не все, пользовались презрительным покровительством римлян. Нетрудно предположить, что некоторые поддерживали с ними отношения, чтобы «попользоваться» или чтобы задобрить их на всякий случай. Среди их гостей, кроме Христа, были и лизоблюды, и люди, похожие на одного моего знакомого, Когда он учился в Оксфорде, он был социалистом. Потом он преподавал где-то в провинции и пришел ко мне лет через десять. Он понял, что государство не должно ни во что вмешиваться. Эти неучи и подлецы из министерства просвещения вконец извели его, честного учителя, который знает учеников, знает свое дело, знает местные условия. Сейчас не важно, прав он был или нет; важно, что он так думал. И он пришел меня попросить, чтобы я замолвил за него слово в министерстве.
Если бы я познакомил его с каким-нибудь чиновником, он, я уверен, был бы с ним очень вежлив, и тот, кто слышал его обличения, мог бы подумать, что он, как истинный христианин, любит грешника, ненавидя грех.
Конечно, это крайний, почти фарсовый случай. Но бывают случаи потоньше, посложнее. Многие мечтают познакомиться со знаменитостью, даже если ругают ее за глаза. Все же приятно, когда тебя окликнет известный человек, особенно если ты идешь с родственником из провинции. Не знаю, очень ли греховны эти мечты. Но думаю, что христианин должен всячески избегать грубых, жестоких, циничных, надменных людей.
И не потому, что он для них слишком хорош, а потому, что слишком плох. Мы недостаточно хороши, чтобы справиться с соблазнами и проблемами, которые нас поджидают. Соблазн в том, чтобы поддакнуть, одобрить словами, смехом, взглядом. Он особенно велик теперь, когда мы не без основания так боимся ханжества. Если же не избегать этих сборищ, мы вечно будем попадать в них, нас туда просто затянет. Мы будем слушать, как подлость выдают за юмор, рассказывая даже не похабные истории, а такие, которые не расскажешь, не злоупотребив доверием. При нас будут выдавать людей, прикрываясь состраданием или остроумием. Будут все высмеивать, будут защищать жестокость, принимая без доказательств, что все прочее — сантименты. От малейшей веры в какую-то другую жизнь — в бескорыстие, в жертвенность, в благородство — будут просто отмахиваться, так что даже нельзя будет об этом серьезно поспорить.
Что же нам делать? Если мы никак не протестуем, мы играем им на руку. Они еще раз убедятся, что «эти христиане» думают на самом деле так же, как они. Мы предаем Христа, когда все это терпим, словно «не знаем этого Человека». Но что же тогда? То и дело прерывать разговор, крича: «Я против!»? Встать и уйти? Это тоже подтвердит ходячее мнение о христианах — мы окажемся именно теми ханжами и невежами, какими нас считают.
Хорошо молчать. Особенно это хорошо, потому что удовольствия от этого мало, а прямой протест может доставить особое наслаждение. Но и протестовать можно, только не властно, а в нормальном споре. Нередко нас поддержит самый неожиданный человек, потом другой, пока не окажется, что почти все думали, как мы. Конечно, «те» могут переспорить, но я понял, что это не так уж важно. Иногда через много лет самый заядлый ваш противник вдруг переменит мнение, и окажется, что повлияли на него ваши слова.
Но бывает зло такой степени, когда надо возразить, что бы из этого ни вышло. Бывает такой беспардонный цинизм, такая жестокость, что мы обязаны протестовать. Если при этом нельзя не показаться ханжой, что ж, покажемся ханжами.
Ведь важно другое: ханжа ли вы на самом деле. Если вам тяжело возражать, трудно вмешиваться, значит, эта опасность вас миновала. Если вам нравится обличать, тогда это опасно. Что же до чужого мнения, есть сообщества, в которых ханжой сочтут всякого приличного человека, а тому, кого не сочтут, стоит призадуматься. Чистоплюйство — грех, но в некоторых кругах только полный бесстыдник избежит этих обвинений.
Особенно трудно общаться со «злонамеренными», потому что тут нужны не только добрая воля, смирение и смелость, но и ум, и умение вести себя, которые Бог дает не всегда. Поэтому «не сидеть» с ними велит нам не святошество, а здравый смысл. Слова «не введи нас во искушение» значат, среди прочего, «не попусти лестных приглашений, блестящих знакомств, причастности к элите, хотя мне очень этого хочется!».
К предостережениям против потворства близки слова псалмопевца о других грехах, в которых повинен язык (возможно, иногда тут играют роль архаические, даже магические представления о внутренней силе слов, о прямом и непосредственном воздействии хвалы или хулы). Сперва меня это удивило: я думал, что в то простое, грубое время зло творили мечом, огнем, дубиной. Однако в псалмах то и дело сетуют на более тонкое зло: «Ибо нет в устах их истины… гортань их — открытый гроб, языком своим льстят» (5:10). «Под языком его — мучение и пагуба» (9:28); «уста льстивы» (11:3); «уста лживые» (30:19); «слова уст его — неправда и лукавство» (35:4); «все, ненавидящие меня, шепчут между собою» (40:8); язык, «как изощренная бритва» (51:4); «уста их мягче масла, а в сердце их вражда; слова их нежнее елея, но они суть обнаженные мечи» (54:22); «всякий день поносят меня враги мои» (101:9). Тут не надо никаких научных подтверждений, мы все это знаем, мы даже слышим в злобном и вкрадчивом хоре знакомые голоса. Один из них слишком знаком, так что трудно его узнать.
VIII. ПРИРОДА
Отношение псалмопевцев к природе определяют два фактора. Первый есть у всех древних авторов; второй был в их времена предельно редок.
1. Псалмопевцы принадлежат к крестьянскому народу. Для нас само слово «еврей» связано с деньгами, торговлей, ростовщичеством. Но это восходит лишь к Средним векам, когда евреи не имели права владеть землей. Какие бы черты ни выработали в них века таких занятий, у их ветхозаветных предков черт этих не было. Они возделывали землю. Даже царь, отнимающий виноградник у своего подданного, больше похож на злого помещика, чем на царя. Все были связаны с землей; каждый чувствовал свою прямую зависимость от почвы и погоды. Точно так же жили очень долго и греки, и римляне. Тем самым, тогда не могло быть «любви к природе» — чувства горожанина, выбравшегося за город. Когда городов мало и сами они малы, люди не сознают, что есть некая «сельская жизнь». «Природа» — это просто мир, как вода для рыбы. Конечно, любоваться природой они могут, но в это естественно входит польза. Гомер любуется пейзажем, но описывает он хорошую землю, обилие воды, тучные пастбища, крепкий лес. Поскольку, в отличие от евреев, он — из народа мореплавателей, упоминает он и удобную гавань. Псалмопевцы, поэты лирические, не описывают пейзажей. Зато они несравненно передают ощущение погоды; они видят ее, как видит крестьянин, и наслаждаются ею, как, наверное, наслаждаются растения. «Ты посещаешь землю, и утоляешь жажду ее, обильно обогащаешь ее… Напояешь борозды ее, уравниваешь глыбы ее, размягчаешь ее каплями дождя, благословляешь произрастения ее… И холмы препоясываются радостию. Луга одеваются стадами, и долины покрываются хлебом; восклицают и поют» (64:10-14). А в псалме 103 прямо сказано: «Насыщаются древа Господа».
2. Все мы знаем, что евреи верили в единого Бога, сотворившего небо и землю. Природа и Бог были для них отделены друг от друга: Он ее создал, Он повелевал, она повиновалась. Это мы знаем. Но не всегда понимаем, что это, в сущности, значит.
Во-первых, для нас это прописная истина. Мы принимаем ее как должное. Наверное, многие из нас думают, что во всех религиях есть четкая доктрина творения и каждая может ответить на вопрос: «Кто создал мир?» На самом деле доктрина эта исключительна, если не единственна; когда же отдаленное ее подобие встречается у язычников, оно не имеет религиозного значения, во всяком случае, религия стоит не на нем. Оно там, где религия переходит во что-то вроде сказки. В одном египетском мифе бог Атон — по-видимому, гермафродит — вышел из воды, зачал и сам родил еще двух богов, и тогда уже «все началось»; в другом — целое скопище богов вышло из богини Нун. По вавилонскому мифу, до сотворения земли и неба существо по имени Апсу и жена его Тиамат произвели Лахму и Лахаму, а те, в свою очередь, — Аншар и Китар, которые были больше своих родителей, так что получается что-то вроде эволюции. В скандинавском мифе вначале есть огонь и лед, юг и север, и среди всего этого возникает великан, который вынашивает под мышкой сына и дочь. Когда начинается греческая мифология, уже есть и небо, и земля.
Я пишу об этом не для того, чтобы посмеяться над топорностью мифов. Смеяться тут не над чем. Все говорят о таких вещах топорно, даже ребенок и мистик. Я хочу показать, что нигде здесь нет и намека на сотворение мира. Что-то возникает из чего-то, и все. Даже если бы это было правдой, повествовала бы она об очень ранних событиях, но не о начале. Когда поднимается занавес, пьеса уже идет. Вы скажете, эти мифы отвечают на вопрос, как она началась. Отвечают, но в каком смысле? Когда опоздавший зритель обратится к вам, вы можете сказать ему: «Сперва были три ведьмы, потом король разговаривал с раненым солдатом…» Но он мог иметь в виду другое: «Откуда эта пьеса взялась? Может быть, актеры импровизируют? Или кто-то есть еще, не на сцене, и он ее выдумал?»
Конечно, у Платона можно найти теологию творения в иудео-христианском смысле — Вселенная, существующая в пространстве и времени, творится волей совершенного, вневременного, ничем не обусловленного Бога, превосходящего то, что Он творит. Но Платон стоит особняком, он — религиозный гений (хотя помог ему, несомненно, Просвещающий всех).
Нетрудно понять, как важна в религиозном смысле такая особенность иудейской доктрины. Но мы не всегда понимаем, как важна она для нашего мироощущения и воображения.
Бог сотворил природу, значит, они и связаны, и отделены друг от друга. Творец и творение — не одно и то же. Поэтому доктрина творения в определенном смысле лишает природу божественности. Теперь мы не чувствуем, как трудно к этому прийти и этому следовать. Наверное, нам поможет отрывок из Книги Иова: «Смотря на солнце, как оно сияет, и на луну, как она величественно шествует, прельстился ли я в тайне сердца моего, и целовали ли уста мои руку мою? Это также было бы преступление…, потому что я отрекся бы тогда от Бога Всевышнего» (31:26-28). Речь идет не о страшных богах-демонах: отдать дань поклонения луне или солнцу очень естественно, вполне невинно. Должно быть, иногда так и бывало, и Творец небесных светил принимал это как должное. Однако автор Книги Иова ощущает это как преступление, для него это — соблазн; и ни один европеец уже тысячу с лишним лет такого соблазна не знает.
Но эта же доктрина, лишая природу божественности, делает ее символом, знаком, проявлением Бога. Вспомним два отрывка, которые я уже цитировал. В 18 псалме всевидящее и всеочищающее солнце — образ всевидящего и всеочищающего Закона. В 35 псалме говорится так: «Господи! Милость Твоя до небес, истина Твоя до облаков! Правда Твоя — как горы Божий, и судьбы Твои — бездна великая!» (6-7). Именно потому, что горы, облака и бездна — не боги, они могут стать образами Бога. Что даст, если Аполлона сравнить с солнцем или Нептуна с морской бездной? Но сравнение Закона с солнцем, судеб — с бездной дает очень много.
Природа полна таких образов, все в ней связано с Богом. Свет — одежда Божия, небеса — Его шатер (103:2), гром — Его голос (28:3-5), мрак — покров (17:12), горы дымятся, когда Он к ним прикасается (103:32). Мир полон Его посланников. Он шествует на крыльях ветра, восседает на херувимах (17:11), и огонь — Его служитель (103:3-4). Казалось бы, все это очень близко к язычеству. Тор и Зевс говорили голосом грома, Гермес и Ирида были посланцами богов. Но совсем не одно и то же — слышим мы в громе голос Бога или голос бога. У богов есть начало, у многих из них есть родители, и мы нередко знаем, тде они сами родились; бытие дано им, как нам. Они, как мы, — твари, создания, только сильнее нас и красивее. Они — актеры, а не авторы космического действа. Платон это понимал. Бог у него создает богов и хранит от смерти; бессмертие не присуще им, а тоже дано. «Боги» не множественное от «Бог», кто-то сказал, что у слова «Бог» нет множественного числа. Тем самым, голос бога, в сущности говоря, не потусторонен. Если вы примете бога за посланца, то есть за ангела, вы пойдете дальше. Природа лишится богов, но исполнится Бога, ибо станет Его вестницей.
Но вера в сотворение мира дает не только это: благодаря ей мы можем воспринимать природу не как данность, а как достижение. Иногда псалмопевцы радуются самой ее прочности. Господь придал Своим творениям присущую Ему эмет — они крепки, устойчивы, на них можно положиться, «все дела Его верны… ибо Он сказал, — и сделалось; Он повелел, — и явилось» (32:4-9). Он поставил «горы силою Своею» (64:7), «поставил землю на твердых основах» (103:5). «Поставил их на веки и веки; дал устав, который не прейдет» (148:6). Посмотрите, как в 135 псалме поэт переходит от сотворения природы к освобождению Израиля из Египта: и то и другое — хорошая работа, великая победа.
Такое восприятие приводит к поистине удивительным вещам. Мы уже говорили, что евреи, как почти все древние, были крестьянами и видели природу глазами садовника или фермера. Их радовала трава для скота, зелень на пользу человека, вино, которое веселит сердце, и елей, от которого блистает лицо (103:14-15; именно такое лицо сравнивал Гомер с очищенной луковкой). Но этим евреи не ограничивались. Они благодарили Бога и за то, что человеку пользы не приносит. В прекрасном псалме, посвященном именно природе, мы читаем не только о скоте, зелени, вине или хлебе. Тут и «дикие ослы утоляют жажду» (103:11), и «ели жилище аисту» (103:17), а «каменные утесы — убежище зайцам» (103:18; по-видимому, это не зайцы, а особые животные, вроде сурка), и даже львы (103:21), более того — киты («левиафан» стиха 26), которые играют в море.
Конечно, это совсем не похоже на нашу «любовь к животным». Нам нетрудно любить животных, нам не приходилось голодными и усталыми работать вместе с ними, а опасных зверей у нас давно нет. (Упаси вас Господь подумать, что я пренебрежительно отзываюсь о любви к животным. Я просто хочу сказать, что для тех, кто знает только комнатных животных, это не такая уж ценная добродетель. Очень плохо, если такой любви у вас нет, но если она есть, хвалить себя не за что. Хвалить надо не нас, а замученного пастуха или возчика, который все равно ее не утратил.) То, что испытывали евреи, поражает и силой, и беспристрастием. В скандинавских мифах чудища враждебны не только людям, но и богам. В мифах античных боги посылают их, чтобы наказать или истребить неугодных. Нигде нет такого ясного и объективного взгляда: вот лев и кит, вот человек. Мне кажется, это происходит оттого, что иудеи знали Бога, сотворившего и держащего всякую тварь. Про львов говорится, что они «просят у Бога пищу себе» (103:21), и все существа, как и мы, люди, «ожидают», чтобы Бог «дал им пищу их в свое время» (103:27). Хотя ворон был для евреев нечистой птицей, Бог дает пищу и «птенцам ворона, взывающим к Нему» (146:9). Потому они и нравятся псалмопевцу: все мы — и львы, и аист, и ворон, и кит — на Божьем довольствии, и упоминание о каждом из нас умножает Ему хвалу.
Мою догадку подтверждает интересное свидетельство. Я сказал, что у язычников нет такого восприятия природы; на самом же деле в одной очень древней поэме оно есть. Она вообще очень похожа на 103 псалом. Но в том-то и суть, что автор ее — не политеист. Она восхваляет не богов, а единого Бога, сотворившего все сущее. Языческая словесность предвосхитила мироощущение словесности иудейской, но лишь в том случае, когда и богословие предвосхитило, в определенном смысле, богословие ветхозаветное. Другого мы и ждать не могли.
Речь идет о египетском «Гимне солнцу» (XIV в. до Р.Х.). Создал его Аменхотеп IV, называвший себя Эхнатоном. Многие читатели знают о нем. Он совершил религиозный переворот, порвал с политеизмом отцов и всеми силами пытался привить Египту монотеизм. Наверное, жрецам он казался чем-то вроде нашего Генриха VIII, разорившего монастыри. Монотеизм его был чист и высок. Он даже не считал богом само солнце, оно было лишь образом, проявлением Бога. Это — поразительное прозрение, быть может, более поразительное, чем у Платона, и не менее противопоставленное обычному язычеству. Но ничего из этого не вышло. Религия Эхнатона умерла вместе с ним.
А может быть, из этого вышел иудаизм. Нет ничего невероятного в том, что идеи Эхнатона входили в египетскую «премудрость», которой учился Моисей. Все, что было в этих идеях истинного, исходит, как всякая истина, от Бога. Господь мог использовать и это орудие, являя Себя Моисею. Но никаких свидетельств об этом не осталось. Да мы и не знаем, достоин ли Эхнатон стать таким орудием. Мы не знаем, каким он был. Для одного ученого он — «первая личность в истории», для другого — безумец, маньяк, а может быть, и слабоумный. Даже если он был возлюблен и благословен Богом, идеи его такими не были. Хорошо ли, плохо ли это семя, упало оно на каменистые места. А может, оно и впрямь плохо. Нам, нынешним людям, кажется, что такой чистый и строгий монотеизм лучше тех начатков иудейской веры, где Ягве предстает чуть ли не богом огня. Но мы, наверное, не правы. Если мы призваны узнать не Бога философов и ученых, а конкретного Бога (куда конкретнее нас!), Которого можно любить, бояться, призывать, лучше начать смиренней, ближе к дому, со святилища, с празднества, с драгоценной памяти о Божьих судах, обещаниях, милостях. Быть может, в такую раннюю пору вера в Бога далекого, безличного и безразличного, как солнечный диск, не принесет плодов. Если нам надо прийти к яслям Вифлеема, холму Голгофы и пустой могиле, лучше начать с обрезания, пути через пустыню, ковчега и храма. «Высшее не стоит без низшего», не стоит, упадет или взлетит и затеряется в бесконечности. Тесные врата не только узки, но и низки. Надо наклониться и стать как дети, чтобы войти в них.
Поэтому не будем опрометчиво решать, что монотеизм Эхнатона был прообразом иудаизма и, если бы только жрецы и народ его приняли, Господь явил бы Себя через египетских пророков. Но сейчас нам важно другое: что ни говори, общее в этих религиях есть, и потому в гимне Эхнатона есть общее с псалмами. Как и автор 138 псалма, фараон славит Бога за то, что Он создавал зародыш во чреве матери, «был нянькой нашей в утробе». Он славит Бога и за то, что Он учит цыпленка, как разбить скорлупу и вылупиться из яйца, пища и чирикая во всю свою силу. В стихе о том, что Бог сотворил землю по Своему желанию, он предвосхищает Новый Завет — «и все по Твоей воле существует и сотворено» (Откр. 4:11). Но есть и разница — львы для него не наши собратья в Боге. Он пишет о них иначе, примерно так: «Когда ты скроешься, мир во тьме, как бы мертвый. Выходят львы, и жалят всех аспиды». В едином ряду со смертью и змеями львы эти — наши враги. Так и кажется, что сама ночь — врагиня, неподвластная Богу, а это близко к дуализму. Да, разница есть, но есть и сходство, а сейчас нам важно именно оно. У Эхнатона, как у псалмопевцев, определенное мировосприятие, выраженное в поэзии, обусловлено определенным представлением о Боге. Но во всю свою силу и то и другое развилось у иудеев. (Можем ли мы расстаться с этой темой, не помолившись о том, чтобы древний царь, каким бы безумным и одержимым он ни был, давно уже радовался истине, которую так несовершенно предвидел?)
IX. ХВАЛА
Быть может (я очень на это надеюсь), сейчас я напишу ненужную главу. Те, кто не так туп, чтобы впасть в затруднение, которое она должна распутать, найдут ее смешной. Это хорошо, отдохнуть и посмеяться полезно, как бы серьезен ни был предмет. Я знаю по опыту, что самое смешное говорят в очень важных и очень искренних разговорах.
Когда я подходил к вере в Бога, и даже когда поверил, мне мешало, что нас вечно просят «славить» и «хвалить» Его. Особенно я удивлялся, что вроде бы и Сам Он это любит. Кому понравится человек, которому надо все время повторять, что он хороший, умный или красивый? Еще противней те, кто это и повторяет миллионеру, актеру или диктатору. Эта дурацкая и жутковатая картина неотступно стояла передо мной. В псалмах было уж ни с чем не сообразно: «Хвали, душа моя, Господа», «Хвалите Господа», «Хвали, Иерусалим, Господа». (И почему они не просто хвалят, а призывают к этому других, да еще не одних людей, а каких-то великих рыб, снег и град, которые, по-видимому, и без того делают, что им положено?) Еще хуже были слова, приписываемые автором Богу: «Кто приносит в жертву хвалу, тот чтит Меня» (49:23). А хуже всего — исключительно глупая и языческая торговля, напоминавшая мне, как дикарь то улещает идола, то бьет; псалмопевец словно бы хочет сказать: «Ну ладно, любишь хвалу — сделай мне то-то и то-то, и хвала Тебе будет!» В псалме 53 он просит спасти его от врагов (3), а потом заверяет: «Я усердно принесу Тебе жертву, прославлю имя Твое» (8). Снова и снова он просит его спасти на том странном основании, что мертвые не могут возносить хвалу (29:10; 87:11; 118:175). Важно даже, сколько раз он хвалит: «Седмикратно в день прославляю Тебя» (118:164). Это меня очень удручало. Поневоле думаешь то, чего думать не хочется. Благодарность Богу я понимал, поклонение Ему, послушание, но не эту же непрерывную лесть! Меня не утешил современный богослов, объяснивший мне, что «Бог имеет на нее право».
Я и сейчас считаю, что выразился он неудачно, но, кажется, я понял, что он имел в виду. Начнем с предметов неодушевленных. Что мы хотим сказать, когда говорим, что «картина заслуживает восхищения»? Не то, что ею восхищаются, — сотнями плохих картин восхищается масса народу. Не то, что она заслужила восхищение, — работала, старалась и заслужила. Мы хотим сказать, что восхищение — правильная, адекватная реакция на нее, и если мы так не реагируем, мы глупы и слепы, более того — нам же хуже, мы много теряем. То же самое можно сказать и о красотах природы. Отсюда я и шел, хотя некоторые сочтут это кощунством, пока не понял того, что нужно. Хвалить (или, если хотите, ценить) Бога — значит бодрствовать, войти в мир яви; не ценить Его — лишиться великой радости, а в конце концов и всего вообще. Ублюдочная и убогая жизнь тех, кто не воспринимает музыки, или никогда не был влюблен, или ни с кем не дружил, или не любит читать, или не радуется утренней прохладе, или, как я, не интересуется спортом, — более чем слабые подобия такого состояния.
Но это не все. Бог не только заслуживает восхищения и хвалы, Он велит нам хвалить Его. Я этого не понимал, пока не понял того, о чем пишу в V главе: когда мы служим Богу, Он открывается нам. Не все, не всегда, но очень многие «красоту Господню» видят в храме. Даже в иудаизме суть жертвоприношения была не в том, что люди давали Богу тельцов и агнцев, но в том, что Сам Он давал Себя людям, когда они это делали; в нашей же литургии это гораздо явственней, просто физически ощутимо. Жалкую мысль о том, что Богу в каком-то смысле нужно наше поклонение, как суетной женщине нужны комплименты или тщеславному писателю — рецензия, опровергают слова: «Если бы Я взалкал, то не сказал бы тебе» (49:12). Даже если предположить, что есть такое нелепое существо, оно вряд ли обратилось бы к нам, низшим из своих разумных тварей. Я не жду от моего пса похвал моей книге, и не от всякого человека мне приятна похвала.
Но главного я еще не понимал. Я мыслил хвалу как похвалу, одобрение, которое кто-то кому-то выражает. Мне не приходило в голову, что всякая радость сама собой переходит в хвалу, если не сдержишь ее из робости и деликатности. Мир только и делает, что хвалит и славит: влюбленные восхваляют возлюбленных, читатели — любимые книги, спортсмены — свой спорт; словом, все кому не лень расписывают погоду, пейзажи, вина, блюда, актеров, машины, лошадей, приятелей, детей, цветы, страны, колледжи, горы, марки, насекомых, даже политиков и ученых. Я не раз замечал, что особенно часто и много хвалят самые смиренные, здоровые и умные люди, а ущербные и глупые хвалят редко и мало. Хороший критик найдет что похвалить в несовершенной книге; плохой вычеркивает из литературы одну книгу за другой. Здоровый и доброжелательный человек найдет, за что похвалить самую скромную еду, даже если он привык к очень изысканной; больной или сноб найдет недостатки в любом угощении. Если вычесть чрезвычайные обстоятельства, можно сказать, что хвала — словесное выражение душевного здоровья. Совершенно не важно, умелая она или нет; многие любовные стихи так же ужасны, как гимны. Еще я замечал, что, когда мы хвалим, мы вечно просим к нам присоединиться: «А? Правда? Нет, правда?» Когда псалмопевец просит всех хвалить Господа, он делает ровно то же самое, что делает человек, говорящий о предмете своей любви.
Должно быть, мы так хвалим то, что нас радует, потому что хвала не только выражает, но и дополняет нашу радость, доводит ее до полноты. Не ради лести влюбленные повторяют друг другу, как они красивы, — радость их неполна, если они этого не скажут. Когда откроешь нового писателя, непременно надо рассказать, как он талантлив; когда внезапно увидишь прекрасную долину, просто невозможно молчать; когда услышишь хорошую шутку, нужно ею поделиться. Конечно, словами всего не передашь. Вот если бы написать прекрасные стихи, или дивную музыку, или картину, наша радость была бы еще полнее. А если бы смертный человек мог достойно восхвалить самое высокое на свете, душа его достигла бы высшего блаженства.
Когда я думаю об этом, я понимаю христианское учение о том, что ангелы и блаженные души славят Бога на небесах. Это совсем не то, что «пойти в церковь». Наша «служба» — очень слабое подобие, мы только пытаемся там славить Бога, и в 99,9% случаев это нам не удается. Чтобы представить себе, о чем говорит это учение, мы должны предположить, что мы переполнены любовью к Богу, мы просто выдержать не можем такой любви и радости, они льются из нас, хлещут. В шотландском катехизисе сказано, что назначение человека — «славить Господа и радоваться Ему». В свое время мы узнаем, что это — одно и то же. Полная радость и есть хвала. Когда Господь велит нам хвалить Его, Он велит нам Ему радоваться.
А пока, как сказал Донн, мы настраиваем инструменты. Это может доставить немалое наслаждение, но только тому, кто хоть как-то провидит симфонию. Иудейские заклания и даже самые святые наши обряды — обещание, репетиция, а не концерт. Как всякая репетиция, они требуют труда, а радости могут и не дать. Но без труда радости вообще не будет. «Выполняя религиозные обязанности», мы роем каналы в пустыне, чтобы воде, когда она появится, было где течь. Я хочу сказать, так бывает обычно; есть и другие минуты, и у некоторых поистине блаженных душ их много.
Что же до принципа «ты — мне, я — тебе», дело хуже. Этот глупый пережиток язычества действительно есть в Псалтири. Пламя не всегда чисто, но не в том суть. Да и не нам смотреть свысока на самых корыстных псалмопевцев. Мы не торгуемся так простодушно; но и не все говорим в молитве. Я часто диву даюсь, что только не приходит в голову, когда молишься, какие идиотские сделки, оговорки, какие компромиссы вот-вот предложишь Богу, как по-детски нелепо с Ним препираешься. Язычество живо в нас. Его глупости и хитрости куда сильней его красоты и простодушия. Если вы наделены властью, нетрудно сломать свирели, остановить пляски, разбить статуи, стереть из памяти сказки; но очень трудно прикончить корыстного, запуганного дикаря, живущего в нашей душе, — ту жалкую тварь, которой Господь может сказать: «Ты это делал, и Я молчал, ты подумал, что Я такой же, как ты. Изобличу тебя, и представлю пред глаза твои грехи твои» (49:21).
Но, как я уже говорил, все это нужно лишь немногим моим читателям. Остальным же эта комедия ошибок, этот кружной путь к очевидному даст возможность пожалеть меня и посмеяться.
X. ИНОСКАЗАНИЯ
Теперь я должен перейти к тому, что гораздо труднее. До сих пор мы пытались читать псалмы так, как их надо было читать по замыслу псалмопевцев. Но христиане читают их иначе. Христиане находят в них иносказания, скрытый смысл, связанный с истинами Нового Завета — с Воплощением, Страстями, Воскресением, Сошествием Святого Духа и Искуплением. Так читают, собственно, весь Ветхий Завет. Предполагается, что полное его значение становится ясным только в свете событий, которые произошли через много лет после смерти написавших его людей.
Современному человеку нелегко это принять. Кто-кто, а мы знаем: при желании можно вычитать из текста все что угодно. Особенно хорошо это знают те, кто пишет научную фантастику. Я с удивлением узнавал из хвалебных и из враждебных рецензий, какие глубокие аллегории содержатся в моих научно-фантастических книжках. Если примешь метод толкований, дорога открыта, обманывать себя и других ты можешь, как хочешь. Однако толковать Библию мы вправе. Что же делать? Казалось бы, гора неприступна; но я не полезу на утесы. Я пойду кружным путем, и поначалу покажется, что до вершины мне не добраться.
Начну я очень далеко от Писания и даже от христианства.
Один римский историк рассказывает, что в небольшом городе случился пожар и начался он в банях. Возникло подозрение, что там был поджог и этому способствовало вот что: в тот же день, пораньше, один горожанин пожаловался, что в бане холодно, а банщик сказал: «Ничего, скоро будет жарко». Конечно, если и впрямь был заговор и раб в нем участвовал и был так неслыханно глуп, что не удержался от ненужной угрозы, говорить не о чем. История касается нас лишь в том случае, если это чистое совпадение. Ответ раба полностью объясняется жалобой посетителя, именно так и ответил бы всякий банщик. Более глубокий смысл слова его обрели совершенно случайно.
Возьмем случай посложнее. (Читателю, незнакомому с классической филологией, скажу, что для римлян «век», или «царство» Сатурна — это утраченная пора невинности и мира, что-то вроде Эдема до грехопадения, хотя никто, кроме разве что стоиков, не придавал ей такого большого значения.) Незадолго до Рождества Христова Вергилий написал, что начинается наново ход веков, к нам возвращается царство Сатурна, придет дева и небо посылает нам дивное дитя. В Средние века верили, что до поэта дошло какое-то пророчество, быть может — через книги Сивиллы; и самого его считали языческим пророком. Современные ученые, насколько мне известно, в это не верят. Они могут спорить о том, к какой знатной или августейшей чете обращена столь непомерная лесть, но совпадение с Рождеством считают случайностью. Однако совпадение это по меньшей мере гораздо удивительней того, первого. Если это удача, то она поистине огромна (враг христианства сказал бы, что Вергилию чертовски повезло).
Перейду к примерам другого типа и уровня. Здесь тоже кто-то говорит слова, которые в действительности глубже и истинней, чем он думает; но случайностью это назвать нельзя. Спешу заметить, что «неслучайность» совсем не значит «пророчество», «предвидение», «ясновидение». Нет у меня и малейшего намерения выдать эти примеры за свидетельство в пользу христианства. Мы вообще не говорим о свидетельствах. Мы рассуждаем о том, как относиться к таким случаям, когда в тех или иных словах открывается позже новый, более глубокий смысл. Я пытаюсь показать, что случаи эти — неоднородны. Иногда это чистое совпадение, как бы удивительно оно ни было. Иногда же открываемая позже истина как-то связана с тем, что человек хотел сказать.
Приведу примеры. 1) Святой, вдохновленный Богом, говорит нам, что где-то во Вселенной есть такое-то существо. Потом (не дай нам, Господи!) мы добираемся до других миров, неся туда собственную нашу греховность, и находим это существо. Вот пророчество в полном смысле слова. 2) Писатель (который при этом не ученый) выдумал и описал некое существо, а его потом нашли. Вот чистая случайность, удача. Выиграть на бегах может и тот, кто ничего в них не смыслит. 3) Крупный биолог предсказывает, что в такой-то и такой-то среде жизнь должна развиваться так-то и так-то. Вот тут, если мы найдем эти формы жизни, будет и не пророчество, и не случайность. Ученому помогли ученость и ум, а не удача. Истинная природа жизненных процессов объясняет, почему такое существо есть в его книгах. Когда мы перечитаем эти книги, думая о находке, мы не внесем в них ничего произвольного. О случаях этого, третьего типа я и хочу поговорить, хотя, как вы увидите, здесь сыграли роль вещи, которые выше и ума, и учености.
Платон в «Государстве» рассуждает о том, что добродетель ценят за ее ощутимые плоды — почести, хвалу, славу, — но, чтобы увидеть ее, как она есть, надо обнажить ее, очистить от них. И просит представить, что с совершенным праведником обращаются, как с чудовищным злодеем. Его связывают, бичуют, прибивают к столбу (персидский вариант распятия). Читатель-христианин протирает глаза чуть ли не в ужасе. Что же это? Опять удача и случайность? И видит, что ни того ни другого здесь нет.
Раб — несомненно, а Вергилий — вероятно «говорили о чем-то другом». Платон, прекрасно это сознавая, говорил о судьбе праведности в злом и неумном мире, то есть именно о том, что полнее всего выразилось в Страстях Господних. Если слова эти обязаны, в той или иной мере, смерти (я даже сказал бы — «мученичеству») его учителя, это ничего не меняет. По одной и той же причине несовершенная, хотя и очень высокая праведность Сократа привела его к легкой смерти, а совершенная праведность Христа — к распятию: потому что праведность — это праведность, а падший мир — это падший мир. Вдумываясь в сущность праведности и мира, Платон подошел так близко к истине не потому, что был удачлив, а потому, что он был мудр. Если человек, не выезжавший из Англии, заметит, что на высокой горе снег тает позже, он может додуматься до того, что на очень высоких горах есть вечные снега. Когда он увидит Альпы, он не скажет: «Какое совпадение!», он скажет: «Ну вот! Говорил же я».
А как нам быть с многочисленными языческими богами, которых так и называют — «умирающими и воскресающими»? Именно ученые, враждебные нашей вере, скажут вместе с нами, что совпадение не случайно. Правда, они при этом думают: «У всех этих предрассудков — один и тот же источник и в опыте, и в сознании. Скорее всего, это связано с земледелием. Ваш миф о Христе похож на миф о Бальдре, потому что у них одинаковое происхождение; это, так сказать, семейное сходство». Христиане думают разное, одни — одно, другие — другое. Многие из Отцов Церкви, считающие язычество чистой бесовщиной, сказали бы: «Как все умелые лжецы, диавол старается, чтобы его ложь была особенно близка к правде; потому мы и зовем его обезьяной Господа. Сходство между Адонисом и Христом не случайно, как сходство между подлинником и пародией, между жемчугом и подделкой». Те же, кто считает, как я, что в языческой мифологии есть и божественное, и бесовское, и человеческое (вкус к доброму рассказу), скажут так: «Да, это не случайно. Смена ночи и дня, смерть и воскресение растений породили смутное и трудно выразимое знание: и человеку надо пройти через смерть, если он хочет жить в истинном смысле слова. Сходство этих мифов и христианской истины не случайней, чем сходство между солнцем и его отражением в воде, между историческим событием и народным преданием о нем, между деревьями и холмами наяву и во сне». Как видите, сторонники всех трех точек зрения сочтут сходство неслучайным.
Другими словами, мифы, стихи или фразы, обретающие в свете позднейших событий новое значение, — неоднородны. Мы, конечно, в любом случае вправе примысливать к ним новое значение, но это наше частное дело. Если, читая Вергилия, я непременно вспоминаю о младенце Христе и даже специально перечитываю эти стихи под Рождество, польза мне будет; но, вполне возможно, я ему приписываю то, о чем он и не думал, как не думал о пожаре банщик. Если же я, читая Платона, размышляю о Страстях, это дело другое. Я знаю, в чем тут связь, Платон — не знал, но она есть, я ее не выдумал. Вполне возможно представить себе, что Платон или создатель мифа, узнав истину, сказали бы: «Вот оно что!.. Вот о чем я пытался поведать, сам того не ведая». Бедный банщик, конечно, сказал бы: «Да что вы, я и не думал». Что сказал бы Вергилий, я не знаю.
(Нет, будем милостивее и представим, что они не «сказали бы», а «сказали», ибо давно узнали и признали истину — «многие придут с востока и запада и возлягут в Царстве Небесном»…)
XI. ИНОСКАЗАНИЯ В ВЕТХОМ ЗАВЕТЕ
Если в языческих текстах могут быть иносказания того рода, как я только что говорил, вполне резонно предположить, что в Ветхом Завете их больше. У нас, христиан, две причины так думать.
1) Для нас Писание священно, или боговдохновенно. Слова эти понимали по-разному, и мне лучше объяснить, как понимаю их я, хотя бы по отношению к Ветхому Завету. Меня считают приверженцем полного, безоговорочного принятия всех текстов как исторических. Мнением этим я обязан тому, что не отвергаю того или иного текста, если в нем речь идет о чудесах. По-видимому, многим так трудно верить в чудеса, что они и представить не могут другой причины моих странных поступков, кроме буквального принятия всей Библии. Но я повинен в этом не более чем блаженный Иероним, сказавший, что Моисей описал сотворение мира «как народный поэт», то есть, на нашем языке, как мифотворец, или Кальвин, сомневавшийся в историчности Иова. Я принимаю истории, в которых есть чудеса, просто потому, что еще не нашел философских причин для отрицания чудес. Когда же я решаю, историчен ли тот или иной текст, критерий у меня совсем другой. Книга Иова не кажется мне исторической потому, что в ней речь идет о человеке, не связанном ни с какой генеалогией и живущем в стране, о которой в Писании ничего не говорится; короче — потому, что автор явно пишет как писатель, а не как летописец.
Поэтому мне ничуть не трудно согласиться с учеными, которые считают, что рассказ о сотворении мира происходит от более ранних языческих мифов. Конечно, надо понимать, что значит слово «происходит». Повествования не плодятся, как мыши; их рассказывает человек, и каждый рассказчик или меняет их, или нет. Менять их он может и намеренно и бессознательно. Если он меняет их намеренно, в дело идут его воображение, его чувство формы, его этические взгляды, его представление о том, что назидательно, полезно или просто занятно. Таким образом, в так называемое (не совсем точно) развитие повести вмешиваются люди. Люди же, да и никто вообще, не могут делать ничего доброго, если Бог не поможет. Когда длинный ряд изменений превратил легенду, не имевшую религиозного или философского смысла, в историю о творении из ничего и о трансцендентном Творце, я ни за что не поверю, что некоторых рассказчиков, хотя бы одного, не вдохновлял Бог.
Таким образом, миф, который мы находим у многих народов, поднят Богом над самим собой, признан Им и призван служить тому, чему он сам по себе служить не мог. Обобщая, скажу: по-видимому, Ветхий Завет состоит из всего, из чего состоит любая словесность, — в нем есть хроники (нередко очень точные), стихи, политические и нравственные рассуждения, любовные истории и многое другое, но все это служит Слову Божию. По-разному, конечно: пророки пишут, ясно ощущая Божью руку; летописец, быть может, просто записывает события; стихотворцы, сложившие Песнь Песней, наверное, ни о чем и не думали, кроме самого приятного, мирского смысла. Кроме того, и это очень важно, все перемножено на труд и иудейской, и христианской Церквей, сохранивших, отобравших и освятивших именно эти книги. Прибавьте еще труд тех, кто правил и издавал их. Каждому помогал Бог, но не каждый об этом знал.
Свойства сырья вполне ощутимы. Мы встретим нелепости, ошибки, противоречия, даже грех (вспомните главу о проклятиях). Ветхий Завет — Слово Божие, но совсем не в том смысле, что каждая фраза в нем верна и безупречна. На нем — печать Божьего слова; а мы — с Божьей помощью, почтением к толкователям, которые были мудрее нас, и во всеоружии того ума и той учености, какие нам отпущены, — примем это слово, но не как энциклопедию и не как энциклику. Мы войдем в него, настроимся на его волну и тогда поймем всю полноту им сообщаемой вести.
Нам, людям, это кажется истинным расточительством. Какая, в сущности, несовершенная и неполная возгонка мирского сырья! Насколько бы лучше прямо получить чистый свет последней истины, и притом упорядочению, в системе, чтобы мы могли заучить все это, как таблицу умножения. Поневоле позавидуешь тем, кто верит в совершенную непогрешимость Писания и Церкви. Но остережемся рассуждений вроде: «Бог делает все как лучше; это — лучше, значит, Богу надо сделать именно это». Мы смертны и не знаем, что для нас лучше, и нам опасно предписывать Богу, как Ему поступать, тем более что здесь, на земле, мы и не видим Его дел со всех сторон.
Нетрудно заметить, что учение Самого Господа, в котором уж точно нет пятна и порока, дано нам не в том четком, гарантийном, систематизированном виде, какого бы мы хотели и ждали. Христос ничего не написал. Мы располагаем лишь пересказами Его слов, чаще всего — ответов, обусловленных вопросами или хотя бы контекстом. Если же мы соберем их, в систему нам их не привести. Христос учил, но лекций не читал. Он прибегал к поговоркам, парадоксам, преувеличениям, притчам, иронии, даже (не сочтите кощунством) к остротам. Он говорил вещи, которые, если принять их буквально, противоречат друг другу, как пословицы. Тем самым, учение Его не схватишь одним умом, не «усвоишь». Если мы попытаемся, у нас ничего не выйдет, и мы решим, что Христос был на редкость уклончив. Он едва ли давал прямой ответ на прямой вопрос. «Поймать» Его (снова простите за кощунство) не легче, чем загнать в бутылку солнечный луч.
Спускаясь ниже, мы встретим похожую трудность, читая апостола Павла. Наверное, не я один удивлялся, почему Бог, отпустивший ему столько даров, обделил его даром ясности и систематичности, который вроде бы нужен родоначальнику христианских богословов.
Итак, на трех уровнях — в Писании, у Христа, у «апостола языков» — мы не находим того, что считаем лучшим. Если это сделал Бог, значит, Ему виднее. Быть может, нам было бы очень вредно получить то, что мы хотим. Быть может, именно потому, что учение Божие ускользает от нашего систематизирующего разума, мы вынуждены принять его всем нашим существом и понять, что мы не «изучаем предмет», но входим в общение с Личностью, обретаем новое зрение и новое сердце, дышим новым воздухом и вместе с Богом, no-Божьи стараемся восстановить в себе Его искаженный образ. То же самое и с апостолом. Он сбивчив, нам часто кажется, что он не доводит мысль до конца (и даже что он допускает натяжки), он вдается в подробности, он жалуется, он воспаряет духом, и все это вместе являет нам то, что важнее идей, — саму христианскую жизнь. Мы видим, как Христос действует в человеке. Вполне может быть, что ценность Ветхого Завета тоже зиждется на его видимых несовершенствах. Он отказывает нам в одном, чтобы мы обрели другое — прошли вместе с Израилем весь путь постепенных откровений Божьих и ощутили саму борьбу Слова с материалом, над которым Оно трудится. Ведь и здесь мы должны откликнуться не умом, а всем существом.
Например, мне кажется, что, пробираясь к голосу Божьему через проклятия псалмов, я получил больше, чем получил бы от этических трактатов. Тени сказали мне много про самый свет. Я ни за что не отказался бы теперь от такой антирелигиозной штуки, как нигилизм Екклесиаста. Книга эта холодно и ясно изображает человеческую жизнь без Бога. Такое свидетельство — часть Божьего слова; мы должны его услышать. Если прочитать один Екклесиаст из всей Библии, больше подвинешься к истине, чем многие люди.
По-видимому, домыслы наши о том, почему Бог делает так, а не иначе, стоят не больше, чем домыслы моей собаки, которая смотрит, как я пишу. Причины мы можем только угадывать; но не методы. Пути мы все же видим и вправе заметить их особенности. В Книге Бытия мы читаем, что Бог создал человека из праха и вдохнул в него жизнь. Вполне возможно, что строки эти иллюстрируют устойчивость языческих представлений: люди просто не могли себе представить, как это что-нибудь сотворено; им непременно было нужно, чтобы Бог делал что-то из чего-то, как горшечник или столяр. Однако по счастливой случайности или (мне кажется) по воле Божьей здесь воплощен важнейший принцип. Человек и вправду сделан «из чего-то». Он — животное, призванное — или, если хотите, обреченное — быть больше чем животным. Мысли мои об эволюции не имеют религиозного значения, и здесь я говорю лишь о том, что с биологической точки зрения один из приматов изменился, стал человеком, но остался при этом приматом, животным. Он обрел новый вид жизни, не оставляя старого. Точно так же всякая органическая жизнь использует химические процессы. Принцип можно провести не только ниже, но и выше: не оставляя человеческой жизни, можно войти в жизнь Божию. Так и Писание: оставаясь словесностью, оно становится Словом. Ничего необычного в этом нет.
На каждом уровне, как я говорил, низшее остается, не исчезает под бременем высшего, и потому можно только его и заметить. Можно читать о жизни Христа как о человеческой жизни (ведь это и есть человеческая жизнь). Многие современные философы видят в человеческой жизни исключительно усложненную жизнь животного. Картезианцы видят животное как механизм; так и Писание можно читать, как читают любую книгу. Никакие открытия, никакие методы не докажут и не отвергнут такого подхода. Ведь во всех перечисленных случаях нужно не знание, а проникновение, верный взгляд, надо видеть все в фокусе. Того, кому видно лишь низшее, переубедить нельзя. Если вам кажется, что стихи — это черточки на белой бумаге, ни микроскоп, ни анализ чернил вам не помогут.
2) Вторая причина гораздо проще и, наверное, убедительней. Спаситель Сам открыл нам, что Ветхий Завет полон иносказаний. По пути в Еммаус Он говорил ученикам, что они должны бы знать из Писания, как придет к славе Помазанник Божий, и объяснил им «от Моисея» (то есть с самого начала, от Пятикнижия) все, что сказано о Нем (см. Лк. 24:25-27). Он прямо отождествил Себя с лицом, неоднократно упомянутым в Библии, и отнес к Себе многие тексты, в которых современные ученые такой связи не видят. По всей вероятности, делал Он это и тогда, когда предсказывал Свои Страсти. Он признавал, нет, Он утверждал, что именно о Нем говорится иносказательно в Писании.
Мы не знаем (во всяком случае, я не знаю), какие именно эти места. Одно из них, по крайней мере, мы можем назвать точно. Когда эфиопский евнух встретил Филиппа (Деян. 8:27-38), он читал главу 53 Исайи и не знал, о себе или о ком ином говорит в ней пророк. Филипп в ответ рассказал ему о Христе. Другими словами, он сказал, что Исайя говорит о Нем. Можно не сомневаться, что Филипп знал это точно. (Наши предки думали, что Исайя сознательно предвидел страдания Христа. Наши ученые скажут, что сознательно он имел в виду свой народ. По-моему, разница эта не имеет значения.) Кроме того, из слов на Кресте (Мк. 15:34) можно вывести с уверенностью, что Христос отождествлял Себя со страдальцем из 21 псалма. В сцене, описанной у Марка (12:35-37), Он отождествляет Себя с «Господом моим» из псалма 109, показывая, что лишь тайна Воплощения придает смысл его первому стиху. Слова из 90 псалма об ангелах-хранителях в Евангелии от Матфея (4:6) Он тоже относит к Себе, и мы вправе не сомневаться, что так оно и было, ибо только Он один мог рассказать ученикам об искушении в пустыне. Относит Он к Себе и текст из 117 псалма (стих 22) о камне, отвергнутом строителями (Мк. 12:10). В Деяниях (2:27) текст «ибо Ты не оставишь души моей в аде и не дашь святому Твоему увидеть тление» (Пс. 15:10) воспринимается как пророчество о Воскресении, и, должно быть, апостолы слышали это от Него. Все же первые христиане были ближе и к букве, и к духу Его слов, чем самые ученые (я не говорю — «самые святые») наши современники. А в сущности, в словах Его и нет никакой «буквы». Читая Евангелия, буквалист не сведет концы с концами и не построит системы. Только сеть широкая, как сердце, и тонкая, как милосердие, удержит Того, Чьим знаком была рыба.
XII. ИНОСКАЗАНИЯ В ПСАЛМАХ
В определенном смысле толкования псалмов объединяли Христа с Его противниками. Например, слова о 109 псалме (см. выше) были бы невозможны, если бы обе стороны не принимали без споров, что под «Господом моим» (Мк. 12:35-37) разумеется Мессия, то есть царь, помазанник Божий, освободитель Израиля. Такой метод принимали тогда все. Все знали, что у Писаний есть второй, духовный смысл. Даже праведные язычники, вроде евнуха-эфиоплянина (Деян. 8:27-38), знали, что священные книги Израиля нельзя понять без толкователя, который способен открыть их сокровенные значения. Наверное, все образованные иудеи I века видели указания на Мессию в тех же фразах, в которых их видел Иисус. Отличие было в ином: Он отождествлял царя-помазанника с другим лицом из Ветхого Завета, а оба эти лица — с Самим Собой.
В псалмах говорится и о торжествующем царе, и о невинном страдальце. В 12, 21, 54, 101 псалмах речь идет о Страдальце; во 2 и 71 — о Царе. Если я не ошибаюсь, Страдальца к тому времени отождествляли со всем народом в его настоящем, как он есть; под Царем же понимали грядущего освободителя из дома Давидова. Христос, повторяю, отождествлял Себя и с тем, и с другим.
Таким образом, «читать между строк» нам позволил и повелел самый высокий авторитет. Но это не освящает всего, что мы там вычитаем. Нередко, глядя в глубину Писания, мы видим только наши глупые лица. И мне, и многим моим современникам кажутся смешными и натянутыми некогда общепринятые толкования. Наверное, очень часто они такими и были, но не нам решать, когда именно. На земле нет беспристрастного судьи, который мог бы рассудить спор столетий. Никто не стоит вне истории, и больше всех порабощен ею тот, кому кажется, что наш век — не один из веков, а высокий помост, откуда можно, наконец, объективно рассмотреть все и вся.
Приглядимся к некоторым толкованиям. Псалом 109 принято петь под Рождество. Этому и впрямь можно удивиться: в нем нет ни слова о мире, о благоволении, нет умиления, уюта, убожества Вифлеемских ясель. Вероятно, написан он на коронование или хотя бы во славу какого-то царя. Он полон угроз, он никак не утешает, а как бы говорит: «Берегись!» Мы вправе связывать его с Христом по двум причинам: во-первых, Он Сам говорил это, ибо Он — Тот, Кого Давид называл «Господом моим», а во-вторых, в нем упоминается Мельхиседек (109:4). Согласно Посланию к Евреям, этот в высшей степени загадочный персонаж — символ Христа, живое пророчество о Нем (Евр. 7). Мы не знаем, как именно толковал апостол на своем языке 14 главу Книги Бытия, но главное, вероятно, сохраняется даже в переводе с перевода. Конечно, отсутствие родословной ни в коей мере не значит, что Мельхиседека просто не было, но оно ставит его как бы в стороне от повествования. Он является неизвестно откуда, благословляет Авраама «от Бога всевышнего, Владыки неба и земли» и куда-то девается. Поневоле ощутишь, что он из другого мира — не загробного, земного, но другого. Для него нет сомнений в том, что он выше Авраама, и тот это принимает. Я не знаю, что сказал бы нам автор или последний из авторов Книги Бытия, если бы мы спросили его, что это значит; но, как я уже говорил, я верю, что на создании этой книги лежит Божья печать. Один результат рассказа о Мельхиседеке мне ясен: читателю накрепко врезается в память мысль о том, что жреческое служение не языческим богам, а Единому Богу существовало очень давно, до еврейского священства, родоначальником которого был Аарон, до Авраама, независимо от его призвания. Древний, доиудейский жрец — в то же время и царь; Мельхиседек — и священник, и царь. Это бывало, но не в Израиле. В определенном смысле один Мельхиседек из всего Ветхого Завета подобен Христу. Христос, как и он, считает Себя не только царем, но и священником, хотя не происходит из рода священнослужителей. Мельхиседек действительно указывает на Него, как и герой 109 псалма, который тоже и царь, и священник, не происходящий от священников.
Для иудея, обратившегося в христианство, это было исключительно важно. Можно доказать, почему Иисус — сын Давидов; но никаким образом не докажешь, что Он восходит к Аарону. Тем самым, нужно было принять, что есть священство, независимое от колена Ааронова, более того — что священство это выше Аароновой чреды. Мельхиседек освящал это авторитетом Писания. Для нас, христиан из язычников, все наоборот: нам гораздо легче понять и принять священство Христа. Мы почти не ощущаем, что Он — Царь и Победитель, и псалмы помогают нам это ощутить. Откроем 44 псалом и услышим: «Препояшь Себя по бедру мечем Твоим, Сильный, славою Твоею и красотою Твоею. И в сем украшении Твоем поспеши, воссядь на колесницу ради истины и кротости и правды, и десница Твоя покажет Тебе дивные дела. Остры стрелы Твои; народы падут пред Тобою» (4-6). В псалме 88 мы читаем обетования Давиду, то есть всем или многим его потомкам (как «Иаков» обозначает всех потомков Иакова). Господь обещает сокрушить пред ним врагов его, поразить ненавидящих его; Давид будет звать Бога отцом, а Тот сделает его первенцем, который выше царей земли (24-28). В псалме 131 снова идет речь о Давиде: «Врагов его облеку стыдом; а на нем будет сиять венец его» (18). Все это выделяет тот смысл Рождества, о котором мы почти не помним. Прочитайте эти псалмы как песни на Рождество Христово, и вы ощутите, что оно было вызовом, угрозой миру сему. Псалмы возвещают, что пришел наконец долгожданный защитник, который сразится со смертью, дьяволом, злом и победит их. Мы знаем, что и Сам Спаситель воспринимал Свой приход именно так. (Из европейских поэтов эту сторону Рождества хорошо ощутил и описал один Мильтон.)
Связывать с Пятидесятницей 67 псалом можно, хотя стих «земля тряслась, даже небеса таяли от лица Божия» (9) для псалмопевца, конечно, соотносился с чудесами Исхода. Стих 12 прекрасно показывает, как обретают новый смысл ветхозаветные тексты. Обычно мы читаем: «Господь даст слово; провозвестников великое множество», понимая «слово» как «воинский приказ», провозвестников (мрачная ирония) — как воинов. Однако на самом деле все не так. Стих этот значит, что многие могут разнести весть о победе. Вот это вполне подходит для Пятидесятницы. А уж совсем дает нам право так применять псалом стих 19: «Ты восшел на высоту, пленил плен, принял дары человеков, так чтобы и из противящихся могли обитать у Господа Бога». Гебраисты утверждают, что в древнееврейском тексте речь идет о «дарах» (добыче, дани) от людей. Однако в Послании к Ефесянам апостол имеет в виду другое прочтение: «Посему и сказано: восшед на высоту, пленил плен и дал дары человекам» (Еф. 4:8). Вероятно, именно здесь 67 псалом впервые связан с Сошествием Святого Духа — Павел говорит о дарах духовных, подчеркивая, что они даны после Вознесения. Связь Вознесения с Пятидесятницей прекрасно согласуется со словами Спасителя: «…лучше для вас, чтобы Я пошел; ибо, если Я не пойду, Утешитель не придет к вам» (Ин. 16:7), словно присутствие Христа в «пространственно-временном мире» мешает явиться Богу Духу Святому. Тут — тайна, и я ее даже не коснусь.
С псалмами, в которых речь идет о Страдальце, все много проще — их трудно читать, не думая о Христе. Если говорить совсем уж по-человечески, понять иносказания здесь можно и без помощи свыше — чудом было бы не понять их. В псалме 21, страшной песне, которую Христос вспомнил на кресте, поразительнее всего не «пронзили руки мои и ноги мои», а сочетание полного отчаяния с полной вверенностью Богу, Который не отвечает, даже «не внемлет» (21:3), и все же «Святый, живет среди славословий Израиля» (21:4). Здесь говорит страдалец невинный; в псалме 39 — виновный: «постигли меня беззакония мои, так что видеть не могу» (13). Но и это — голос Христа, ибо мы знаем, что Единый Безгрешный спустился ради нас в глубины страданий, которые испытывает плохой человек, когда узнает, какой он плохой. Заметьте, стих очень трудно согласовать со стихами 8 и 9, если речь не о Христе.
Говорить еще о «псалмах страдания» не стоит, там все очевидно. Вообще же скажем только, что 44 псалом являет нам столько граней Рождества, сколько не явят рождественские песни и, в определенном смысле, Евангелия. Создан он придворным поэтом к свадьбе царя. (Теперь нас удивляет, что такие стихи написаны «по заказу». Но во времена здоровых искусств никто бы не понял, чему мы удивились. Великие поэты, музыканты, художники могли работать так и работали. Того, кто не мог, сочли бы странным, как моряка или крестьянина, которые трудятся лишь по вдохновению.) Псалом прекрасен и как брачная песнь — то, что греки называли эпиталамой, — но он гораздо значительней, когда мы свяжем его с Воплощением.
Раньше меня совершенно не трогали толкования библейских текстов, уподобляющие жениха Христу, невесту — Церкви. Читая явственно эротические стихи из Песни Песней, поневоле улыбнешься и подумаешь, как наивны толкователи. Я и сейчас не верю, что древний автор понимал все это «в духовном смысле». Принимая такое прочтение, мы не можем отвергнуть то, о чем он уж точно думал. Да, это брачная песнь, это — поэма о влюбленных; новое чтение не мешает так видеть (человек — и впрямь один из приматов, стихи — черные черточки на белом листе). Но постепенно я понял, что новый смысл не произволен, он порожден тем, прежним. Во-первых, почти все великие мистики — античные, мусульманские, и особенно христианские — показывают, что образ брака, любовного союза естественно, даже неизбежно выражает связь человека с Богом. Во-вторых, тема «священного брака» постоянно возникает в язычестве — не «самом высоком» или «самом светлом», а «самом истовом», т.е. самом серьезном. Если Христос (а я в это верю) исполнил чаяния не только иудеев, но и эллинов, вполне может быть, что Он исполнил и это. В-третьих, для самого иудаизма Израиль — Невеста Господня. Об этом мы читаем в одной из самых трудных и трогательных глав Ветхого Завета (Иез. 16); в Откровении же Ветхий Израиль передает это Новому, и Невестой становится Церковь. Недостойную невесту отмывают, переодевают, обручают с Богом — просто свадьба короля Кофетуа! Аллегория, которая сперва казалась произвольной, укоренена во всей истории религий; и отвергать ее за то, что она «несовременна», может только слепой, самодовольный провинциал.
Если так прочитать псалмы, Рождество обретает для нас утраченную полноту. С Рождеством Христа в мир пришел великий Царь и великий Воин. Но это не все: пришел и Жених «прекраснее сынов человеческих». Мы не всегда ощущаем, что слово это значит не только «возлюбленный», но и просто «будущий муж» — тот, кто даст тебе детей. Когда псалмопевец говорит: «…забудь народ твой и дом отца твоего» (44:11), слова эти, конечно, имеют прямой и печальный смысл: и нам и ему жалко девушку (вероятно, очень юную), которая плачет в чужом ей доме, предвидя все беды, какие сулит династический, да еще восточный брак. Псалмопевец прекрасно их знает, у него самого, наверное, есть дочь, и он утешает невесту: «Вместо отцов твоих будут сыновья твои». Но это как нельзя лучше подходит и к обручению Церкви со Христом. Высокая честь призвания обходится дорого. Поначалу (а иногда и позже) очень трудно оторваться от «нормальной жизни». Даже переход с одного биологического уровня на другой и то нелегок — человек знает трудности и печали, неведомые другим приматам. Выйти же за пределы «человеческого» особенно трудно. Господь говорит Аврааму: «…пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, (и иди) в землю, которую Я укажу тебе» (Быт. 12:1). Повеление это ужасно — надо уйти от всего, буквально от всего, что ты знаешь. А утешение (утешает ли оно в этот, первый час?) — такое же, как в псалме: «Я произведу от тебя великий народ». В Новом Завете Господь повторяет и усиливает повеление, требуя возненавидеть мать, отца, самую жизнь. Он говорит здесь в Своем, особом духе, как бы в притче, — речь идет не о ненависти, не о злобе, а о полном отказе от естественных связей, если понадобится такой чудовищный выбор. (Даже и так текст этот — только для тех, кому он страшен! Мужчине, которого воротит от собственного отца, женщине, изо всех сил старающейся не возненавидеть мать, лучше не читать его.) Но вернемся к псалму. Утешение невесты — не в объятиях жениха, а в детях. Если она не потечет водою живою, не принесет плода, не станет матерью святым и святости, мы вправе предположить, что брак ей примерещился.
Псалом 8 связывают с Вознесением, и толкование это поддержано авторитетом апостола. В прямом своем смысле псалом предельно прост — автор его, истинный поэт, дивится человеку и месту его во вселенной (у Софокла есть хор примерно о том же). И впрямь, глядя на звездное небо, удивишься, что Бог вообще замечает таких тварей, как мы. Он создал нас ниже сил небесных, но здесь, на земле, облек великой честью: поставил над всем тварным миром. Апостола это наводит на мысль, до которой не додумаешься без благодати. Псалмопевец сказал, что Господь поставил человека «владыкою над делами рук Твоих; все положил под ноги его» (8:7); апостол прибавил, что теперь, в нынешнем мире, это еще не совсем верно (Евр. 2:6-9). Нас, людей, убивают, и нам, людям, вредят звери, ядовитые растения, холод, стихийные бедствия — словом, природа. В «научном смысле» автор псалма вроде бы и не прав. Но мало поправить его так, как обычно поправляют: «Это — неверно, Писание — верно, значит, речь просто идет не о настоящем, а о будущем». Лучше скажем: «Это верно и теперь, не только в поэтическом смысле, но и в другом, очень важном». Двинемся же по пути, ведущему к этому смыслу.
Мы знаем, что Христос вознесся на небеса. Знал это и апостол Павел, когда писал, что Христос — «первенец из умерших» и что в Нем «все оживут», а Ему Господь покорил все (1 Кор. 15:20-28). Если мы кроме текста из Послания к Евреям прочитаем и этот текст, мы убедимся, что в первохристианской церкви было принято толкование, быть может, восходящее к Самому Христу. Как-никак, Он особенно любил, чтобы Его определяли словом пророка «Сын Человеческий», то есть «архетип человека» (ср. «Дочь Вавилона» — «Вавилон»), чье страдание и славу может разделить каждый из людей, если сам не откажется.
Я думаю, об этом нужно напомнить христианам. Мало кто чувствует в наше время, что в вечности пребывает прославленный Человек. Мы видим человека Христа лишь на земле, и то от Рождества до смерти, словно Он побыл человеком и снова стал «только Богом». Воскресение и Вознесение для нас — великие победы Бога, это так; но ведь они — и великие победы Человека. 8 псалом, к нашей радости, напоминает об этом. Страсти и славу Спасителя мы вправе сопоставить с уделом человека: и там и здесь мы видим уничижение — и величие, беззащитное начало — и великую судьбу. Сопоставление это не кажется мне натянутым.
Но я забрел в край чудес, которые выше моего разумения. Поговорим лучше под конец о более простых вещах.
Нередко нас поражает, что псалмопевцы искренне не видят в себе греха: «Ты… искусил меня, и ничего не нашел» (16:3); «я ходил в непорочности моей» (25:1). Вряд ли так уж сильно меняет дело то, что иногда подразумевается весь народ или даже его «малый остаток». Конечно, кое-что это меняет: «остаток» был и свят, и праведен по сравнению с окружающими его языческими народами. Он часто страдал без вины — в том смысле, что страдания его были гораздо больше недостатков, а те, кто их причинял, были много хуже. Но предстояло прийти Тому, Кто свят и праведен в полном смысле этих слов. В устах Иисуса этим стихам предстояло стать безоговорочной истиной. Значит, их надо было создать, чтобы люди узнали, что совершенное, всепрощающее, кротчайшее милосердие может вызвать в таком мире, как наш, не любовь, а ненависть, поношение, смерть. Мы, христиане, слышим в этих стихах голос Христа; Он и впрямь говорил, что греха в Нем нет. (Вот немаловажный для нас довод — ведь и врагам христианства Иисус не кажется гордым и самодовольным. Они гораздо меньше, чем от них ждешь, дивятся, что Он «кроток и смирен сердцем»; однако говорил Он такое, что, кроме Бога, скажет только гордец из гордецов, если не параноик.)
Под «проклинающие псалмы» каждый из нас подставляет свое; но не забудем, что аллегории эти — совсем на другом уровне, чем истинный их, глубинный смысл. Гнев нужно направить на зло, лучше всего — на наше собственное. Читая о «беззаконном» в псалме 35, неплохо вспомнить, что самый известный нам пример — мы сами; и когда псалом взмоет вверх, стих «милость Твоя до небес, истина Твоя до облаков» особенно поразит и тронет нас. При таком чтении можно даже вынести стих о вавилонских младенцах. Многое в нашей душе подобно младенцам — скажем, начатки мелких попущений и мелких досад, которые могут разрастись в пьянство или злобность, а сейчас кажутся такими маленькими и беззащитными, что сопротивляться им как-то даже и жестоко, словно ты обидишь зверька. Они так жалобно хнычут: «Да мне немного надо!» или: «Подумай и о себе!» Вот к ним и подходит как нельзя лучше стих из псалма 136. Поистине блажен, кто разобьет их о Камень, — это легче посоветовать, чем сделать.
Наконец, мне иногда неотступно слышится иносказание, о котором я нигде не читал. Автор 83 псалма говорит: «.. .один день во дворах Твоих лучше тысячи» (11), имея в виду именно это: один день у Бога лучше, чем тысяча без Него. Но я всегда думаю здесь о том, о чем, насколько мне известно, ветхозаветные авторы не думали. Мысль эта есть в Новом Завете. В псалме 89 говорится, что пред очами Божьими «тысяча лет, как день вчерашний» (5). Апостол же Петр прибавляет, что «у Господа один день, как тысяча лет» (2 Петр. 3:8). Псалмопевец, по-видимому, просто хотел сказать, что Бог вечен. В Послании Петра мы вообще выходим за пределы времени. Положено начало (в христианской традиции; у Платона это было) представлению о вечности как о вечном настоящем. С такой точки зрения строки 83 псалма обретают дополнительный смысл. Бог может явиться нам в отрезке времени — в дне, минуте, секунде; но коснемся мы того, что со временем несоизмеримо. Мы надеемся выйти если не из времени, то хотя бы из его плена, из его одномерного убожества, и тем исцелить ноющую боль, которую этот плен причиняет нам и в счастье, и в несчастье. Ведь мы так плохо примирились со временем, что постоянно ему дивимся. «Как он вырос! — восклицаем мы. — Как время бежит!», будто такая привычная вещь остается для нас новостью. Это очень странно, словно рыба не может привыкнуть к воде. Не странно это лишь в том случае, если рыбе предназначено выйти на сушу.