Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Размышления о псалмах - Клайв Стейплз Льюис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Клайв Стейплз Льюис

Размышления о псалмах

Остину и Катарине Фаррер

I. ВВЕДЕНИЕ

Это не ученый труд. Я не гебраист, не экзегет, не археолог, не историк Древнего мира. Я пишу для неученых о том, о чем и сам не много знаю. Если мне надо просить за это прощения, я прошу его примерно так: очень часто два школьника могут помочь друг другу лучше, чем учитель. Сообщи они ему о своих затруднениях, он, как все мы помним, будет объяснять то, что они и без него знают, и то, чего они знать не хотят, но ни слова не скажет им в ответ. Я видел это с обеих сторон — я ведь учитель и сам пытался отвечать ученикам, но быстро замечал по их лицам, что и я, как мои учителя, потерпел поражение. Соученик поможет лучше, потому что он знает меньше. Он сам недавно думал о том же, что и его друг. Учитель думал об этом так давно, что все перезабыл. Теперь он видит предмет совсем по-иному и просто понять не может, в чем затруднение. Видит он и десятки других затруднений, ученику неведомых.

И вот я пишу как любитель любителю. Я расскажу о трудностях, вставших передо мной, и о моих догадках, надеясь, что это поможет неопытным читателям псалмов или хотя бы тронет их. Я не учу, я просто показываю тетрадь. Кто-то сказал мне, что псалмы для меня — вешалки, на которые я развесил собственные мысли. Не вижу, какой от этого вред; и если кто-нибудь так прочитает книгу, я не огорчусь. Но писал я ее не так. Все мысли, какие тут есть, вызваны чтением псалмов. Я думал о том, что вы прочитаете, и радовался тем или иным строкам или встречал строки, которым радоваться не мог.

Разные поэты слагали псалмы и в разное время. Насколько мне известно, некоторые псалмы разрешено относить ко временам Давида, а псалом 17 (который мы встречаем в немного ином виде, читая 2-ю книгу Царств, глава 22) сложен самим царем. Но есть и псалмы, сложенные после плена (который сейчас бы назвали «депортацией в Вавилон»). В ученом труде пришлось бы уточнить хронологию; в такой книге, как эта, я не должен и не вправе о ней говорить.

Зато я должен сказать, что псалмы — это стихи, причем такие, которые пели вслух. Не трактаты, даже не проповеди, а стихи. Те, кто предлагает читать Писание «ради его литературных достоинств», хотят, вероятно, чтобы не обращали никакого внимания на его суть, сердцевину, центр. Мне кажется, это бессмысленно. Однако их совет можно толковать иначе: Писание — это книга, и потому, читая его, мы поневоле входим в область словесности. В нем есть разные жанры. Псалмы — это лирика со всеми ее условностями, гиперболами, внелогическими сочетаниями слов. Если об этом не помнить, псалмов не поймешь; увидишь в них то, чего в них нет, и проглядишь главное.

Очень важную особенность их формы можно сохранить в переводе. Это — так называемые параллелизмы: одно и то же сказано дважды, по-разному: «Живущий на небесах посмеется, Господь поругается им» (2:4); «И выведет, как свет, правду твою, и справедливость твою, как полдень» (36:6). Если читатель не видит, что это — прием, он станет думать, в чем же разница, и в конце концов ее выдумает (так делали в старину многие проповедники), или просто устанет, или удивится.

На самом же деле этот прием воплощает суть искусства. Кто-то сказал, что искусство — это «то же самое, но иначе». Танцуя народный танец, вы делаете три прыжка вправо и три таких же прыжка влево. Если в здании есть левое крыло, в нем есть и правое. В музыке можно сказать ABC, потом abc, потом альфа/бета/гамма. «Параллелизм» — характерная для древних евреев разновидность «того же самого, но иначе»; однако встречается он и в Англии. Очень хороший пример — в детской рождественской песенке: «Иосиф — старик, он старый человек».

Конечно, прием этот не всегда выступает в таком простом виде. Иногда его заметишь не сразу, как прикровенную симметрию хорошей картины. Но сейчас мне важен сам факт, само наличие такого приема. Какая удача, нет — какой дар Промысла, что у стихов, которые должны были прозвучать на всех языках, сохраняется в переводе главная особенность формы!

Если вы хоть немного чувствуете стихи, эта особенность вас обрадует. Если же не чувствуете, то ощутите к ней почтение: она радовала Христа, Он любил ее и употреблял. «Ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить» (Мф. 7:2). «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам» (Мф. 7:7). Можете считать, что цель тут — практическая, учительная: Господь облекает Свои речения в такую ритмическую, почти напевную форму, что их просто невозможно забыть. Но я думаю, что это не все. Когда Тот, Кто замыслил Себе и нам на радость прекрасный, как стихи, мир, умалился до человеческой речи, речь эта неизбежно стала подобной стихам. Ведь поэзия — малое Воплощение, она дает плоть невидимому и неслышимому доселе.

И еще, я думаю, нам не повредит, если мы вспомним, что, вочеловечившись, Иисус принял благое бремя наследственности и детских впечатлений. Он перенял эту поэтическую форму хотя бы от Своей Матери. Смотрите: «…призрел Он на смирение рабы Своей… сотворил Мне величие Сильный… явил силу мышцы Своей; рассеял надменных… низложил сильных с престолов» (Лк.1:48-52). Прием этот применен здесь тоньше, чем в псалмах, но он есть. (Скажу, наконец: только ли в этом Он был похож на Нее? Не кажется ли вам, что в трогательном Magnificat есть и суровая сила Деворы, которой не найдешь в наших нежных Мадоннах? Я думаю часто, что жизнь Святого Семейства была, конечно, и мирной, и кроткой, но не совсем в том смысле, какой придают этим словам авторы церковных гимнов. Не было ли в ней и напряженной печали, и резкой деревенской прямоты, неприятно поражавшей иерусалимских горожан?)

Даже на своем, любительском уровне я не собираюсь «охватить предмет». Я буду говорить только о том, что задело меня самого. Об исторических псалмах я ничего не скажу — и потому, что они меньше для меня значили, и потому, что они, наверное, вызывают меньше вопросов. Начну же я с того, что больше всего отталкивает современного читателя Псалтири. Наше поколение приучено получать все готовеньким, как дети; добрые, старинные няни давали сперва то, что есть труднее, а сладкое — в самом конце.

Всякому читателю станет ясно, что это — не так называемая «апология». В этой книге я не убеждаю неверующих в истинности нашей веры. Я обращаюсь к верующим или хотя бы к тем, кто открыл Псалтирь, чтобы подкрепить свою зарождающуюся веру. Нельзя непрестанно защищать истину, надо и насладиться ею.

И последнее: я старался, как мог, избежать конфессиональных распрей. В одном месте мне пришлось объяснить, в чем я не согласен и с католиками, и с протестантами; надеюсь, читатель не подумает, что я «вообще против» тех или других. Еще я надеюсь, что ни тех ни других не обидел; но здесь, собственно говоря, бояться нечего. Опыт показал мне, что обижаются и оскорбляются не сильно верующие люди и даже не атеисты, а те, кто верит как бы наполовину. Вот их не умиришь никакими оговорками, не обезоружишь кротостью. Но я ведь, наверное, гораздо неприятней, чем мне самому кажется. (Быть может, в чистилище мы увидим свои лица и услышим свой голос?)

II. СУД

Христианин трепещет при мысли о Божием суде. День суда для нас — день гнева. Мы молим Бога помиловать нас в час смерти и в день суда, мы просим о добром ответе на «страшном судилище Христовом». Христианское искусство столетиями изображало его ужасы, и мотив этот восходит к словам Самого Спасителя, особенно — к страшной притче об овцах и козлах. Ничья совесть не останется к ней глухой, ибо грехи «козлов» не в том, что они делали, а в том, чего не сделали; кто не ужаснется, когда ему твердо говорят, что самое тяжкое обвинение против каждого из нас основано на вещах, которые, быть может, нам и в голову не приходили!

Поэтому я очень удивился, заметив впервые, как говорят псалмопевцы о Божием суде. Говорят они так: «Да веселятся и радуются племена! Ибо Ты судишь народы праведно» (66:5). «Да радуется поле и все, что на нем, и да ликуют все дерева дубравные пред лицем Господа; ибо идет, ибо идет судить землю» (95:12-13). Люди радуются суду, просят о нем: «Суди меня по правде Твоей, Господи, Боже мой» (34:24).

Скоро я начал понимать, в чем тут дело. Ветхозаветные люди, как и мы, представляли Господень суд в образе земного суда. Но мы, христиане, видим на скамье подсудимых себя самих, иудеи же видели там своих обидчиков, а себя считали истцами. Мы надеемся на оправдание, то есть хотим, чтобы суд был помилостивее; им нужно, чтобы суд судил строго. В притче об овцах и козлах Христос говорит «по-нашему», но есть и тексты, предполагающие иудейский образ суда. Вдумайтесь в притчу о судье неправедном. Мы представляем себе кого-то вроде члена немецких трибуналов — человека, кричащего на свидетелей и осуждающего невинных, к которому мы надеемся никогда не попасть. Но судья из притчи — совсем другой. Вы не предстанете перед ним, если не хотите, трудность совсем иная — трудно к нему попасть. Богатый и сильный сосед забрал у вдовы крохотный участок (Лк. 18:1-5), где только и поставишь насест или сарай (сейчас «соперником» стали бы городские власти, планирующие новый район). Она знает, что это — беззаконие. Если ей удастся подать жалобу, она выиграет дело. Но никто не желает ее слушать. Удивительно ли, что она хочет суда?

Мы это плохо себе представляем, потому что иначе живем, но так жили много веков во всем мире. Почти всегда и везде «маленькому человеку» было очень трудно подать иск. Надо было подкупить судью и еще человек двух, преграждавших к нему путь. Наши судьи не берут взяток (мы слишком привыкли к этому и не радуемся, а зря — само собой это не продержится), поэтому не нам удивляться, что псалмопевцы и пророки непрестанно просят суда и весть о нем для них — благая весть. Еще бы! Ведь только тогда добьется правды неисчислимое множество несправедливо обиженных людей. Конечно, они суда не боятся. Они знают, что дело их — правое. Но кто их выслушает, пока не придет Бог?

Это будет еще яснее, когда мы прочитаем соответствующие места в псалмах. В псалме 9 говорится, что Бог «будет судить вселенную по правде» (9), ибо Он «не забывает вопля угнетенных» (13). Он — судья вдов (67:6), то есть не осуждает их, а защищает. Добрый царь псалма 71 «судит праведно людей Твоих (т.е. Божьих) и нищих Твоих на суде»; Он «судит нищих народа», «спасет сынов убогого и смирит притеснителя» (2,4). В псалме 75 «восстал Бог на суд, чтобы спасти всех угнетенных земли» (10) — всех забитых, беспомощных бедняков, не дождавшихся правого суда от человеческих судей. Когда Господь обвиняет этих судей в 81 псалме, Он говорит: «Давайте суд бедному и сироте; угнетенному и нищему оказывайте справедливость. Избавляйте бедного и нищего» (3-4).

Таким образом, праведный судья прежде всего выправляет несправедливость, восстанавливает правду в гражданском деле. Конечно, он рассудит и дело уголовное, но не о том думают псалмопевцы. Христиане просят Бога о милости и страшатся Его правды. Иудеи просили о правде, страшились же неправды (конечно, человеческой). Господь-Судия — это защитник. Ученые говорили мне, что судьи из Книги Судей, собственно, защитники, они вершили иногда суд, но больше и чаще защищали, выручали израильтян, спасали и от филистимлян, и от других врагов. Для нас, англичан, они ближе к Джеку — Грозе великанов, чем к судье в белом парике. Похожи на них и рыцари средневековых романов, и наши поверенные, бесплатно ведущие дела бедных людей.

Несомненно, христианское представление о суде и глубже, и душеполезнее иудейского. Но это не значит, что мы должны просто забыть иудейское, отбросить. Я, во всяком случае, могу извлечь из него немалую пользу.

Дело в том, что оно уточняет христианское представление. Нас, христиан, тревожит, если не пугает, совершенная чистота Того, с Кем Бог сравнит наши действия. Но мы знаем, что никто до этого не дотягивает, все грешны, и остается уповать на милость Божию и Христово искупление. Иудейское же представление резко и ясно напоминает нам о том, что мы грешны, быть может, не только по сравнению с «Божиим стандартом», но и по сравнению с вполне выполнимым и общепринятым стандартом человеческим, который мы сами применяем, когда судим других. Почти наверняка мы кого-нибудь обидели, кому-то не помогли, от кого-то отвернулись. Кто посмеет сказать самому себе, что ни с начальством, ни с подчиненным, ни с детьми, ни с родителями, ни с мужем или с женой не погрешил против справедливости, не говоря уж о милосердии? Конечно, мы забываем нанесенные нами обиды. Но те, кого мы обидели, не забывают их и не прощают. Не забывает и Бог. Даже то, что мы помним, — ужасно. Мало кто из нас давал ученикам, детям, подчиненным — словом, тем, над кем мы возвышены, — все, чего мы хотели бы в таком же случае для себя.

Наши ссоры очень хорошо показывают, чем отличаются друг от друга христианское и иудейское представления о суде. Как христиане мы должны каяться в раздражительности и себялюбии, без которых конфликтов не было бы. Но есть и другая проблема, на другом, более низком уровне: конфликт возник; честно ли я сражался? Быть может, я делал вид, что оскорблен, — ведь я так раним, так тонок, — когда на самом деле меня терзали зависть, досада, самолюбие, любоначалие? Быть может, я делал вид, что негодую, а злился совсем на другое и мотив мой был гораздо низменнее? Такая тактика нередко приводит к победе — противник уступает, и не потому, что поверил: он просто знает, что, копни он поглубже, скажи нам правду, не прими нашей игры, и мы с ним начисто рассоримся. Он знает, что нужна операция, а мы ее не вынесем. И мы побеждаем; но побежденный тяжко ранен нашей нечестностью. Так называемая чувствительность — очень мощное оружие, иногда на ней одной держится домашняя тирания. Не знаю, как нам быть, когда ею прикрываются другие, но в себе мы должны убивать ее в зародыше.

Может показаться, что непрестанный протест против тех, кто притесняет «бедных», почти не относится к нашему обществу. Вероятно, так кажется лишь на первый взгляд; вероятно, разница только в том, кого понимать под «бедными». Иногда с нас требуют намного больше налогов, чем надо бы. Если это случится с деловым человеком, умеющим постоять за себя, особой беды не будет — он объяснится, потратит время, и все. Но если неправедный мытарь пытается обмануть вдову, которая и так еле сводит концы с концами на свои «нетрудовые доходы», заработанные тяжким трудом и почти съеденные инфляцией, дело хуже. Ее никто не защитит, она ничего не понимает, она боится, она заплатит и станет совсем уж голодать и холодать. Мытарь же именно «обижает бедных» — правда, не ради своей наживы, а ради карьеры, чтобы угодить хозяевам. Какая-то разница тут есть. Насколько важна она для Того, Кто защищает беззащитных, я не знаю, а чиновник узнает в час своей смерти. (Что, если я не прав? Что, если наши чиновники, как истинные спортсмены, соблюдают правила игры и не бьют лежачих? Тогда прошу у них прощения, обвинить их я не вправе; а все же — могу предупредить. Зло быстро входит в привычку.)

Вероятно, вы заметили, что я как-то приспосабливаю к нам ветхозаветную концепцию, воображая себя не истцом, а ответчиком. Псалмопевцы так не делали. Они хотели суда, потому что считали себя, именно себя, несправедливо обиженными. Правда, и в псалмах есть строки, где автор приближается к христианскому смирению и мудро отказывается от самооправдания. В 49 псалме (вообще одном из лучших) обвинитель — Бог (7-23), а в 142:2 мы читаем такие знакомые слова: «….не входи в суд с рабом Твоим, потому что не оправдается пред Тобой ни один из живущих». Но это — исключения. Почти всегда псалмопевец — негодующий истец.

По-видимому, он уверен, что его-то руки чисты. Он никогда не причинял другим тех страшных обид, которые причиняют ему. «Господи, Боже мой! если я что сделал, если есть неправда в руках моих, если я платил злом тому, кто был со мной в мире, — я, который спасал даже того, кто без причины стал моим врагом: то пусть враг преследует душу мою и настигнет, пусть втопчет в землю жизнь мою и славу мою повергнет в прах» (7:4-6). Но я ведь ничего такого не делал! Враги не мстят мне за зло, они «воздают мне злом за добро», а я поступаю с ними, как требует милосердие (34:12-14).

Конечно, здесь таится опасность. Именно здесь проходит путь к тому ветхозаветному самодовольству, которое так яростно обличал Спаситель. Скоро мы об этом поговорим, но сперва я замечу: считать себя правым — одно, считать себя праведным — другое. Никто из нас не праведен, и потому второе мнение всегда ошибочно. Однако многие из нас, а может быть, и все, бывают в чем-нибудь правы. Более того, плохой человек может быть прав, хороший — не прав. Вопрос о том, Чарли или Томми принадлежит карандаш, никак не связан с вопросом о том, кто из мальчиков лучше, и не дай Бог родителям впасть в эту ошибку. (Еще хуже, если они скажут Томми, чтобы он был добрым мальчиком и отдал Чарли карандаш, хотя Чарли и не прав. Может быть, оно и вправду лучше, но правда эта — не ко времени. Вынужденная милость хуже суровой справедливости. Томми запомнит на всю жизнь, что милость и доброта — ханжеская уловка, выгодная ворам и любимчикам.) Мы нив коей мере не должны думать, что псалмопевцы заблуждаются или просто лгут. В определенное время, в определенном деле они действительно правы. Быть может, нам неприятен их голос, он недостаточно мягок — но несправедливо обиженные люди редко бывают мягкими.

И все же прискорбное смешение «правых» и «праведных» не миновало их. В псалме 7 мы видим самый переход. Вначале псалмопевец прав, а в стихе 9 он уже праведен: «Суди меня, Господи, по правде моей и по непорочности моей во мне». Бывает смешение и похуже: жажда суда нерасторжимо переплетается с жаждой мести. Об этом мы поговорим отдельно. Псалмы, где речь идет о собственной праведности, мы разберем через несколько глав; псалмы, где речь идет о мщении, — сейчас, в следующей главе. Именно из-за них священники боятся приучать людей к Псалтири. Но должна же и от них быть польза христианам, если мы верим (а я верю), что Писание боговдохновенно! (Я скажу позже, почти в конце, как я это понимаю.)

III. ПРОКЛЯТИЯ

Когда мы читаем некоторые псалмы, ненависть пышет в лицо, словно жар из печи. Иногда эта ненависть не пугает, но лишь потому, что смешна современному разуму.

Примеры ненависти пугающей можно найти во многих местах, но самый ужасный, наверное, в псалме 108. Автор просит Бога, чтобы тот поставил нечестивого над его врагом, а «диавол да станет одесную его» (6). По-видимому, смысл здесь не совсем такой, какой привидится читателю-христианину. «Диавол» — это обвинитель, быть может — доносчик. «Когда будет судиться, да выйдет виновным, и молитва его да будет в грех» (7). Тут, мне кажется, речь идет не о молитве к Богу, а о мольбе, обращенной к человеку, к судье. «Да будут дни его кратки, и достоинство его да возьмет другой. Дети его да будут сиротами, и жена его — вдовою. Да скитаются дети его и нищенствуют, и просят хлеба из развалин своих… Да не будет сострадающего ему; да не будет милующего сирот его» (108:8-10,12). Еще ужасней один стих из прекрасного псалма — о вавилонских младенцах (136:9). И поистине бесовская, утонченная злоба в 68:23: «Да будет трапеза их сетью им, и мирное пиршество их — западнею».

Примеры, вызывающие улыбку, если не смех, особенно режут слух в любимых псалмах. Так, в псалме 142 после одиннадцати стихов, над которыми чуть не плачешь, вдруг приписка (ах ты, чуть не забыл!): «И по милости Твоей истреби врагов моих». Еще простодушней совсем уж детский возглас: «О, если бы Ты, Боже, поразил нечестивого!» (138:19) — словно автор удивляется, как это Всемогущему не пришло в голову такое простое средство против зла. Самый чудовищный пример — в одном из лучших псалмов, 22; после злачных пажитей, тихих вод, твердой помощи «посреди сени смертныя» мы натыкаемся на такие слова: «Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих», то есть — я пирую, а они смотрят! Поэт не может, по-видимому, радоваться Божьим дарам, если эти гнусные враги не увидят их и не изойдут завистью и злобой. Вероятно, здесь меньше бесовского, чем в том стихе, который я цитировал раньше, но мелочность и пошлость такого чувства вынести невозможно.

Конечно, мы можем просто не обратить внимания, отбросить эти стихи. Но, как ни жаль, они не вычленяются, они переплетены с поистине дивными строками. Если же мы все еще верим, что Писание — священно или хотя бы что христиане, читая веками псалмы, не действовали прямо против Божьей воли; если мы помним, что Сам Господь непрестанно черпал из псалмов и образы и слова, — мы попытаемся извлечь пользу из этих стихов. Какую же?

Сейчас я буду говорить не о всей пользе, а о части ее — другую часть вы найдете в главах об иносказаниях. Кроме того, в этой главе речь пойдет лишь о пользе, до которой постепенно, очень медленно додумался я сам.

Поначалу я твердо верил (верю и теперь), что нельзя думать так: если такие фразы есть в Библии, значит, мстительность и злоба каким-то образом и благочестивы, и хороши. Однако нельзя и сделать вид, что ненависти тут нет вообще. Она есть — неприкрытая, гложущая, злорадная; но мы согрешим, если станем оправдывать эту страсть в ком бы то ни было, а хуже всего — в себе. Все дальнейшие рассуждения возможны только в том случае, если вы примете эти предпосылки.

Как всегда, мне прежде всего помог как бы и внерелигиозный опыт. Я вдруг узнал эти чувства. Все мы их знаем. Это — досада, выраженная так свободно, бесстыдно, непристойно, как в наши дни ее выражают только дети. Конечно, я не подумал, что древние израильтяне жили без ограничений и условностей. Восточные и древние культуры во многом условней, ритуальней, вежливее нашей. Но подавляли они не то, что подавляем мы. Они не скрывали злобы ради приличия и не боялись, что их назовут неврастениками. Поэтому мы и видим здесь злобу, как она есть.

Казалось бы, после этого я должен был обратить взор в собственное сердце. Действительно, весьма душеполезно делать такой вывод из «злобных псалмов». Правда, мы и в самой страшной обиде не мечтаем о таких отмщениях. Жизнь наша спокойней (вернее, в некоторых странах она пока еще спокойней). Псалмопевцы жили среди ужаснейших казней, насилия, кровавых закланий, иногда — человеческих жертв. Кроме того, повторю, мы лучше скрываем наши чувства даже от самих себя. «Что же, — говорим мы, — он еще пожалеет…», и нам кажется, что мы просто предсказываем, ничуть при этом не злорадствуя. Однако, читая о том, как псалмопевец лелеет свою обиду, узнать себя мы можем. Что ни говори, этот озлобленный, дикий, жалеющий себя человек очень близок нам.

Да, душеполезно об этом подумать. Но я подумал о другом. Я увидел, что бывает, когда обидишь человека. Вот он, естественный результат жестокости. Слово «естественный» я пишу с умыслом: благодать может смыть его, разум — подавить, самообольщение — скрыть от нас (это хуже всего). Но суть не в том. Если бросить спичку в опилки, они вспыхнут, хотя огонь можно сразу залить водой или затоптать. Так и здесь — если вы грубы с человеком, или высокомерны, или пренебрежительны, он обидится. Вы введете его в искушение — он станет из-за вас таким, каким был автор псалмов, когда писал те стихи. Может он и подавить искушение, но ведь может и не подавить. Если не подавит, если погибнет от ненависти ко мне, как же спасусь я сам? Я не только обидел его, я ввел в его сердце новый грех. Если этот грех его разрушит, это я соблазнил его, я — искуситель.

Незачем толковать о том, что прощать легко. Все мы помним старую шутку: «Бросил курить? Это что! Я сто раз бросал». Прощать трудно. Мы сотни раз вынуждены прощать одно и то же. Мы прощаем, умерщвляем досаду — а она оживает как ни в чем не бывало. До седмижды семидесяти надо прощать не 490 обид, но одну-единственную. А я ввел в чье-то сердце лишнюю обиду! У меня прекрасные к тому возможности, мне очень легко унизить человека. Если вы не преподаватель, не старшая медсестра, не судья, благодарите за это Бога.

Встречая в псалмах проклятия, нельзя просто ужасаться. Да, проклятия ужасны. Но подумаем не о том, как злобен псалмопевец, а о том, что его до этого довело. Именно такую злобу, согласно естественному закону, рождают жестокость и несправедливость. Отнимите у человека имущество, честь или свободу, и вы отнимете у него чистоту, а может — из-за вас он перестанет быть человеком. Не все жертвы кончают с собой; многие живут, и живут они злобой.

Тут мне пришла в голову другая мысль и повела меня совсем не туда, куда я думал. Псалмопевец реагирует на оскорбление естественно, но неверно. Казалось бы, можно сказать, что он — не христианин и лучшего не знает. Однако объяснение это поверхностно, и по двум причинам.

Первая причина. Судя по Писанию, иудеи «лучшее» знали. «Не враждуй на брата твоего в сердце твоем… Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего; но люби ближнего твоего, как самого себя», — говорит им Господь в Книге Левит (19:17-18).А в Исходе: «Если найдешь вола врага твоего или осла его, заблудившегося, — приведи его к нему. Если увидишь осла врага твоего упавшим под ношею своею, то не оставляй его: развьючь вместе с ним» (23:4-5). «Не радуйся, когда упадет враг твой, — читали они в Книге Притчей Соломоновых, — и да не веселится сердце твое, когда он споткнется» (24:17). Никогда не забуду, как я был поражен, когда открыл, что слова апостола Павла — прямая цитата из той же книги: «Если голоден враг твой, накорми его хлебом; и если он жаждет, напой его водою. Ибо, делая сие, ты собираешь горящие угли на голову его» (25:21). Это — одна из наград тем, кто часто читает Ветхий Завет. Все больше и больше видишь, как много цитат из него — в Завете Новом, как непрестанно наш Господь повторяет, продолжает, усиливает иудейскую этику, как редко Он вводит новое. Пока Библию читали многие, это прекрасно знали миллионы неученых христиан. Теперь об этом забыли, и людям кажется, что они чем-то умалят Христа, если докажут, что в дохристианском тексте есть что-нибудь «предвосхищающее» Его слова. Неужели они думают, что Он фокусник, вроде Ницше, выдумавший «новую этику»? Любой хороший учитель — и в иудаизме, и в язычестве — предвосхищал Его. Все, что было лучшего в религиозной истории мира, предвосхищало Его. Иначе и не может быть. Свет, просвещавший людей от начала, может разгореться, но не измениться.

Вторая причина сложней и удивительней. Если псалмопевцы так злятся потому, что они не христиане, резонно подумать, что у язычников мы найдем такую же или худшую злобу. Быть может, знай я лучше языческую словесность, я бы и нашел. Но в том, что я знаю, — у нескольких римлян, у считанных скандинавов — ничего подобного нет. Там есть похоть, там много грубой бесчувственности, там принимают как должное холодную жестокость, но нет яростной, или, если хотите, упоенной, ненависти. Конечно, я говорю об авторской речи, у разгневанных персонажей она бывает. Поначалу кажется, что древние евреи были мстительней и злее язычников.

Не будь мы христианами, мы бы махнули рукой, подивившись, с чего это Бог выбрал такой неприятный народ. Но мы не можем, мы знаем, что долг наш Израилю непомерно, неоплатимо велик.

Когда встречаешь трудность, надейся на открытие. Эта трудность стоит того, чтобы над ней подумать.

По-видимому, в мире нравственном есть правило: чем выше, тем опасней. «Обычный человек», потихоньку изменяющий жене, иногда плутующий, не нарушая законов, несомненно «ниже», чем тот, кто служит идее, подчиняя ей желания, выгоду и даже самую жизнь. Но именно из этих, «высших», выходят страшные, бесовские люди — инквизиторы, члены Комитета Общественного Спасения. Безжалостным фанатиком становится не обыватель, а потенциальный святой. Тот, кто готов умереть за идею, готов за нее убивать. Чем больше ставка, тем больше искушение. Однако это не значит, что правы и праведны мелкие, плотские, суетные люди. Они не выше искушения, а ниже.

Неспособность к гневу прекрасна, но она бывает и очень плохим симптомом. Я понял это, когда в начале войны ехал вместе с молодыми солдатами. Судя по их разговору, они абсолютно не верили в газетные сообщения о немецких зверствах. Они и не сомневались, что это выдумки, пропаганда, призванная «расшевелить» войска. Но они не возмущались. Им казалось совершенно нормальным, что какие-то люди приписывают врагу чудовищные преступления просто для того, чтобы получше натравить на него своих подчиненных. Их даже не особенно это трогало, они не видели здесь ничего дурного. И я подумал, что самый яростный псалмопевец ближе к спасению, чем они. Если бы они ужаснулись сатанинской подлости, в которой заподозрили наших правителей, а потом бы этих правителей пожалели и простили, они были бы святыми. Но они не ужаснулись, они вообще тут подлости не видели, они считали, что так и следует, — и это знак страшнейшей бесчувственности. Ясно, что у них не было и отдаленного представления о добре и зле.

Итак, неспособность к гневу, особенно к тому гневу, который зовут негодованием, может быть тревожным симптомом, а негодование — хорошим. Даже если оно переходит в горькую жалость к себе, оно может быть неплохим симптомом. Это грех, но он показывает хотя бы, что человек не опустился ниже уровня, на котором такое искушение возможно. Евреи проклинали жесточе, чем язычники, потому что серьезней относились к злу. Посмотрите, они негодуют не только из-за себя, но и потому, что обижать вообще плохо, неугодно Богу. Всегда, хотя бы на заднем плане, есть это чувство, а иногда оно переходит и на передний: «Возрадуется праведник, когда увидит отмщение… И скажет человек: „подлинно… есть Бог, судящий на земле!“» (57:11-12). Это непохоже на гнев без негодования — на животную злобу человека, которому враг сделал то же самое, что он сделал бы врагу, будь он посильней и попроворней.

Непохоже, лучше, выше — но и к греху ведет худшему. Ведь именно оно, негодование, дает нам возможность освящать худшую из наших страстей. Именно оно позволяет нам прибавить «так сказал Господь» к нашим мнениям и чувствам (наверное, именно это и значит «произносить имя Господа напрасно»). Но и здесь верен закон «чем выше, тем опасней». Иудеи грешили против Бога больше, чем язычники, именно потому, что были к Нему ближе. Когда сверхъестественное входит в человеческую душу, оно дает ей новые возможности и добра и зла. Отсюда идут две дороги: к святости, любви, смирению — и к нетерпимости, гордыне, самодовольству. Одной дороги нет — назад, к пошлым грешкам и добродетелям неразбуженной души. Если Божий зов не сделает нас лучше, он сделает нас намного хуже. Из всех плохих людей хуже всего — плохие религиозные люди. Из всех тварей хуже всего — тот, кто видел Бога лицом к лицу. Выхода нет. Приходится принять эту цену.

Даже в самых страшных из проклятий мы видим, как псалмопевцы близки к Богу. Более того, мы слышим Божий голос, чудовищно искаженный плохим инструментом, человеком. Нет, Бог не смотрит так на Своих врагов, Он «не хочет смерти грешника»; Бог не смотрит так на грешника; Он неумолим, как псалмопевец, — но не к грешнику, а ко греху. Он не потерпит его, не попустит, не войдет с ним в сговор. Он вырвет глаз, отрубит руку, если иначе Ему не спасти Свое создание. В этом ярость псалмопевца гораздо ближе к одной стороне истины, чем многие нынешние взгляды, которые тем, кто их исповедует, кажутся христианским милосердием. Она лучше, чем псевдонаучная терпимость, сводящая жестокость к неврозу (хотя бывает, конечно, и порожденная болезнью жестокость). Она лучше, чем доброта женщины-судьи, которая — я сам это слышал — уговаривала вполне сознательных начинающих бандитов «бросить глупости». Когда после этого читаешь псалмы, вспоминаешь, что на свете есть нравственное зло и Бог его ненавидит. Вот почему я сказал, что голос Его звучит в тех строках, как бы ни искажал его инструмент.

Можем ли мы не только учиться у этих страшных строк, но и извлечь из них пользу? Мне кажется, можем; но об этом я поговорю в другой главе.

IV. СМЕРТЬ

Я решил сперва говорить о неприятном, и мне бы надо перейти к самодовольству, которое можно обнаружить в некоторых псалмах. Но мы не разберемся в нем, если не поговорим сначала о других вещах. И я поговорю о другом.

По-видимому, наши деды читали псалмы и весь Ветхий Завет так, словно авторы его прекрасно знали новозаветное богословие, только Воплощение было для них не прошлым, а предрекаемым будущим. В частности, деды не сомневались, что псалмопевцы верили в вечную жизнь, страшились гибели и стремились к спасению. Надо сказать, тексты тому способствуют. Когда мы читаем: «Человек никак не искупит брата своего и не даст Богу выкупа за него. Дорога цена искупления души их, и не будет того вовек» (48:8-9), как не подумать, что речь идет об искупительной жертве Христа? Но древнееврейский поэт имел в виду другое, гораздо более простое: что смерти не избежать, здешней, земной смерти.

Я так и слышу, как читатель восклицает: «Ох уж эти ученые! Нет, не дам им портить Библию. Пусть сначала ответят мне на два вопроса: 1) Неужели простые случайности (плохой перевод, порча рукописей и что там у вас еще бывает) так удачно привели к полному совпадению с новозаветным языком? 2) Хотите ли вы, чтобы мы вообще забыли, отбросили привычные толкования ?» Я отвечу на оба вопроса позже, Пока же скажу, что отбрасывать привычное толкование не надо, и вернусь к тому, что считаю фактами.

Мне кажется очевидным, что в Ветхом Завете очень мало говорится о вере в будущую жизнь и совсем нет такой веры в бессмертие, которая имела бы мало-мальски религиозное значение. Слово, переводимое как «душа» в наших псалмах, значит просто «жизнь»; слово, переводимое как «ад» или «преисподняя», — просто страна мертвых, шеол, где пребывают все умершие — и добрые, и злые.

Трудно представить себе, как древний иудей мыслил шеол. Он не любил об этом думать. Религия не поощряла таких размышлений. Он верил, что очень опасные люди, вроде аэндорской волшебницы, вызывают оттуда умерших, но те ничего не говорили о шеоле; их и спрашивали не о нем, а о наших, земных делах. Если же он попускал себе такие мысли, он мог впасть в язычество, есть «жертвы бездушным» (105:28).

За всем этим нетрудно различить представления, свойственные многим древним народам. Современные люди лучше всего знают греческий аид. Это не рай и не ад, это почти ничто. Я говорю о народном веровании — у философов бывали более четкие и живые представления, и поэты могли выдумать что-нибудь поярче; но описания эти относились к народной вере примерно так, как научная фантастика к астрономии. По народной же вере тут и разговаривать было не о чем. Аид — страна теней, мир ничтожеств в прямом смысле слова. Гомер считает духов лишенными разума, и это, наверное, довольно близко к народному представлению. Они бессмысленно лопочут, пока живой человек не даст им выпить жертвенной крови. Как представляли себе это греки, мы видим по «Илиаде», где говорится, что души убитых идут в аид, а сама они становятся добычей псам и хищным птицам. Сам человек — это тело, пусть мертвое; душа его — что-то вроде отзвука или отражения. И страшная мысль смущает меня: а может, так оно и есть? Может, естественный удел неискупленного человека разложение души, подобное разложению тела, и он становится лишенным разума «душевным осадком»? Если это так, слова Гомера о жертвенной крови — исключительное, небывалое провидение.

Представления эти, столь туманные у язычников, еще туманней у евреев. Шеол еще неопределенней, еще отдаленней, чем аид. Он беспредельно далек от сердцевины веры, особенно — в псалмах. Псалмопевцы говорят о нем примерно так же, как говорит о смерти теист — тот, для кого мертвые мертвы, и все.

Нередко это видно даже в переводе. Особенно поразителен вопль: «Вспомни, какой мой век: на какую суету сотворил Ты всех сынов человеческих?» (88:48). Следовательно, «совершенная суета всякий человек живущий» (38:6). «…И мудрые умирают, равно как и невежды» (48:11); «будет ли прах славить Тебя?» (29:10), «ибо в смерти нет памятования о Тебе» (6:6). Смерть — это земля забвения (87:13); «в тот день исчезают все помышления его» (145:4). Каждый человек «пойдет к роду отцов своих, которые никогда не увидят света» (48:20).

Иногда кажется, что псалмопевец просит о «спасении души» в христианском смысле. Это не так. «Ты вывел из ада душу мою» (29:4) значит: «Ты спас меня от смерти». «Объяли меня болезни смертные, муки адские постигли меня» (114:3) — примерно то, что мы назвали бы «я был при смерти» (не исключено, что речь идет о глубоком отчаянии). Из Нового Завета видно, что к тому времени иудаизм сильно изменился в этом отношении. Саддукеи придерживались прежних взглядов, но фарисеи и, видимо, кто-то еще верили в будущую жизнь. Сейчас мы не станем говорить о том, как эти изменения происходили. Нам важно другое: сильное религиозное чувство существовало и без такой веры. Многим покажется странным, что Бог, открывший евреям так много, этого им не открыл.

Теперь мне это странным не кажется. Начнем с того, что рядом с евреями жил народ, занятый чуть ли не одной только будущей жизнью. Когда читаешь о древнем Египте, невольно думаешь, что египтяне пеклись прежде всего о своем посмертном благополучии. Господь, по-видимому, не пожелал, чтобы Его народ шел по этому пути. Почему же? Разве можно слишком сильно заботиться о своей вечной участи? Как ни странно, можно.

Сами по себе «блаженство» и «муки» за гробом — вообще не предмет религии. Тот, кто в них верит, будет, скорее всего, избегать мук и стремиться к блаженству. Но религиозного в этом не больше, чем в накоплении денег или в заботах о здоровье. Разница только в том, что ставка выше, тем самым неизмеримо больше и надежда и страх. Но и надежды эти, и страхи — о себе, не о Боге; Бога ищут ради чего-то другого. Они могут существовать и без веры в Бога. Буддисты очень заботятся о посмертной судьбе, а в Бога не верят.

Может быть, Господь хотел показать людям, что истинная их цель — Он Сам и только Он. Тогда, конечно, нельзя открывать им сразу истины о спасении и гибели. Если люди слишком рано в них поверят, они не научатся — как бы это сказать поточнее? — алкать Бога. Позже, когда столетия духовной выучки их этому научат, дело другое. Тот, кто любит Бога, хочет не только быть с Ним, но быть с Ним вечно и боится Его потерять. Именно поэтому верующий человек надеется на рай и боится ада. Когда же «рай» понимают не как единение с Богом, «ад» — не как отвержение от Него, вера в будущую жизнь — злое суеверие. На одном его конце — пошлый хэппи-энд, на другом — кошмар, от которого люди сходили с ума или преследовали ближних.

Но Бог наш милостив: почти невозможно всерьез исповедовать эту эгоистическую веру, которая ниже уровня религии. Точнее, исповедовать ее может только невротик. Большинство людей обнаруживает, что вера в посмертное блаженство крепка тогда, когда цель их — Бог. Что же до ада, в старину проповедники всячески старались запугать паству его ужасами и удивлялись, как же это люди живут потом вполне беспечно. Удивляться тут нечему. Проповедники взывали к страху за себя, к заботе о себе, а вера этого уровня не может постоянно определять жизнь — она встряхивает на считанные часы, не больше.

Конечно, все это — мои домыслы; но они окуплены опытом. В другой книге я рассказывал, что целый год верил в Бога и старался Его слушаться, не веря в будущую жизнь. Этот год и сейчас кажется мне очень важным. Наверное, поэтому я так ценю те долгие столетия, когда в будущую жизнь не верил богоизбранный народ.

У народа этого, как и у нас, было много уровней религиозной жизни, и на некоторых из них роль играла какая-то корысть. Место «веры в рай», которая означает лишь «страх перед адом», занимала надежда на земные блага. Они друг друга стоят — и в плохом, и в хорошем смысле. Та надежда выше и чище, чем наша тяга к благополучию. Человек меньше думал тогда о себе, почти не отделял себя от соплеменников и от потомков. Благословение «семени» он воспринимал как благословение ему самому. Не всегда можно понять, «кто такой» псалмопевец — отдельный человек или весь народ. Наверное, он часто и не думал об этом.

Но мы ошибемся, если решим, что иудаизм сводился к земным надеждам. Не это в нем особенно, не это отличает его от других древних религий. Как удивительны пути, по которым Господь ведет Своих! Век за веком Он наносил евреям удары, которые кажутся немилосердными. Поражение, плен, оккупация вбивали им в голову, что вера в Бога не гарантирует преуспеяния. Такой опыт разрушил бы веру, стоящую на земной надежде. Многие отпали. Удивительно не это: вера выстояла. В лучших своих сынах она становилась все чище, глубже, сильнее. Все больше и больше обращалась она к истинному своему центру, о чем я и расскажу в следующей главе.

V. КРАСОТА ГОСПОДНЯ

Пришла пора поговорить о вещах более веселых. Если во «веселый» кажется вам неуместным, значит, вы особенно нуждаетесь в том, что псалмы могут дать больше любой другой книги. Мы знаем, что Давид плясал перед ковчегом. Плясал он так самозабвенно, что одна из его жен (которая была современней, но не лучше его) решила, что он ставит себя в смешное положение. Давид об этом не думал. Он радовался Господу. Тут мы вспомним, что иудаизм был одной из древних религий. Это значит, что «внешностью» своей он больше походил на язычество, чем на ту скованность, ту осторожность, ту почтительную приглушенность, которая связана у нас со словом «религиозный». В одном смысле это отделяет его от нас. Мы бы не смогли присутствовать при древних обрядах. Все храмы на свете, от прекрасного Парфенона до святого храма Соломонова, были священными бойнями (даже иудеи не могут к этому вернуться, они не строят храма и не возобновляют всесожжения). Но и тут все не так просто: в храмах пахло кровью, пахло и жареным мясом. В них было не только страшно, в них было уютно и празднично.

В детстве я думал, что Иерусалимский храм был как бы кафедральным собором, а синагоги — приходскими церквами. Это не так. То, что происходило в синагогах, было совсем не похоже на происходившее в храме. Там собирались, учили, толковали Закон, обращались к народу (см.: Лк. 4:20; Деян. 13:15). В храме совершали жертвоприношения; именно в нем служили Ягве. Наши церкви — наследницы и храма и синагог: проповедь восходит к синагоге, таинства — к храму. Иудаизм без храма искалечен, неполон; христианским же храмом может стать сарай, палата, комната, поле.

Я больше всего люблю в псалмах именно то, из-за чего плясал Давид. «Это» не так чисто и не так глубоко, как любовь к Богу, которой достигли великие мистики и святые новозаветных времен. Я их не сравниваю, я сравниваю радость Давида и прилежное «хождение в церковь». При таком сравнении она удивляет и непосредственностью, и силой. Читая, мы завидуем ей и надеемся ею заразиться.

Радость эта была сосредоточена в храме. Иногда поэт различает ту любовь к Богу, которую мы, как это ни опасно, назвали бы «духовной», и любовь к храмовым праздникам. Это надо понять правильно. В отличие от греков, иудеи не были склонны к анализу и логике (собственно, из древних народов только греки отличались этой склонностью). В отличие от нас, они не могли бы разделить тех, кто поклоняется в храме Богу, и тех, кто наслаждается «прекрасной службой», музыкой, красотой. Ближе всего мы подойдем к их восприятию, если представим себе благочестивого крестьянина, который пришел в церковь на Рождество. Я имею в виду благочестивого, то есть не того, кто, никогда не причащаясь, только на Рождество и ходит, — то язычник, отдающий дань Неведомому по большим годовым праздникам. Мой крестьянин — христианин. Но он не сможет отделить свои религиозные переживания от той радости, которую дали ему встреча со множеством знакомых, прекрасная музыка, воспоминания о таких же службах в детстве и ожидание праздничного обеда. Все это едино в его душе. Вот это, только еще сильней, чувствовали древние, особенно — иудеи. Они были крестьянами. Они никогда не слышали о празднестве, о музыке, о земледелии отдельно от религии или о религии, отделенной от них. Конечно, это грозило им определенными опасностями, но и давало преимущества, которых у нас нет.

Например, когда псалмопевец говорит, что видел Господа, это нередко означает, что он побывал в храме. Мы сильно ошибемся, если скажем: «А, он просто видел празднество!» Лучше сказать: «Если бы мы там были, мы увидели бы празднество». В псалме 67 мы читаем: «Видели шествие Твое, Боже, шествие Бога моего, царя моего во святыне. Впереди шли поющие, позади играющие на орудиях, в средине девы с тимпанами» (25-26). Если бы там был я, я бы увидел музыкантов и девушек с тимпанами, а отдельно, «в другом плане», я бы «ощутил» (или не ощутил) присутствие Божие. Древний человек такого разделения не ведал. Точно так же, если бы нынешний человек захотел «пребывать… в доме Господнем во все дни жизни моей, созерцать красоту Господню» (26:4), то это были бы разные желания; у псалмопевца же, как я подозреваю, это повторение, параллелизм.

Когда они стали способнее и к абстракции, и к анализу, такое единство распалось. Тогда, и только тогда, обряд мог стать заменой Богу или даже соперником. Когда мы воспринимаем его отдельно, он может отделиться и зажить своей, злокачественной жизнью. Маленький ребенок не отличает религиозного смысла Пасхи или Рождества от их праздничного обличья. Один очень маленький мальчик сочинил песню, которая начиналась так: «Яйца покрасили, Христос воскрес». На мой взгляд, он проявил и благочестие, и поэтическое чутье. Но мальчик побольше такого не придумает. Он отделит одно от другого и, раз уж отделил, вынужден будет поставить что-то на первое место. Если он поставит «духовное», яйца смогут и впредь вызывать в нем пасхальные чувства. Если же поставит «праздничное», оно очень скоро станет просто праздничным столом. В какой-то период иудаизма, а может быть — только у отдельных иудеев, произошло нечто похожее. Обряды стали отличаться от встречи с Богом. Но это, к сожалению, не значит, что роль их уменьшилась — она могла и увеличиться. Обряд мог стать сделкой с алчным богом, которому на что-то нужны груды остовов, и он без них милости не окажет. Хуже того, можно считать, что Богу вообще только обряд и нужен и потому надо тщательно его выполнять, не обращая внимания на Его призывы к суду, милости и вере. Для жрецов обряды станут важны тем, что это — их хлеб, их дело, с которым связано и общественное и экономическое их положение. Они будут совершенствоваться в этом деле. Конечно, в самом иудаизме есть противовес. Такое отношение к обряду неустанно обличают пророки, и даже в Псалтири — в сборнике храмовых песен — есть псалом 49, в котором Господь говорит, что храмовые службы не цель, и высмеивает языческие представления о Его любви к жареному мясу: «Если бы Я взалкал, то не сказал бы тебе». Я представляю иногда, как Он говорит некоторым нашим священникам: «Если бы Я захотел послушать музыку или вникнуть в тонкости западного обряда, то, честное слово, обошелся бы и без тебя». Опасности эти так известны, что нет нужды долго о них говорить. Я хочу обратить ваше внимание на иное — на ту радость, которой нам (во всяком случае, мне) не хватает. Радость о Боге очень сильна в псалмах и связана — теснее ли, нет ли — с храмом, сердцем иудаизма. Псалмопевцам по сравнению с нами было почти не за что любить Бога. Они не знали, что Он предлагает им вечное блаженство; не знали, что Он умрет, чтобы это блаженство для них отвоевать. Но они так любят Его, так к Нему тянутся, как любят Его и тянутся к Нему только лучшие из христиан или, быть может, только христиане в лучшие свои минуты. Их тяга к «красоте Господней» сильна, как физическая жажда. Без Него их души иссыхают, как земля без воды (см. Пс. 69). Они говорят о Боге: «Ты посещаешь землю и утоляешь жажду ее… Напояешь борозды ее… размягчаешь ее каплями дождя, благословляешь произрастения ее» (64:10-11). Душа их томится, как птичка без гнезда (83:3-4), и «один день во дворах Твоих лучше тысячи» (83:11).

Я назвал бы это именно жаждой или алканьем, а не «любовью». Слова «любовь к Богу» сразу вызывают в памяти слово «духовная» со всеми теми значениями, которыми оно, к несчастью, обросло. В древних стихотворцах было меньше важности и меньше смирения (я бы даже сказал — меньше удивления), чем в нас. Чувство, о котором я толкую, было веселым и простым, как естественное, даже физическое желание. Они радуются и торжествуют (9:3). Они славят Бога на гуслях (42:4), на псалтири и гуслях (56:9), они «радостно поют Богу» и берут для этого тимпан, «сладкозвучные гусли с псалтирью» (80:2-3). Но музыки им мало, им нужен шум. Им надо, чтобы всплескивали руками все народы (48:2), чтобы кимвалы были звучными и громогласными (150:5), чтобы веселились многочисленные острова (96:1) — места чужие и всегда далекие для иудеев, не знавших мореплавания.

Я не предлагаю вам возродить эту буйную жажду. Во-первых, ее возродить и невозможно, потому что она не умирала; только искать ее надо не у нас, англикан, а у католиков, православных, Армии Спасения. Мы слишком привержены хорошему вкусу. Однако бывает она и у нас, у некоторых, иногда. Но главная причина не в том: иудеи не знали, а христиане знают, как «дорога цена искупления души их». Христианская жизнь начинается смертью — мы крестимся в смерть Христову; наш праздник невозможен без ломимого Тела и изливаемой Крови. В нашем богослужении есть трагическая глубина, которой у иудеев не было. Наша радость должна быть такой, чтобы ей не противоречить. Но все это не умаляет нашего долга псалмам (во всяком случае, когда я их читаю, я чувствую себя в долгу). Мы находим там религиозный опыт, ставящий в центр Бога; видим, как человек просит у Бога только Его Самого, только Его присутствия, радостного и ощутимого до предела.

Но радость эта шла и по другому руслу. Об этом мы сейчас поговорим.

VI. СЛАЩЕ МЕДА

В трагедии Расина «Гофолия» хор девушек поет о том, как Господь дал заповеди Моисею; припев там удивительный: «Oh charmante loi!» (Акт I, явл. IV). Конечно, никак нельзя перевести это буквально, выйдет в лучшем случае глупость. Для нас «очаровательный» слово и жеманное, и холодноватое, и покровительственное; мы скажем так о книге, которую не назовешь хорошей, или о женщине, которую не назовешь красивой. Не знаю, как перевести строку — «прекрасный»? «дивный»? Все не то. Важно иное: именно тут Расин (который и писать умел, и Библию знал) подходит ближе всех европейских писателей к очень характерному для псалмов чувству. Чувство это, когда я его заметил, меня сильно удивило.

«Они вожделеннее золота и даже множества золота чистого, слаще меда и капель сота» (18:11). Вы думаете, это милости, или откровения, или «свойства» Божии? Нет; псалмопевец говорит о заповедях, которые «веселят сердце» (18:9), о Законе, а не о «суде» в том смысле, в котором мы писали о нем в гл. I.

Я очень удивился. Приказы «не укради», «не прелюбодействуй» можно почитать, можно им следовать, но как можно ими наслаждаться? Это нелегко, особенно — тогда, когда заповедь противостоит сильному и, в сущности, оправданному желанию. Муж, прикованный несчастным браком к истинной ведьме и преданно любящий хорошую женщину, или голодный, оказавшийся один и без денег в лавке, где пахнет хлебом и кофе, вряд ли сравнят эти заповеди с медом. Они могут им подчиниться, но скорее уподобят их зубному врачу или окопу на передовой.

Один серьезный ученый и честный христианин объяснил мне это так: они радовались, что подчинились Закону, что совесть у них чиста. Мне жалко с ним спорить, да и в ответе его немало правды. Чистой совести они радовались; но псалом говорит не об этом.

В 1 псалме сказано о «блаженном муже»: «Но в законе Господа воля его, и о законе Его размышляет он день и ночь!» (1:2). «Размышляет», а не «исполняет» или «повинуется». Конечно, речь идет не только о десяти заповедях, но обо всем сложном «Законе», который содержится в книгах Левит, Чисел и Второзакония. Блаженный муж делает именно то, о чем говорит Бог Иисусу Навину: «Да не отходит сия книга закона от уст твоих; но поучайся в ней день и ночь» (Нав.1:8). Это значит, кроме всего прочего, что Закон изучали, он был, как мы сказали бы, «предметом». Его толковали учителя, его зубрили ученики. В этом смысле им можно было «наслаждаться» так, как у нас «любят» историю, физику или археологию. Такая любовь вполне невинна, если к ней не примешиваются радости самодовольства и презрения к неученым или более грубые радости карьеризма.

Опасность умножается во много раз, когда сам «предмет» священен: к крохоборству, тщеславию и спеси прибавляется гордыня. Иногда (не всегда) я рад, что я не слишком хороший богослов; уж очень легко тогда счесть себя хорошим христианином. По сравнению с этим просто смешны искушения химика или филолога. Когда наука священна, гордый и умный человек может подумать в конце концов, что «внешние» не только необразованней, чем он, но и ниже в глазах Господних, — «этот народ невежда в законе, проклят он» (Ин. 7:49). Гордыня растет, наука, дающая такие преимущества, усложняется, запретов все больше; наконец, прожить день, не нарушив какой-нибудь заповеди, становится так же трудно, как станцевать сложный танец, а это, в свою очередь, приумножает самодовольство одних и запуганность других. Тем временем «важное в законе», праведность, отходит на самый задний план; законники оцеживают комара, поглощая верблюда.

Тогда закон, как и обряд, становится злокачественным. Он живет уже сам по себе, губя то, ради чего он создан. Чарльз Уильямс сказал: «Когда средства автономны, они ужасны». Такое перерождение — одна из причин той радости, с которой апостол Павел говорит об избавлении от Закона. Оно же вызвало суровые слова Спасителя; именно в нем — и грех, и кара книжников и фарисеев. Но сейчас я хочу подчеркнуть другое. Я хочу снова показать ту добродетель, которая может переродиться в такой порок.

Всякий знает, что особо посвящен Закону 118 псалом, самый длинный из всех. Всякий заметил, наверное, что он еще и самый искусный. Автор берет слова, которые в этом контексте синонимичны (откровения, пути, уставы, заповеди, суды, закон), и играет синонимами в каждом из восьмистиший, соответствующих одной букве алфавита. Тем самым, это не крик души, вроде псалма 16, а плетение словес, тонкое шитье, кропотливая и долгая работа.

Это очень важно, потому что вводит нас в настроение, в состояние псалмопевца. Наверное, он чувствовал к Закону то же, что к своему искусству: и то и другое предполагает точное и благоговейное следование некоему узору. Отсюда есть путь к фарисейству, но само по себе это вполне невинно. Тем, кто таких вещей не любит, это покажется нудным и натужным, но они ошибутся. Автор просто наслаждается ладом. Конечно, он знает, что речь идет о несравненно большем, чем танец или стихи. Кроме того, он знает, что ему не дается этот лад: «О, если бы направлялись пути мои к соблюдению уставов Твоих!» (5). Но старается он не из рабского страха. Лад Господня ума, воплощенный в Законе, прекрасен. Что же делать человеку, как не воспроизводить его по мере своих сил? На пути откровений он радуется, как во всяком богатстве (14), уставами утешается (16), они — его песни (54), они лучше меда (103), лучше золота и серебра (72); чем шире открыты его глаза, тем яснее он видит чудеса Закона (18). Это речь не педанта, а поэта, потрясенного нравственной красотой. Если мы его не понимаем, хуже нам, не ему. И мне все кажется, что китаец-христианин оценил бы этот псалом лучше, чем мы, ибо древняя китайская культура, его «детоводитель ко Христу», прекрасно знает великую ценность лада, порядка, отражающего Высший лад.

Но это не все. В трех стихах псалмопевец говорит, что Закон «истинен» или «истина» (86,138, 142). В стихе 7 псалма 110 тоже говорится, что «все заповеди Его верны». Современный человек логично рассудит, что заповедь — это повеление, а называть повеление «истинным» бессмысленно. Фраза «дверь закрыта» может быть истинной и ложной, фраза «закрой дверь» — не может. Но я понимаю, что хотели сказать псалмопевцы. Они хотели сказать, что Закон дает истинные, прочные, твердые правила жизни. Закон отвечает на вопрос: «Как юноше содержать в чистоте путь свой?» (118:9); он — светильник, свет (118:105). Вокруг, у язычников, были другие правила. Псалмопевец верит, что хорош и прочен его Закон, а не они; что Закон этот стоит на самой природе вещей и природе Бога.

Тем самым, он решает спор, возникший много позже. В XVII веке были ужасные богословы, утверждавшие, что Бог повелел то или иное не потому, что это хорошо, а потому, что воля Божия определяет, чему быть плохим, чему — хорошим. Для ясности один из них сказал, что Бог мог повелеть, чтобы мы не любили, а ненавидели друг друга, и ненависть была бы тогда благом, добродетелью. Лучше и благочестивей вообще не верить в Бога и жить без этики, чем иметь такую этику и теологию. Конечно, иудеи не обсуждали этого в абстрактных, философских понятиях. Но они дали правильный ответ. Они знали, что праведен Бог, а не только страх Божий. Сам Господь «любит правду» (10:7), потому что и она, и Он — благи. Тем самым, законам Его присуща некая эмет, «истинность», «действительность», и они крепки, как созданная Им природа.

Псалмопевец говорит об этом лучше меня. «Господи! милость Твоя до небес, истина Твоя до облаков! Правда Твоя, как горы Божьи, и судьбы Твои — бездна великая!» (35: 6-7). Иудей радуется Закону, как радуется тот, кто нащупал твердое дно, или тот, кто вышел из топи на ровную дорогу.

Ведь были и другие дороги, лишенные «истины». Рядом с иудеями жили народы, близкие к ним по крови, исповедовавшие самое гнусное язычество, в котором не было ни красоты греческих мифов, ни мудрости греческой философии. На этом фоне красота Закона особенно выделялась; и этому не мешало, а даже помогало то, что иудеи иногда впадали в такое язычество. Страшные обряды были им соблазном в страшные времена — например, когда напали ассирийцы . Мы, не так давно ожидавшие со дня на день, что страну нашу захватит привычный к жестокости враг, должны их понять. Когда им казалось, что Господь оглох, им хотелось прибегнуть к помощи жутких богов, которые требовали намного больше и, может быть, больше давали. Но если иудей глядел на те обряды в лучший час или сам был лучше, если вспоминал о храмовой проституции и о сожжении детей, его Закон сиял ослепительным светом, он был слаще меда. Если эта метафора нам не по вкусу (мы не так любим сладкое, как древние, у нас вдоволь сахару), сравним Закон со свежей водой, со свежим воздухом после душной комнаты, с ясным утром после страшного сна. Но и тут псалмопевец в псалме 18 сказал гораздо лучше.

Я считаю 18 псалом величайшим из всех псалмов и одним из величайших лирических стихотворений. Вспомните, как он составлен: шесть стихов о природе, пять — о Законе, три — молитва. Между первыми и вторыми логической связи нет, и в этом смысле он напоминает современные стихи. Современный поэт предоставляет нам догадываться, что с чем связано; но сам он это знает и мог бы объяснить. Я не уверен в том, что древний поэт это знал. Мне кажется, что он, об этом не думая, просто чувствовал связь, более того — единство первой и второй темы, и даже не замечал перехода. Вот он помыслил о небе и сказал о нем. Вот — о солнце, о радости его восхода, о быстроте его движения, о его «теплоте» — не о мягком тепле наших широт, а об испепеляющей жаре, от которой «ничто не укрыто». И вдруг, в стихе 8, он говорит о другом, но вряд ли ощущает переход, ведь Закон так похож на всепроникающий, всевидящий солнечный свет. Он просвещает очи, он вечен и чист, он сладостен. Так воспринимали они Закон: он был для них светлым, суровым, радостным, очищающим. Стоит ли прибавлять, что у этого псалмопевца нет ни капли самодовольства и третью часть псалма он посвящает своим «погрешностям»? Как солнце выискивало его в любой расщелине, куда он прятался от зноя, так и Закон высмотрит все его тайные грехи.

Если радость о Законе возникла из сопоставления его с язычеством, нам не так уж трудно ее понять. Остров христианства все меньше и все четче; прибой других правил жизни подмывает берег. Правила эти еще не так гнусны и жестоки, как некоторые семитические религии, но человек в них очень мало значит, а жестокости в них немало. Некоторые из них совершенно иначе понимают «нравственность», некоторые ее отрицают. Быть может, скоро нам придется оценить свежий воздух христианской этики, но и тут нас ждет опасность. О ней я подумал, читая все те же псалмы, и сейчас о ней поговорю.

VII. ПОТВОРСТВО

Всякий, кто внимательно читал псалмы, заметил, что они сурово осуждают не только самый грех, но и нечто другое. В 25 псалме праведник и сам «ходил в непорочности», и «не сидел с людьми лживыми… возненавидел сборище злонамеренных» (4-5). В 30 он ненавидит «почитателей суетных идолов» (7). В 49 Бог укоряет не вора, а человека, который, когда видит вора, сходится с ним и с прелюбодеями сообщается (18). О том же самом говорится в псалме 140:4-6. И почти смешно, когда псалмопевец взывает в 138 псалме: «Мне ли не возненавидеть ненавидящих Тебя, Господи, и не возгнушаться восстающими на Тебя? Полною ненавистию ненавижу их; враги они мне» (21-22).



Поделиться книгой:

На главную
Назад