Как много, как бесконечно много может провалиться (объяснял ей старый Арсеньич) — уйти в зазор меж двух слов. Туда и выбрасывает лишнее искусный хитрец-автор. Суть авторства — эта бездонная щель меж словами. Миры, целые миры провалятся туда, эпохи, цивилизации!.. и ничего нет. Ни следа. Это узкое место, этот гениально коварный стык меж двумя соседними словами!.. На этих стыках, на этих зазорах родилась динамика письменности. Родилась словесность, а уже с ней (и в ней) высота духа и чекан мысли.
Тартасов, вернувшийся от Ляли не солоно, старался огорчение скрыть. Мужчина! Лез теперь с разговором к Ларисе Игоревне. От нечего делать...
Жаль его. Ларисе Игоревне так нетрудно представить, какой он там нес вздор. Как лип он с разговором к Ляле (а после и к Гале). Без денег... Навязчивый, суетный, слюнка запекшаяся в уголках губ.
— Как дочка, Лариса? — переспросил он.
Можно же и просто поговорить.
— Как у всех... Она в Рязани. Врач. Платят, правда, им маловато и не в срок. Но не жалуется...
— Помогаешь ей?
— Да. — Лариса Игоревна в паузу тоже поинтересовалась: — А что твой сын? Он ведь компьютерщик?
Тартасов махнул рукой:
— Только разговоры, что компьютерщик, что дело модное и денежное. Он никто. Ходит и чинит по знакомству... Ха-ха! Его приятель работает в КГБ. Вот уж фирмачи! Казалось бы!.. Сын ходит в их проклятые подвалы уже неделю. Налаживает компьютер за компьютером — а заплатят или нет, еще неизвестно.
Лариса Игоревна (как только кто-то ныл) предпочитала оставаться оптимисткой:
— А все же их поколение не унывает. Они уже смолоду протиснулись через узкое место — раз-раз! и огляделись!
— Узкое место?
— Ну да. Так я называю наши глобальные перемены.
Из комнат послышались крики. Шум. Но вот, пробиваясь сквозь стены, сильный пьяноватый мужской голос запел:
И с новой силой ликующие крики. А следом ур-ра-а! — звон разбитых бокалов (что такое?). И веселый, молодой животный смех. Да уж, протиснулись! Вполне!.. Настоящая жизнь шла там, за стеной.
«Му-уу», — передразнил Тартасов.
— Из пятой комнаты. Опять у Аллы, — сказала Лариса Игоревна, прислушиваясь.
Ей хотелось ласки. Ей хотелось, чтобы стареющий Тартасов протянул руку и, хотя бы мимолетно, погладил ее по щеке. Как когда-то!.. Смотрит... Угадает ли он, что чувствует она? Едва ли. Мужчине память ни к чему. (Зачем ему прошлое? Ляля, Галя, Алла — вон их сколько!)
Что-то Тартасов все же почувствовал:
— А ты меня любила. Без ума была, а? — спросил и засмеялся.
Она кивнула. Сказала негромко:
— И ты меня любил.
Он (напомнила!) тут же помрачнел. И заговорил о своем:
— В голове пусто. В карманах пусто. Не пишу ни строки. Вот уж труженик!.. Если б не передача на телевидении, я бы, наверное, тоже пел. В подземном переходе. С шапкой на полу.
Лариса Игоревна всколыхнулась:
— Ну-ну, Сережа. Перестань!.. А почему ты не пишешь?
— Мыслей нет. Сюжетов нет. Что мог, уже написал. А что писать еще?
— Люди стараются. Люди что-то пишут.
— Люди вон и песни поют!
И Тартасов мотнул головой в сторону стены, за которой веселились хорошо протиснувшиеся.
— орал застенный голос.
Чай затевать долго, Лариса Игоревна плеснула Сергею Ильичу еще боржоми. Пей, милый. А? Что?.. И тут оба они, вдруг повернувшись к стене, уставились глазами в обои... ища там заметные точечки (и былые дни).
В момент, когда их потащило, она цепко держала Тартасова за руку. А он (мужская жадность, желание прихватывать все) не выпустил из руки стакан с минеральной водой. Жлоб! Он хотел успеть допить. (Еще и это!) На свистящем ветру, на самом выходе (вылете) из узкого места Тартасов все еще торопился нести стакан ко рту... Дернулся, она не удержала. Руки их распались... Кричала ему, пытаясь не отстать. Тянулась, но где там!.. В прошлом времени (куда их выбросило) они, увы, оказались уже не вместе. В последний момент!.. Их растащило, их разрознило всего-то дня на четыре.
Тартасов (как в наказание) попал в те черные дни, когда он кончился: когда он уже не мог писать повести. И когда не нашел ничего взамен. Его книги уже не переиздавались. И, само собой, без копейки денег... Полоса... Тартасов мялся с ноги на ногу в телефонной будке у метро и вопил в трубку:
— Я погибаю! Погибаю!..
Домашний телефон был уже отключен за неуплату. Тартасов заскочил, забился в обшарпанную будку, делая оттуда звонок за звонком. Спохватился! Жизнь на глазах менялась... Звонил, вопил, умоляя приятелей искать ему хоть какую, хоть ночную работу:
— Я готов быть наборщиком... Читчиком! Я готов подметать и мыть полы в редакции. Я и сын, нас двое, нам нечего есть. Я мог бы читать детям по радио... Я, честное слово... Клянусь... Я когда-то хорошо рассказывал сказки. Про крота и Дюймовочку... Я... — и, вдруг сорвавшись, Тартасов некрасиво шмыгнул носом прямо в трубку. Грубый мужской всхлип.
Его уже поторапливали извне. Стуча монеткой в стекло телефонной будки.
Ларису (она в тех же днях) тоже, разумеется, никуда не брали. Она также готова была править любые тексты. Как начинающая, дежурить у телефона. Вычитывать... Переписывать... Вдруг ей где-то получалось (за копейки!) выдавать библиотечные книги, но... но начальство зрит в оба. Сверху им виднее. Вскоре же узнавалось, что к их честному библиотечному хлебу притирается бывшая цензорша. Ага. И тотчас взамен Ларисы брали другую, сюда же просившуюся. Женщину с двумя детьми и с судьбой попроще.
Коллег Ларисы также не брали, разумеется, ни в газету, ни в расплодившиеся издательства. Ни даже в библиотеки (истинное место для бывших цензоров. Призвание. Следили б за выдранными страницами!). Их нигде и никуда, а вот худощавый Вьюжин с его либеральными остротами уцелел. И еще как! Вдруг протиснулся в большие начальники. Восседал на одном из каналов телевидения. Она пришла и, встретив, сразу узнала эти уверенно-насмешливые глаза. Эту улыбку!.. Правда, начинал лысеть.
Сама никто и нигде, она пришла просить для Тартасова место на ТВ. Он нищ. Он не пишет. Он голодает!..
Вьюжин, проницательно глянув, спросил:
— Все еще неровно к нему дышишь?
Нет, Вьюжин не знал об их прошлом. Он лишь теперь смекнул обратным ходом сопоставлений. Быстро-быстро высчитал потаенную было во времени их житейщину (знал бы раньше, давно б изгнал из цензуры).
— Ну что ж. Есть такое место. Как ты о нем догадалась?
— Прослышала.
Помолчал — и сказал:
— Ты же помнишь, Лара, ты мне всегда нравилась. На этой неделе давай свидимся. Идет?
И выждал сильную паузу, пока она кивнет.
Покраснев, кивнула. Вьюжин на квадратном фирменном листочке легкой рукой черкнул ей адресок и телефон — квартира его приятеля, зажившегося за границей.
Ну, и ладно. Стерплю (а душой отстранюсь, как будто это не со мной)... На пути к той свиданческой квартире она все еще размышляла. У каждой женщины бывает такой час. Раньше. Или позже... Похолоднее бы ей с ним быть! Подеревянней, поспокойней. А встала — отряхнулась. Как сказано нам (как обещано) было в древней книге: нет следа.
И поднимаясь в лифте, все о том же — она, мол, переморгает! Переживет, как переживают, закрыв глаза, этот час все женщины. Каждая свой... Помнить о Тартасове. Лежа в объятиях, думать о жертвенности женщин. Она засмеется (мысленно), когда тот мужчина начнет задыхаться, потеть и все яростней и яростней дергаться... Лариса улыбнулась на пробу (тая улыбку). Однако там с улыбкой не вышло. Мужчина оказался опытнее ее.
С виду ласков и расслаблен, он был расчетлив. Долго, трудно и подчеркнуто мучительно доводил не себя, а ее до исступленного заключительного вскрика. Хочешь-не хочешь, с этой минуты женщина сколько-то забывается, отдается. Едва она отошла и пыталась пережить с холодком, он снова. И еще более уверенно, жестко стал доводить ее до сладостно-болевой точки и вскрика. Работал, как пахал. Все медлил, медлил... Вытягивал ей душу. Она было дернулась, раз бы и в дамки. Но он, как клещами, тотчас сдавил ей плечи, не шевельнись, лежи — и продолжал свое. Сквозь зубы выскакивали легкие ее вскрики, ну, стон, ну, просьба. Вдруг стала задыхаться. (Так и не удалось ей. Закрыв глаза, как на пляже. Лежать и думать о жертвенности.) С дрожью, она вновь предала своего Тартасова, теряла мысль, плыла. Мужчина делал что хотел. Доведя ее до почти полной потери своего «я». Зато после, зато теперь, по-хозяйски получал свое. Вставал на минуту вдруг выпить чашку воды. Вставал с ленцой. Шел на кухню — вроде как пересохло в глотке! Оставлял ее в постели, она была никто и ничто.
Вышла одна, с ощущением, что за эти два или три часа ее переехало чем-то тяжелым. Как поездом. Все болело, ломота в плечах и спине, чужое тело! Чужая душа.
Подойдя к метро на ватных ногах, Лариса присела на бортик. На гнутую трубу, что окаймляла только-только засеянный газон. Как птичка опустилась... Присела, как птичка, на тонкий бортик, не в силах ждать. Не в силах дождаться, пока вернется (пока долетит) домой.
И здесь же закурила. (Она тогда курила.) У входа в метро. Как эти. Никогда не позволяла себе, а вот пришлось. Горек был дымок. Не могла сдержаться, вот и сидела, курила, пусть смотрят, пусть идут мимо, пусть что и кто угодно. Какой-то нервный звук рвался из ее легких, звук этот она все заглатывала. Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила...
А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но... но место получил. Что да, то да.
И к месту в те же дни он прикупил замечательный вельветовый пиджак. (Быть может, на последние. Но кстати.) Заимев на ТВ теплое говорливое местечко, писатель Тартасов тут же приосанился. Ого-го! Справедливость торжествует. Он был теперь в этом убежден. Уверен! Считал, что лукавым местечком учтены его рассказы и повести, былые творческие заслуги — воздали!.. Как быстро эти пишущие говнюки распускают перья! И как же быстро приспособились его улыбка, его мимика, его походка, его жесты к полученному месту, а место — к вальяжной речи. А речь — к пиджаку. Солидный мужчина...
Все-таки любила. Уставала от своей жизни, но его (его жизнь) любила. Такое не проходит.
Конечно же, Лариса Игоревна с Тартасовым строга, себя не выдаст — дружна, мол, с ним по жизни и не более того! Чуть что его одергивающая и ему, зануде, наперекор. И вида не подающая о сохранившемся чувстве. Старый придурок!.. Ну что? Заскучал? (Можно и поиздеваться слегка над ним. Подсмеяться. Отказали дяденьке — и Ляля? и Галя?)
Его ворчливый (недоволен) голос ее опередил.
— Где, Лариса, ходишь так долго?.. То ты здесь! то где-то еще!..
— Я здесь.
— Плесни-ка мне боржоми.
Тартасов пил минералку глоток за глотком. Спросил:
— Как работается? Устала?
— Нет.
Ишь ты! Не устала ли она? Легко ли, мол, тянуть столь прихотливое заведение в столь смутные дни?
— О чем грустим? — спросил.
Ни о чем. Когда ей щемило сердце, она подолгу смотрела в окно. Там кусты. Верхушки трепал ветер.
— Ни о чем.
Он сказал этак игриво:
— Я бы вернулся, пожалуй, в прошлое.
Но Лариса Игоревна прошлое как таковое не любила:
— А я — нет.
— Правда?
— Правда. С девочками мне, конечно, непросто. — Она на миг призадумалась. — Нелегкий хлеб! Но знаешь ли, Сергей Ильич, я сейчас считаю себя более честной. Куда более честной, чем в те дни, когда я вымарывала абзацы и строчки. Твои в том числе. Когда отслеживала на каждой странице мало-мальские либеральные намеки — твои особенные фиги!
— Фиги?
— Ну да. Фиги в кармане. Так говорили, забыл? А иногда я вычеркивала, вымарывала подчистую такую чудесную, обжигающую строку. У меня сердце млело.
— Я не знал.
— Да и я не знала. Только с временем понимаешь, что была сволочью.
В маленьком кабинете стало тихо.
Тартасов гмыкнул. Пуская свой баритон вперед, покладисто произнес, поддакнул:
— Да. Жуткое было время.
— Мы все протиснулись, — продолжала Лариса Игоревна усталым, но уверенным в правоте голосом, — протиснулись через этот лаз: через узкое место. И хочешь-не хочешь, мы переменились. Кем ты был и чем ты занимался прежде, в конце концов, осталось уже в прошлом. В пережитом. Уже не так важно... Узкое место. Согласись, оно всех нас поменяло.
— В лучшую сторону — или в худшую?
— Каждого по-своему.
— Я не переменился, — надменно поднял голову Тартасов. (Тупой.)
Она продолжала:
— ... Помню, как все, кто был тогда в моих приятелях, искали работу. Либо и вовсе переучивались. Всем было трудно. Все протискивались. Вот ты, писатель, скажи: зачем время от времени взрослым дядям и тетям надо рождаться наново, а?
Но писателю философствовать надоело: «Узкое место»... «Прежде или сейчас»... Сколько можно?! Мы не на телевидении! — Тартасов (мысленно) уже возмущался. Это в ней цензорша не до конца умерла. Это в ней прошлое булькает.
Цензоры всегда моралисты. Он ли не помнит! Женщина, ночью его ласкавшая, а днем той же недрогнувшей рукой!.. железной!.. Однако вспылить вслух Тартасову не хотелось. Осторожничал.