Вспыхнув, он возмущался, он выкрикивал обидные ей либеральные дерзости. Она же, его не слушая (и не слыша), сидела себе за столом. В легком халатике... И пробегала глазами текст дальше.
Даже не подняла лица. И полусонный Тартасов скоро смолк. Ранимая его душа смирялась, проникаясь вдруг трезвым подсчетом. На странице вымараны, хороши ли, плохи ли, всего-то четыре строки. И еще пять-шесть слов. Счастливчик! Не сглазить бы! еще какой счастливчик, спит с собственной цензоршей и вот же... негодует! А уже, видно, подзабыл, как у него (как и у всех других) вымарывают страницами и целыми главами.
Он сидел в постели, а она вычеркивала.
— Проснулся?.. Сейчас, милый! Сейчас кофе.
Молодая, она поутру смеялась колокольчиком. Звонко и вроссыпь... И вот уже садилась к нему поближе, в постель, протягивая в чашечке черное сладкое пойло. Обжигало губы. А рядом ее лицо посекундно менялось — от утренней радости к еще большему утреннему счастью. Женщина! Полупроснувшийся Тартасов смотрел как загипнотизированный. Не понимал...
Он туповато не сводил глаз — нет, не с пахучей кофейной жижи, а с протягивающей чашечку ее руки. Уже не железной и неумолимой, а вновь вдруг слабеющей, слабой женской руки. Да, да, слабеющей под тяжестью даже малой чашечки кофе, подрагивающей...
Задумался Тартасов... Но что дальше?.. Надо ж было ему и к себе возвращаться! (В настоящее.)
Зато вернемся с ней вместе. Дождался-таки! Можно считать, что я ее там (на осенней скамейке) дождался, — подумал Тартасов.
Он допил кофе, а Лариса забрала из его рук чашечку. На миг взволновалась, не капнул ли интеллектуал (черным на постель). Успокоившись, сидела теперь совсем рядом, нежная.
— Ты как сосредоточиваешься? — спросила она. Щебетала, как студенточка.
— Да как придется.
— Смотришь в какую-нибудь трубу? в дырочку?
— Не обязательно.
Тартасов пояснил, что все от навыка и что бывает по-разному. Трудности перехода из одного времени в другое чисто технические — можешь себе выбрать любую точку. Хоть на рисунке обоев! Представь себе, что за этой точкой на обоях есть некий ход... узкое место. И вот мало-помалу внедряешься в него (мысленно). Как сверло ввинчиваешься. Углубляешься! А затем вмиг проскакиваешь в иное время...
— На обоях? Точечка? — Лариса обрадовалась: она сейчас же попробует.
Но она все-таки наколола шпилькой дырочку в обоях. Так ей легче. Дырочка — как узкий лаз, уводящий и взгляд, и мысль куда-то в темноту.
— Давай? — спросила. — Ты хочешь вместе?
Оба, разом постарев, вошли в знакомую блочную пятиэтажку.
«ВСЁ, КАК ДОМА» работало... Девочки дело знали. Галя как раз предлагала солидному мужчине постричь его — скоро и модно; само собой, дать ему кофе. Шустрая Рая уже стирала своему клиенту рубашку. За час под направленным горячим ветерком рубашка чудесно отвисится и высохнет. Клиент (на эти часок-полтора) прилег отдохнуть душой и телом на широкой Раиной кушетке.
В прихожей, еще не успев войти в начальнический Ларисин кабинет, Тартасов высказал свое заждавшееся желание. (Лариса Игоревна открывала дверь ключом.) Прокашлявшись, Тартасов сказал, что он хотел бы сегодня Лялю.
В кабинете Лариса Игоревна села за свой стол. Достала два изящных стакана. Тартасов сел напротив. Она налила ему боржоми. Но... так и не ответила.
— Я понимаю... Деньги. — Тартасов морщил высокий лоб.
Вертикальная черточка на переносице придавала его лицу напряженное выражение. Ожидание мысли. (Телезрители хорошо знали эту ищущую морщинку.)
Он повторил:
— Проклятые деньги. Литература умирает...
Он все напрягал и напрягал лоб, тем больше выпуская вперед знаменитую морщинку. При чем здесь умирающая литература, оставалось загадкой. Но если Тартасов начинал о деньгах, следить за его мыслью становилось всегда довольно трудно.
— Да, дорогой. Понимаю, — сказала наконец Лариса Игоревна с легким вздохом.
И еще один легкий вздох: в его нынешнем безденежье с Лялей вряд ли что получится. Да и с другими тоже — разве что уговорить новенькую...
Тартасов возмутился: у него как-никак вкус!.. и не нужна ему кто попало. Превратности рыночной системы не заставят писателя скатиться до этих новеньких неумех и худышек!
Он хотел Лялю.
— Напомни ей, что я известный человек. Можно сказать, знаменитость.
— Имен они не слышали, книг не читают. Писатель для девочек — ничто. Никто и ничто. Ты же сам с экрана нам повторяешь: литература умирает.
— Да. Умирает. Но я-то — живой.
И Тартасов вновь свернул разговор к пышной Ляле. Девчонка!.. Когда-нибудь и Ляле, и ей, Ларисе Игоревне, он все это напомнит. Когда-нибудь у него будут же деньги!
— Вот и придешь когда-нибудь. Увы, Сережа. Невозможно... Даже и новенькая, боюсь, не согласится.
— С ума сойти!
— Вот разве что... — Лариса Игоревна на миг опустила плечи. Нет, нет, она не предлагает ему себя. Хотя некоторые еще находят ее интересной... Постаревшая женщина не привлечет усталого (уставшего от жизни) мужчину. Тем более на таком волнующем фоне, как Ляля или Галя. Не себя постаревшую, а себя ту — лет тридцати. В прошлом...
— Что?
— Вот разве... — Лариса Игоревна осеклась на полуслове: нет... Тартасов сейчас же фыркнет. Начнет ломаться! Опять, мол, ему втискиваться в прошлые годы? опять носиться по времени туда-сюда?
Как вдруг раздался вопль. Где-то близко... в одной из соседних комнат.
Лариса Игоревна тотчас встала из-за стола.
— Извини, дорогой. Работа. Это у нее... Это у Аллы.
Лариса Игоревна — и за ней все еще ворчащий Тартасов — направились из кабинета в комнаты. И сразу в ту, где не смолкал протестующий вопль рыженькой Аллы.
У нее и был тот клиент, вообразивший себя современным художником. Юнец, вообще говоря, был симпатичен. Правда, мордат и слишком пьян. В костюме-тройке (верхняя половина) и в трусах-бермудах (низ)... Он расписывал Аллу, и впрямь не выпуская из обеих рук кисточек, на кончиках которых влажно играли краски — синяя и желтая. Алла, голая и разрисованная, протестуя, нет-нет вскрикивала: ей холодно! холодно!
— Перформенс... — выговорил молодой творец. Мягкими линиями (нежно и чувственно) он изобразил на ягодицах Аллы по птичке и теперь, кажется, хотел лишь усилить тона. Жизнеподобие — душа перформенса. Идея, как стал художник уверять Тартасова, состояла в том, чтобы в минуту близости, при интимных и все нарастающих движениях, нарисованные на ягодицах птички ожили — то расставаясь, то сближаясь. Целуясь клюв в клюв.
— Жизнеп-п-подобие...
— Исключено. Это — ляп, — Лариса Игоревна сурово его перебила.
Алла, чувствуя поддержку, тут же опять завопила: краски холодили ей зад.
— Ляп! Ляп!.. Я замерзла! застыла!
— Чудовищно! — Лариса Игоревна указывала на ручейки красок с ягодиц Аллы. Потеки по ногам — до самых пяток.
Юнец, пьяненький, слов Ларисы Игоревны не вполне разбирая, но полагая, что они в его пользу (клиент всегда прав), шагнул к Алле еще ближе. Склонился к ее левому бедру. Помахивая сразу обеими руками (обеими кисточками), он прорисовывал птичий интим.
— Повернись же, лярва, — попросил он с некоторой даже ласковостью.
Как-никак, а юный художник дерзал. Вопрошал вечной тайны. (На ляжках скромной тихой бляди он рисовал двух голубков.) Что тут такого? — думал Тартасов, поощрявший молодых в искусстве. — Клювами друг к дружке. Поцелуй нежнейший, голубиный! Как только ляжки шевельнуть...
— Чудовищно! Я запрещаю — хватит! хватит! — кричала, вклиниваясь меж юнцом и Аллой, постаревшая цензорша.
А тот не понимал.
С окаменевшим лицом Лариса Игоревна выскочила тогда в прихожую. И тут же, секунда, вернулась с новеньким ведром, наполовину с водой.
— Что за вода? — грозно и неизвестно у кого спросила Лариса Игоревна (словно бы это важно).
И (все молчали) — выплеснула содержимое на пьяного клиента. Окатила его. Спокойно и профессионально. Знай наших.
Мокрый, тот сразу сник. (Не настоящий еще художник.) Тут-то его и вытолкали взашей набежавшие из других комнат девочки.
Оказавшись на улице, мордатый молодой человек минуту-две стоял возле дома столбом. В недоумении он посматривал на руки (где мои кисточки?). Но вот, пьяненький, он качнулся и зашагал улицей, неуверенно переставляя мокрые ноги.
За ним мчались выскочившие из соседнего дома мальчишки:
— Эй! Эй, искупался! Морж, морж!
— Свалился в сортир. Воняет!
— Вонючка!
Возможно, орущие дети (и цепкий холод воды на теле) заставили молодого человека сколько-то прийти в себя... Он озирался, непонятый творец. Весь мокрый, с него капало. На проезжей части улицы он энергично размахивал руками, сверкая измазанными ладонями (желтой и синей). Призывая таксистов сжалиться и выручить человека...
Лариса Игоревна вернулась в кабинет. Она как-то вдруг обессилела после дурной стычки. Сидя за столом, долго смотрела на торопящиеся пузырьки боржома. Затем на принесенную Тартасовым коробку конфет. Разве что выпить чаю? — она подняла глаза на Тартасова.
Но он как раз встал:
— Пойду. Попробую... К Ляле.
И вышел, посвистывая. Набираясь отваги... Однако Лариса Игоревна знала, пустой это номер. Ляля твердый орешек.
Грустно?.. И да, и нет... Лариса Игоревна решилась на боржоми — выпила. Засмотрелась на обои. (Выцвели обои. Пора бы менять.) Белье постельное в комнатах, кстати, тоже пора бы на смену. Заодно... Надо покупать... Ах, заботы! — Теперь она хотела в прошлое. Теперь ей приходилось Тартасова ждать.
Быть может, и она отловит его в давнем времени. Пробуем... Лариса Игоревна уставилась в крапинку на обоях. Как в точку. Мысленно ввинтилась в нее и со свистом вынеслась в прошлое.
Увы, она попала в невеселый день. В здании Главлита (официальная вывеска цензуры) для большого начальства имелся внизу буфетик. И там же, с буфетом рядом, бильярдная — для полноты послеобеденного отдыха. В бильярдной и случилось: в азарте, после очередного удачного удара шар в шар, директор Главлита вдруг упал на сукно стола. Рухнул головой и всей верхней половиной тела. И замер там с инфарктом (и с напряженно смотрящим левым глазом).
Но дышал; и чуть слышно терся щекой о сукно стола. Вызвали врача. Белый халат диагностировал с ходу. По его знаку директора тихо-тихо теперь переносили. Сначала отделили от стола. Осторожно, на руках его следовало вынести из бильярдной — этим и занялись пятеро сотрудников, оказавшихся в ту минуту поблизости; Лариса в их числе.
Ей досталось держать ногу, большой ботинок.
— Бережней, бережней! — покрикивал командовавший выносом худощавый остроумец Вьюжин. Сам он нес директорскую голову. Большую, крупную, можно сказать, львиную голову. Держал в недрожащих худощавых руках; в ладонях.
На узком выходе из бильярдной предстояло подняться на три крутые ступеньки вверх — сверхосторожно. Как они тогда же почувствовали, это было самое сложное. Подымались не дыша. Негромкими озабоченными репликами согласовывали за шагом шаг. И еще шажок-два. И еще.
Три ступеньки наверх оказались значащими. В том смысле, что со смертью директора (вскоре) все, кто его несли, прибавили в должности. (И не только они.) Ступенькам вели условный счет.
Зам стал директором. А завотделом, соответственно, метил на его место в замы. И так далее. Кто как сумел. Подвижка сползла (распространилась) почти до уборщиц. Возникли и новые неожиданные возможности. Подвинулись уже на одну-две ступеньки, а вот, скажем, их худощавый остроумец Вьюжин шагнул на все три. Он-то и сделался первым замом.
Говорили, Вьюжин мог стать и директором, но не стал, так как не захотел. (Не захотел засвечиваться.) Должность с перебором. Директорство слишком на виду, а Вьюжин был как раз из тех, кто уже предчувствовал большие и необратимые перестроечные перемены. Всем вскоре предстояло. Предстояло жить и протискиваться. Узкое место приближалось, и только совсем уж глупцы лезли сейчас в директора.
Лариса тоже шагнула. Из стажеров-помощников — в цензоры; ступенькой выше. В феврале ей уже доверили рукописи по выбору. И первой же Лариса взяла себе тогда новую повесть Тартасова. Так ей совпало! И с ней, с повестью (папку к груди), выскочила, выбежала в ту легкую февральскую вьюгу — к любимому человеку, топтавшемуся возле решеток высокой ограды. Прятавшемуся там то ли от снега, то ли от глаз людских. (Да или нет?.. Курил, топтался Тартасов, ожидая, как оно будет.)
— Да! Да! — вскрикнула она, едва его завидев.
Плакала, сидя за цензорским своим столом. Плакала тихо и виновато, заминая в кулаке платочек.
Ушел Трубакин. Ушли Строков с Зиминой. Ушли наконец все из их длинной кишкообразной комнаты. Все, кроме кашлюна Арсеньича, переживавшего за плачущую Ларису и считавшего, что как раз на таких ошибках он может ее чему-то научить. (Его вот-вот собирались вытолкать на пенсию.) Она плакала, он кашлял.
Старому Арсеньичу, совку до пят, не могло и на миг прийти в голову, что Лариса видела ляпы в тексте не хуже его. Даже лучше, острее! Она бы выудила их из текста за минуту. Если б...
— Работа несложная. Работа на зоркость. Но вам оправданием — ваша молодость, дорогая моя. Что ж плакать! — выговаривал старый цербер.
— Я... Я...
— Успокойтесь, успокойтесь. Промах не груб. Промах послужит уроком.
— Он писатель, а я...
Лариса комкала платочек, нет-нет и прижимая к хлюпающему носу.
— Тартасов хитрец. Как все писатели... Таков их удел. Таков их крест, Лариса, если угодно. На каждой странице подсовываются либеральные штучки-дрючки. Смотрите. Смотрите сюда...
Старый служака не поленился, вновь раскрыл литературный журнал, где до боли знакомая ей повесть Тартасова. И где почти на каждой странице запоздало поставленный знак то вопроса (плохо), то восклицания (совсем плохо).
Официальный выговор... Влепили... Когда дома Лариса пыталась рассказать Тартасову о случившемся скандале, ее опять душили слезы и появилось (откуда это?) некое новое для нее чувство — чувство женской жертвенности. Сладкое чувство!.. Без сантиментов. Без надрыва. Просто как неизбежный во все времена житейский случай... И сами эти слова «жертвенность женщины», претенциозные, если вслух, — Лариса так и не произнесла. Тартасов, впрочем, понял. Нельзя сказать, чтоб он не ценил. Он ведь и сам держал в тайне свою козырную. Молодец. Не гусарил. Только ухмылялся в усы, когда его спрашивали, мол, везун, как проскочил цензуру? как удалось?.. Но что касается жертвенности... Он только и задумался на миг (на полмига), нельзя ли из их цензорского переполоха скроить рассказ. О любви... Попросил ее (это фон, фон!) описать Арсеньича, его любимые словечки, кем был, чем жил старый мудак — вдруг вдохновит!
Она ничего не могла припомнить ему для фона, разве что частую прибаутку Арсеньича: ВТОРОЙ ПРОТЕЗ ВСЕГДА КРАСИВШЕ, — но о чем это?..
Да и сам урок старого цензора казался тогда лишь тягомотиной. Платочек ее был мокр, мал, крохотная тряпица, нос распух, а Арсеньич все талдычил:
—...Хитрец-автор, вдруг нахмурив брови, вам скажет — я, мол, сделаю текст построже. Уберу, мол, лишнее! Повоюю с эпитетами и тому подобное!.. Чувствуете?
— Чувствую, — всхлипнула Лариса.
— Этакий эстет. Этакий борец за лаконизм! — а что в итоге? А в итоге, Лариса, слова просеялись. Слова стиснулись. Слова сомкнулись. Персонаж вдруг получает совсем иную, убийственную характеристику...