Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Гыкнул Ондрюха довольно, хлопнул ладонищей Кудрявчика по плечу, словно бы даже подбадривая приятельски: эх, мол, орелик, и погуляем, ох и отведем душеньку!

Кудрявчик от шлепка насупился пуще прежнего: противна гридню плеть, а от холопской руки — и вовсе позорище. Ключнику же, напротив, праздник. Ликуй, холопья душа, когда еще и доведется посечь вольного?

Верно сказано: барину — гнев, кату — радость. Как на девицу-красу, глядит Ондрюха на Кудрявчика, едва ль слюнку не пускает. О Бушке и думать забыл. Что с Бушка взять? Десяток горячих — невелика беда, считай, вовсе помиловал городовой; отряхнешься и пойдешь гоголем…

Для порядку подтолкнул парня в спину: благодари, дурень!

Поклонился Бушок по чину, низко, рукой пола коснувшись, да совсем не то сказал, чего ждали:

— Молвить хочу, Борис Микулич!

Бороденка задрана, глядит прямо, плечи расправил — вроде даже выше сделался.

— Говори!

— Позволь и мне, воевода-свет, рассолом побаловаться…

— Что так? — опешил Борис Микулич.

— А ништо! — тряхнул Бушок кудрями, подбоченился. — Уж больно по нраву мне рассольчик!

— Ах ты ж… — взревел воевода.

Поднялся грузно, ладонями в столешницу упершись, навис над вышитой скатертью, над свечой воска желтого. Глаза распахнулись, из глазниц полезли, а там на белом — прожилки алые.

И выть бы Бушку под соленою плеткою, не залыбься пуще прежнего Ондрюха-кат. Оскал холопий заметив, одернул воевода себя, не дал выскочить гневному приказу. Не холопа же радовать…

— Наглец ты, гридень, смотрю. Ну ладно. Иди. В честь друга дорогого моего, а твоего господина Михайлы Якимыча — милую.

Сказал — и вздрогнул.

Верно говорят бывалые люди: о чем забыть хочешь, о том молчи. Ой как верно… Вот помянул Борис Микулич дружка-приятеля и торопливо перекрестился, будто покойника позвал…

Но и то, лучше б и впрямь упокоиться Михайле Якимычу.

Было: после второго приступа, ближе к полдню, выволокли поганые к вратам кремлика полоняника. Ноги тряпьем обмотаны, руки растопырены, одна совсем непутем выгнута, как изломана, вторая плетью висит; простоволос, а на плечах дырявая козья шубейка — это на морозе-то в просинце!

Проклял воевода нехристей, вгляделся получше — и узнал.

А узнав, проклял все на свете, протер глаза — не бес ли запорошил? — и выматерился по-черному. А рядом загомонили, еще страшнее бранясь, вои-владимирцы, потому что был этот несчастный Михайлой Якимычем, никем иным. Попал, бедолага, в недобрые степняцкие лапы…

И мучили скуломордые боярина перед стенами козинецкими, на глазах гражан. Люто терзали. Измывались, ни о чем не пытая, а так — то ли себе в потеху, то ли осажденным в устрашение. Били умело, не убивая до смерти: ногами, плетью, прутом мороженым; в лицо плевали, рвали пучки волос из бороды. Потом подхватили и унесли, крикнув напоследок ломаной речью: так вот и вам всем будет, урус-бараны!

И вновь привели потом, и вновь мучили. И в третье утро не пощадили. И опять, и опять, и сегодня с утра тож…

Орали русичи со стен, проклинали вражье, стрелы метали, да что толку? Далеко, русскому луку не достать.

…Сморгнул воевода, скатилась с ресницы слеза и ушла в бороду. Зубы скрипнули, как нож о нож. И, увидев это, пал вдруг на колени Бушок, хрипло выкрикнув:

— Дозволь, воевода! Дозволь пойти вызволить Михайлу Якимыча! Сил нет смотреть на лютость татарскую! Или уж в платки замотаться вели; все не так стыдно жить будет!

Не сразу уразумел воевода; осознав же услышанное, обомлел. Такое и от высокородного мужа не всегда услышишь, а тут — гридень простой. Вгляделся пристально, как в незнакомого: нет, тот же Бушок, птаха малая, бороденка торчком.

Сам потом вспомнить не мог, как вышел из-за стола, как поднял и к груди прижал владимирца.

— Сгинешь ведь! — сказал, еще не позволяя, но и не отказывая.

— А и сгину, так мужиком, не бабою!

Вот тебе и Бушок, вот тебе и зверушка бессловесная…

Ондрюха, видя хозяина в объятье с гриднем, выпучил изумленно буркалы, рот раззявил блюдцем; ну, холопьим умом не уяснить такого. А Кудрявчик уже на коленях стоит, стойно Бушку.

— Пусти и меня, господине! Моя в сваре вина, попрекнул владимирских муками боярскими. Через то Бушок и драться полез… Дозволь!..

— А что как не дотащите? — спросил воевода, уже зная наверняка: отпущу! нельзя не пустить на такое!

— А не дотащим, так муки прекратим!

И то верно: лучше уж от родных рук, быстро, сладостно…

Тяжко мотнул седой головой Борис Микулич.

— Что ж, коли так…

Щелкнул пальцами. Ондрюха нетопырем метнулся туда-сюда, от двери к столу. Понятливый холоп, расторопный: уже не одна чара на скатерти — три стоят, одинаковые, боярские.

— Ну, сынки, будь по-вашему. Пейте!

В полной тишине опрокинули чарки.

— Спаси вас Бог, удальцы. Как стемнеет, спустим со стены. А к рассвету, не позднее, у врат волком повойте. Скинем ремни.

Обнял Бушка. Обнял Кудрявчика.

Перекрестил обоих.

— Идите, сынки. Храни вас Господь…

…В самую темень, часа за два до полуночи, спустились со стены…

Все, что должно, исполнили, ничего не забыли. Простились по-хорошему с братией, поклонились сотоварищам в пояс: простите, молвили, коли в чем согрубить доводилось, не держите зла. Расцеловались трижды с дружками-приятелями, наказы роздали: вот не вернусь ежели, так тебе, Леха, рубаха алая, а тебе, Данило, сапоги, крепкие еще, а ты, Звяга, секиру возьми, хороша секирка, на брани у мордвина отнял; владейте с Богом, а коли вернемся, не обессудьте, приберем назад…

И еще важнее было сказано: не воротимся, мол, вживе, так найдите, други, матушку мою во Владимире, легко сыщете — вторая изба по Гончарному проулку, кого ни спроси, Меланью Бушкову всякий укажет; скажите родимой, мол, кланялся Санька земно, долго жить приказал, а о нем, непутевом, слез не лить; а Дуняхе мельниковой пусть скажет матушка, что-де слово ей Санька возвращает с поклоном, а идет теперь Дуняха пускай за Семена, то мужик верный, а если за Кузю надумает идти, так и с того света приду да закусаю насмерть…

Кудрявчику же и того легче прощаться: женка с детишками тут, в кремлике; даром, что ль, гридня городового баба? А тятьки да матушки уж давно и на свете нет. Посидел дома напоследок, щей хлебнул, троих парнишек спящих пощекотал, не будя, кудлатой рыжей гривой, да и сошел со двора…

Плечом к плечу встали в церкви пред ликом Богоматери, и Фоме с Ананией, угодникам святым, в грехах своих нетяжких исповедались, и окрестились на завесу, за которою Божидар-Крест укрыт, и причастие приняли, как заведено средь русского люда перед нелегким подвигом; ударили напоследок челом в пол, моля Господа укрепить душу и не отказать в помощи.

А после — что ж? Рубахи чистые надели, а поверх рубах — еще одни, из пуха чесанные, недоступные морозу; эти уж воевода прислал, вместе с зипунами тонкими на легком лисьем меху. Умудрен старый: вдвое сподручнее в такой-то сряде note 38 по снегу ползти, не то что в кожанах, затвердевших от стыни…

И остались только ночь, и шорох снежный, и тучи.

И аркан на стенном забороле note 39.

Уже на стене стоя, накинули на плечи холсты беленые, как если бы на глухариную охоту идти, окстили лбы напоследок — и сгинули с глаз один за другим, растаяли в сумраке, сперва Бушок, потом Кудрявчик…

Спустились. Извиваясь, уполз вверх ремень. А гридни вжались в снега, зарылись в сугроб, прислушиваясь; переглянулись — и поползли змеями через белое поле, совсем на нем незаметные, скрытые холстинными накидками; не медля нисколько, но и без спешки ненужной — к берегу, к кострам татарским.

А над лесом, над рекой, над пригородными полями вдруг взошла луна; нежданная-негаданная, в первый раз от прихода степняцкого выплыла из-за туч, повисла в небе мертвым колобком, высветила морозные навалы белесым сиянием и словно бы подмигнула темными пятнами глазниц: ползите-ползите, голуби, ну-ка, как оно у вас получится?

Проклиная лукавого, затаили дыхание оставшиеся на стене; до боли щуря глаза, всмотрелись в сплошную серебристую целину, настежь распахнутую изменницей. Но — ничего не высмотрели; ни пятна темного, ни сугроба ползучего. Белым-бело от стены до берега, до самого льда речного, где степняцкий табор раскинулся; даже и посад, дочерна выпаленный, за шесть-то дней так завалило-запорошило, что не выдаст гарь молодцев.

Как кошка к воробью подбирается, вплотную прижавшись к земле, так и парни ползут: всем телом, чуть отставив локти, лишь ногами отталкиваясь — вперед! — и прижаться тотчас брюхом к морозному, мягко трескучему снегу; зарыться, перевести дух и снова — вперед! — ногой оттолкнувшись…

Псы не учуют — разбежались псы из посада, перемерзли небось уже в стылых кустах; кони татарские — худшая напасть: пуще иной собаки степной коняга чужака смечает. Но и то не беда: перед вылазкой старик-охотник натер молодцев тайным зельем; теперь не то что конь лохматый — медведь, хозяин лесной, пройдет в полушаге, а взгляда не кинет.

Пушист снег и свеж, бодрит чистым духом, и мороз не щиплет сквозь лисий мех, и пальцы в перстчатках хоть и стынут слегка, а все же послушно цепляются за укрытую белизной землю. Легко ползти! Другое тяжко: как дышать, если мерзнет дыхание на губах, а усы с бородою слиплись в ком? Не приведи Господь, чуть приподнимется легкий парок, мелькнет на миг в серебряном свете… много ли надо для тревоги караульному?..

А потому — носом вниз, давясь в трескучем морозном пухе, не смея и фыркнуть… но проползли же! проползли вдоль околицы посада, а там даже и отлежались, перевели дух в тени остатков порушенной избушки… а дальше уже легче пошло; вниз по отлогому взвозу, распластавшись, напряженно вслушиваясь в мерный шорох вражьего табора: спокойно ли?.. показалось, вечность минула — а взглянул Бушок на лунную харю и глазам не поверил: где висела, там и висит, разве лишь немного подвинулась…

На последнем пригорке, над самым бережком уже, припали к сугробу, всмотрелись попристальней в дремлющий табор.

С умом устроено: кольцом уложили костры, захватив и часть льда речного; в кольце том, багровые от всплесков кострового пламени, палатки стоят, не так и много, всего-то десятка полтора, а у каждой — свой костер, поменьше того, что в середине. И стражники возле огней — те, что у больших костров, внешних, — стоят, ногой об ногу бьют, головами вертят; те, что при палатках, — сидят смирно, руки греют…

Да уж, не просты, ох как не просты степняки! В старых былинах всякая нечисть помянута: печенеги да половцы, торки с берендеями, со всеми их хитростями пакостными. Хитры были давние дикари, а все ж попроще нынешних, не умели, дурные, так вот стеречься, тем паче вовсе не сторожились, когда явной опасности не видели…

Эти же, давним не в пример, понимают: беречься всегда нужно.

Ткнул Кудрявчик Бушка локтем в бок: глянь-ко!

И впрямь — недаром молились! Редкая удача: у ближнего костра прислало пламя, тусклым сделалось, ушло в уголья. И вторая удача тут как тут: сторож-сосед у огня, ближнего к гаснущему, приспустил голову, опершись на копье; дремлет ли, нет — неведомо, а только по сторонам не глядит…

Эх, самое бы время кинуться! самый бы миг вниз соскользнуть! Один поганец не углядит, другой и пискнуть не успеет. Но светит же луна вовсю! изгаляется, клятая, не дает за дело взяться; в таком-то сиянии татарин и без костра переполошится…

Беззвучно зашевелил губами Бушок, к Господу взывая, и Кудрявчик, товарищу в лад, забормотал в надышанную ямку, поминая и призывая святителей крепких, постников-угодников; да свершите же! пусть погаснет луна над берегом, пусть скроется! иль не жалко вам, пречистые, крещеных душ?..

А на той стороне реки, там, где лес дремучий, вдруг возник в прозрачном воздухе волчий вой. Тоненький поначалу, впился в небо, прорезал серебряный свет, неодолимой тоской вошел в сердце; у берега заволновались короткие коньки татарские, заржали в десятки голосов, затопотали по насту…

И враз погасла луна.

Темно сделалось. Только багрянец табора в сплошной пелене ночи рдеет огромным углем.

— Ну, Бушок?

— Айда, Кудрявчик!

И — кинулись. Белыми комьями скатились со взгорка; еще рывок, еще… и татарин у тусклого костра не вскинулся, не уразумел даже, бедолага, что к чему, — а встали вдруг два сугробика в шаге от огня, взметнулись, прыгнули

— и, оглушенный, рухнул степняк без звука. И Кудрявчик, навалившись, зажал рот вражине, а Бушок, быстро треух натянув, встал к костру, опершись на копье.

— Тсс…

Как не было ничего. У второго костра встрепенулся было караульщик, присмотрелся: стоит сосед, как стоял, на копье опирается, топчется по снегу. Ладно все; вот только костер пригас…

— Халар нишик? note 40 — крикнул на всякий случай.

— Айбэт, ипташ! note 41 — донеслось в ответ.

…И еще одна удача, третья по счету: кипчак в карауле стоял, не иного языка поганец. А уж кипчаков-то Бушку не то что видывать доводилось — даже и дружбу водил, когда в Киев при купцах ходил с обозами.

Опять тишина. Татарин оглушенный шевельнулся, глаза распахнул; прорезались щелки — и округлились: урусская борода коснулась лица.

— Тсс… — коснулся губ Кудрявчик и по горлу ладонью повел. Мигнул татарин: все понял. Ни звука не издал, только на лбу, хоть и морозно, пот выскочил с горошину. А Кудрявчик дальше ведет: руку скрючил, пальцами шевелит, свертывает по-всякому. Хитрая речь, охотничья; хоть и беззвучна, а степняку да лесовику ясна.

«Сам понимаешь, паря, не быть тебе живу, а скажешь нужное, так и помрешь легко, как уснешь, а взвоешь, так хоть и погибнем, а допрежь того такую муку тебе учиним, что пусть и жив останешься, а у своих же попросишь убиения; ясно ли?..»

Не так складно пальцы говорят, как языком бы вышло, а — понятно все. Даже отсвет костровых бликов не смог скрыть сизой бледности на круглой морде; пот еще круче стал, сплошь взмокли волосы. Но — кивок. Одними глазами только да шевеленьем пальцев, чуть приотпущенных Кудрявчиком, поведал поганый: есть урус, жив, в большом шатре, ближе ко льду…

Сглотнул. Закрыв глаза, голову откинул, ожидая милости.

Долго ждать и не заставили.

Осторожно подсадил Кудрявчик мертвого, наклонил чуть — не упал бы до времени; Бушок копье к плечу прислонил и рухнул в снег, снова слился с белым, как не было. Пустым-пусто на пороше, и сидит сторож, притомившись…

— Э, ипташ! — от соседнего костра.

— Айбэт, айбэт…

…Великое дело — почин; дальше без задержек пошло. От внешних костров к берегу прокрались бесшумно, растворившись в белизне сугробов, обрывках огня и клочьях тьмы. Лишь единожды встрепенулся было часовой у палатки — себе же на беду: прыгнул Бушок, ткнул коротко и снова в снег нырнул; татарин только охнул чуть слышно и остался сидеть, разве что руки опустил. Утром только увидят и поймут поганцы: окоченел уже парень, а после под левой лопаткою и дырочка сыщется, вовсе не заметная на тулупе. Страшное дело — свиное шило в умелой руке…

Мороками note 42 проползли к большому шатру. Как раз выходил оттуда молодой татарин в волчьей шапке; знакомец! — не раз гарцевал под стенами, кулаком грозил. Долетела невнятная речь с провизгом, смиренно побубнили караульщики, и расплылся ирод во тьме. Эх, жаль, не по его душу пришли!

Заползли к шатру с изнанки, от реки.

— Режь, Кудрявчик…

Нож мягко проткнул войлок, пошел вниз бесшумно; пахнуло из щели спертым теплом немытых тел и мясного варева. Заглянув, увидели: он, боярин, на овчине лежит, руки вытянуты, лик заострился, дыханье рваное. Не зря, выходит, не выводили сегодня к стенам: покойника как поднять? А рядом — татарище седой; тряпицу окунает в мису глиняную и духмяным отваром страдальцу лоб вытирает. Вот отставил, бубен взял; загудела кожа, отозвалась низким гудом, звякнули бирюльки медные… и задышал боярин ровнее.

— Слышь, Саньк, — одними губами, — не тронь старого, а?



Поделиться книгой:

На главную
Назад