Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Проснувшись, будешь ты помнить совсем не то, не то, говорю тебе! Сейчас-то помнишь, еще бы! И до самого пробуждения будешь помнить, а потом… Исчезнет, растает, и в тот же миг всплывет нечто совсем другое, что ты и примешь за слышанное-виденное, за истинное. Как умрешь ты, я тебе показал. И как мог бы избежать того рокового для тебя стечения обстоятельств. Помнишь? Ох, да не пытайся ты запомнить, поверь мне! Не запомнишь ты и меня, меня, который говорит тебе все это. Будешь помнить нечто овальное и дрожащее. А разве же это так? Стони, стони…

А знаешь ли, что должен бы ты сделать, чтобы этот человек, князь этот, отстал от тебя?

Чтобы канул в тот же миг в небытие, не оставив и следа в твоей памяти? Проще простого: всего-навсего предложить ему, некурящему, закурить, а когда он откажется — бросить ему под ноги цену пачки, двумя монетами: двугривенным и пятаком. Просто? Бросил — и свободен.

А чтобы навсегда стать счастливым с этой — твоей женщиной? Тоже просто до глупости.

Нужно только… Стони, стони, корчись. Веришь ведь мне? Веришь! И опять ошибаешься: нет у меня к тебе никакой злобы, и сожаления нет, и радости я не испытываю. Может ли машина чувствовать? Ну, корчись, запоминай… Сколько уж раз встречались мы в твоих снах, сколько уж раз пытался ты совершить невозможное, отчего ж еще раз не попробовать? Нет, все-таки судьба — рельсы. И не шагнешь с них в сторону, и не свернешь. И голову не положишь на эти рельсы. Несчетны варианты каждого деяния, а предрешен только один, вот ведь как… Кстати, завтра, ровно в семь вечера, тут на Каплина, у одиннадцатого дома вылетит на тротуар машина и собьет прохожего. Право, лучше бы насмерть.

Да, да: у одиннадцатого дома, в семь. Ах, какое у тебя сейчас лицо! Вот проснешься, запомнив совершенно не то, что нужно запомнить, неправильно запомнишь, непростительно неправильно… Как всегда, как при всех прошлых пробуждениях. А вот кое-что повеселее: в булочной, на Октябрьской, — лотерейный билет № 03744, серии 161. „Жигули“. Купил бы билетик, а? Ну ладно, ладно, хватит с тебя. Исчезаю, гасну, ухожу из сна… Ох и плохо же тебе сейчас, правда?»

…Уже у самой кромки, у самой поверхности трясины сна, услышал я и запомнил интонации этого голоса, услышал свой стон и почувствовал боль в сцепленных зубах, сквозь которые этот стон выцеживался.

— Да проснитесь же, проснитесь!

Теперь я был уже на поверхности. Я открыл глаза. Надо мною стояла старушка, глядя на меня с испугом и участием.

— Что же это с вами, Кирюша? Вы, кажется, не на шутку заболеваете? Я из кухни услышала, что вы стонете! Может быть, врача?

Я сел на диване. Записать, записать, запомнить! Сейчас же. Да умолкни ты!

Сон, словно льдинка на горячей ладони, стремительно стаивал со всех сторон. Вот только середина уцелела, вот уже…

— …А доктор Васильчикова — прекрасный специалист, — звучал в это время ненавистный мне сейчас голос старушки.

— Двадцать пять копеек! — яростно крикнул я в лицо соседке. — Старик под машиной!

«Не запомнишь…»

На миг, на неуловимую долю секунды, увиделось; озарилось все и погасло, и только яркая точка в памяти, как на экране погасшего телевизора. Льдинки на ладони больше не было. Я глянул на ладонь с недоумением, поднес ее ко лбу, отер пот.

— Ирина Кондратьевна, — спросил я старушку, — что я сейчас сказал?

— Не сказали, а крикнули. И очень грубо крикнули, — надменно и обиженно ответила она, вскинув подбородок и прищурившись.

— Ирина Кондратьевна, — протянул я к ней руку, — вы меня простите, пожалуйста. Худо мне что-то в самом деле, да еще такая дрянь привиделась… Не сердитесь, а?

Ее лицо мгновенно подобрело.

— Крикнули вы, Кирюша, что-то про старика и про копейки. Ну да-двадцать пять копеек.

И все-таки я вспомнил! Вспомнил и запишу! Сразу же, как только она уйдет. Как же сейчас мне ясно все: и про смерть мою, и про старика, и про Мансурова… Каждое слово, каждый штрих этого сна. Даже интонации говорившего: тускло-металлические, неживые.

Так мог бы говорить металл, обросший шерстью. Как там было сказано? «Не старайся, ибо запомнишь нечто совсем иное…» Не может того быть! Двадцать копеек и пятак — мог ли я такое придумать? Или как мог бы я забыть хоть что-то, что было сказано о Волхове? Сейчас же, тотчас, как только уйдет Ирина…

Старушка ушла. Не вставая с дивана, не очень почему-то и торопясь, я дотянулся до полки, до торчащего меж книг конверта, до карандаша и записал этот сон. Потом я улегся снова.

«Запомнишь все не так…» Что, если это правда? А вдруг правда? «Тик-так», — стучало возле уха запястье. А вдруг не так? «Не так-не так-не так…» А старик? А Людмила? «Не так — не так…» Я закрыл глаза.

— Ну, ты! Очумел?

— Извини, дорогой!

— Тесно тебе, что ли? Один человек на всей улице, и в того врезаться надо!

— Извини, друг, извини.

— Спичками не богат?

— Держи.

— А я вот домой топаю. Спроси, откуда? А дома, брат, э… эх!

Шершавая ладонь неторопливо заграбастала коробок. А голос неспешный, с нетрезвой запинкой, настроенный на долгую беседу.

И уже в спину мне — удивленный, ибо удивился этот шатун-верзила:

— А коробок-то?

— Забирай, обойдусь…

Спички… Зря, пожалуй, спички-то отдал?

Сам-то как теперь? И тут с радостным удивлением я понял, что не нужны мне теперь спички, и курево это окаянное ни к чему.

Бросок-и пачка грохнулась в урну, в самую середку, в десятку. Сейчас мы с тобой побежим. Сейчас, сейчас… Мягче! Свободней!

Легкий разминочный радостный бег. Ах, здорово! Прямо чудо. И началось оно еще с того мгновения, когда, выходя из дому, бросил я случайный взгляд в зеркало в прихожей и не узнал себя в мутноватом квадрате. Молодой, веселый, лохматый, — счастливый, что ли? Таким был я десять лет назад, таким вдруг отразился в зеркале теперь. И не удивился нисколько: так и надо… Как здорово бежится, а?

Никогда не устанут ноги, и никогда не устанут легкие, не знавшие табачного дыма, омытые чистым воздухом.

И вот всплыл в памяти, стал явственным забытый было запах гари, и запах здорового пота, и вспомнилась гулкая, пустая огромность крытого стадиона в часы тренировок. Чьи-то резкие команды, и выстрелы стартового пистолета, и тяжкое дребезжание брошенной на помост штанги там, у прыжковой ямы, чьи-то выкрики и вновь — выстрелы.

На старт! Внимание! Стремительно догорает фитиль напряжения, за которым — взрыв.

Марш! Взрыв! И вот уже сорок метров, и шестьдесят, и соперники сзади, обязательно сзади. А впереди разлинованный финиш и ленточка, на которую падаешь грудью в последнем броске и выносишь ее грудью на вираж. Финиш. Нажаты головки секундомеров, а ты все еще летишь по виражу, потому что не погасить сразу той скорости.

Сколько раз было так в юности! И в скольких снах виделись потом эти забеги…

Внимание! Тяжесть тела перенесена на руки, стремительно догорает фитиль последнего перед взрывом напряжения… И вдруг ты сознаешь, что случилось что-то неожиданное и непоправимое и вот сейчас ты с ним столкнешься. Марш! И нет никакого взрыва. Вялый толчок, и вялый первый шаг, и вялый второй… Соперники твои в середине дистанции, уже у финиша. А ты в каком-то невыразимо медленном кошмарном отчаянье отдираешь от гари ватные ступни ног, и пустота впереди — как резиновая, и ты ломишься в нее грудью…

А трибуны хохочут и свистят, а мимо возвращаются участники твоего забега, бросая на тебя изумленные быстрые взгляды. И не было у меня снов безнадежнее этих…

Ладно, дорогой! Что это за воспоминания.

Смотри, как сейчас легко и здорово! А вот он за углом — мостик со львами, что уселись на тумбы, как в цирке, закинув хвосты на спину, и очугунели так, уставившись друг на друга в задумчивой свирепости.

— Здравствуй, Кирилл.

— Люська! Откуда ты тут?

— Как откуда? Должно быть, ты позвонил. Я не знаю… Ты ведь вызвал меня сюда, нет разве?

— Я? Звонил? Наверное, звонил… Звонил, конечно! Люська, неужели это ты? В самом деле ты?

— Конечно же я. Вот глупый. Кому еще тут быть с тобой?

— Сколько сейчас времени? — пробормотал я, оглянувшись почему-то по сторонам. Нет, не мог я все-таки поверить, что это-Люська, что она вернулась после всего того, что было выкрикнуто сквозь слезы…

— Не знаю. Ночь… — она легко вздохнула и улыбнулась. Она плавным движением руки завела за ухо светлую прядь. Потом перебросила косу за спину. Я тихонько вскрикнул, Волхова подняла на меня глаза.

— Ты что. Кирка?

— Коса, — выдавил я.

— Ну, коса, — согласилась она. — Что ж ты, косы моей не видел, что ли?

— Да как же ты смогла отрастить ее с пятницы? Или, может, это парик?

— Дурак! — обиделась Волхова. — Вот дурак-то!

— Да ведь в пятницу мы с тобой чуть в кино не опоздали из-за парикмахерской твоей, из-за укладки. Да что я говорю, Люська! Ведь косу ты носила восемь лет назад, еще в институте, до замужества еще!

Волхова смотрела на меня непонимающе, и не удивление, а испуг был в ее глазах.

— Еще до чего… что? Что ты говоришь такое, Кирка? Какое замужество? Когда мы с тобой успели пожениться?

— Со мной?! — крикнул я, схватив ее за плечи. — Что ж ты, что же ты!

— Ну успокойся, успокойся, миленький! Люська взяла мою руку, прижала ее к щеке. — Как же мне сказать по-другому, если я тебя люблю. И ты меня любишь. Ну, как может быть иначе?

— Люська, Люська, а Кокуров?

— Что — Кокуров? — она смотрела на меня с изумлением. Она даже руку мою выпустила от полного непонимания. Она не помнила Кокурова! Кокурова тромбониста из филармонии, Кокурова — мужа, Кокурова — бывшего мужа. И сумасшедшим казался ей мой вопрос.

— А Дарья?

Волхова побледнела. Она медленно взяла мое лицо в ладони и притянула его к своему.

— Я всегда мечтала, — сказала Волхова хрипло, — если у меня будет дочь, назвать ее Дарьей. Что ты знаешь, Кирка? Что я натворила, не ведая того? Что я могла сделать непоправимого, если я люблю тебя. Тебя! Только тебя, каждой клеткой, каждое мгновение!

Лицо ее было мокрым от слез, губы дрожали. Родное, единственное на свете лицо… Но не это лицо видел я тогда, в пятницу. Это лицо было у Люськи в юности, восемь лет назад.

И конопатинки эти, которых потом не стало…

— Да посмотри на меня хорошенько, Люська! Неужели ты ничего не заметила? Ничего не видишь? Посмотри!

— А что я должна увидеть, Кирка? Ты — это ты. Ты! Что ты меня пугаешь, дурак несчастный!

Она целовала и целовала меня, и лицо мое стало таким же мокрым и соленым, как у нее.

— Ну как же… — бормотал я. — Но я-то как же? Люсенька… Ведь прожил же я эти восемь лет! Я же помню все, день за днем помню! Который теперь год, ты знаешь, Люська? — Я цеплялся за реальные даты, за воспоминания, которые были реальностью. Я цеплялся за них отчаянно, как цеплялся когда-то за ветви свисавших над водой лиственниц, когда хлебнувшая дождей, хрипящая река волокла мой продранный клипер-бот вдоль скользкого берега к повороту, к перекату, за которым — амба.

— Который теперь год, Волхова?

— Молчи, — сказала она, — молчи, ради бога.

Я замолчал. Я притянул Люськину голову к груди. Она уткнула лицо мне в свитер и затихла, и слева там вдруг потеплело от ее дыхания.

И стало мне тогда спокойно и хорошо. И все было на своих местах. — Все было как надо.

Люська что-то тихонько бормотала мне в сердце: то ли говорила, то ли напевала. Я тряхнул ее слегка за плечи, и она подняла на меня улыбающиеся глаза. Я подмигнул ей. Львиный круп с чугунной веревкой хвоста попался мне на глаза. Я поцарапал его ногтями, и легкая дрожь прошла по ожившей шкуре, а кисточка хвоста слегка дрогнула. Люська фыркнула и тоже пощекотала зверя, и другие львы с тумбочек напротив глядели при этом на нас неодобрительно.

— Ну, куда ж мы теперь? — спросил я. — Куда бы ты хотела? Только ведь ночь…

— Ночь, день — какая разница, — пропела она беззаботно — А кстати, теперь вечер.

А ведь действительно вечер. Вот на улице, что идет от мостика, — толпа на автобусной остановке. На углу поближе гудит компания гитарно-песенная. Где-то недалеко трамвай заскрежетал, наткнувшись, должно быть, на остановку. Человек на мосту окурок в воду выщелкнул, на нас оглянулся. Топай, топай, дядя… Вечер. Но ведь ночь же была! И тот, первый, на которого натолкнулся я на улице, был ночным. Спички еще спрашивал. Н-да…

— Бедненький, — поглядев на меня, вытянула губы Люська, — все ты перепутал! — Она погладила меня по голове. — Ну ничего, сейчас мы тебя развеселим. Слушай, Кирка, пойдем со мной на соревнования, а? Ну, Киранька! — умоляюще потянула она меня за рукав. — Ты иге сто раз обещал, ну пойдем! Посмотришь хоть, что я могу. А то все хвалят, хвалят, а ты не посмотрел ни разу. Ну, миленький! Для кого же я стараюсь? Все стараюсь, стараюсь, — она тащила меня за руку по мосту, — До мастера почти достаралась, а ты…

Она занималась фехтованием, и раньше, до меня, ни о чем, кроме своей рапиры, и думать не могла. Там, где мы встретились впервые, в разгаре какой-то вечеринки, увидел я ее такой: стоит девица, голова вскинута, словно под тяжестью толстенной русой косы, глаза насмешливо прищурены, одна рука поднята над головой, а в другой руке, как рапира, покачивается длиннющая рейсшина, направленная в центр некоего живота: защищайтесь, граф! А польщенный граф похохатывает и ручки — вверх, сдается на милость. И охают все, и ахают, и просят сводить на соревнования: посмотреть-поболеть.

А я только в прошлом году побывал на соревнованиях в ее «Труде». Бой за первое-второе место. Правая дорожка — мастер спорта Людмила Волхова, «Труд», левая дорожка — мастер спорта Диана Албазова, «Спартак».

Стоит моя Люська (Волхова все-таки, не Кокурова) красивая, взрослая, тихая такая…

И смотрят на нее зрители-любители, знатоки фехтования. А сзади меня зритель зрителю, знаток знатоку: «Вот девочка — сколько лет за ней слежу таланту прорва, а проиграет ведь Албазовой, разбрасывается, года два совсем не выступала…» А того ты не знаешь, любитель, что у девочки этой дочка трехлетняя, Дарья, и бывший муж — решительный человек, и еще тут один обормот со стажем…

Мы двинулись, взявшись за руки. И не свербило уже в душе недоверие ко всему, теперь происходящему, не было ни недоумения, ни беспокойства, был покой, была радость. И то, что я знал, что совершилось (что совершится) за эти восемь лет, не имело теперь никакого значения. Это настоящее еще не стало прошлым, и это настоящее — только оно и есть самое реальное: этот мостик, эти львы, так боящиеся щекотки…

И все-таки это был странный путь. Вот возникли впереди прохожие, а откуда — непонятно, потом вдруг исчезли — а куда? Вот угловой дом «аптека» и огромный серый дом напротив, а на фасаде его — аршинные буквы складываются в пляшущую, подмигивающую неоном надпись: «Обменъ веществъ» с ером на конце. А сам фасад колеблется, как матерчатый, и, словно от ветра, захлестывается за угол. Вот прямая как стрела улица, и трамвай мчится на полном ходу к остановке, к ожидающей толпе. И трамвай этот, не доехав до остановки десятка метров, зазвенел отчаянно и, изломав маршрут под прямым углом, втянул все шесть своих вагонов в темную пасть подворотни. Н-да-а…

А публика на остановке даже ртов не пооткрывала. А сделали люди вот что: встали в круг, обхватив друг дружку за плечи, наклонились, словно команда регбистов перед атакой, крикнули что-то разом громко и неразборчиво и разбежались в разные стороны.

Глянув в сторону крика, Люська улыбнулась и потянула меня в переулок, короткий, ведущий к ее спортобществу.

— Волхова, — сказал я, повернув ее лицом к себе, — Волхова…

Она медленно обняла меня и с закрытыми глазами поцеловала мои глаза один и второй.

— Нет, Кирка, нет, — шептала она потом, пытаясь вырваться из моих рук. — Ну что с тобой, что ты делаешь, Кирка, милый? Не надо, не надо… не надо! Теперь, тут, вдруг… — Она шептала это с тоской, с отчаянием, с покорностью, вырываясь и стремясь ко мне. — Кирка мой, Киранька…

— Ладно, малыш, успокойся, — сказал я, отпуская ее. Она перевела дыхание, улыбаясь благодарно и виновато, быстро поцеловала меня и потащила за собой.

…В фойе спортклуба было пустынно и гулко, и неясный глухой говор изредка накатывал волнами откуда-то сверху, куда вела широкая лестница.

Женщина-вахтер, пожилая, полная и степенная, сидела в своей стеклянной клетке и, неторопливо чередуя руки, подносила ко рту то бутерброд, то стакан в подстаканнике. Глаза ее при этом были опущены вниз, на стол, где лежал журнал развернутый на чем-то ярком.



Поделиться книгой:

На главную
Назад