Ушанка
Как-то после уроков, уходя домой, я по привычке заглянула в свой класс и увидела Лёву, окружённого кучкой ребят: тут были Гай, Горюнов, Ильинский, Выручка, Саша Воробейко и Рябинин. Лёва горячо объяснял что-то, обращаясь главным образом к Лёше Рябинину, а тот стоял красный, смущённый и как будто недовольный.
— Да разве это твои деньги, что ты ими распорядился? — услышала я слова Лёвы.
— А что, он на себя, что ли, потратил? — возразил Саша Воробейко.
Я ничего не понимала.
— Зачем он вообще покупал? — сердился Лёва. — Это школа должна была сделать, а не он. С какой стати Савенков будет принимать от него подарки?
— Так не от меня же, а от всех! — возмущённо крикнул Лёша.
— Что у вас случилось? — вмешалась я.
Все разом обернулись и хором начали объяснять. Прошло немало времени, прежде чем я поняла, в чём дело.
У нас постоянно было около семидесяти рублей общих классных денег. На эти деньги мы покупали цветную бумагу, краски, портреты писателей, иной раз и книги в классную библиотеку. Деньги обычно хранились в классе, в нашем шкафу, но как-то само собой вошло в обычай, что распоряжается ими хозяйственный Лёша Рябинин: он всегда знал, что именно надо купить. И вот, видя, что Коля Савенков ходит в морозы в изодранной шапчонке, Лёша распорядился по своему усмотрению: он взял классные деньги, купил шапку-ушанку и пять минут назад вручил её изумлённому Лёве со словами: «Отдай Савенкову».
Вожатый попытался объяснить, что «частная благотворительность» тут неуместна, что она может только обидеть Николая, что надо действовать иначе, через школу… Но Лёша, а за ним и остальные стояли на своём: что же Савенкову обижаться на товарищей? Ведь Лёша купил шапку не на свои, а на общие, классные деньги.
— Прежде всего ты должен был посоветоваться со мной и с Лёвой, — сказала я. — Почему ты нас не спросил?
— Так ведь, Марина Николаевна, когда же было спрашивать! — рассудительно начал Лёша. — Иду я по улице, ищу клей и кнопки, и ещё вы сказали портрет Чехова поискать. Деньги со мной. Гляжу — какая шапка подходящая! Вы только посмотрите — тёплая, хорошая! Ну, я и купил. Что же мне было — пропустить её, что ли?
Мы с Лёвой переглянулись, и, я уверена, он подумал в эту минуту то же, что и я: а вот мы пропустили, не подумали о том, что Коля Савенков ходит в дырявой шапке и хорошо бы купить ему новую. А Лёша об этом думал, и трудно упрекать его за то, что он сделал.
— Что ж, Лёва, — сказала я: — вы, конечно, правы, но что сделано, то сделано. Может, всё-таки отдадим шапку Николаю — не возвращать же её в магазин!
Лёва прошёлся по классу раз, другой. В серьёзные минуты он всегда расхаживал взад и вперёд.
— А как же мы это сделаем? — спросил он.
— Вручим на отрядном сборе! — воскликнул Витя Ильинский.
Я просто похолодела. Неужели ребята и вправду решат устроить такое? К величайшему моему облегчению, Саша Воробейко сказал резко:
— Тоже выдумал! Может, ещё под музыку её вручать?
— Отдать надо в одиночку. Лучше пускай Лёва отдаст, чтоб Николай не стеснялся, — поддержал Саша Гай.
— А по-моему, лучше отдать Колиной маме. Сказать, что от школы, и всё. А она сама ему подарит, — сказал Толя Горюнов.
— Точно! — скрепил Воробейко.
Это неотвязное словечко, несмотря на все мои протесты, просто рябило в речи ребят: его употребляли все.
На том и порешили. Лёва отнёс злополучную ушанку (впрочем, надо отдать справедливость Лёшиному вкусу: действительно очень хорошую и тёплую) матери Савенкова.
— Я ей сказал: «Вот Николаю от школы новая шапка». Она сперва удивилась, стала отказываться, но я ей растолковал, что это от школы и, так сказать, в деловом порядке: чтоб голова не мёрзла и не переставала соображать на уроках, — доложил мне потом Лёва и при последних словах улыбнулся застенчиво и немного иронически, так что я тотчас поняла: Савенковой он этого, конечно, не сказал, а сказал какие-то гораздо более простые и добрые слова, которые не хочет повторять. — Ну, она поблагодарила — и всё в порядке.
Без громких слов
Больше я о шапке не говорила, никто и не вспоминал о ней. И вдруг дней через десять Лёва буквально ворвался в учительскую. Я поразилась: этого с ним никогда не бывало; обычно, если ему нужно было поговорить со мной, он входил чинно, краснея и извиняясь. Теперь он порывисто протянул мне мелко исписанный листок и воскликнул:
— Нет, вы только посмотрите, Марина Николаевна? И они хотят это поместить в школьной стенгазете!
Следом за Лёвой в учительскую вошёл редактор стенгазеты Юрий Лаптев, ученик девятого класса. Недовольно и укоризненно поглядывая на Лёву, он подошёл к нам и остановился с видом человека, который ждёт, чтобы капризный малыш перестал наконец буянить.
Я взяла листок и прочла:
«О товарищеской чуткости»
Чуткость — неотъемлемое качество советского человека, и её надо воспитывать в нашем подрастающем поколении. Недавно в классе 9-Б заболел ученик Сазонов; товарищи навещали его на дому, носили ему уроки и объясняли пройденное. Когда Сазонов выздоровел и вернулся в класс, оказалось, что он не отстал от остальных учеников. Особенно помогали Сазонову ученики Вальдман, Павловский и Глебов.
Другой пример: класс 4-В проявил товарищескую чуткость и заботу о Коле Савенкове. Мальчики узнали, что у Савенкова плохое материальное положение и что отсутствие тёплой шапки мешает ему регулярно посещать школу. Они вскладчину купили Савенкову шапку, тем самым показав себя хорошими товарищами и настоящими пионерами».
— Нет, — сказала я, — этого нельзя печатать.
— Но почему же, Марина Николаевна! — с недоумением и обидой воскликнул Лаптев.
Я не успела ответить: к нам подошёл Анатолий Дмитриевич, который с момента появления Лёвы в учительской, сидя за своим столом, искоса наблюдал за происходящим.
— Позвольте взглянуть, — сказал он, вооружаясь очками.
Внимательно, не торопясь, он прочитал заметку и повернулся к Лаптеву:
— Кто же это писал? Очень уж язык-то… суконно-казённый.
— Написано плохо, — согласился юноша. — Но ведь я знаю: и Лёва и Марина Николаевна вовсе не потому не хотят, чтобы мы эту заметку печатали. А я считаю: обязательно надо печатать — мы должны воспитывать ребят на хороших примерах.
— Должны, — в свою очередь, согласился Анатолий Дмитриевич. — Но знаешь, по-моему, такая заметка может научить ребят только одному… (Он замолчал, медленно — я думаю, не без умысла — протирая и пряча очки. Мальчики насторожились, на лицах обоих так ясно читалось: «Да ну же, говорите скорее!») …По-моему, она научит только нечуткости и бестактности, — досказал Анатолий Дмитриевич. — Ну, посуди сам, что особенного сделали ребята, которые навещали Сазонова? Неужели было бы естественнее оставить товарища одного? Или вот с шапкой — зачем обставлять это событие такой пышностью? Чтобы подчеркнуть: вот, смотри, Савенков, какие мы хорошие и чуткие? Вы бы ещё перед строем ему эту шапку преподнесли, под барабанный бой! (Так Саша Воробейко сказал: «под музыку», мелькнуло у меня). А ты не думаешь, Юра, что Савенкову тяжело будет носить эту самую шапку? Ведь у него есть и самолюбие и чувство собственного достоинства. Для чего же усложнять такое простое дело?
Лаптев выслушал, кусая губы, — он как будто не соглашался с завучем и колебался ещё.
— Я понял, Анатолий Дмитриевич… — сказал он после паузы.
Тут прозвенел звонок, и мы разошлись по своим классам. Но после уроков в учительской снова зашёл разговор о случившемся.
— А знаете, наш редактор не так уж виноват, — сказала мне Наталья Андреевна. — Вот посмотрите, что люди пишут, — и она протянула мне раскрытую книжку.
«…когда кто-нибудь из детей сообщает, например, что он сегодня в своей квартире помог одной старушке дрова носить, о таких поступках знает наш детский коллектив и приветствует их», прочитала я.
— Это пишет московская учительница, — пояснила Наталья Андреевна, — человек опытный, знающий, не чета нашему семнадцатилетнему редактору. И заметьте, она, так же как и этот мальчик, руководствуется справедливой мыслью: надо воспитывать на хороших примерах. А вы представьте, как раздувается от гордости мальчуган, которого приветствуют — подумать только: приветствуют! — за то, что он помог старушке дров натаскать! Вместо того чтобы удержать от лишних, громких слов и показных жестов — приветствуют!
Наталья Андреевна тяжело поднялась с дивана. Щёки её залил тёмный румянец, густые брови сдвинулись. Впервые я видела её такой возмущённой.
— Вот он и будет «совершать хорошие поступки» только в расчёте на похвалу и одобрение окружающих, с оглядкой на зрителей, — продолжала она. — А если зрителей не окажется, он ещё, пожалуй, подумает, стоит ли быть хорошим…
В комнате было много народу, в том числе и учителя, такие же молодые, как я, — и все мы с интересом слушали Наталью Андреевну.
— Сколько раз, — сказала она, — я читала: мальчик случайно нашёл кошелёк с деньгами и возвратил его владельцу — какой благородный, какой прекрасный поступок! Да позвольте, как же ещё он мог поступить — оставить кошелёк себе? Тогда почему же не объявлять особую благодарность всем, кто не дерётся, не ругается, не ворует? Почему о поступке обыкновенном, нормальном, единственно правильном говорится, как о чём-то необычайном? Как будто это подвиг, требующий всех душевных и умственных сил: не присвоить чужую вещь!
— А знаете, я всё-таки не могу вполне согласиться с вами, — в раздумье сказала преподавательница биологии Елена Михайловна. — Вот мы читаем иной раз о ребятах, которые предотвратили крушение поезда или бросились на помощь утопающему, — что же, по-вашему, и об этом писать не надо?
— Голубчик! — воскликнула Наталья Андреевна и даже остановилась от неожиданности. — Да разве это одно и то же? Верно, бывало так, что ребята предотвращали крушения, входили в горящие дома, — так ведь тут нужна смелость, решительность, нужно уменье не бояться опасности, рисковать собою ради других. А чтобы не присвоить чужую вещь, чужие деньги, нужно только одно — быть честным!
— Совершенно согласен с вами, Наталья Андреевна, — сказал Виктор Михайлович, преподаватель физики в старших классах, работавший, как и я, первый год. — Понятно, ребятам надо рассказывать о хороших, благородных поступках, да делать-то это надо с толком, без всяких громких слов. Ведь когда подчёркиваешь не существо поступка, а его форму, тем самым рискуешь вызвать желание не столько возвратить найденную вещь, сколько получить благодарность. Верно я говорю?
Он спросил это совсем по-мальчишески, словно школьник, ожидающий одобрения, — и все мы рассмеялись.
Я очень люблю эти разговоры в учительской — они возникают иногда по самому малому поводу. Приходит с урока кто-нибудь из преподавателей, опечаленный или обрадованный, задумчивый или удивлённый, и рассказывает о случае, который произошёл только что в его классе, или о разговоре с кем-нибудь из учащихся. Его выслушивают, потом обычно начинается спор об услышанном или просто разговор — раздумье вслух.
Вот и сегодня. Ну, конечно, каждый знает, как важно учить и воспитывать на примерах, достойных подражания. Хороший поступок, яркий характер, высокая мысль быстро находят доступ к сердцу ребят, рождают в них желание стать такими же и поступать так же.
Но как это делать?
Я совершенно согласна: надо так, как сказал Виктор Михайлович, — просто, без шума, без громких слов.
Родительское собрание
Первое родительское собрание я созвала только в октябре, в конце первой четверти.
Уже после я поняла, что лучше бы дожидаться прихода родителей в классе. Я познакомилась бы с каждым приходящим, и потом было бы легче разговаривать со всеми вместе. Но я не догадалась так сделать. Я сидела с книгой в учительской и, только когда часы показали семь, пошла в класс, волнуясь, кажется, не меньше, чем перед первой встречей с ребятами.
В классе было человек двенадцать. Казалось, эти взрослые люди смотрят на меня неодобрительно и жалеют, что их дети попали к такой молодой и неопытной учительнице. Я рассказала им о программе четвёртого класса, объяснила, какой это трудный и ответственный год для учеников, и попросила устроить так, чтобы у ребят дома был отдельный угол для занятий. Говорила я плохо, официально и, хотя готовилась и заранее обдумала, что сказать, теперь с трудом подбирала слова. «Было бы чрезвычайно важно, если б детям дома были созданы нормальные условия для занятий…» слышала я себя со стороны. А ведь я всю жизнь ненавидела такой вот сухой, канцелярский язык. И я с ужасом думала, что родителям тоже противно меня слушать. Наверно, говорят себе: «Вот бумажная душа! Каково-то с нею ребятам…»
Когда я кончила, немолодая женщина в пуховом платке, сидевшая на первой парте, вдруг сказала:
— А мальчики довольны вами, Марина Николаевна. Мой как придёт из школы, сразу докладывает: что учительница сказала, да как посмотрела, да что велела выучить.
Я почувствовала, что краснею до ушей, и не знала, что ответить.
— Довольны, правда, — отозвалась круглолицая женщина с ясными синими глазами (по этим глазам я сразу решила, что это мать Саши Гая). — Мой говорит: у нас учительница добрая, зовёт всех по именам, на уроках шутит, смеётся и объясняет понятно.
— Это всё хорошо, а всё-таки с ними надо построже.
Это сказал человек, которого я тоже «узнала»: его смуглое, цыганское лицо и угольно-чёрные волосы в первую же секунду напомнили мне Серёжу Селиванова. И говорил Серёжа таким же неторопливым, солидным не по возрасту баском, должно быть в подражание отцу.
Слова Селиванова заставили всех присутствующих обернуться к нему.
— Ну, не скажите, — возразила женщина в пуховом платке, — это как с кем.
— С такими, как мой, определённо строгость нужна, — настаивал Селиванов. — Да я полагаю, что и всем не помешает. Мальчикам нужна крепкая рука, твёрдая дисциплина, это уж верно… Я вас попрошу, — обратился он ко мне, — если мой малый станет вольничать, вы мне дайте знать. Мы ему трёпку — и порядок!
— Хорошо, что вы меня предупредили, — ответила я, уже не смущаясь. — Теперь я к вам за помощью не обращусь, как бы мне с вашим Серёжей ни было трудно. Разве можно бить ребёнка?
— А что же? Меня в детстве ещё как секли — и ничего, вырос человеком.
Я не успела возразить. Вместо меня ответила худенькая женщина, до сих пор молча сидевшая в углу:
— Это вы оставьте. Теперь не прежнее время, теперь в школе не допускают таких наказаний, чтобы унижать детей.
— Дома — не в школе, — спокойно возразил Селиванов. — Ничего тут унизительного нет. Отец — не чужой человек, почему же не поучить парня? Для его же пользы делается.
— Хороша польза! — насмешливо воскликнула мать Саши. — Нет, товарищ, это вы напрасно. Или, может, вы шутите?
— Зачем шутить! Я только думаю, вы меня не так понимаете. Я же не говорю, что надо истязать: поучить — значит, в меру, для острастки.
— Так вот, — заговорила я наконец: — только в том случае я смогу обращаться к вам, товарищи, за советом и помощью, если все вы мне обещаете, что никакого такого «ученья» не будет и в помине.
— Вы очень молодая ещё, — без раздражения, как будто даже сочувственно сказал мне Селиванов, — потому судить не можете…
— Молодость — не порок, — сдержанно произнёс высокий человек в очках. — И мы видим сейчас, что молодость рассуждает разумно и справедливо.
Я с благодарностью посмотрела на него. Селиванов пожал плечами, но чувствовал себя, повидимому, неловко: слишком ясно было, что все остальные с ним несогласны.
Когда деловая часть кончилась, я объявила наше собрание закрытым, и тут все подошли к моему столу.
— Давайте познакомимся! — сказал человек в очках. — Моя фамилия Горюнов, я отец Толи.
— А я мать Саши Гая, — подхватила синеглазая женщина, подтверждая мою догадку.
— А я Румянцева, — представилась худенькая, которая тоже спорила с Селивановым. — Как у вас мой Володя, не очень озорничает?
Она была совсем молодая, небольшого роста, — её можно было принять за девочку, и у меня мелькнула мысль, что Володя скоро перерастёт её.
Совсем иначе выглядела мать Киры Глазкова: пожилая, немного сутулая, она зябко куталась в пуховый платок; волосы у неё были почти совсем седые. Я уже знала, что у неё пятеро детей, Кира — младший. Но взгляд у этой пожилой, утомлённой женщины был совсем как у её одиннадцатилетнего сына. Сидя на собрании, она вопросительно и словно удивлённо смотрела прямо в лицо каждому выступавшему. И мне подумалось: «Слушает совсем как Кира!»
— Я все ваши дела знаю, — весело сказала мать Гая. — К нам каждый день мальчики ходят, я их разговоры слышу. Иногда, знаете, даже кажется, что своими глазами всё видела: и как десять одинаковых плёнок вам принесли, и как в Третьяковскую галлерею ходили…
— И газету какую хорошую выпустили, — вставила Румянцева. — Мне Володя все уши прожужжал.
— Покажите нам газеты, интересно посмотреть, — попросила Выручка.
Я открыла шкаф, извлекла оттуда две газеты, потом показала последний номер, три дня назад вывешенный рядом с доской.
Родители с любопытством проглядывали заметки, смеялись остроумным карикатурам нашего художника, Толи Горюнова. То и дело слышался чей-нибудь удивлённый и довольный возглас: мать узнавала сына или находила его имя под какой-нибудь заметкой.
— Вот как! А мой, оказывается, стихи сочинил! — изумлённо воскликнула Ильинская, увидев подпись Вити под стихами:
Тут же красовалось очень похожее изображение Бори Левина — действительно ловкого гимнаста, который в последнее время увлекался прыжками через все подходящие и неподходящие препятствия. Такие заметки — рисунок с текстом — пользовались у нас большой популярностью, стихи распевались, как частушки, а неожиданности вроде «скамьями» и «атлёт» никого не смущали.
Потом я показала лучшие тетради, пояснила, за что ставится пятёрка, за что — тройка.
— А вот у Вани ошибок нет, а четвёрка стоит — это почему же? — ревниво спросила Выручка.