— Нет, это мой ученик, и я не могу отпустить его с уроков. Я сама зайду вечером к начальнику милиции и поговорю с ним.
Когда я вышла в коридор, у дверей учительской толпились ребята, и было ясно, что им уже всё известно. Придя в класс, они ещё некоторое время не могли успокоиться, и я расслышала, как кто-то с упрёком сказал Саше:
— Вот, Марина Николаевна за тебя заступилась…
И этот мальчишка, несомненно испуганный, всё ещё бледный, нашёл в себе силы ответить сквозь зубы:
— Очень нужно!
Сразу после уроков я пошла к Саше на дом. Меня благожелательно встретил Воробейко-отец, грузный, плечистый мужчина высокого роста. Он подал мне стул, сам опустился на кровать напротив и внимательно выслушал всё, что я рассказала.
— В классе это, конечно, Сашка воровал, — сказал он, когда я кончила. — Ничуть не сомневаюсь. И признаться вам откровенно, Марина Николаевна, я давно махнул на него рукой. Поверьте мне, ему одна дорога — в трудовую колонию.
— Что вы… — начала я растерянно, но он не дал мне договорить.
— Нет, уж вы мне поверьте. Я весь день на работе, ребята одни, присмотру, прямо скажем, никакого. Могу, конечно, отправить Сашку в деревню к жене — так ведь разве она с ним сладит? У неё там ещё двое. А он и брата портит и сам уже совсем увяз. Того и гляди, натворит какой-нибудь уголовщины. Распустился, совсем распустился!
Он сказал это без горечи, спокойно и равнодушно, как говорил бы о жильцах соседнего дома, о прохожих на улице, о жителях Марса, если только там кто-нибудь живёт.
Что было делать? Читать нравоучения? Возмущаться, доказывать, что он, отец моих учеников, который должен быть моим помощником и союзником, не смеет говорить так о своих детях?
— Простите, но, мне кажется, вы сами виноваты в том, что они распустились, — сказала я, почти пугаясь своего резкого тона: всё-таки этот человек был чуть не вдвое старше меня. Но я уже не могла остановиться. — И почему вы так легко решили насчёт трудовой колонии? Никто не имеет права перекладывать воспитание своих детей на чужие плечи!
— А я, знаете, не верю в воспитание уговорами: «Саша, не воруй, да Саша, перестань…» Его надо наказать. В колонии на него найдут управу, а мы с вами тут ничего не сделаем. Не взыщите: что думаю, то и говорю.
Я ушла от него в смятении. Меня глубоко возмущало это ленивое, спокойное равнодушие, и в то же время… В самом-то деле, что я могу сделать с Сашей? Отец считает его безнадёжным: ведь и правда, растёт вор. И лгун. Как я его переделаю? Не лучше ли отдать его в более твёрдые, опытные руки?
Эти мысли точили меня и дома. Я стояла на кухне у своего чайника, не замечая, что он отчаянно фыркает и плюётся, и мысленно доругивалась с Воробейко-отцом, пока Мария Фёдоровна, соседка, не сказала мне с недоумением:
— Мариночка, что вы смотрите? Чайник давно кипит… И отчего это у вас вид такой усталый?
— Не усталый, а огорчённый, я уж вижу, — поправила Татьяна Ивановна. — Что стряслось? Рассказывай уж.
— Да что… Есть один мальчишка в моём классе. Ворует. Из милиции приходили.
— А родители? — спросила Татьяна Ивановна.
— Мать в деревне, отец говорит: в трудовую колонию — одна дорога.
— Вот и прекрасно! — воскликнула Мария Фёдоровна. — Что же вы расстраиваетесь? Уж если отец так считает, значит его возьмут и развяжут вам руки.
Должно быть, этого-то совета мне и не хватало. Наскоро напившись чаю, я отправилась в милицию.
— Да, — сказали мне в детской комнате, — у них во дворе подобралась бойкая компания. Видно, есть руководитель повзрослей да неопытней, чем эта мелюзга. Ваш Воробейко пока ни в чём уличён не был, а вот теперь мы посмотрим, что он такое… Не вызывать его? Почему не вызывать? Вы за него ручаетесь? (Тут на меня посмотрели с особенным вниманием, словно оценивая, надёжный ли из меня выйдет поручитель). Так ведь это не просто слово «ручаюсь». Раз ручаетесь, стало быть, в случае чего, будете за него в ответе… Ну ладно, посмотрим. Телефона у вас нет? Адрес какой? Ладно, давайте держать связь.
На другой день после уроков я попросила Сашу остаться. Мы выждали, пока ребята разошлись, и я начала свой первый серьёзный разговор. Собственно, настоящего разговора не было: собеседник упорно молчал.
— Ты не волнуйся насчёт этой истории с грузовиком и яблоками. Я вчера была в милиции и поручилась за тебя. Но я хочу поговорить с тобой ещё вот о чём. Ты ведь знаешь, в классе участились кражи. Это очень неприятно. Просто нельзя понять, кто виноват. (Саша искоса взглянул на меня быстрым и, кажется, чуть насмешливым взглядом). Так вот, я хочу попросить тебя: возьми, пожалуйста, на себя заботу о шкафе. Знаешь, там у нас хранятся тетради, книги наши. Вот тебе ключ, возьми — следи, чтоб всё было в порядке.
Надо отдать Саше должное: он посмотрел на этот ключ, как на гремучую змею, он отбивался от чести, которую я ему навязывала, как только мог:
— Не знаю… не могу… Да как же я буду отвечать? Да что я могу сделать?..
Но ключ я ему вручила.
Почему я это сделала? Ведь я не вдруг решила, я обдумывала этот разговор накануне и ночью долго не могла заснуть. Мне казалось: я обращаюсь к лучшему, что есть в Саше.
Мне вспомнилась картина «Путёвка в жизнь». Там руководитель колонии для беспризорных (его играл чудесный артист Баталов) вот так же вручил вору Мустафе деньги. Мне вспомнилось его суровое, взволнованное лицо, сдвинутые брови: вернётся ли Мустафа или сбежит с деньгами? Вместе с ним ждёт и волнуется зритель. И Мустафа возвращается: большое, неожиданное доверие что-то перевернуло в нём, сделало его другим человеком. Это была правда, этому нельзя было не верить. И ведь вот Макаренко действовал так же, об этом рассказано в «Педагогической поэме»: вчерашнему вору Карабанову он дал доверенность, на получение пятисот рублей и, когда Семён привёз деньги, даже не стал их пересчитывать. А потом он поручил Карабанову получить ещё большую сумму, и когда тот потребовал, чтобы Антон Семёнович проверил деньги, Макаренко твёрдо ответил: «Я знаю, ты человек такой же честный, как и я. Я это и раньше знал, разве ты этого не видел?» Это был смелый поступок и хороший, смелый разговор.
Почему же у меня от разговора с Сашей нет радости, а только смутный осадок на душе, и самый разговор уже кажется фальшивым, ненастоящим? Видно, нельзя просто подражать кому-то, а надо каждый раз самой думать, самой решать, как поступить.
Кражи в нашем классе прекратились, но легче мне не стало: братья Воробейко как были чужими в классе, так и остались чужими. Они всё реже приходили в школу, и однажды Рябинин сказал:
— Марина Николаевна, Воробейко отдал мне ключ от шкафа. Говорит: «Тебе сподручнее следить за тетрадками, а я в школе почти не бываю». Я ключ взял. Ничего?
— Ничего, — ответила я упавшим голосом.
Наш вожатый
А жизнь шла своим чередом. Мы уже выпускали в классе газету под названием «Дружба». Один номер мы посвятили краснодонцам, другой — Александру Матросову.
Произошло ещё одно важное событие: к нам пришёл пионервожатый.
Лёва Виленский учился в девятом классе. Я его знала: нередко заставала у Натальи Андреевны. Он был её учеником в начальной школе, и они остались большими друзьями. Кажется, дня не проходило, чтобы Лёва в перемену или после уроков не забежал к ней. Думаю, что именно Наталья Андреевна посоветовала в комитете комсомола направить Лёву вожатым в мой класс.
— Хороший у вас будет помощник, — сказала мне Наталья Андреевна. — Можете во всём на него положиться.
Она знала Лёву с одиннадцати лет, он пришёл в её класс в год войны. Вместе со школьным интернатом они эвакуировались в Горьковскую область. Там всем, особенно вначале, пришлось нелегко — и ребятам и учителям. Школа на первых порах не отапливалась: чернила замерзали, опухшие пальцы с трудом удерживали карандаш. В доме не было света, долгие вечера проходили при тусклом мерцании трёх коптилок. И уже тогда было видно, что Лёва не из тех, кто опускает руки, если становится трудно. От него никогда не слышали ни жалоб на усталость, ни отказа от работы; он многое умел делать сам и ещё большему научился. Наталья Андреевна рассказывала, что летом школьники помогали колхозу: работали в поле, на огороде; почти для всех это было непривычно и нелегко — это тоже было испытанием не только выносливости, но и характера. И худой, близорукий Лёва выдержал экзамен.
— Вы сами увидите, каков он в деле, — сказала Наталья Андреевна и добавила смеясь: — Расспросите его о механической мастерской — сразу познакомитесь!
Позже я действительно спросила Лёву, что это была за механическая мастерская, и вот что он рассказал мне:
— В сорок четвёртом мы вернулись из эвакуации, первым делом всё обежали, осмотрели — как в школе, во дворе. А во дворе, в самом углу, стоял домик, в нём прежде была какая-то мастерская. Зашли мы туда. Мрачно, грязно, пол перекосился, мусору целые горы. И тут же всякая металлическая рухлядь — станки брошенные, никуда не годные. В общем, мерзость запустения. Ну, взялись мы, можно сказать, засучив рукава — не смотреть же на такое, в самом-то деле! Анатолий Дмитриевич помог, учителя… Такую устроили мастерскую! Работали желающие… ну, и я в том числе.
Он не сказал, что с первого дня был душой этой затеи.
— Что же выпускала ваша мастерская? — спросила я.
— Гибкий вал для танков! — ответил Лёва.
И как ответил! Выразительней, с большей гордостью нельзя было сказать. Да и было чем гордиться!
Впрочем, когда происходил этот, разговор, я уже хорошо знала Лёву. Но когда он, высокий, худой, в очках, впервые пришёл к нам в класс, ребята не могли скрыть своего разочарования.
«Умелые руки»
Он был тихий, этот Лёва, вежливый, но, к сожалению, на моих ребят эти качества не произвели впечатления.
— Маменькин сынок, — сказал Левин.
— Очкарик! — отрезал Выручка.
— Вот у пятого «А» вожатый так вожатый! Лучший вратарь во всей школе, — подвёл итог Лабутин.
Я пристыдила их, сказала, что Лёва хороший комсомолец, лучший ученик в своём классе, но никакими хорошими словами я бы его не выручила, если бы он сам себя не выручил — и не словом, а делом.
Вскоре после того как он пришёл к нам и познакомился с ребятами, Лёва сказал мне:
— Марина Николаевна, давайте проведём анкету, всего один вопрос: «Чем бы ты хотел заняться в свободное время?»
— А зачем анкету? Может, просто спросим у ребят, что их интересует?
— Один скажет, другой промолчит — анкета, по-моему, лучше.
Я согласилась. Мы задали ребятам этот вопрос и просили ответить письменно. Ответов было множество, и если свести их воедино, все они говорили об одном: хочу знать, хочу уметь.
«Есть ли люди на других планетах?»
«Остынет ли Солнце?»
«Как появился первый человек?»
«Как починить электрический чайник?»
«Как собрать радиоприёмник?»
Левин же написал кратко и энергично: «Хочу уметь клеить резину». И хотя он не объяснил, зачем ему «уметь клеить резину», мы с Лёвой поняли: Боре нужно знать, как быть, если лопнет камера у футбольного мяча.
На сборе отряда Лёва сказал ребятам:
— Почему есть кружки рисования, пения, танцев, а кружков, где учатся работать, нет? Давайте устроим такой кружок и будем учиться работать. Надо всё уметь делать. Нехорошо, если человек становится втупик перед сломанной табуреткой или перегоревшими пробками. Я знаю одного парнишку, так у него если оторвётся пуговица, он целый день ходит следом за мамой, за сестрой, за бабушкой и упрашивает: «Пришейте, пришейте», а если им некогда, он так и остаётся без пуговицы.
— Что же, — иронически спросил Боря Левин, — может быть, ты хочешь устроить кружок кройки и шитья?
— И это было бы неплохо, — спокойно ответил Лёва, не обращая внимания на смех ребят. — Только таким кружком я руководить, к сожалению, не смогу: не умею ни кроить, ни шить. Но я могу научить вас чинить электрический прибор — и утюг и чайник. Могу показать Боре Левину, как клеить резину. И модель радиоприёмника могу сделать.
В кружок записалось семь человек, но скоро прибавилось ещё столько же.
Каждый раз, как на уроке надо было показывать диапозитивы, мы мучились: портьер не было, шторы, служившие в военное время для затемнения, истрепались, и мы занавешивали окна всякой всячиной. Это требовало много времени и было ненадёжно — в самую критическую минуту что-нибудь непременно падало, сваливалось.
Левины кружковцы начали с того, что из газетной бумаги сделали светонепроницаемые шторы и на круглых палках подвесили их над окнами; теперь в любую минуту можно было быстро и прочно «затемниться». Потом Лёва научил их клеить резину, и ребята стали сами чинить себе калоши. Потом они сделали для класса книжную полку.
У Лёвы оказались поистине золотые руки: он умел делать всё и за что бы ни брался — всё у него выходило споро, быстро, точно.
Он великолепно играл в шахматы, и ни одному из ребят ни разу не удалось его обыграть. Он умел ответить на любой вопрос. Он знал, отчего трещит костёр, отчего в еловом лесу нет ни красных, ни жёлтых, ни синих цветов, почему в лесу много поваленных ветром деревьев, а в поле одинокое дерево скорее устоит под ударами ветра.
Я видела, что ребята стараются подражать Лёве. Он отлично знал азбуку Морзе, и все они стали выстукивать: «Бес-са-раб-ка… Ва-ви-лон… Звон бу-ла-та… Щу-ро-гла-зый…»
— Понимаете, Марина Николаевна, — с воодушевлением объяснили мне ребята, — слог, в котором есть буква «а», означает точку! Все остальные слоги — тире. Забыл, как изображается буква, — вспомни слово, которое начинается с этой буквы, произнеси его по слогам — и всё в порядке!
Лёва сказал, что мы непременно пойдём отрядом в поход. Благодаря ему у нас в шкафу завелась походная аптечка. Юра Лабутин избран был санитаром, и впереди стало вырисовываться нечто заманчивое и увлекательное; поход!
«И с грузовиком тоже я…»
Готовясь к ёлке, мы инсценировали басни Крылова, придумали много шарад.
Братья Воробейко стояли в стороне от всего этого. Изредка и они оставались после уроков, но были посторонними, равнодушными зрителями, а мы — участниками; их присутствие, пожалуй, даже стесняло нас.
Однажды я прочла ребятам забавную сценку; действующими лицами были учитель и два ученика; один растерянный, — у доски, второй — подсказчик. Сценку попробовали разыграть. Трофимов исполнял роль учителя без особого воодушевления, но выходило недурно: получился этакий строгий, неумолимый педагог, он разговаривал сухо, холодно, и его ничуть не трогали муки не выучившего урок ученика. Подсказывал Володя Румянцев. Этот искренне увлёкся ролью: шипел изо всех сил, всплёскивал руками, таращил глаза. Получалось очень смешно. С лодырем дело обстояло хуже; Кира Глазков добросовестно выговаривал слова роли, но выходило пресно, неубедительно.
— Может быть, Володе и Кире лучше поменяться? — предложил Лёва. — Володя так горячо подсказывает, что, наверно, и ловить подсказку будет с превеликим усердием.
Ребята засмеялись. И вдруг Саша Воробейко сказал:
— Дайте-ка мне!
— Что дать? — не сразу поняла я.
— Дайте я попробую того, который у доски.
Все зашевелились, зашумели. Кира с готовностью сказал:
— Правда, пускай попробует!
Саша вышел к доске. Он подавал реплики так выразительно, так забавно и верно, так естественно прислушивался к подсказке, запинался и перевирал, что мы без смеха не могли слушать и дружно похлопали ему.
Тут я увидела, что Александр Воробейко не равнодушен к похвалам. Он порозовел, глаза блестели, и хоть он пытался сохранить обычное полунасмешливое выражение лица, ему это плохо удавалось.
В субботу опять была репетиция. Накануне свободного дня мы разрешили себе остаться в школе подольше. Ребята сбегали домой, пообедали и вернулись. Саша примчался раньше других. Тут мы увидели, что он не тратил времени даром: за эти дни он придумал немало нового. Он делал вид, будто у него что-то записано на ладони, или потихоньку вытаскивал из кармана клочок бумажки и заглядывал в него. Не спуская глаз с учителя, он в то же время так вытягивал шею в сторону подсказчика, вставал на цыпочки, изгибался, поднимал брови, что прямо-таки начинало казаться; вот у него на наших глазах вдвое вырастает левое ухо! Он был ужасно горд своими выдумками — и не зря: на ёлке самый большой успех выпал на его долю.
С тех пор Саша стал чуть ли не самым ревностным участником наших постановок и всегда с жаром добивался новых ролей.
Раз ему случилось играть патетическую роль, и мы убедились, что она ему совсем не удаётся.
Я готова была жертвовать художественными достоинствами нашей самодеятельности, лишь бы видеть Сашу вместе со всеми, но боялась, что ребята, придирчивые и строгие судьи, отнимут у него роль. Однако этого не случилось. Мальчики наперебой давали ему советы: «Ты горячей говори, горячей!» Или: «Да попроще ты, чего завываешь? И руками не маши, как мельница».
Роль оставили за Сашей.
Рассказать, что было дальше, мне трудно, потому что никаких событий я припомнить не могу. Да их и не было. Разговаривать с Сашей стало легче и проще. У нас с ним отношения стали почти дружеские — это обязывало его ко многому. Если вечером все, в том числе и я и Саша, горячо, азартно обсуждали, как поставить новую шараду, то неловко, совестно ему было назавтра притти в школу, не приготовив домашнего задания, или плохо, путано отвечать у доски. А если готовил уроки Саша, то готовил их и Вася. И самое важное: они перестали быть чужими в классе.
Много позже Саша Воробейко сказал мне;
— Марина Николаевна, а ведь это я воровал тогда, и с грузовиком тоже я…
— Знаю, — ответила я.
— И я знал, что вы знаете, — со вздохом проговорил он.