Я и Степка подались на райкомовскую конюшню, к моему деду. Дед мой — конюх в райкоме. И мы частенько помогаем ему: гоняем лошадей на водопои, купаем, чистим их, сбрасываем с сеновала корм или водим к коновалу подковывать.
В конюшне сухая душистая прохлада. По стенам висят пучки засохших трав, и пахнет здесь степной полынью, конским потом и ременной сбруей.
У деда заготовлены травы против всяких лошадиных недугов. Чистотел — против чесотки и вздутия живота, чемерица — от власоеда и червивых ран, березовая кора, из которой дед выгоняет березовый деготь, — от загнивания ран, ивовая кора, идущая в отвар, — для промывания ран и остановки крови… И еще какие-то пучочки сохнут под потолком, заготовленные ранней весной, когда дед выходит на сбор трав.
Дед чинит сыромятным ремешком уздечку и слушает деда Черемуху — мозглявенького старикашку с большой черной, будто приклеенной бородой. Черемухой старика прозвали за то, что у него была любимая поговорка: «Мать-черемуха». Дед Черемуха всему завидует и всегда всем недоволен.
— Как в начальники выбьется кто, — говорит он, — так, глядишь, и размордел, гладкий стал. Ране так было, и теперь то же. Зачем вот райкому две пары лошадей? Не всяк кулак столь лошадей держит, а тут, гля-ко, — четыре! Секлетарю на кониках красоваться? Может, тебе и обидно, Петрович, о сыне такое слышать, но я правду-матку в глаза режу. Ить, погляди, Петрович, — мать-черемуха! — как власть, так пешком не ходит. Из края вон секлетарь Эйхев на машине-легковушке подкатывает, и энту машину-легковушку в речке купают, как ране губернаторскую кобылу, чтоб, значить, сияла. Ай неправду говорю?
Дед мой чинит уздечку и усмехается в сивый ус:
— Что ж, пешком по краю должен Эйхе ходить? Да и Пантелей мой тоже по району ноги пообобьет пешком-то.
— Пешком не пешком, а куды столь лошадей?
— Не один же он в райкоме, все ездят. Помотайся-ка по району, да еще в такое время. Воронок вон опять объявился.
— Да-а, — переключается дед Черемуха на другое. — Воронок не птица, а летает — и ГПУ не словит.
— Словят, — уверенно говорит мой дед. — Домой навернется, не может того быть. Словят.
— Кабы знать, когда навернется, а то ить как ветер в поле, — скручивает дед Черемуха козью ножку. — Олютел человек, подобие потерял. Судью убить — это же надо, мать-черемуха! Прискакал, сказывают, в Катунское прямо середь бела дня. Взошел в кабинет, стрелил из левольверта — и в окно. На конь — и след простыл! Жеребец у него чистых кровей. Падет на его, крикнет: «Грабют!» — и был таков. Куды это милиция смотрит? Сничтожить такого вызверка надо, ить он сколь крови пустил! И все партейных бьет, которые при должностях.
Мы слушаем затаив дыхание, догадываясь, что речь идет о Воронке, племяннике Сусековых, главаре банды, что скрывается где-то в окрестностях нашего села.
— Сводите-ка, помощнички, лошадей на водопой, — говорит нам дед и тут же строго предупреждает: — По улицам не гнать! Гнедко вон что-то засекаться стал.
Мы вывели лошадей из конюшни, с телеги попрыгали им на спины и, конечно, бешеным галопом проскакали по улицам, сопровождаемые захлебывающимся лаем поздно спохватившихся собак.
— Ар-р-я-а-а! Ар-р-я-а-а! — гикаем мы и представляем, что несемся в атаку.
Рубахи наши пузырями надулись на спине.
К великому удивлению, на Ключарке мы встретили Федьку. Он стоял, разинув рот и прикрыв рукой глаза. А Пронька Сусеков и Васька Лопух упражнялись в меткости, кидая Федьке в рот пятак. На лице Федьки темнели синяки. Видать, сильно бросали Пронька и Лопух. Бросали и хохотали.
Мы остолбенели. Что это?
Федька увидел нас и сказал:
— Не игров.
И стал обмывать побитое лицо.
— Проиграл, проиграл! — торжествующе заорал Пронька. — Уговор дороже денег. Ешь землю, проиграл!
Недолго думая мы со Степкой направили лошадей на Проньку и Лопуха.
— Но-но! — закричал Пронька, опасливо поглядывая на морды лошадей. — Не очень! Коммуненки!
Они отбежали на порядочное расстояние и, не тая горклой злобы, заорали:
— Поквитаемся еще!
— Ладно, квит-наквит сделаем! — пообещали и мы.
— Ты чего с ними якшаешься? — наступал я на Федьку.
— Пятак обещали, если ротом поймаю.
Вытащил из кармана галстук и стал надевать.
— Ты же пионер! — орал я. — А с кулацкими сынками играешь!
— Я же снял галстук, — оправдывался Федька. — Я же распионерился на это время.
От негодования я прямо задохнулся. Вот балда! Думает, если снял галстук, то он и не пионер.
— Ты что, белены объелся? А на ночь ты тоже распионериваешься?
— На ночь не считова. А Пронька пятак обещал, если ротом поймаю. Я же не за так играл. — В голосе Федьки просеклись слезы. — Нюрке леденцов думал купить. Хворает здорово. И муки два пуда мы должны, а Пронька грозил, что за мукой придет, если играть не буду.
Федька швыркал носом, горестно вздыхал:
— Мамка говорит: «Ты им поддавайся, ублажай, а то муку потребуют». Вот я и поддаюсь.
Нам стало жалко Федьку, и мы начали гадать, где раздобыть пятак на леденцы его младшей сестренке. Напоив лошадей, со свистом, вскачь, домчались до конюшни, и я у деда выклянчил пятак.
Глава пятая
Среди ночи кто-то нещадно заколотил по раме:
— Берестовы! Берестовы!
Стекла жалобно звякали, готовые вот-вот рассыпаться.
Первое, что я увидел спросонья, — это пляшущие по стенам комнаты кровавые блики. В окне полыхало багровое пламя. Было светло как днем.
Мне почему-то послышалось, что с улицы кричат: «Война!»
«Наконец-то!» — в радостном испуге стукнуло сердце, и я полез было за отцовской саблей. Но в следующее мгновение наступило горькое разочарование — был пожар.
Я выскочил за ворота и тут только понял, что горит райком. Он был напротив, через проулок.
Я застыл на месте. Из окон отцовского кабинета валили дым и пламя. Около райкома растерянно бегал сторож и кричал:
— Господи, горит! Господи, горит!
Площадь перед райкомом была пуста: сторож да я.
Выскочил дед, крикнул мне:
— За домом гляди! — и побежал куда-то быстро, как молодой.
Вскоре приехали пожарные. В бочках не оказалось воды. Поскакали на Ключарку.
Потом качали помпы и жидко брызгали из брандспойтов. Распоряжался всем начмил, толстый, красный, с орденом в пунцовой розетке на гимнастерке. Его зычный голос повелительно господствовал над нестройным гулом толпы.
Из пламени время от времени с треском вырывались искры и осыпали всех. Одна искра, как жучок-светлячок, попала мне на руку, и я долго плясал, как от укуса пчелы.
Люди с баграми и ведрами суетились, толкались, кричали и мешали друг другу.
На Васю Проскурина накинули мокрую попону, и он бросился в огонь. Я замер. Вслед Васе направили струю из брандспойта. Вася влез в окно отцовского кабинета, и пламя поглотило его. Через некоторое время из окна полетели папки с бумагами. Потом высунулся Вася и крикнул:
— Давай еще кто на подмогу! Одному не поднять!
На помощь ему полез, тоже завернутый в облитую попону, молодой милиционер Мамочка. Его так звали все, потому что фамилия его была Мамочкин. И его поглотил огонь. А если не вылезут? Нескончаемо долго потянулись минуты.
Но вот среди пламени что-то зачернело в окне, и через подоконник перевалился окованный железом купеческий сундук. Это отцовский сейф. В нем важные документы.
Едва смельчаки успели выскочить, как рухнул потолок. Огненные брызги тугой струей ударили вверх и в стороны. Стало еще ярче и жутче.
Васю Проскурина и Мамочку тут же, на площади, перевязывал доктор. Они дымились, как загнанные лошади, и болезненно морщились.
У Васи совсем не было бровей и ресниц, и он как-то беспомощно и удивленно хлопал голыми веками. У Мамочки от великолепного чуба остался жалкий порыжевший клок, висевший сосулькой. Мамочка время от времени хватался за него, и в глазах его было неподдельное горе. Чуб его был самым красивым на селе. Когда Мамочка шел по улице, он всегда победоносно встряхивал им. Я тоже мечтал завести себе такой чуб.
— Берестовы, Берестовы горят! — раздался крик.
Я страшно удивился, глянул на свой дом и ахнул. Наша крыша дымилась, как курится прорубь в сильные морозы. Кое-где поплясывали злые верткие огоньки, и, будто из решета, сыпались на крышу жучки-светлячки из огненных смерчей, что рождались в пламени райкома.
Стали тушить нашу крышу. Огоньки быстро попрятались, и крыша мокро почернела.
Райком сгорел.
Под утро прискакал отец. В эту ночь он был в Бийске.
— Документы как? — спросил он, не слезая с коня.
Гнедко загнанно ходил под ним взмыленными боками.
— Спасли, Пантелей Данилыч. Что смогли, спасли, — ответил дядя Митя — второй секретарь райкома. Теперь он был в штанах.
На пожар дядя Митя прибежал в одних подштанниках и выделялся как белая ворона среди черных.
— Вот только опись имущества раскулаченных погорела, — понизив голос, добавил дядя Митя.
— Та-ак, — протянул отец и тяжело перенес через седло ногу. Грузно спрыгнул с пошатнувшегося коня.
Постоял у пожарища, пнул смрадно дымящуюся головешку.
— Спаялись, гады, как ужи по осени. Ну нет, наша перетянет! — с силой хлестнул плеткой по голенищу и пошагал в ГПУ.
Глава шестая
Настал июнь, занятия в школе кончились, мы перешли в пятый класс.
Делать нам теперь нечего, и мы каждый день пропадаем в степи: то играть туда уйдем, то гнезда зорить, то сусликов ловить, а то и просто походить, поглазеть.
Собираемся обычно у Федькиной избы на краю села.
Но однажды Федька исчез. Как сквозь землю провалился. Три дня мы его не видели. Приходили к нему, мать говорила:
— Удирает куда-то, варнак, на целый день! Сама не доищусь.
Куда он удирает? И почему без нас? Это становилось загадкой.
На четвертый день мы были свидетелями того, как Федька слезал с вышки бани. Он был чумазый, будто ночевал в трубе, и какой-то очумелый, вроде белены объелся.
— «Таинственный остров» читал. Ух!..
Пустыми глазами посмотрел на нас. Он был где-то там, в непонятном для нас мире.
— Ух!.. — ошалело потряс он вечно не чесанной головой. — Ух!.. — в третий раз ухнул он.
— Чего ты разухался, как филин? — возмутился Степка. — Ты почему один читал? Друг называется.
— Шибко завлекательно. Силов не было до вас добежать.
— Ладно, мы тебе припомним, — пообещал я.
— Ух и люблю книжки читать, — сказал Федька, нисколько не обращая внимания на наше возмущение. — Заливисто читаю.
И посыпались из него слова, как грибы из лукошка: «Дункан», «пираты», «воздушный шар»…
— Эх, сесть бы на воздушный шар и полететь бы! — мечтательно закатил глаза Федька. — Лететь, лететь бы — и на остров прилететь! Там бы жили себе и пиратов бы ждали. Я бы главный был, этим… как его? Смитом. А ты бы, Ленька, — негром, а Степка бы — каторжником Айртоном.
— Чего это ты меня — каторжником! — рассердился Степка. — И почему это ты главный, а не я?
— Потому, что я книжку читал, — резонно ответил Федька, — а не ты. И не знаешь, что делать надо по книге.
— Все равно не хочу быть каторжником, — сказал Степка, — я Чапаевым хочу быть.
Мне тоже совсем не хотелось быть каким-то негром. Я тоже хотел быть Чапаевым или, на худой конец, Петькой-ординарцем. Так мы в тот раз и не договорились, кто кем будет, но мысль куда-нибудь полететь крепко засела в нас. Полететь не полететь, а вот пойти до гор, что синели на горизонте, стало просто невтерпеж. И однажды встали мы спозаранку, захватили по горбушке хлеба, нащипали луку на грядке, сольцы завернули в тряпочку и — айда! — пошагали.
Что там за синими горами, за широкими долами? Неведомые страны с индейцами, что носят орлиные перья в волосах? Океан-море? Острова с пальмами и обезьянами? Мир велик и удивителен! И все хочется видеть.
Мы уже порядком устали, съели на ходу и горбушки хлеба, и лук, а горы не придвинулись ни на капельку.
— Мерещатся они, — угрюмо говорит Федька. — До бесконца-краю идти надо.