И Марья Димитриевна решается «испытать» его любовь. В самом конце 1855 года Достоевский получает от нее странное письмо. Она спрашивает его дружеского беспристрастного совета: «Если бы нашелся человек пожилой, и обеспеченный, и добрый, и сделал ей предложение»… Прочитав эти строки, Достоевский зашатался и упал в обморок. Когда он очнулся, он с отчаянием сказал себе, что Марья Димитриевна собирается выйти замуж за другого. В этом предположении не было ничего невозможного. Достоевскому окольными путями стало известно, что кузнецкие кумушки разрывались на части в поисках «положительного человека и хорошего жениха» для бедной вдовы. Правда, в том же письме Марья Димитриевна заверяла Достоевского в своей к нему любви, но он принял ее слова, как свидетельство ее доброты, как желание его утешить.
Нервы его были так напряжены из-за долгой разлуки, из-за неизвестности, что мысль о возможности потерять Марью Димитриевну совершенно сразила его. Проведя целую ночь в рыданиях и муках, он наутро написал Марье Димитриевне, что умрет, если она оставит его. «Велика радость любви, – писал он Врангелю об этом эпизоде, – но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить. Клянусь вам, что я пришел в отчаяние. Едва понимаю, что мне говорят и как я живу. Неподвижная идея в моей голове». Незадолго до этого он начал «комический роман», «Село Степанчиково», но работа теперь не идет: «одно обстоятельство, один случай, долго медливший в моей жизни и, наконец, посетивший меня, увлек и поглотил меня совершенно. Я был счастлив и не мог работать. Потом грусть и горе посетили меня. Я потерял то, что составляло для меня всё. Сотни верст разделяли меня. Я не мог писать» (письмо А. Майкову, январь 1856 г.).
Нерешительность Марьи Димитриевны, сводившая с ума Достоевского и питавшая самые чудовищные его сомнения, происходила от разных причин: она не была уверена в самой себе, она колебалась по практическим соображениям, а, кроме того, ей доставляло удовольствие испытывать свою власть над влюбленным в нее мужчиной – и таким образом подлинные чувства соединялись тут с игрой.
Для Достоевского же никакой игры быть не могло. Он любил со всей силой запоздалой первой любви, со всем пылом новизны, со всей страстью и волнением игрока, поставившего состояние на одну карту. По ночам его мучили кошмары и теснили слезы. Ожидание письма из Кузнецка было пыткой, а его долгожданный приход – либо разочарованием, либо взрывом новых сомнений и подозрений. Он знал, что она слаба и доверчива, и опасался чужого влияния: «ее можно уверить в чем угодно». Он знал также, что она «раздражительна и развита сердцем» – это означало ее способность поддаться чьим-либо ухаживаниям. Все видели в ней одну слабость и нежность: он же знал ее такой, какой другие никогда ее не видали. Это о ней писал он впоследствии в «Униженных и оскорбленных»:
«Сердце мое защемило тоской, когда я разглядел эти впалые бледные щеки, губы, запекшиеся, как в лихорадке, и глаза, сверкавшие из-под длинных темных ресниц горячечным огнем и какой-то страстной решимостью».
Но, может быть, еще кто-либо сумел зажечь в ней этот горячечный огонь? Он был ревнив и еще во время пребывания в Семипалатинске докучал ей выговорами по поводу каждого взгляда, брошенного на мужчину. Но ревность мнительной и болезненной Марьи Димитриевны была еще острее. Она подозревала его в тайной связи с каждой встречной женщиной. На масленицу 1856 года Достоевского часто приглашали на блины, он танцевал с дамами (несмотря на некоторую неуклюжесть, он был отличным танцором и любил танцы). Он сам написал ей об этих невинных развлечениях, но она возомнила Бог весть что и решила отомстить ему. Опять в ее письмах появились намеки об искателях ее руки и тайных воздыхателях. Эта трагикомедия ошибок продолжалась до апреля, когда Марье Димитриевне пришлось отчасти признаться в ее игре. Кузнецкие дамы предложили ей жениха, она заявила им, что у нее уже есть один на примете. Эти слова дошли до Федора Михайловича и снова привели его в отчаяние: оказалось, что, говоря о «человеке на примете», Марья Димитриевна имела в виду именно его. Но всё же от мифа о выходе замуж за пожилого и богатого она окончательно не отказалась, и когда писала Достоевскому о своей горячей к нему любви, не забывала упомянуть: «а жених – это только расчет». Достоевский, в конце концов, пришел к заключению, что Марья Димитриевна, по слабости, находилась в том же положении, что и героиня его «Бедных людей», Варвара, которая решила выйти за «степного помещика» Быкова, чтобы избегнуть нужды и не погубить Макара Девушкина. «Напророчил же я себе», – восклицает Достоевский. Но у Варвары не было семьи, а Марья Димитриевна должна была думать о сыне. Несомненно, что ей было нелегко, хотя Достоевский и преувеличивал ее стесненные обстоятельства, когда писал Врангелю, что у нее нет ни копейки, и повсюду занимал, чтобы выслать ей денежный перевод. Тотчас же после смерти Исаева Констант прислал дочери 300 рублей, сумму, по тому времени немалую, а затем регулярно ей помогал: Достоевский должен был потом признать, что «она ни в чем не нуждалась».
Его личные дела были гораздо хуже: хроническое безденежье, нищенская обстановка дома, подчиненное положение на службе. Самым мучительным было то, что он жил, главным образом, надеждами, но постоянно опасался какой-нибудь неудачи, которая лишит его Марьи Димитриевны. В письмах к Врангелю, который в это время уехал в Петербург и в свою очередь страдал от любви к своей барнаульской даме (Е.И. Гернгросс), он восклицал: «Я погибну, если потеряю своего ангела: или с ума сойду, или в Иртыш». А для того, чтобы окончательно завоевать ее, ему необходимо было обеспечить себе такое «внешнее устройство», при котором не оказались бы опасны никакие кузнецкие женихи со средствами. Это устройство составляло предмет его дум и тему всех его писем: программа минимум была переход из военной службы в штатскую, что предполагало место с жалованьем, и некоторое количество денег, чтобы прожить до назначения. Достоевский теперь мечтал стать чиновником 14-го класса, т. е. одним из тех мелких канцеляристов, каких он вывел в «Бедных людях» и «Двойнике». Конечно, самое лучшее было бы получить разрешение печататься: «тогда всё устроится, ведь, главное, никто не знает ни сил моих, ни степени таланта, а на это-то главное и надеюсь». В этой фразе Достоевский проговорился: чиновничьей службы мог он желать лишь в дни отчаяния и безнадежности: на самом деле было у него лишь одно неодолимое стремление – печататься, зарабатывать на жизнь литературой, вновь взять в руки перо, то самое перо, которое отняли у него при заключении в крепость в 1849 году, которое не давали ему на каторге, которое, через пять лет, мог он с трудом получить, будучи солдатом в сибирском захолустном гарнизоне. И только когда осуществление этой заветной надежды казалось чересчур отдаленным, был он готов, ради соединения с любимой женщиной, сделаться сам Макаром Девушкиным, чиновником 14-го класса. «Не сейчас же я женюсь, а выжду чего-нибудь обеспеченного, она же с радостью подождет, только бы имела надежду на верное устройство судьбы моей». И одно за другим летят письма из Семипалатинска в Петербург, к генералу Тотлебену, к Врангелю, к сановникам, к знакомым, к родным. Как всегда, он сочиняет самые фантастические проекты: не написать ли ее отцу, чтобы отвадил женихов, не послать ли прошение Государю, не обратиться ли к генералам, которые знали его в Инженерном училище? Он мечется и по своему обыкновению волнуется, преувеличивает; житейские мелочи в его воображении принимают пугающие очертания, препятствия обращаются в кошмары. Писание тоже причиняет немало забот: оно подвигается с большим трудом.
Выйдя из каторги, Достоевский почти не мог писать: стихи, которые он сочинил в мае 1854 года, «На Европейские события в 1854 году», имели явную цель – доказать его патриотические и верноподданнические чувства: он громит французов и англичан, выступающих на защиту турок против Христа, и славит русского царя, Божьего помазанника и защитника веры. Литературная ценность их была ничтожна. Затем, уже после отъезда Исаевой, он принялся, наконец, за прозу – и должен был долго преодолевать ту негибкость, почти одеревенелость, какую знают все писатели, художники, артисты после длительного перерыва в работе. Он медленно возвращался к тому самому исходному положению, в котором застала его катастрофа семь лет тому назад.
В мае 1856 года в письмах Марьи Димитриевны вновь зазвучали тревожные ноты. То она пишет, что грустит и тоскует, то вдруг заявляет: «мы слишком много страдали, слишком несчастны, чтобы мечтать о браке», она не составит его счастья, лучше обо всем позабыть, ото всего отказаться. Единственное, о чем она его просит, это похлопотать о Паше, ему уже идет девятый год, его надо определить в какое-нибудь закрытое учебное заведение.
Измученный всей этой перепиской с ее чередованием холода и жара, Достоевский решается на крайний шаг: необходимо личное свидание с Марьей Димитриевной, надо выяснить всё и переговорить с глазу на глаз. И значит, надо ехать в Кузнецк.
После долгих хлопот и всяческих ухищрений Достоевскому удалось заручиться помощью батальонного командира, знавшего обо всех его любовных треволнениях. Унтер-офицер Достоевский получил служебное поручение отвезти в Барнаул фургон с веревками. А от Барнаула до Кузнецка не слишком далеко. И Достоевский пустился в дорогу с надеждой через несколько дней увидать и обнять Марью Димитриевну.
Глава девятая
Достоевский тайно уехал из Барнаула в Кузнецк, мечтая, что свидание с женщиной, на которую, по его собственному выражению, он «имел права», разрешит все сомнения и трудности. Но вместо радостной встречи в Кузнецке его ждал страшный удар. Он вошел в комнату к Марье Димитриевне, и она не бросилась ему на шею: с плачем целуя его руки, она закричала, что всё потеряно, что брака быть не может – она должна признаться во всём: она полюбила другого. Этот другой, Николай Борисович Вергунов, родом из Иркутска, учитель начальной школы, был довольно красивый 24-летний молодой человек, и Марья Димитриевна увлеклась им физически и даже подумывала о том, чтобы выйти за него замуж. Достоевский выслушал ее рассказ, стиснув руками голову, потом заметил, что Вергунов когда-нибудь попрекнет ее за то, что она хотела только сладострастия и заела ему век. Марья Димитриевна сперва приписала эти слова ревности, но потом задумалась и опять начала плакать. Она теперь не верила ни в чью любовь. Напрасно Достоевский в долгой беседе пытался понять ее истинные чувства и определить отношения между нею и Вергуновым: несвязный разговор этот, вероятно, был похож на тот, который он затем описал в «Униженных и оскорбленных», между Ваней и Наташей:
«Не уважаешь, не веришь даже в любовь его, и идешь к нему без возврата, и всех для него губишь. Что же это такое? Измучает он тебя на всю жизнь, да и ты его тоже».
«Да, люблю, как сумасшедшая, – отвечала она, побледнев, как будто от боли. – Я тебя никогда так не любила, Ваня. Я ведь и сама знаю, что с ума сошла и не так люблю, как надо. Нехорошо я люблю его… Я ведь и прежде знала и в самые счастливые минуты наши предчувствовала, что он даст мне одни только муки».
Вместо мнимого «солидного» жениха, за которого Марья Димитриевна якобы готова была выйти «по расчету», Достоевский нашел в Кузнецке счастливого соперника, бывшего едва ли не беднее его самого. Он опасался повторения ситуации «Бедных людей», а в действительности ему грозила ситуация «Белых ночей» – или даже хуже. Марья Димитриевна настаивала на его встрече с Вергуновым: «с ним я сошелся, он плакал у меня, но он только и умеет плакать», с горечью заметил Достоевский. Быть может он ощутил к нему то же чувство, что и герой «Униженных и оскорбленных» к возлюбленному Наташи: «он был слаб, доверчив и робок сердцем, воли у него не было никакой. Обидеть, обмануть его было бы и грешно и жалко». Чтоб не обижать Вергунова, Достоевский скрыл свои собственные переживания и спокойно рассуждал о шансах возможного брака Марьи Димитриевны с молодым учителем. Ему приходилось взвешивать свои слова и пускаться на мелкие хитрости: «я знал свое ложное положение, – пишет он Врангелю, – ибо начни я отсоветовать, представлять им будущее, оба скажут – для себя старается, нарочно изобретает ужасы в будущем». Но что бы он ни говорил Марье Димитриевне, он прекрасно понимал, что она чувствовала себя госпожой и владычицей по отношению к новому другу – а он был ее жертвой.
«Она предвкушала наслаждение любить без памяти и мучить до боли того, кого любишь, и именно за то, что любишь, и потому-то, может быть, поспешила отдаться ему в жертву первая».
Эти слова о Наташе из «Униженных и оскорбленных» вполне применимы к Марье Димитриевне и к ее отношениям с Вергуновым и, как это ни странно, с Достоевским. Она и мучила их обоих, и сама из-за них мучилась, и в этом соединении морального и любовного садизма и мазохизма находила особое наслаждение. И это ее болезненное, сложное ощущение перекликалось с такими же тенденциями Достоевского. Ему было тяжело, мучительно, и самая острота его страдания вызывала холодок восторга. Напряженность, необычность обстоятельств, слезы и страсть, обида и желание – всё это соединялось в невыразимо жгучее ощущение интенсивности бытия. Моментами ему казалось, что он теперь любит ее больше прежнего – за ее измену, за мучительство, за оскорбление.
Его охватывало неодолимое стремление всё отдать Марье Димитриевне, пожертвовать своей любовью ради ее нового чувства, уйти и не мешать ей устраивать жизнь, как ей хочется.
Когда Марья Димитриевна увидала, что Достоевский не упрекает ее, а только заботится о ее будущем, она была потрясена, как Наташа, которая говорит Ване: «Добрый, честный ты человек! И ни слова-то о себе! Я же тебя оставила первая, а ты всё простил, только о моем счастьи и думаешь». Но Достоевскому не пришлось долго страдать в позе мученика, и добровольной жертвы его Марья Димитриевна не приняла. «Не плачь, не грусти, не всё еще потеряно, ты и я и более никто», – сказала она, видя его страдания. В самый критический момент в ней снова вспыхнули жалость и нежность к Достоевскому. «Она вспомнила прошлое, и сердце ее вновь обратилось ко мне», – этими словами он описывал поворот в ее настроениях. Когда он менее всего ждал этого, она бросилась в его объятия и вознаградила его за всё, что он претерпел. «Я провел не знаю какие два дня, – писал он Врангелю, – это было блаженство и мученье нестерпимое». Передалась ли ей страсть Достоевского, была ли она захвачена возвратом собственного чувства, попалась ли в путы сложной своей игры или не захотела отказаться от владычества над обоими мужчинами – всё равно какой ценой, – но несомненно, что она снова сблизилась с Достоевским, и он мог сказать: «к концу второго дня я уехал с
Но сейчас обиду надо было проглотить: иного выхода у него не было.
«Отказаться мне от нее невозможно никак, ни в каком случае, – объяснял он Врангелю. – Любовь в мои лета не блажь, она продолжается два года, слышите, два года, в десять месяцев разлуки она не только не ослабела, но дошла до нелепости». Справиться с этой «нелепостью» не было уж сил – и воспоминание о прежней, хотя и минутной, близости растравляло и кровь и воображение: он всё повторяет и о «доказательствах» ее любви, и о своих «правах» на нее. Но от жгучих воспоминаний не становилось легче: все заметили, что Достоевский совсем извелся. На смотрах и военных учениях он ходил как тень, знакомые опасались, что он свалится с ног. Нервное напряжение разрядилось припадком, и после него он оставался больным целую неделю. А к страданиям душевным и физическим прибавились еще и заботы материальные: поездка в Барнаул и помощь Марье Димитриевне (он постоянно посылал ей деньги) привели к тому, что у него накопилось свыше тысячи рублей долгу. Заплатить их было неоткуда, повсюду натыкался он на высокую, неумолимую стену, и вся жизнь представлялась ему не то блужданием по кругам Дантовского ада, не то диким видением больного мозга.
Глава десятая
Втот самый момент, когда Достоевскому казалось, что он коснулся дна и дошел до предела унижений и горя, в существовании его стал медленно намечаться поворот к лучшему. Черная серия неудач завершилась, и впереди обозначились просветы. Первого октября 1856 года он был произведен в прапорщики – первый офицерский чин, и это означало, что он вновь возвращается в тот самый привилегированный класс, вне которого в России было так трудно жить. Кроме того, усилились надежды на помилование – а значит и на возвращение в Россию. Под влиянием этих обстоятельств или по изменчивости характера Марья Димитриевна заметно охладела к Вергунову. Вопрос о браке с ним как-то сам собой исчез, и она написала Достоевскому, что он «материально невозможен» (Вергунов зарабатывал 300 рублей в год). В письмах к Достоевскому она не скупилась на нежности, называла его братом, говорила, что тоскует по нем. А он в ноябре 1856 года писал: «Она по-прежнему всё в моей жизни, люблю ее до безумия… разлука с ней довела бы меня до самоубийства… Я несчастный сумасшедший. Любовь в таком виде есть болезнь». Он пытается дать разумное объяснение своему состоянию: «Она явилась мне в самую грустную пору моей судьбы и воскресила мою душу, всё мое существование». Услыхав, что Вергунов в опале, он воспрял духом и снова поставил ребром вопрос о своем браке с Марьей Димитриевной. Когда опять представилась возможность поездки в Барнаул, на этот раз в лучших условиях, потому что он был уже офицером, он помчался в Кузнецк, но теперь остался там не два, а пять дней. Его ждал прием, сильно отличавшийся от того, какой был ему оказан пять месяцев тому назад. Марья Димитриевна заявила, что разуверилась в новой привязанности и никого, кроме Достоевского, по-настоящему не любит. Перед отъездом он получил ее формальное согласие выйти за него замуж в самом ближайшем будущем. В письме Врангелю от 21 декабря 1856 г. он писал: «Если не помешает одно обстоятельство, я до масленицы женюсь». Что это было за обстоятельство – и к кому оно относилось? К Вергунову, неохотно отказавшемуся от своей возлюбленной, к Достоевскому, опасавшемуся новых осложнений, или к Марье Димитриевне, способной опять переменить решение? Как бы то ни было, Достоевский официально считает себя женихом. Он добился своего, мечта его, наконец, должна была осуществиться. Но в этот момент испытывал он не восторг, а усталость и апатию. Для каждого часа имеется свой закон, и хорошо только то, что приходит вовремя. То, что запаздывает, часто теряет свою цену, и дар, который наполнил бы пьяной радостью вчера, уже не веселит сегодня. Как бегун на трудном состязании, Достоевский очутился у цели, настолько изможденный усилием, что принял победу почти с равнодушием.
Никаких восклицаний и энтузиазма по поводу близкого брака в его переписке нет: есть трезвые слова о деньгах и устройстве. Для свадьбы необходимо было по крайней мере 600 рублей, и их пришлось взять в долг у одного из семипалатинских знакомых.
Что побудило Марью Димитриевну в конце концов согласиться на брак? Дочь Достоевского, а с ее легкой руки и некоторые биографы, хотя и не столь категорически, как она, утверждают, что Марья Димитриевна вышла замуж за Достоевского не любя, по расчету. Ее выставляют хитрой комбинаторшей, которая имела в виду лишь собственную материальную выгоду, водила за нос наивного и простосердечного обожателя, а между тем исподтишка продолжала связь с Вергуновым, якобы следовавшим за ней по пятам, из города в город. Все эти обвинения не вяжутся с тем образом Марьи Димитриевны, какой ее видел не только сам Достоевский, но и его ближайшие друзья: строить планы и рыть мины было совсем не в ее характере. Наоборот, она не способна была к длительному усилию, к упорной работе для достижения раз поставленной цели, и всегда действовала по наитию, порывисто, по капризу случайного настроения. Что она могла счесть брак с Достоевским наилучшим выходом из тяжелого положения – весьма возможно. После свадьбы она пишет и его и своим родным, что теперь спокойна за будущее Паши – этим намекая, что пошла замуж ради сына. Но для чего ей было интриговать или завлекать Достоевского в свои сети, когда он сам с восторгом шел в них, постоянно говорил о своей страстной и нежной любви и заклинал ее соединиться с ним навеки.
Он, во всяком случае, считал, что она идет за него по любви, и не сомневался в ее преданности и привязанности. «Она меня любит и доказала это», – писал он Врангелю. Брак казался ему естественным завершением того, что было между ними: «Отношения с Марьей Димитриевной занимали всего меня в последние два года. По крайней мере жил, хоть страдал, но жил». Он понимал, однако, что жить всё время в подобном напряжении было невозможно, и брак рисовался ему как успокоение, как начало того семейного счастья, о котором он так мечтал.
В начале 1857 года всё было сговорено, он взял в долг нужную сумму денег, снял помещение, получил разрешение начальства и отпуск для женитьбы. В конце января он выехал в Кузнецк. Там всё было готово для «тихой» свадьбы, и 6 февраля Марья Димитриевна и Федор Михайлович были обвенчаны в Кузнецкой церкви, где сохранилась запись об этом браке. Тотчас после церковного обряда молодожены сели в тарантас и поехали в Барнаул: там должны были они провести вместе первую ночь. Но когда они очутились в доме барнаульских знакомых, в котором предполагали прожить несколько дней, с Достоевским произошел страшный припадок падучей. С помертвевшим лицом и диким стоном он вдруг упал на пол в ужасающих конвульсиях и лишился сознания. Придя в себя, он был так слаб, что мог едва говорить и двигаться. Марья Димитриевна до того перепугалась, что сама едва не упала в обморок. Припадок Достоевского произвел на нее потрясающее впечатление. Позвали докторов, но их диагноз не только не внес успокоения, но даже усилил общую панику: они заявили, что у Достоевского эпилепсия, и предупредили, что во время подобного припадка он может умереть от горловой спазмы. Марья Димитриевна зарыдала и начала упрекать мужа за то, что он утаил от нее свой недуг.
Достоевский оправдывался, уверяя, что и сам не знал в точности характера болезни. Действительно, до тех пор он полагал, что припадки его «хотя и похожи на падучую, но, однако же, не падучая». Так писал он брату по выходе из каторжной тюрьмы, так говорил друзьям и знакомым, осведомленным об его недуге. То же самое, еще до ареста, утверждал и его врач Яновский. Но сейчас уже не могло быть никаких сомнений, и слова докторов прозвучали грозным предупреждением. Да и как начало брачного сожительства эпилептический припадок едва ли следовало считать хорошим предзнаменованием.
Когда состояние Достоевского несколько улучшилось, молодые двинулись в путь. Она – разочарованная, измученная всем пережитым, он – обессиленный, как всегда после припадка, подавленный и угрюмый.
«Если бы я наверно знал, что у меня настоящая падучая, – писал он вскоре после этого, – я бы не женился. В Семипалатинск я привез жену захворавшую».
То, о чем он не писал, имело гораздо большее значение. Припадок в Барнауле произошел, вероятно, в тот самый момент, когда молодожены остались одни. Он, конечно, вызвал ряд потрясений и даже травматических последствий в чисто половой области. Быть может, здесь-то и надо искать разгадки, почему брак Достоевского с Марьей Димитриевной оказался неудачен прежде всего со стороны физической.
В Семипалатинск Достоевские приехали 20 февраля 1857 г. и принялись устраиваться в маленькой и бедно обставленной квартире. Когда Достоевский окончательно оправился от того, что «сокрушило меня и физически и нравственно», он попытался наладить супружеские отношения. Но физическая близость не дала того счастья и забвения, о котором он мечтал. Оба были нервны и больны, у Достоевского было чувство вины, менявшееся взрывами страсти, бурной, конвульсивной и нездоровой, на которые Марья Димитриевна отвечала или испугом, или холодностью. И в то же время она сама отличалась истерической чувствительностью, и настроения и желания их почти никогда не совпадали. Если бы Достоевскому попалась простая и уравновешенная женщина, которая способна была успокоить его сомнения, возродить в нем веру в свои силы, найти здоровый выход его повышенной сексуальности и этим уменьшить его комплексы мазохизма и садизма, их брачные отношения могли бы постепенно достичь какого-то равновесия чувств и чувственности. Но в той напряженной, нервной обстановке, которую создавала Марья Димитриевна, еще острее выступали патологические черты ее мужа. Оба раздражали, изматывали и истязали друг друга в постоянной борьбе, нападки сменялись у них раскаянием и самобичеванием, уверения в бесконечной любви превращались в бесплодный поединок тел, неудовлетворенность плоти отравляла и кровь, и душу. Вместо медового месяца на их долю пали разочарование, боль и утомительные попытки добиться ускользающей и никак не дающейся половой гармонии. Полного соединения не было, и телесное раздражение усиливало сердечную тоску и недовольство. На чувственный обман и создание эротических иллюзий в Достоевском Марья Димитриевна, вероятно, была неспособна. Возможно, что она делала невыгодные сравнения между Вергуновым и мужем-эпилептиком, который порою должен был отталкивать и даже страшить ее.
Для Достоевского она была первой женщиной, с которой он был близок не коротким объятием случайной встречи, а постоянным брачным сожительством – и его отношение к ней было очень сложным. Он скоро убедился в том, что она не могла стать его подругой в чисто половом смысле, что она не разделяла ни его сладострастия, ни его чувственности. И тогда он с удвоенной заботливостью сделался ее братом, покровителем и опекуном. Он жалел ее острой человеческой жалостью, он относился к ней с лаской и нежностью, как к маленькой девочке, которую надо оберегать от возможных бед и напастей. «Она бедная, слабая, она всего боится», «у нее гордое благородное сердце», – такими выражениями пестрят все его отзывы о жене. Много лет спустя, корректорше Починковской, внешне чуть напоминавшей Марью Димитриевну, он сказал: «Была это женщина души самой возвышенной и восторженной. Идеалистка была в полном смысле слова, да! и чиста и наивна, как ребенок».
Но если физически они не сумели сойтись, почему же был он и во всём остальном несчастен с этой благородной и возвышенной натурой? Почему их сожительство не удалось ни в каком плане, ни в одной плоскости? А что это было именно так – тому имеется множество прямых и косвенных указаний и признания самого Достоевского. Есть и точные свидетельства тех, кто знал обоих в первые годы их трудного и странного союза.
В письмах Марьи Димитриевны тотчас же после свадьбы нет ни восклицаний, на которые обычно она не скупилась, ни уверений о счастьи, которые естественно было бы ожидать от такой эмоциональной и живой натуры, как ее. Одной из своих сестер она пишет, что «любима, балуема своим умным, добрым, влюбленным в меня мужем». О ее любви к нему – ни слова. То же говорит она и отцу: «счастлива за судьбу свою и Паши». Выражения ее сухи и холодны, стиль сдержан и рассудочен. Еще более удивителен тон писем Достоевского. Он резко меняется по сравнению с его излияниями за несколько месяцев до свадьбы. От прежних восторгов и романтических преувеличений не остается и следа. Родным Марьи Димитриевны – отцу, сестре Варе, которая заочно ему очень нравится и с которой он потом подружится, он главным образом хвалит Исаева и его прекрасную душу, и лишь вскользь упоминает о том, что «несчастья по службе несколько расстроили его характер и здоровье». А брату Михаилу он пишет: «Я ее очень люблю и она меня и покамест всё идет порядочно». Но уже в следующем письме вырывается фраза: «Живем кое-как».
Объяснение этому отсутствию энтузиазма, явно указывающему на разочарование и нелады, следует искать, конечно, в характере обоих. Достоевский был человеком тяжелым и странным. И любовь его была нелегкая – с ее противоречиями нежности, сострадания, жажды физического владычества, боязни причинить боль и неудержимого стремления к мучительству. Он не знал простых чувств (он потом признавался, что боялся и не понимал так называемых «простых натур {13} »), и Бердяев называл его любовь «дионисиевой», потому что она разрывала на части и тело, и душу. Кроме того, этот писатель, умевший разгадать и представить все изгибы ума и сердца своих многочисленных и сложных героев, не находил слов, когда ему приходилось говорить о собственных переживаниях.
«В иных натурах, – писал он в «Униженных и оскорбленных», – бывает иногда какое-то упорство, какое-то целомудренное нежелание высказывать даже милому тебе существу свою нежность, и не только при людях, но даже и наедине; наедине еще больше, только изредка прорывается в них ласка, и прорывается тем горячее, тем порывистее, чем дольше она была сдержана».
Это признание явно автобиографично: почти в тех же выражениях Достоевский писал и брату, и друзьям о своей неспособности выразить чувства жестом, проявить ласку, побороть свою «деревянность». Марья Димитриевна, вероятно, принимала за холодность то, что было привычкой одиночества, робости и какой-то внутренней стыдливости.
О Марье Димитриевне после брака Достоевский глухо писал: «Это доброе и нежное создание, немного быстрая, скорая, сильно впечатлительная, прошлая жизнь оставила на ее душе болезненные следы. Переходы в ее ощущениях быстры до невозможности».
В самом начале их знакомства он упоминал, что у нее веселый и резвый характер, хотя и отмечал ее раздражительность и впечатлительность. Теперь он подчеркивал ее нервическое непостоянство и скачки от веселья к ипохондрии. В наше время таких женщин, как Марья Димитриевна, считают истерическими натурами с явно выраженными тенденциями к мании преследования и меланхолии, т. е. с чертами паранойи. Она молниеносно обижалась, повсюду видела подвохи, в гневе кричала и рыдала до упаду, потом, успокоившись, смиренно просила прощения и внезапно обнаруживала такое понимание и себя и других, такую кротость и доброту, что у Достоевского сердце разрывалось от сострадания, и он падал на колени и целовал ее руки. Конечно, ее нервозность и мнительность, фантастические вспышки злости или великодушия в значительной степени объяснялись ее общей физической слабостью: у нее назревал процесс в легких, и ее неврастения, равно как и ее нынешняя неспособность рожать детей имели глубокие биологические корни. Жить с ней изо дня в день было не только трудно, но порою мучительно. Конечно, жить с таким издерганным, страдающим и сложным, больным и гениальным человеком, как Достоевский, тоже было нелегким испытанием.
Дочь Достоевского, а вслед за нею и некоторые исследователи жизни писателя склонны приписывать неудачу брака более грубой и явной причине: Марья Димитриевна-де продолжала любить Вергунова, страсти своей к прежнему любовнику скрыть не сумела, и поэтому Достоевский, ввиду ее холодности и даже измены, отдалился от нее и глубоко страдал, хотя не мог уже уйти. Он оказался связанным по рукам и ногам (как известно, церковный брак можно было расторгнуть лишь после очень трудных и сложных, дорого стоивших хлопот), а дальнейшее развитие болезни жены окончательно лишило Достоевского, отличавшегося добротой и благородством, возможности покинуть несчастную женщину.
Любопытно, что тотчас же после брака Достоевский, несмотря на собственные материальные трудности и заботы, снова принимается хлопотать за Вергунова и говорит, что «он мне теперь дороже брата родного». У него к нему было странное, почти физическое чувство любопытства и расположения, которое и мужчины и женщины очень часто испытывают по отношению к тем, кто были любовно близки с их партнерами. Такое чувство может существовать, несмотря на ревность или наряду с ней. Это особого рода эротическое свойство, и у некоторых индивидуумов оно проявляется с болезненной силой. Ученик Достоевского, Розанов, вероятно, объяснил бы это ощущением сексуально-плотской общности, близким кровосмешению, «все – родственники», и сказал бы, что оно типично для людей с глубоким половым чувством.
А Достоевский принадлежал именно к таким людям.
Глава одиннадцатая
Внешнее устройство, поиски денег, всяческие хлопоты и заботы заняли время и помыслы Достоевского вплоть до осени 1857 года. Служба отнимала почти весь день. Дома ждали его невзгоды брачного сожительства, жена с тяжелым характером, скука мещанского быта. Только одно было хорошо: он всё более и более втягивался в писание. Каково бы ни было разрешение любовной драмы Достоевского, оно освободило его писательскую энергию, и мысли и чувства его, уже более не занятые вопросами о том, как добиться Марьи Димитриевны, сосредоточились на новых произведениях.
Прошло почти два года, прежде чем Достоевский вновь обрел ту литературную беглость, какую, казалось ему, он навсегда утратил на каторге и в первый год пребывания в Сибирском линейном батальоне. В конце 1857 года он мог с уверенностью сказать, что опять ощущал себя писателем. Его снова охватывала та одержимость в работе, которая так поражала прежде его знакомых. Он поистине жил в том мире, который создавал, он забывал и пить, и есть, обдумывая свои повести и романы, и до такой степени сживался со своими персонажами, что отвечал невпопад жене, ронял вещи, и вообще производил впечатление совершенно ненормального человека. Марья Димитриевна плохо понимала эту одержимость, литературная страсть мужа ее несколько пугала, и она терялась, когда, меряя комнату быстрыми шагами, Достоевский с увлечением рассказывал о каком-либо «замечательном» сюжете: для него все сюжеты всегда были замечательны. В 1857 и 1858 гг. он закончил «Дядюшкин сон» – описание провинциальных нравов в комическом виде, и «Село Степанчиково» – роман о лицемерии, герой которого, Фома Опискин, воплощал в себе русскую разновидность Тартюфа. «Дядюшкин сон» занял десять, а «Село Степанчиково» пятнадцать листов, но Достоевский мечтал о более крупном произведении, листов на шестьдесят, в диккенсовском стиле. Это были, вероятно, первые контуры «Униженных и оскорбленных», романа, который он закончил лишь через три года и в который вложил обширный автобиографический материал.
Одновременно с писанием Достоевский упорно добивался разрешения печататься. Сосредоточенность в достижении цели, доходившая опять-таки до одержимости, была характерна для него еще с молодости: он любил говорить о «неподвижных идеях» (idйe fixe), о необходимости «бить в одну точку». Сейчас неподвижной идеей было возвращение в литературу.
В августе 1857 года в «Отечественных записках», впервые после восьмилетнего исчезновения его имени со страниц печати, появился его рассказ «Маленький Герой», написанный еще в 1849 году, до ареста. Но прошло еще два года, прежде чем «Русское Слово» могло напечатать «Дядюшкин сон» (февраль 1859 г.), а «Отечественные записки» – «Село Степанчиково» (тоже в 1859 г.).
Либеральные меры нового царствования оживили надежды Достоевского, и он крепко верил, что Александр II развяжет тугие узлы, завязанные его отцом. Военной службой он очень тяготился, но выход в отставку зависел от разрешения проживать в европейской России: он не мог рассчитывать на штатскую службу в Семипалатинске, а мечты о возобновлении литературной карьеры и соответственного заработка упирались в чисто физические препятствия: письма в столицу шли по 20–25 дней, переговоры с издателями и журналами приходилось вести через брата Михаила. У него была и семья, и дела – он владел папиросной фабрикой – и, несмотря на всю любовь и преданность, не мог превратиться в литературного агента. Для того, чтобы зарабатывать на жизнь писательством, надо было находиться «у истоков», т. е. в Москве или Петербурге. А думать об этом до окончания срока службы в Сибири нельзя было. Отрадным признаком, однако, было возвращение ему потомственного дворянства в мае 1857 года. Это означало полное восстановление в правах. Офицер и дворянин, он уже не чувствовал себя более каторжником и государственным преступником. Но хлопоты Врангеля, находившегося в Петербурге, брата Михаила и ряда знакомых подвигались очень медленно. Вместо осуществления надежд – вокруг была тошная строевая служба, нищенское жалованье, упреки жены. Марья Димитриевна видела, что и ее мечты не воплотились: ведь ей хотелось вернуться в семипалатинское общество победительницей и доказать всем этим тупым и чванливым дамам, как они ошибались, пренебрегая ею. Но получить реванш не удалось: денег у нее не было даже для самого скромного приема гостей или для нарядов, и приходилось снова сидеть дома и скучать. Пашу, опять-таки благодаря усилиям Федора Михайловича, удалось определить в Сибирский кадетский корпус, и с августа 1857 года супруги жили вдвоем. Оба хворали – Достоевский приписывал нездоровью жены отсутствие детей. «Живем мы понемногу, – писал он Константу, – и нет причин жаловаться на свою судьбу, но здоровье мое плохо». Любопытно, что, судя по записи, которую Достоевский вел, отмечая даты своих припадков, именно в период сентябрь-декабрь 1857 года, когда он жаловался на здоровье, эпилепсии у него не было. Очевидно, подавленное настроение вызывалось другими причинами. В конце ноября он пишет сестре Марьи Димитриевны, Варе:
«Знаете ли, у меня есть такой предрассудок, предчувствие, что я скоро должен умереть. Такие предчувствия бывают почти всегда от мнительности, но уверяю вас, что я в этом случае не мнителен, и уверенность моя в близкой смерти совершенно хладнокровная… Мне кажется, что я уже всё прожил на свете и более ничего не будет, к чему можно стремиться». Эти строки он пишет через десять месяцев после брака с «ангелом», с той женщиной, «без которой нельзя жить» и из-за которой он собирался броситься в Иртыш.
В январе 1858 г., следуя советам друзей из Петербурга, Достоевский подал официальное прошение об отставке и разрешении вернуться в европейскую Россию. Ведь он отбыл срок наказания – по приговору ему полагалось провести четыре года в Сибири по выходе с каторги, – и вот четвертый год в Семипалатинске подходил к концу. Прошло, однако, еще пятнадцать месяцев, прежде чем просьба его – вполне законная – была удовлетворена. И ожидание оказалось настолько томительным, что Достоевский сохранил о нем самые мрачные воспоминания. «Живу в Семипалатинске, который мне надоел смертельно, жизнь в нем болезненно мучит меня, – писал он Якушкину в декабре 1858 г., – журналов я не читаю, и вот уже полгода не брал в руки даже газет». Писание подвигалось медленно, но тут причиной было желание Достоевского наилучшим образом воплотить свой художественный замысел. В мае 1858 г. он отвечает брату на письмо о художественном творчестве.
«Но что у тебя за теория, друг мой, что картина должна быть написана сразу и пр. и пр. и пр. Поверь, что везде нужен труд, и огромный. Ты явно смешиваешь вдохновение, т. е. первое, мгновенное создание картины или движения в душе (что всегда так и делается) с работой. Я, например, сцену тотчас же и записываю, так, как она мне явилась впервые, и рад ей; но потом целые месяцы, годы, обрабатываю ее, вдохновляюсь ею по несколько раз… и несколько раз прибавлю к ней или убавлю что-нибудь».
Но в 1858-м и начале 1859 года вдохновения было мало и оставалась по преимуществу работа, да и та не клеилась.
Меланхолию и апатию Достоевского усиливало растущее сознание семейного банкротства. Едва он приходил домой с ненавистной службы, как начинались стычки с женой, ее слезы и упреки. Она всё желала «играть роль», и обижалась на него, точно он был виноват в безденежье и невозможности принимать. Поддавшись его уверениям, что всё скоро образуется, она считала семипалатинское существование временным, и они жили точно на бивуаке. Хотя Достоевский и выбивался из сил, давая уроки, занимая деньги направо и налево и прибегая ко всевозможным финансовым комбинациям, они никак не могли выбиться из нужды. Его иллюзии, что она хорошая хозяйка, быстро улетучились: как и он, она не умела считать деньги, жили они безалаберно, в постоянном страхе кредиторов, неприятностей и полного расстройства их скудных финансов, иными словами, в боязни, что наступит день, когда и хлеба будет не на что купить. Им едва хватало, чтобы заплатить за стол и квартиру, об иных расходах не приходилось и думать. Одна из учениц Достоевского, Мамонтова-Мельчакова, дочь купца, которую он обучал математике, вспоминала, как ее учитель хрипло кашлял зимою и «прикрывал шинелью недостатки костюма». Несчастный этот год тянулся без радостей и просветов, от любви осталась только привычка привязанности и жалость, будущее представлялось в самых неприглядных красках.
Но вот весной 1859 года было получено долгожданное разрешение выйти в отставку и избрать для жительства любой город европейской России, за исключением столиц: пребывание в Москве или Петербурге было ему запрещено. Достоевский разом воспрял духом. Начались хлопоты – на этот раз веселые – об отъезде. Все знакомые снаряжали их в дорогу, получить взаймы деньги на путешествие не представило никаких трудностей. Пашу взяли из корпуса. 30 июня была подписана официальная бумага о выходе Достоевского в отставку в чине подпоручика. Через два дня в тарантасе, специально купленном для поездки, Федор Михайлович, Марья Димитриевна, Паша и слуга выехали из Семипалатинска. Достоевский решил поселиться в Твери: город находился вблизи Москвы, на линии железной дороги между двумя столицами. До места назначения надо было сделать четыре тысячи верст на лошадях. Ехали долго, останавливались в разных городах, в Екатеринбурге не удержались: накупили четок, запонок, пуговиц из самоцветных камней. В Нижнем Новгороде Марья Димитриевна отдыхала в гостинице, покамест Достоевский осматривал знаменитую ярмарку. Вообще, Марья Димитриевна плохо переносила езду и всё болела, и того удовольствия, какое Достоевский ожидал от путешествия, не получилось: никто не разделял его восторгов от природы и новых лиц и мест, и он с особенной силой ощутил свое одиночество.
Это ощущение резко усилилось по приезде в Тверь, в конце августа. После долгих поисков они сняли меблированную квартирку из трех комнат. Так советовал брат Михаил, да на большее не хватало средств, но Марья Димитриевна осталась этим очень недовольна. Всё не нравилось ей в Твери, и она донимала мужа упреками и нелепыми просьбами. И Достоевскому Тверь не понравилась – это был маленький провинциальный городок с улицами, поросшими травой, – но он волновался от близости столицы, без умолку говорил о своих литературных планах. А она отвечала ему жалобами на то, что у нее нет туалетов и все тряпки ее слишком пахнут сибирской глушью. Во всяком случае, вот что он пишет брату на другой день после возвращения из каторги и ссылки, после своего, как он выражается, воскресения из мертвых, после восьми лет разлуки с Россией:
«Вчера писал тебе о шляпке, не забудь, ради Бога, друг мой. Образчик лент для уборки шляпы, ленты эти от Вихман из Петербурга (сказала здешняя магазинщица). Цвет же шляпки как серенькая полоска на лентах». Главная забота Марьи Димитриевны была не ударить лицом в грязь перед местными модницами, но она тут же заявила мужу, что выходить не станет, потому что ей негде принимать. Своей квартиры она стыдилась, бедность свою принимала как незаслуженное оскорбление, и вообще вела себя как мученица, которую унижал и обижал злой тиран муж – недостойный ее возвышенной души. В «Униженных и оскорбленных» Достоевский описал это состояние: «Так бывает иногда с добрейшими, но слабонервными людьми… У женщин, например, бывает иногда потребность чувствовать себя несчастною, обиженною, хотя бы не было ни обид, ни несчастий».
Через два месяца после обоснования в Твери он писал в Сибирь: «Знакомства веду я один, Марья Димитриевна не хочет, потому что принимать у нас негде… Марья Димитриевна плачет иногда, вспоминая вас», т. е. Семипалатинск. Если недавнее прошлое казалось ей ныне завидным, а воспоминание о нем вызывало слезы сожаления, то значит переезд в европейскую Россию принес новые разочарования и новую неудачу. Всё ее тяготило, она никак не могла примириться ни со своим положением, ни с работой мужа, ни с его родней. К Достоевскому приехал старший его брат, Михаил, которого он не видел девять лет, это свидание было для него огромной радостью; но всё дело испортила Марья Димитриевна. Отношения ее с Михаилом не наладились, оба друг другу не приглянулись. Михаил скрывал свою неприязнь, а Марья Димитриевна открыто ее проявляла. Она знала, что в свое время Михаил отговаривал Федора от женитьбы. Она знала также, что он был счастлив в семейной жизни, что жена его, немудрая хорошенькая немочка, которую нашел он в Ревеле, родила ему детей, устроила ему уютный дом и жила с ним душа в душу – то есть как раз то, чего она не сумела дать Федору Михайловичу. Во всяком случае она тотчас же начала ревновать мужа к Михаилу, заподозрила семью брата в интригах против нее самой и всем своим поведением и речами доставила лишнее огорчение Федору Михайловичу.
Она была фантастична, мнительна, ревновала невпопад, всегда к тем женщинам, о которых Достоевский и не думал, и не подозревала тех, кем он интересовался. По всякому поводу начинались слезы и сцены. С ней невозможно было никуда выйти, всегда происходила какая-нибудь нелепая история: то ей не так подали в ресторане, то ей ответили грубым тоном в магазине, то знакомый, проходя, едва ей поклонился. Когда муж был весел, она была грустна, но стоило ему задуматься, как она начинала надоедать ему шутками и беспричинным смехом. А когда он садился за работу, она упрекала, что он держит ее точно в заточенье, не показывает друзьям, ни с чем с ней не делится. Но делиться он с нею не мог, потому что она не понимала ни его религиозных исканий, ни его литературных устремлений. К его писаниям у нее всегда было чуть скептическое отношение. Она была воспитана на Карамзине, Тургенев был ей ближе, чем произведения ее собственного мужа, и Достоевский хмурился и раздражался, когда она заговаривала о современной литературе, в которой мало понимала. Тяготил его и ее внутренний провинциализм, ее неожиданные и дикие нападки на мало знакомых людей, ее способность сгоряча расхвалить человека, а потом уничтожить его насмешками и бранью, ее переходы от оптимистических фантазий к полной прострации. Порою, особенно когда она давала волю своей подозрительности и объявляла врагами, чуть ли не дьяволами, самых безобидных людей, он ощущал приступы злобы и ненависти.
Глава двенадцатая
Именно в Твери брак Достоевского потерпел окончательное крушение. Было ли это следствием постепенно накапливавшихся недоразумений и даже вражды? Прекратилась ли та физическая близость, которая, худо ли, хорошо ли, всё же существовала еще в Семипалатинске? Или же надо поверить неправдоподобному рассказу дочери
Достоевского о том, что Вергунов будто бы последовал за Марьей Димитриевной в Тверь, и измена ее стала очевидной даже для идеализировавшего ее мужа? Скорее всего, Марья Димитриевна призналась, что продолжает любить Вергунова. Но даже если всё было так, как описывает дочь Достоевского, и Марья Димитриевна объявила мужу, что не любит и никогда не любила его, какую цену мог он придавать ее истерическим выкрикам? Он-то хорошо знал, что она – больная и несчастная женщина, на каждом шагу изобретающая новые выдумки, чтоб заглушить свои метания и горечь. Он прекрасно понимал, что она тоже страдает. Самые отношения их были основаны на том, что оба мучили и жалели друг друга. Просветы нежности и сострадания связывали их больше, чем страсть. Странное чувство – смешение боли, милосердия (особенно с его стороны), воспоминаний о прошлом, сожаления о несбывшемся – притягивало их друг к другу. Да кроме того, создалась и привычка, от нее слишком трудно было отказаться. Пять лет Достоевский любил Марью Димитриевну, и он жил с ней третий год. Уже после ее смерти он признавался Врангелю, единственному человеку, знавшему правду о браке Достоевского: «…Несмотря на то, что мы были положительно несчастны вместе, мы не могли перестать любить друг друга: даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу» (письмо от 31 марта 1865 года).
Разгадку этой странной связи надо отчасти искать в детских впечатлениях Достоевского: в те годы, когда мать его угасала от чахотки, образовалась в нем бессознательная ассоциация любви и недуга, нежности и страдания, влечения и телесного ущерба. Слияние – по сходству – двух образов, жены и матери, в один, больной и страдающей женщины, являлось одновременно и источником физической преграды по отношению к Марье Димитриевне, и причиной крепкой сердечной любви. Марья Димитриевна сознавала, что болезнь лишила ее прежней привлекательности, и мучительно переживала исчезновение физической близости с мужем, но отшатывалась от него, едва он проявлял желание. Она говорила ему, что он только и ждет ее смерти, чтобы отделаться от ненужной обузы, но когда он убеждал ее лечиться, утверждала, что нужна ему лишь как любовница. Она обвиняла его во всех смертных грехах, в измене и обидах, подлинных или выдуманных, нынешних и прошлых, она вспоминала все ошибки последних четырех лет. Больше всего Достоевский любил ее, когда расставался с нею. Достаточно было ему уехать от нее, как он начинал тосковать по ней и жалеть ее самой горячей жалостью. Разлука пробуждала в нем нежное влечение к той, от кого он с облегчением убегал, чтоб хоть немного отдохнуть и отойти. То же было и с ней. Поэтому всегда после разлуки происходили трогательные сцены примирения и попытки новой жизни, а затем, после нескольких дней (а иногда и часов) тишины и гармонии – снова споры, ссоры, семейный ад.
В сентябре 1859 года на вопрос Врангеля он отвечает: «Если спросите обо мне, то, что вам сказать: взял на себя заботы семейные и тяну их. Но я верю, что еще не кончилась моя жизнь и не хочу умирать». Смысл этого признания ясен: от брака не осталось ничего, кроме обязанностей. Его долг – оставаться с женщиной, которая не могла дать ему ни уюта, ни семьи, ни любви. Неудачу своего личного существования он ощущал очень болезненно. В октябре 1859 г. писал брату: «Положение мое здесь тяжелое, скверное, грустное. Сердце высохнет. Кончатся ли когда-нибудь мои бедствия?»
И затем в разных письмах звучит всё тот же мотив: «я вполне один». Это сознание одиночества и есть окончательный приговор его браку. Он ошибся насчет Марьи Димитриевны: она прекрасная и добрая женщина, но таков ее характер, и таковы обстоятельства, что ничего, кроме горя, ему от нее не видать.
Единственной отрадой и спасением было писание, но осенью 1859-го и в начале 1860 г. литературные дела его были далеко не блестящи: «Дядюшкин сон», напечатанный в «Русском Слове», успеха не имел, с «Селом Степанчиковым», который Достоевский называл комическим романом, пришлось долго возиться, прежде чем его приняли, а когда «Отечественные записки» в конце концов напечатали его, критика не обмолвилась о новом произведении ни единым словом. Теперь Достоевский работал над «Униженными и оскорбленными» и «Записками из мертвого дома» и все переписывался с братом насчет издания собрания сочинений в двух или трех томах – главным образом для улучшения финансов.
Хотя припадков не было, здоровье его по-прежнему было шатким, Марья Димитриевна была одержима своей «неподвижной идеей»: ей всё мерещилось, что он скоро умрет и она останется вдвоем с сыном в еще более трудном положении, чем после первого вдовства. Она поэтому заставляет его в письме к Государю по самому важному для него вопросу – о разрешении жить в столице – включить просьбу о принятии Паши в гимназию на казенный счет… О «потомственном дворянине двенадцатилетнем Паше Исаеве» пишет он и в других обращениях к различным высокопоставленным особам. Оба ходатайства удовлетворены: Паша помещен в гимназию, а в декабре 1859 года получено, наконец, разрешение на свободное проживание в обеих столицах. Еще до этого Достоевский отправился тайком на один день в Москву и, по возвращении, так воспламенил жену своими восторженными рассказами, что и она начала строить планы о переселении из Твери. Это был единственный случай, когда она вышла из своего обычного состояния меланхолии, апатии или боязни за мужа: она приходила в ужас от самого ничтожного желудочного недомогания Достоевского и в то же время едва сознавала, что сама таяла от медленно, но неуклонно развивавшейся болезни.
В декабре 1859 г. Достоевский выехал в Петербург, а в начале 1860-го к нему присоединилась Марья Димитриевна. Она, однако, не выдержала холодного и гнилого климата столицы и принуждена была вернуться в Тверь. С этого момента совместная жизнь их нарушена, они лишь изредка имеют подобие общего дома, а чаще всего проживают на разных квартирах, в разных городах. Летом 1862 года Достоевский отправился за границу, один, а Марья Димитриевна осталась в Петербурге якобы для помощи сыну в подготовке к гимназическому экзамену (Паша оказался «неуспевающим» учеником). Некоторым друзьям Достоевский объяснял, что на поездку за границу с женой не хватило денег. Перед отъездом он выдал ей доверенность на получение всех причитающихся ему сумм в случае его болезни или смерти. Всякие отговорки и объяснения нужны были, вероятно, для соблюдения приличий – но с 1861 года супруги жили врозь не только физически, но и решительно во всём остальном. У Достоевского была его собственная жизнь, к которой Марья Димитриевна не имела никакого отношения. Она чахла и умирала. Он встречался с людьми, издавал журнал и писал: с 1860-го по 1862 год он написал свыше ста печатных листов.
За границу летом 1862 года он ехал с явным чувством радости и свободы. Впервые за долгое время веселые, даже шутливые ноты звучат в его письмах к близким людям.
«Ах, кабы нам вместе, – пишет он Страхову. – Увидим Неаполь, пройдемся по Риму, чего доброго приласкаем молодую венецианку в гондоле (А? Николай Николаевич?). Но… ничего, ничего, молчание, как говорит в этом же самом случае Поприщин».
Ему страстно хотелось побывать в Италии – и хотелось именно теперь, пока были силы, и жар, и поэзия, как писал Полонскому, а не ждать до того времени, когда он отправится на юг с лысой и плешивой головой лечить на солнце застарелый ревматизм.
Он побывал в Берлине, Париже, который очень ему не понравился, проехал по Рейну и Швейцарии, а затем прожил несколько недель во Флоренции и объездил почти всю Италию. Именно в эту поездку начал он играть в рулетку, и эта новая страсть поглотила его целиком.
В сентябре, по возвращении, он нашел Марью Димитриевну в постели. Ей было очень худо. С этого момента она – инвалид, и Достоевский ухаживал за нею, как брат милосердия. Зимой она почти не выходила из своей комнаты и лежала по целым месяцам. Весною 1863 г. ей стало так плохо, что опасались за ее жизнь, и ей удалось выжить чудом. При первой возможности Достоевский отвез ее во Владимир, где климат был гораздо мягче. В июне он описывал свои невзгоды Тургеневу: «болезнь жены (чахотка), расставание мое с нею (потому), что она, пережив весну, т. е. не умерев в Петербурге, оставила Петербург на лето, а, может быть, и долее, причем я сам ее сопровождал из Петербурга, в котором она не могла более переносить климата».
Но сам Достоевский за нею во Владимир не последовал. Сперва он по горло был занят делами, издательскими и финансовыми, а затем снова уехал за границу – и на этот раз он был уже в Париже, Италии и Германии не один.
Жену увидал он только в октябре, во Владимире, и тут же принял решение везти ее в Москву: поселиться с нею в Петербурге было невозможно, а оставлять во Владимире тоже, по-видимому, нельзя было. Марья Димитриевна была настолько изнурена лихорадкой и, вообще, находилась в таком критическом состоянии, что даже переезд из Владимира в близкую Москву представлялся затруднительным, почти опасным. «Однако, – пишет Достоевский брату, – по некоторым крайним обстоятельствам другие причины так настоятельны, что оставаться во Владимире никак нельзя». Каковы были эти причины? Действовали ли тут соображения делового порядка, или же, как всегда у Достоевского, за короткими фразами письма скрывались какие-то сложные жизненные сплетения, какие-то тайные ходы личных отношений и психологических комплексов, которые так и останутся одной из загадок биографии писателя? Неужели во Владимире, как об этом намекает дочь Достоевского, находился Вергунов? А может быть, Марья Димитриевна подозревала мужа в неверности и не хотела с ним расставаться – он же мог выбирать лишь между Москвой и Петербургом, но уж ни в коем случае не хоронить себя в провинциальном Владимире. Или возможно, что Марья Димитриевна поссорилась с теми родными или знакомыми, которые всё это время ходили за нею. И уж во всяком случае, Достоевский считал своим долгом облегчить жене последние месяцы ее жизни. Это было гораздо легче в Москве.
В начале ноября Достоевские обосновались в Москве. Федор Михайлович получил небольшое наследство и был менее стеснен в деньгах, чем обычно. Он проводил дни и ночи за письменным столом, но работа подвигалась плохо: он писал «Игрока» и статьи для журнала «Эпоха». Два припадка прервали его деятельность на несколько дней, но самым большим препятствием к труду была необходимость ухаживать за женой. Она от болезни стала так раздражительна, что не могла выносить никого, даже сына, приехавшего из Петербурга навестить ее. Впрочем, он был настолько легкомыслен, учился так плохо и делал такие глупости, что сделался совсем несносным подростком.
Достоевский отлично сознавал, что конец близок.
«Жаль мне ее ужасно, – пишет он брату в январе 1864 г., – у Марьи Димитриевны поминутно смерть на уме, грустит и приходит в отчаяние. Такие минуты очень тяжелы для нее. Нервы ее раздражены в высшей степени. Грудь плоха, и иссохла она, как спичка. Ужас! Больно и тяжело смотреть».
Марья Димитриевна умирала мучительно и трудно: ее страдания и настроения, по-видимому, носились в памяти романиста, когда он описывал в «Идиоте» агонию Ипполита. Да и все больные, большей частью чахоточные женщины его произведений, сохраняют черты, общие с Марьей Димитриевной.
Уже в феврале стало ясно, что весны Марья Димитриевна не переживет. Достоевский плохо работает, сам болеет, душевно разрывается между умирающей женой и той внутренней драмой новой любви, которая в это время владела им.
Марья Димитриевна таяла буквально с каждым днем. Достоевский писал 26 марта:
«Марья Димитриевна до того слаба, что А. П. (доктор) не отвечает уже ни за один день. Далее двух недель она
А Марья Димитриевна, как это часто бывает с умирающими, уже перестает понимать, что ее положение безнадежно, мечтает уехать в Астрахань к отцу, или в Таганрог, где у Константов был дом, и боится напоминаний о Паше, ибо она заявила, что хочет видеть его только для предсмертного благословения. И как раз в те дни, когда она предается всяким мечтаниям об отъезде и поправке, Достоевский просит брата приготовить черную одежду для сына Марьи Димитриевны и пишет: «Как умрет Марья Димитриевна, я тотчас же пришлю телеграмму». Это приятие совершающегося и спокойное, почти деловое обсуждение неизбежного продолжалось, однако, недолго. В апреле началась длительная и страшная агония Марьи Димитриевны: «Мучения мои всяческие теперь так тяжелы, – писал Достоевский 2 апреля, – что я и упоминать не хочу о них. Жена умирает
14 апреля с Марьей Димитриевной сделался припадок, кровь хлынула горлом и начала заливать грудь. На другой день к вечеру она умерла – умерла тихо, при полной памяти, и всех благословила: «Она столько выстрадала, что я не знаю, кто бы мог не примириться с ней». Эти слова письма Достоевского, извещавшего о кончине жены, были обращены к брату Михаилу, которого Марья Димитриевна всегда считала ее «тайным врагом». Он, в свою очередь, очень не любил ее и был уверен, что она загубила жизнь Федора Михайловича.
Через год после смерти жены Достоевский так писал о ней тому, кто не только знал ее, но и был свидетелем первых лет их любви:
«Существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею, не отходил от ее постели всю зиму 64 года, и 16 апреля прошлого года [4] она скончалась {14} в полной памяти… и, прощаясь, вспомнила и вас. Помяните ее хорошим, добрым воспоминанием. О, друг мой, она любила меня беспредельно, я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо. Всё расскажу вам при свидании, теперь же скажу только то, что, несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно фантастическому характеру), мы не могли перестать любить друг друга; даже, чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушнейшая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умерла – я хоть мучился, видя весь год, как она умирает, хоть и ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею, – но никак не мог вообразить, до какой степени стало больно и пусто в моей жизни, когда ее засыпали землею. И вот уж год, а чувство всё то же, не уменьшается».
Достоевский любил ее за все те чувства, которые она в нем возбудила, за всё то, что он вложил в нее, за всё, что с нею было связано – и за те страдания, которые она ему причинила. Но он любил ее и за ее собственные страдания – тем сложным сплетением человеческой жалости, нежности, сладострастия и того одновременно сыновнего и отцовского чувства близости, которое связывало его с больной и истерической Марьей Димитриевной крепче, чем радость удачного брака. Недаром она напоминала ему его больную мать. В некоторых отношениях были они похожи друг на друга: в обоих легко вспыхивал какой-то огонь исступления, оба не вмещались в обычные рамки спокойствия и привычки, у обоих всё било через край, не знало меры. Но то, что было пламенем гения в Достоевском, у Марьи Димитриевны полыхало болотными огоньками тяжелого недуга.
След от Марьи Димитриевны можно найти во многих произведениях Достоевского. Наташа в «Униженных и оскорбленных», жена Мармеладова в «Преступлении и наказании», отчасти Настасья Филипповна в «Идиоте» и Катерина в «Братьях Карамазовых» – все эти образы женщин с бледными щеками, лихорадочным взором и порывистыми движениями навеяны той, кто был первой и большой любовью писателя.
То, что Достоевский написал и о ней, и о своих переживаниях Врангелю, старому семипалатинскому другу, было, конечно, истинной правдой. Но он не упомянул, что ухаживая за умирающей, он ощущал не одну только муку сострадания и привязанности. Он должен был испытывать и чувство вины, может быть, стыда и угрызений совести, потому что и сердце, и мысли его были разделены, и у изголовья Марьи Димитриевны он мечтал о другой женщине и стремился к ней со всей силой страсти, ревности и желания.
Часть вторая Подруга вечная
Глава первая
Со времени переезда в Петербург в 1860 году Достоевский развил кипучую деятельность. Вместе с братом Михаилом он приступил к изданию ежемесячного журнала «Время». Редакционная работа и статьи отнимали у него много энергии. И в то же время он безостановочно писал. У него был отличный, почти каллиграфический почерк, он любил твердое стальное перо и хорошую плотную бумагу, и за два года, прошедшие со дня его приезда из Твери, он исписал свыше 1600 страниц. «Записки из мертвого дома» и «Униженные и оскорбленные», печатавшиеся в его собственном журнале с января по июль 1861 года, вновь привлекли к нему внимание публики и критиков. В «Записках» он изобразил всё, что видел в сибирских тюрьмах, и его незатейливый рассказ был проникнут таким чувством понимания и жалости к преступникам, так ярко и убедительно обнажал все противоречия их натуры, одинаково способной и на дикое насилие и на доброе движение сердца, что очерки эти тотчас были отмечены, как выдающийся образец новой реалистической школы и гуманистического направления. В убийцах и нарушителях законов Достоевский открыл искру человечности и крупицу «божеского»: отсюда его вера, что даже в самой черной низости русский народ хранит надежду на милосердие и мечту о Христе.
Хотя и в совершенно другом плане, «Униженные и оскорбленные» тоже выражали гуманные стремления автора. Несмотря на весь их мелодраматизм и арсенал романтических приемов – незаконные дети, отцовское проклятие, тайны наследства и рождения, благородные нищие, злодей князь, добродетельные и прекрасные девушки и чистые грешницы, – несмотря на все сплетения интриги и совпадения любви и смерти, «Униженные и оскорбленные» дышали всё тем же состраданием к маленькому человеку, всё той же обидой на трудную судьбу бедняков и обездоленных, что и первое произведение, давшее известность Достоевскому пятнадцать лет тому назад. Несчастья и страдания героев нового романа вызывали сочувствие и даже слезы читателя. Но для современника, конечно, были менее очевидны, чем для нас, их автобиографические черты. Писатель Иван Петрович, от имени которого ведется повествование, бескорыстно и беззаветно любит Наташу: она предпочитает ему Алёшу, сына князя Вадковского. Наташа уходит к Алёше и живет с ним, не прерывая, однако, дружеской близости с Иваном Петровичем, и их отношения такие же волнующие и странные, как у Достоевского с Марьей Димитриевной в пору ее увлечения Вергуновым. Мало того, Иван Петрович заботится о счастливом сопернике, помогает Наташе наладить ее жизнь с Алешей, утешает ее, повторяя некоторые страницы из биографии самого Достоевского. Двое мужчин любят одну и ту же молодую женщину, и она сама привязана к обоим – эта ситуация слишком часто встречается в его произведениях, чтобы ее можно было попросту принять за литературный прием, вне зависимости от личного опыта писателя. В частности, любовный треугольник в «Униженных и оскорбленных» слишком явно напоминают действительные происшествия из истории его первого брака.
Успех «Записок из мертвого дома» и «Униженных и оскорбленных» позволил Достоевскому добиться того, о чем он мечтал в сибирской глуши: он снова выходит в первые ряды русских писателей и занимает место, которое потерял из-за многолетнего вынужденного молчания. Он, правда, не столь популярен, как Тургенев или другие властители дум шестидесятых годов, но в сравнительно короткий срок он становится одной из видных фигур в литературных кругах столицы. Он встречается со множеством людей, знакомится с представителями художественного, театрального и ученого мира, он вхож в дома «меценатов» и журналистов, он выступает с чтениями на благотворительных вечерах, куда обычно приглашались корифеи эстрады и слова. Всё это не значит, что Достоевский сделался светским человеком. Он по-прежнему сдержан и нелюдим и предпочитает сидеть дома, но не может отказаться от того образа жизни, который неизбежен в его положении писателя и редактора журнала. И кроме того, он был так долго лишен общения с интеллигентными людьми, что теперь, поборов природную диковатость и любовь к уединению, он с жадностью видится с литераторами, поэтами и романистами. Весь дух эпохи толкает его к общению с людьми, к живому обмену мыслями. Правительство, уступая растущему давлению общественного мнения, начинает эру великих реформ, вся Россия, встрепенувшись, пробуждается к новой жизни, ищет новых путей. Освобождение крестьян, создание независимого и гуманного суда, включая институт присяжных заседателей, нововведения в образовании и торговле, во всех областях социальной и экономической деятельности, преображают страну и надвое переламывают ее историю. Освободительные и оптимистические стремления этой бурной эры захватывают Достоевского, хотя он зачастую плывет против течения: интеллигенция левеет, а он правеет, бывшие монархисты становятся революционерами, а он делается монархистом, радикальная молодежь атеистична, а он ищет Бога, нигилисты всё упрощают и выкидывают лозунг утилитарности и материализма, а он интересуется психологическими сложностями и высшими идеалами христианства.
В 1860–62 гг. он окунулся в работу с каким-то неистовым увлечением. В ней были и выход для его дум и чувств, и бессознательное вознаграждение за неудачу личной жизни. Но помимо этого, он должен был работать как поденщик, чтобы свести концы с концами. Литературный заработок – его единственный источник существования. Достоевский – один из первых русских писателей-профессионалов, и он гордится этим своим званием, хотя и вечно жалуется и на оскорбительное безденежье, и на постоянную спешку, мешающую ему отделывать его произведения. Он вечно в долгу у издателей, ему необходимо отрабатывать авансы и ночами дописывать очередные главы романа «с продолжением» для выходящей книжки журнала. Он завидует писателям-аристократам, как Тургенев и Толстой, или писателям-чиновникам, как Гончаров: им никогда не приходилось писать ради денег, рассчитывая наперед, что столько-то листов нового произведения обеспечат плату за квартиру или долг портному. Впрочем, как это было и с Диккенсом и Бальзаком, критики сильно преувеличили зависимость слога Достоевского от условий его работы. Ходячее мнение приписывает длинноты и недостатки конструкции его романов необходимости печататься в периодических изданиях и финансовым трудностям. Но будь у Достоевского больше времени для шлифовки слога, он, вероятно, писал бы всё тем же стилем пространных монологов, драматических отступлений и словесных нагромождений, – потому что это была его манера, его собственная и неодолимая стилистическая особенность, его естественный способ выражения: от него он не мог отказаться, даже если бы материальная обеспеченность позволила ему по три раза переписывать одну страницу.
Работа и первые литературные удачи вновь окрылили Достоевского. На свою брачную жизнь он явно махнул рукой. Независимо от того, действительно ли Марья Димитриевна призналась ему в Твери, что никогда его не любила и отдала свое сердце и тело Вергунову, разрыв между супругами длился уже второй год. Марья Димитриевна либо болела, почти не выходя из своей комнаты и нередко устраивая очередные сцены и истерики, либо уезжала надолго в деревню. Как ни было тяжело подобное положение, у Достоевского было слишком много нерастраченной жизненной силы и простого желания радости, чтобы он мог считать свое сентиментальное и эротическое существование завершенным. Врангель, у которого тоже всё обстояло далеко не благополучно в его романе с Е. Гернгросс, женой барнаульского губернатора, написал ему в минорном тоне, а Достоевский ему ответил:
«И вы, и я, пожили и много прожили… Выдержав два раза сердечную горячку, вы думаете, что истощили всё. Когда нет нового, так и кажется, что совсем умер».
Может быть, подобное настроение и владело им в Твери, теперь же он заявляет: «Но я верю, что не кончилась еще моя жизнь, и не хочу умирать». До переезда в Петербург у него не было ничего «нового» в любовной области: он был верен Марье Димитриевне и не сближался с другими женщинами. Но после того, как он покинул Тверь, жизнь его резко изменилась, он проводил дни и вечера вне дома, ездил в Москву и за границу один, встречал интересных девушек и в редакции, и у брата, и у знакомых. «Штудирование характера знакомых дам, – рассказывает современник, – было сейчас его любимым занятием». Он сильно ими интересовался и не скрывал этого, чем весьма удивлял брата Михаила, хорошо помнившего, как он боялся и сторонился женщин в молодости. А теперь некоторые из них, как, например, Александра Шуберт, умная и красивая актриса, очень привлекали его. Он скоро подружился с Шуберт. «Я так уверен в себе, что не влюблен в вас», – всё повторял он, но дружба эта носила очень романтический и эмоциональный характер. Шуберт поселилась в Москве, и когда Достоевский бывал там, он всегда с нею виделся. Некоторые поездки были, по-видимому, вызваны сильным желанием встретиться с очаровательной актрисой.
Достоевский снова жаждал «женского общества», и сердце его было свободно: Марья Димитриевна более не заполняла его чувств и ума, а ее прежнее поведение и история с Вергуновым снимали с него всякие моральные обязательства. Он считал себя также свободным и в чисто физическом смысле. В этой области личные склонности Достоевского и его эротическая двойственность совпали с веяниями эпохи и настроениями некоторых интеллигентских кругов. Когда его друг и биограф Н. Страхов познакомился с братьями Достоевскими в начале 60-х годов, он был поражен тем духом, который царствовал в редакции их журнала: