ШЕЛЛИНГ. Бесс, я никогда не говорил с тобой об этом. И теперь, думаю, ты поймешь, я постараюсь, чтобы ты поняла… что я хочу, пока я… пока я… до того, как… Бесс, я взял от жизни не все, что хотел. Не хватает малого, пустяков, которых обычно не замечаешь. Того, что ты видишь из окна вечером, после ужина, или ранним утром, когда просыпаешься. Запахов, которые ощущаешь, выйдя за порог, летним утром, когда под солнцем начинает испаряться роса. Звуков, которые слышишь, возясь с лошадьми или скирдуя сена. Всего этого не замечаешь, но, однако, они остаются в памяти. Зеленый пушок на яровом поле, который вдруг появляется утром. Кукурузный лес, покачивающийся под легким ветерком. Лоснящиеся бока лошади. Пласт жирной земли, вывернутый плугом. Глоток ключевой воды после целого дня, проведенного под солнцем, те незабываемые ощущения, когда она втекает в тебя и охлаждает прожаренное тело… А как хочется увидеть светловолосого бутуза, делового и серьезного, играющего с собакой в тени дома… Ничего этого под землей нет, Бесс…
БЕСС. Всему есть свое место, Джон. В том числе и мертвым мужчинам.
ШЕЛЛИНГ. Мое место на земле, Бесс. Мое дело — ходить по земле, а не лежать в ней. Вниз меня утянула ловушка. Я не очень умен, Бесс, поэтому в нее и попался… но теперь я могу сказать… Мне есть, что сказать фермерам, прежде чем я уйду… и я собираюсь сказать им все…
БЕСС. Мы можем похоронить тебя дома, Джон, около реки. Там прохладно и тихо и ветер всегда шуршит листвой…
ШЕЛЛИНГ. Позже, Бесс, когда я все увижу, все унюхаю, все скажу… Человек имеет право сойти в могилу, никому не дозволено стаскивать его туда…
БЕСС. Как… каково будет нашему сыну, если он увидит тебя таким?
ШЕЛЛИНГ. Он не увидит… Я не приду к вам…
БЕСС. Пусть так. Даже если он будет знать…
ШЕЛЛИНГ. Я ничего не могу поделать. Это что-то сильнее тебя… сильнее меня. Я не знаю, откуда оно взялось. Может. Выросло из земли… как… как сорняк… как цветок. Срежь его, и оно выпрыгнет в десяти новых местах. Остановить нельзя. Земля к этому готова.
БЕСС. Ты был хорошим мужем, Джон. Для ребенка… для меня… не так ли?
ШЕЛЛИНГ (спокойно). Уезжай домой, Бесс. Уезжай домой! (Затемнение).
Прожектор освещает ПЯТЫЙ ТРУП, РЯДОВОГО ЛЕВИ, который стоит в траншее-могиле спиной к зрителям. Его женщина, молодая, красивая, элегантная, сидит на краю траншеи, лицом к нему, говорит с ним.
ДЖОАН. Ты любил меня больше всех, не так ли, Генри, больше всех остальных женщин, не так ли?
ЛЕВИ (ПЯТЫЙ ТРУП). Теперь-то какая разница?
ДЖОАН. Я хочу знать.
ЛЕВИ. Это неважно.
ДЖОАН. Важно для меня. Я знаю об остальных, Дорис, эта востроглазая Джанет… Генри, ты — не живой, не так ли, Генри?
ЛЕВИ. Нет, мне разворотило все внутренности.
ДЖОАН. Ну почему войны ведутся в такой грязи? Не ожидала увидеть ничего подобного. Словно… словно на свалку попала.
ЛЕВИ. Ты запачкала туфельки. У тебя красивые туфельки, Джоан.
ДЖОАН. Тебе понравились, Генри? Из кожи ящерицы. Мне они тоже нравятся. Сейчас так трудно найти хорошие туфли.
ЛЕВИ. Ты по-прежнему танцуешь, Джоан?
ДЖОАН. Гораздо лучше, чем раньше. Танцы нынче устраиваются гораздо чаще. На благотворительных вечерах по сбору средств для сирот, в госпиталях для выздоравливающих, при подписке на Займы победы. Я занята семь вечеров в неделю. Я продала больше облигаций Займов победы, чем любая другая в Лиге женщин-избирательниц. Я получила каску… одну из их касок… пробитую пулей, за то, что продала облигаций на одиннадцать тысяч долларов.
ЛЕВИ. Здесь мы получаем их за так, тысячами… пуль хватает.
ДЖОАН. Какой злой у тебя голос. Нельзя так зло говорить.
ЛЕВИ. Извини.
ДЖОАН. На днях я слушала полковника Элуэлла. Ты знаешь полковника Элуэлла, старика Энтони Элуэлла, владельца сталеплавильного завода. Он выступал на ежемесячном банкете Красного креста и сказал, что одним из главных достоинств этой войны — отсутствие злости в наших парнях. Он сказал, что ими движит только патриотизм. Он — прекрасный оратор, полковник Элуэлл. Я плакала и плакала…
ЛЕВИ. Я его помню.
ДЖОАН. Генри, как по-твоему, мы выиграем эту войну?
ЛЕВИ. Какая разница?
ДЖОАН. Генри! Разве можно так говорить?! Не понимаю, что на тебя нашло. Действительно, не понимаю. В газетах пишут. Что они, если выиграют войну сожгут наши церкви, сравняют с землей наши музеи и… и изнасилуют наших женщин (ЛЕВИ смеется). Чего ты смеешься, Генри?
ЛЕВИ. Я мертв, Джоан.
ДЖОАН. Да. Тогда почему… почему ты не позволяешь похоронить себя?
ЛЕВИ. На то есть масса причин. Я много чего любил на этой земле…
ДЖОАН. Мертвец не может прикоснуться к женщине.
ЛЕВИ. Прикоснуться — нет, но на этом жизнь не заканчивается. Я всегда наслаждался, прислушиваясь к разговорам женщин, слушая их смех, наблюдая, как юбки раздуваются на ветру, замечая, как при ходьбе перекатываются под платьем груди. А ласкать их — это совсем другое. Мне нравилось цоканье высоких каблуков по ночным тротуарам, нежность девичьих голосов, когда они проходили мимо меня под руку с молодыми людьми. И ты была такая красивая, Джоан, с белокурыми волосами, длинными пальцами.
ДЖОАН. Тебе всегда нравились мои волосы. (Пауза). Ни одна женщина не пройдет с тобой под руку, Генри Леви, пусть ты и не ляжешь в могилу.
ЛЕВИ. Нет. На зато я смогу смотреть на глаза женщин, на их блестящие волосы, по покачивание их бр. Ты знаешь, как они покачивают ими, особенно. Если позади идет симпатичный молодой человек. Все это символизирует для меня жизнь и землю, радость и боль. За все это земля передо мной в долгу, потому что мне только тридцать. Радость и боль — каждый человек должен получить свою долю, получать полные семьдесят лет, чтобы точку в его жизни поставила судьба, а иголка с цветной головкой на карте генерала. Какое мне дело до иголок на генеральских картах?
ДЖОАН. Это не просто иголки с цветными головками. Они означают гораздо больше…
ЛЕВИ. Больше? Для кого? Для генералов — не для меня. Для меня они — иголки с цветными головками. Это нечестная сделка — обмен моей жизни на малую часть иголки…
ДЖОАН. Генри, как ты можешь так говорить? Ты знаешь, ради чего мы ведем эту войну.
ЛЕВИ. Нет. А ты?
ДЖОАН. Разумеется, все это знают. Мы должны победить! Мы должны быть готовы к тому, чтобы принести в жертву последнюю капли крови. Так или иначе, что мы можешь с этим поделать?
ЛЕВИ. Ты помнишь прошлое лето, Джоан? Мою последнюю увольнительную. Мы поехали в Мэн. Я бы хотел долгое время помнить: и солнце, и пляж, и твои нежные руки.
ДЖОАН. Так что ты собираешься делать?
ЛЕВИ. Бродить по свету, смотреть на красивых, длинноногих девушек, наслаждаться их улыбками, вслушиваться в их голосах теми самыми ушами, которые генералам не терпятся засыпать землей…
ДЖОАН. Генри! Генри! Однажды ты сказал, что любишь меня. Ради любви ко мне, Генри, вернись в могилу…
ЛЕВИ. Бедная Джоан. (Протягивает руку, чтобы нежно прикоснуться к ней) ДЖОАН (Отпрянув). Не трогай меня. (Пауза). Из любви ко мне.
ЛЕВИ. Уезжай домой, Джоан! Уезжай домой! (Затемнение).
Прожектор освещает ТРЕТИЙ ТРУП, РЯДОВОГО МОРГАНА, и ДЖУЛИЮ БЛЕЙК. Он стоит спиной к зрительному залу, в траншее, она — правее и выше его. ДЖУЛИЯ рыдает.
МОРГАН. Перестань плакать, Джулия. Какой в этом смысл?
ДЖУЛИЯ. Никакого. Только я не могу остановиться.
МОРГАН. Не следовало тебе приезжать.
ДЖУЛИЯ. Меня попросили. Сказали, что ты не разрешаешь им похоронить себя, мертвого и все такое…
МОРГАН. Не разрешаю.
ДЖУЛИЯ (Плачет). Почему бы им не убить и меня? Я бы разрешила им себя похоронить. Я бы с удовольствием легла в землю… что бы не видеть все это… Я … я плачу уже две надели. Раньше я думала, что я не человек — кремень. Никогда не плакала. Даже ребенком. Просто удивительно, откуда теперь берутся слезы. Хотя, как я теперь понимаю, для слез остается место всегда. Я думала, что выплакала все, когда услышала, как они убили моего брата Фреда. Моего младшего брата. По утрам, когда он уходил в школу, я расчесывала ему волосы… Я… Я… А потом они убили его. Убили, не так ли?
МОРГАН. Да.
ДЖУЛИЯ. Так тяжело об этом узнавать. Но я… я знаю. А с тобой, когда ты стоишь в могиле, еще тяжелее. Я бы со временем все забыла, если бы ты… Нет, не собираюсь я этого говорить. Я лучше послушаю тебя. Дорогой, как это было ужасно. Я напьюсь. Я ненавижу все это и напьюсь. Буду громко петь, пусть все смеются. Я на днях перекладывала твои вещи… я сумасшедшая… я три раза в неделю перекладываю твои вещи, тереблю твои пиджаки, читаю твои книги… У тебя такая красивая одежда… И ты написал мне такое милое четверостишье, когда уезжал в Бостон…. Сначала я смеялась, потом плакала, потом…. Такие хорошие стихи… ты мог бы стать прекрасным писателем. Я думаю, величайшим писателем со времен… Я… Они отстрелили тебе руки, дорогой?
МОРГАН. Нет.
ДЖУЛИЯ. Это хорошо. Если бы что-то случилось с твоими руками, я бы этого не вынесла. Это было ужасно, дорогой?
МОРГАН. Не то слово.
ДЖУЛИЯ. Но они не отстрелили твои руки. Это уже что-то. Теперь мы учимся испытывать признательность судьбе черт знает за что. Люди должны испытывать за что-то признательность, а это так трудно, с этой войной… О, дорогой, я не могу представить себе, что ты р. Почему-то мне кажется, что ты создан только для того, чтобы жить. Но на душе у меня стало бы легче. Если бы тебя похоронили на большом зеленом поле, посадили цветы вокруг надгробного камня с надписью: «Уолтер Морган. Родился в 1913. Умер в 1937». Я смогла бы бросить пить и не пела бы так громко. Люди бы не смеялись надо мной. Самое ужасное — смотреть на все те книги, которые ты принес домой, но так и не прочитал. Они ждут тебя, ждут, когда ты придешь и откроешь их… О, позволь им похоронить себя, позволь им похоронить себя… Ничего же не осталось, только безумцы и одежда, которая без пользы будет висеть в шкафах… Почему нет?
МОРГАН. Есть так много книг, которые я не успел прочитать, так много мест, где я не успел побывать, так много воспоминаний, которые я не хранил достаточно долго… Я не хочу, чтобы меня всего этого лишили…
ДЖУЛИ. А я? Дорогой, я… Мне так мерзко напиваться. Твои имя и фамилия будут очень хорошо смотреться на простой мраморной плите, лежащей на зеленом поле. «Уолтеру Моргану, любимому, от Джулии Блейк…» И вокруг маки, незабудки, эти маленькие лиловые цветочки… (Она наклоняется, рыдая в голос, вспышка, выстрел пистолета, она начинает заваливаться вбок). Теперь они могут внести мою фамилию в список потерь. Как называются эти маленькие лиловые цветочки, дорогой… (Затемнение).
Луч прожектора следует за Кэтрин Дрисколл, когда она идет от ТРУПА к ТРУПУ, вглядываясь в их лица. Сначала она смотрит на ШЕСТОЙ ТРУП, по ее телу пробегает дрожь, она закрывает глаза, идет дальше. Останавливается перед ПЯТЫМ ТРУПОМ.
КЭТРИН. Я — Кэтрин Дрисколл. Я… я ищу моего брата. Он мертв. Вы — мой брат?
ПЯТЫЙ ТРУП. Нет. (КЭТРИН переходит к ЧЕТВЕРТОМУ ТРУПУ, останавливается, смотрит, переходит к ТРЕТЬЕМУ ТРУПУ).
КЭТРИН. Я ищу моего брата. Меня зовут Кэтрин Дрисколл. Его имя…
ТРЕТИЙ ТРУП. Нет. (КЭТРИН идет дальше, в нерешительности останавливается перед ВТОРЫМ ТРУПОМ).
КЭТРИН. Вы..? (Понимает, что это не ее брат. Переходит к ПЕРВОМУ ТРУПУ). Я ищу моего брата. Меня зовут Кэтрин Дрисколл. Его имя…
ДРИСКОЛЛ. Я — Том Дрисколл.
КЭТРИНр… привет. Я тебя не узнаю. Прошло пятнадцать лет… и…
ДРИСКОЛЛ. Что тебе нужно, Кэтрин?
КЭТРИН. Так странно… я пришла сюда, чтобы поговорить с мертвецом, чтобы уговорить его что-то сделать, лишь потому, что когда-то давно он был моим братом. Они меня уломали. Я не знаю, с чего начать…
ДРИСКОЛЛ. Ты напрасно сотрясаешь воздух, Кэтрин…
КЭТРИН. Им следовало попросить более близкого тебе человека… который тебя любил… только они никого не смогли найти. Сказали, что ближе меня никого нет…
ДРИСКОЛЛ. Все так. Ближе — нет…
КЭТРИН. И я не виделась с тобой пятнадцать лет. Бедный Том… Не очень-то сладкая жизнь была у тебя все эти годы.
ДРИСКОЛЛ. Не очень.
КЭТРИН. И ты прожил их в нищете?
ДРИСКОЛЛ. Иногда приходилось просить милостыню, чтобы поесть. Я — не из счастливчиков.
КЭТРИН. И, тем не менее, ты хочешь вернуться. Может, лучше быть мертвым, Том, чем так жить?
ДРИСКОЛЛ. Может, и нет. Может, нет никакого смысла ни в жизни, ни в смерти, да только мы в это не верим. Я много где побывал, много чего повидал, и всегда мне доставалась темная сторона, светлой — никогда, хотя я много работал, чтобы не умереть с голоду. И пусть видел я в основном лишения и трущобы, я знал, что жизнь и в этих местах станет лучше, а потому и такие парни, как я, нищие и бесправные, смогут жить лучше. От нас требовалось только одно — не опускать руки, не прекращать борьбы.
КЭТРИН. Ты мертв. Твоя борьба окончена.
ДРИСКОЛЛ. Борьба никогда не заканчивается. Теперь мне есть, что сказать людям, тем, кто управляют большими машинами, кто ворочает лопатами, чьи дети умирают от голода и рахита. Мне есть, что сказать людям, которые оставили все свои дела и взялись за оружие, чтобы сражаться на чьей-то войне. Это нужные слова. Важные слова. Такие важные, что они подняли меня из земли, вернули к людям, только потому, что у меня есть что им сказать. Если бы Господь смог поднять Иисуса…
КЭТРИН. Том! Ты потерял и веру?
ДРИСКОЛЛ. Я обрел другую. Я обрел религию, которая хочет спустить небеса с облаков и перенести прямо сюда, на землю, чтобы каждый из нас смог вкусить кусок небесного пирога. Здесь, конечно, будет не так хорошо, как на небесах, улицы не вымостят золотом и ангелов мы не увидим, придется тревожиться о канализации и расписании поездов, и мы не гарантируем, что всем это понравится, но небеса будут здесь, на этой самой земле, и, чтобы попасть туда, не потребуется выполнять особые условия, например, умирать… Мертвый или живой, я это увижу, и до тех пор не успокоюсь. Я первым поднялся из черной могилы, потому что эта идея не давала мне покоя. Я поднял остальных вместе со мной… Это моя работа — поднимать других… Они только знают, чего хотят… Я знаю, как им это получить…
КЭТРИН. В тебе по-прежнему говорит гордыня.
ДРИСКОЛЛ. Я держу небеса в своих руках, чтобы отдать их людям. У меня есть повод для гордыни…
КЭТРИН. Я пришла, чтобы попросить тебя лечь и позволить похоронить себя. Похоже, зря. Но…
ДРИСКОЛЛ. Зря, Кэтрин. Я поднялся из мертвых не для того, чтобы к ним и вернуться. Теперь я намерен остаться среди живых…
КЭТРИН. Пятнадцать лет. Хорошо, что твоя мать до этого не дожила. Как мне попрощаться с мертвым братом, Том?
ДРИСКОЛЛ. Пожелай ему легкой могилы, Кэтрин…
КЭТРИН. Зеленой и уютной тебе могилы, Том, когда наконец… наконец… зеленой и уютной. (Затемнение).
Прожектор освещает РЯДОВОГО ДИНА, он же ШЕСТОЙ ТРУП, который стоит спиной к зрителям и слушает свою мать, тоненькую, плохо одетую женщину лет сорока пяти, с красными от слез глазами. Она сидит чуть правее. Прожектор бьет на нее. ДИН в тени.
МИССИС ДИН. Позволь мне взглянуть на твое лицо, сынок…
ДИН. Тебе не захочется увидеть его, мама…
МИССИС ДИН. Лицо моего крошки. Однажды, до того…
ДИН. Тебе не захочется увидеть его, мама. Я знаю. Разве тебе не сказали, что случилось со мной?
Миссис Дин. Я спрашивала врача. Он сказал, что осколок снаряда снес тебе часть лица, но все равно…