— Звоню вам,— пояснил Джиббс,— потолковать насчет выборов.
— Каких еще выборов?
— Выборов в Северной Америке. Тех, в которых вы принимаете участие. Не забыли?
— Я старик,— ответил сенатор,— и скоро умру. Выборы меня не интересуют.
Джиббс трещал не останавливаясь:
— Но почему же, сенатор? Какая муха вас укусила? Вам необходимо что-то предпринять. Подготовить речи, выступить с заявлением для печати, прибыть сюда и поездить по стране. Организация не в силах принять все хлопоты на себя. Часть их неизбежно выпадает и на вашу долю.
— Ладно, я что-нибудь придумаю,— пообещал сенатор,— Да, да, я в самом деле что-нибудь придумаю.
Повесив трубку, он подошел к письменному столу и включил свет. Достал из ящика бумагу, вынул из кармана перо.
Телефон совершенно сошел с ума — он не удостоил звонки вниманием. Однако телефон не унимался, и в конце концов трубку снял Отто.
— Вас вызывает Нью-Йорк, сэр,— доложил он.
Сенатор сердито затряс головой и услышал, как Отто тихо говорит что-то в трубку, но слов не разобрал. Больше телефон не звонил.
Вычеркнул.
Вычеркнул.
Вычеркнул и это — и принялся писать без заголовка:
И расписался, аккуратно, разборчиво, без привычных завитушек.
— Ну вот,— произнес сенатор вслух в тишине ночной комнаты,— это они прожуют не сразу.
Заслышав мягкие шаги, он обернулся.
— Вам бы давно следовало быть в постели, сэр,— напомнил Отто.
Сенатор неуклюже поднялся — ломило кости, тело ныло, требуя покоя. «Старею,— подумал он.— Опять старею. А ведь так несложно начать сначала, вернуть юность, зажить новой жизнью. Чей-то кивок, один-единственный росчерк пера — и я стал бы опять молодым».
— Вот заявление для печати, Отто,— сказал сенатор,— Будь добр, передай его по назначению.
— Слушаюсь, сэр,— ответил Отто, бережно принимая бумагу.
— Сегодня же,— подчеркнул сенатор.
— Сегодня? Время довольно позднее…
— И тем не менее я хочу, чтоб оно было напечатано сегодня же.
— Значит, оно очень важное, сэр?
— Это моя отставка,— сказал сенатор.
— Отставка, сэр? Из сената?
— Нет,— сказал сенатор.— Отставка из жизни.
Шахматы — игра логическая. И одновременно игра этичная.
За доской нельзя орать и нельзя свистеть, нельзя греметь фигурами, нельзя зевать со скуки, нельзя сделать ход, а потом забрать его назад. Если вы побеждены, вы признаете свое поражение. Вы не заставляете противника продолжать игру, когда ваш проигрыш очевиден. Вы сдаете партию и предлагаете начать другую, если располагаете временем. Если нет, вы просто сдаетесь и при этом ведете себя тактично. Вы не сбрасываете в ярости фигуры на пол. Не вскакиваете и не выбегаете из комнаты с криком. Не тянетесь через стол, чтобы закатить противнику оплеуху.
Когда вы играете в шахматы, вы становитесь — или по крайней мере прикидываетесь — джентльменом.
Сенатор лежал без сна, глядя в потолок широко раскрытыми глазами.
Вы не тянетесь через стол, чтобы закатить противнику оплеуху. Не сбрасываете в ярости фигуры на пол.
«Но это же не шахматы,— повторял он, споря с самим собой,— Это не шахматы, а вопрос жизни и смерти. Умирающий не может быть джентльменом. Ни один человек не свернется клубочком, чтобы тихо скончаться от полученных ран. Он отступит в угол, но будет сражаться — и будет наносить ответные удары, стараясь причинить противнику наибольший урон.
А меня ранили. Смертельно ранили.
И я нанес ответный удар. Удар сокрушительный.
Те, кто вынес мне приговор, теперь не смогут выйти на улицу, даже носа высунуть не посмеют. Потому что прав на продление жизни у них не больше, чем у меня, и люди теперь осведомлены об этом. И уж люди позаботятся, чтоб им в дальнейшем ничегошеньки не перепало.
Да, я умру, но, умирая, я потяну за собой и всех остальных. И они будут знать, что именно я потянул их за собой в бездонный колодец смерти. Это самое сладкое: они будут знать, кто потянул их за собой, и не смогут ответить мне ни единым словом. Не посмеют даже возразить против благородных истин, какие я изрек…»
И тут кто-то из тайного уголка души, из иного пространства– времени вдруг воскликнул:
«Конечно, затеял,— отвечал сенатор,— Они первые сыграли не по правилам. Политика всегда была грязной игрой».
«Это было на днях»,— отрубил сенатор.
«Зато смогу смотреть в глаза простым людям Земли»,— заявил сенатор.
Да, это, конечно, вопрос. Хочет ли он?
«Мне все равно,— в отчаянии вскричал сенатор,— Будь что будет. Они сыграли со мной грязную шутку. Я им этого не спущу. Сдеру с них кожу живьем. Заставлю…»
«Убирайся прочь! — завопил сенатор.— Убирайся, оставь меня в покое! Неужели даже ночью я не могу побыть один?..»
Сенатор проснулся. Он не видел снов, но чувствовал себя так, будто очнулся от кошмара — или очнулся для предстоящего кошмара,— и отчаянно попытался вновь уйти в сон, провалиться в нирвану неведения, задернуть штору над безжалостной реальностью бытия, увильнуть от необходимости вспоминать со стыдом, кто он и что он.
Но по комнате шелестели чьи-то шаги, и чей-то голос обратился к нему. И он сел в постели, сразу проснувшись, разбуженный не столько голосом, сколько тоном — счастливым, почти обожающим.
— Это замечательно, сэр,— сказал Отто.— Вам звонили всю ночь не переставая. Телеграммы и радиограммы все прибывают и прибывают…
Сенатор протер глаза пухлыми кулаками.
— Звонили, Отто? Люди сердятся на меня?
— Некоторые — да, сэр. Некоторые ужасно злы, сэр. Но таких не слишком много. А большинство очень рады и хотели выразить вам признательность за великий шаг, который вы сделали. Но я отвечал, что вы устали и я не стану вас будить.
— Великий шаг? — удивился сенатор.— Какой великий шаг?
— Ну как же, сэр, ваш отказ от продления жизни. Один из звонивших просил передать вам, что это самый выдающийся пример моральной отваги во всей истории человечества. Он еще сказал, что простые люди будут молиться на вас, сэр. Так прямо и сказал. Это звучало очень торжественно, сэр.
Сенатор спустил ноги на пол и почесал себе грудь, сидя на краю кровати.
«Поразительно,— подумал он,— как круто иной раз поворачивается судьба. Вечером — пария, а поутру — герой…»
— Понимаете, сэр,— продолжал Отто,— вы теперь сделались одним из нас, простых людей, чей век короток. Никто никогда не решался ни на что подобное.
— Я был одним из простых людей задолго до этого заявления,— отвечал сенатор.— И вовсе я ни на что не решался. Меня вынудили снова стать одним из вас. В сущности, вопреки моей воле.
Однако Отто в своем возбуждении, похоже, ничего не слышал. Он трещал без умолку:
— Газеты только об этом и пишут, сэр. Самая крупная сенсация за многие годы. Политические комментаторы судачат о ней на все лады. По их мнению, это самый ловкий политический ход с сотворения мира. До заявления, считают они, у вас не было никаких шансов на переизбрание в сенат, а сейчас довольно одного вашего слова — и вас могут выдвинуть в президенты.
Сенатор вздохнул.
— Отто,— сказал он,— дай мне, пожалуйста, штаны. Здесь холодно.
Отто подал ему брюки.
— В кабинете вас ждет газетчик, сэр. Я выпроводил всех остальных, но этот пролез с черного хода. Вы знаете его, сэр, так что я позволил ему подождать. Это мистер Ли.
— Я приму его,— решил сенатор.
Значит, это был ловкий политический ход, и только? Ну что ж, пожалуй. Но пройдет день-другой, и даже прожженные политиканы, оправившись от изумления, станут дивиться логике человека, в буквальном смысле слова променявшего собственную жизнь на право вновь заседать в сенате.
Разумеется, простонародью это придется по вкусу — но он– то писал свое заявление не ради оваций! Впрочем, если людям так уж хочется считать его благородным и великим, пусть их считают, не повредит…
Сенатор тщательно поправил галстук, застегнул пиджак. И направился в кабинет, где ждал Ли.