Итак, мы сидели там в это майское утро, тесно прижавшись друг к другу, в чем не было никакой надобности, принимая во внимание, что ступени были достаточно широки. У наших ног простирался сад, спускаясь террасами до самой серой стены, укрепленной контрфорсами. Но с того места, где мы сидели, мы видели еще дальше – на целую милю тянулась долина, сверкали на солнце воды Таро, а завершали этот ландшафт подернутые дымкой Апеннины.
Я взял ее за руку, которую она подала мне свободно и открыто, – ее невинность была так же велика, как и моя; я спросил ее, кто она и откуда и как попала в Мондольфо. Тогда я и узнал, что ее зовут Луизина, что ее мать – одна из тех женщин, которые работали у нас на кухне, и что мать взяла ее к себе, чтобы она ей помогала, а до этого она жила у тетки в Борго-Таро24.
Сегодня мысль о том, что правитель Мондольфо сидит – почти что coram populo25, держа за руку дочь одной из кухонных прислужниц, показалась бы нелепой и оскорбительной. В то время, однако, я об этом просто не думал, а если бы и подумал, меня это нисколько бы не смутило. Для меня впервые открылся мир юной женственности, я был исполнен приятнейшего интереса и желал поближе познакомиться с этим явлением. Дальше этого я не шел.
Я прямо и открыто сказал ей, что она красива, после чего она вдруг посмотрела на меня настороженными глазами, вопросительно и тревожно, и попыталась отнять руку. Не понимая ее страхов и пытаясь успокоить ее, уверить в том, что во мне она имеет друга, который всегда защитит ее от всех ринольфо на свете, я обнял ее за плечи и привлек к себе, нежно и покровительственно.
Она окаменела, словно несчастный завороженный зверек, неспособный от страха сопротивляться грозящей ему беде.
– Ах, Мадоннино, – прошептала она и вздохнула. – Нет-нет, не надо. Это… это нехорошо.
– Нехорошо? – спросил я, и, наверное, именно так же удивился этот глупец, сын, Бальдуччи из рассказа, когда отец сказал ему, что нехорошо глазеть на женщин. – Отчего же? Мне очень хорошо.
– Но ведь говорят, что ты собираешься стать священником, – сказала она, но в этом замечании я не уловил решительно никакого смысла.
– Ну и что? Что из этого? – осведомился я.
Она снова бросила на меня робкий взгляд.
– Тебе бы следовало сидеть за уроками, – сказала она.
– Я и так на уроке, – возразил я и улыбнулся. – Я изучаю новый предмет.
– Мадоннино, это не тот предмет, который изучают, чтобы стать хорошим священником, – заметила она, снова поставив меня в тупик своей глупостью, ибо я не видел никакого смысла в том, что она сказала.
Я уже начал испытывать в ней разочарование. Если не считать моей матери, о которой я вообще не смел судить и которая стояла особняком по отношению к маленькому человеческому мирку, известному мне до той поры, я полагал, что глупость свойственна всем женщинам, так же неотделима от них, как блеяние от овцы или гоготанье от гусыни; и эту уверенность горячо поддерживал во мне фра Джсрвазио. Сейчас, увидев Луизину, я поначалу вообразил, что открыл в женской породе нечто новое, доселе неведомое и неожиданное. Ее поведение, однако, заставило меня заключить, что я ошибся и что передо мною всего лишь красивая оболочка, заключающая в себе самую заурядную душу, общение с которой окажется достаточно скучным, когда притупится первое впечатление от ее юной красоты и свежести.
Сейчас мне ясно, что я был к ней несправедлив, ибо ее слова были не такими бессмысленными, как я тогда предполагал. Вина была целиком на мне и определялась полным невежеством в той области, которая касалась мужчин и женщин, что никак не компенсировалось моими глубокими и никому не нужными познаниями, касающимися жизни святых.
Однако нашему приятному времяпрепровождению не было суждено продлиться долго. Ибо в то время, как я ломал голову над ее словами и пытался найти в них какой-то разумный смысл, у нас за спиной раздался отчаянный крик, заставивший нас отпрянуть друг от друга так испуганно, словно мы действительно совершили нечто непозволительное.
Мы оглянулись и увидели, что этот крик исходит от моей матери. Она стояла едва в десяти шагах от нас на сером фоне покрытой лишайником стены в сопровождении Джойозо, из-за спины которого выглядывала ухмыляющаяся физиономия Ринольфо.
Глава пятая. БУНТ
Вид моей матери испугал меня больше, чем я могу выразить. Он наполнил меня страхом перед чем-то непонятным. Никогда в жизни я не видел это спокойное холодное лицо до такой степени искаженным, и это произвело на меня сильнейшее впечатление.
Передо мною стояла уже не та, похожая на призрак, женщина, бледная, с потупленным взором и почти безжизненным голосом. Щеки ее горели неестественным румянцем, губы дрожали, в глубоко посаженных глазах сверкали гневные искры.
Она мгновенно очутилась около нас, словно перелетела по воздуху. И не ко мне обратила она свою речь, а к бедняжке Луизине.
– Кто ты такая, девица? – спросила она хриплым от страшного гнева голосом. – Что ты делаешь здесь, в Мондольфо?
Луизина поднялась со ступеней и стояла, нетвердо держась на ногах, очень бледная, глядя в землю и сжимая и разжимая руки. Губы ее шевелились, но она была слишком испугана, чтобы говорить. Тут вперед выступил Джойозо и сообщил моей матери, как зовут эту девушку и почему она здесь находится. Эти сведения, казалось, еще усилили ее гнев.
– Кухонная девка! – воскликнула она – Какой ужас!
Совершенно неожиданно, словно по вдохновению, плохо понимая, что я говорю, я ответил, почерпнув мой ответ из того вороха теологической премудрости, которой был напичкан.
– Все мы равны перед Богом, госпожа моя матушка.
Она метнула на меня негодующий взгляд, взгляд праведного гнева, ужаснее которого нет ничего на свете.
– Богохульник! – крикнула она. – Какое это имеет отношение к Богу?
Она не стала ждать ответа, справедливо полагая, что ответить мне нечего.
– Что до этой распутницы, – обратилась она к Джойозо, – ее выгонят отсюда плетьми – отсюда и вообще из Мондольфо. Вели конюхам, чтобы они это сделали.
Услышав ее распоряжение, я мгновенно вскочил на ноги, чувствуя стеснение в сердце и невозможность вздохнуть, отчего лицо мое страшно побледнело.
Здесь, по-видимому, снова должно было повториться – хотя в тысячу раз более жестоким и варварским образом – то зло, которое несколько лет тому назад было причинено несчастному Джино Фальконе. И о причинах, которые вызвали эту жестокость в данном случае, я не имел даже отдаленного понятия. Фальконе я любил; это, по существу; был единственный человек, который встал на пороге моей души и постучался, прося разрешения туда войти. Они его выгнали. А теперь эта девочка – самое прелестное из Божьих созданий, которые мне приходилось видеть, – чье общество было мне столь приятно и желанно, и которую, как мне казалось, я мог полюбить так же, как я любил Фальконе. Ее они тоже прогонят с такой отвратительной грубостью и жестокостью.
Позже мне суждено было лучше узнать эти причины, и я получил обильную пищу для размышлений, когда понял, что нет на свете более дикого и мстительного, свирепого и неукротимого чувства, чем праведный гнев благочестивого христианина. Все сладостные учения о милосердии и терпимости отбрасываются прочь, и мы наблюдаем самый удивительный парадокс христианства: католики предают огню еретиков, еретики убивают католиков, и все это делается из любви к Христу, причем каждый искренне гордится своими деяниями, не видя никакого богохульства в том, что именно таким образом они следуют заветам нашего Спасителя, который учил их доброте и кротости.
Вот так и моя мать отдала это чудовищное приказание, не испытывая в своем фарисейском благочестии ни малейших угрызений совести.
Однако на сей раз я не намерен стоять в стороне, как я это сделал в истории с Фальконе, и не допущу, чтобы свершилась ее жестокая ханжеская воля. Я с тех пор стал старше и повзрослел больше, чем сам мог предположить. Потребовалось это испытание, чтобы я это как следует понял. Помимо всего прочего, неуловимое влияние пола – хотя я этого и не осознавал – побуждало меня к тому, чтобы утвердиться в новообретенном мужестве.
– Остановись! – приказал я Джойозо, произнося это приказание холодно и твердо, поскольку я вновь обрел способность свободно дышать.
Уже повернувшись, чтобы отправиться исполнять чудовищное распоряжение моей матери, он замер на месте.
– В чем дело? – вскричала она, интуитивно догадываясь о моем намерении. – Ты отменяешь мое приказание?
– Ни в коем случае, – ответил я. – Разумеется, ты передашь конюхам приказание госпожи, мессер Джойозо, как тебе было велено. Но ты добавишь от меня, что, если хоть один из них тронет пальцем Луизину, я убью его вот этими руками.
Все они замерли на месте, оцепенев от изумления. Джойозо вдруг затрясся всем телом, Ринольфо, виновник всей этой сцены, стоял выпучив глаза, в то время как моя мать, вся дрожа, схватилась руками за грудь и смотрела на меня со страхом, не произнося, однако, ни слова.
Я смотрел на них с улыбкой, возвышаясь над ними, впервые в жизни почувствовав, как я высок ростом, и радуясь этому.
– Итак, – обратился я к сенешалю. – Чего ты ждешь? Отправляйся, мессер, и делай то, что тебе велела моя мать.
Он повернулся к ней, подобострастно изогнувшись, и развел руками в нелепом недоумении, всей своей фигурой выражая просьбу о руководстве на пути, который внезапно оказался столь тернистым.
– Ма… мадонна! – заикаясь пробормотал он.
Она с трудом сглотнула слюну, обретая наконец дар речи.
– Ты противишься моей воле, Агостино?
– Напротив, госпожа моя матушка, вы только что слышали, что я ее выполняю. Ваша воля будет исполнена, ваше приказание будет передано. Я настаиваю на этом. Теперь от ваших лакеев зависит, будет оно выполнено или нет. Моя ли это вина, если они окажутся трусами?
О, наконец-то я себя нашел, и с какой безумной радостью воспользовался я этим открытием!
– Но это… это же насмешка надо мной и над моим достоинством, – возразила моя мать.
Она все еще чувствовала свою беспомощность, ничего не могла понять и задыхалась, как человек, которого внезапно бросили в холодную воду.
– Если вы этого опасаетесь, сударыня, может быть, вы предпочтете отменить свое приказание?
– Так что же, эта девица останется в Мондольфо вопреки моему желанию? Ты… ты совсем потерял стыд, Агостино?
Нотки раздражения, появившиеся в ее голосе, дали мне понять, что она собирается с силами, чтобы вновь овладеть ситуацией.
– Нет, – ответил я и посмотрел в бледное, залитое слезами лицо стоявшей радом со мною Луизины. – Я думаю, что ради ее собственного блага бедной девушке лучше отсюда уйти, поскольку вы этого желаете. Но никто не посмеет бить ее плетью, словно бродячую собаку.
– Иди же, дитя, – сказал я ей как можно ласковее. – Иди, собери свои вещи и оставь эту обитель печали. И будь спокойна, ибо, если хоть один человек в Мондольфо осмелится поторопить тебя, он будет иметь дело со мной.
Я на секунду положил руку ей на плечо.
– Бедняжка Луизина, – сказал я, вздыхая. Но она отпрянула и задрожала при моем прикосновении. – Пожалей меня хоть немножко. Мне не разрешено иметь друзей, а тот, у кого нет друга, достоин сожаления.
И тогда, оттого ли, что ее простая душа проснулась и сбросила с себя смирение, к которому ее всю жизнь приучали, или она поняла, что, находясь под моей защитой, она может, не боясь, проявить перед всеми свои чувства, она схватила мою руку и, нагнувшись, поцеловала ее.
– О, Мадоннино! – промолвила она дрожащим голосом, и поток слез омочил мою руку. – Господь да вознаградит тебя за твою доброту ко мне. Я буду молиться за тебя, Мадоннино.
– Молись, Луизина, – сказал я. – Я начинаю думать, что это мне не помешает.
– Несомненно, не помешает, – мрачно подтвердила моя мать.
При этих словах Луизина, к которой вернулись все ее страхи, повернулась и быстро пошла прочь, мимо Ринолъфо, который злобно ухмыльнулся, когда она с ним поравнялась и скрылась за углом.
– Что… что вы прикажете мне делать, мадонна? – промямлил несчастный сенешаль, напоминая ей о том, что ничего еще не решено.
Она опустила глаза в землю и сложила руки. Она снова была совершенно спокойна, снова стала самой собой – сдержанной и печальной.
– Пусть ее, – сказала она. – Пусть эта девица уходит. Мы должны почесть за счастье, что избавляемся от нее.
– А мне кажется, что счастлива она, – заметил я. – Ей посчастливилось, что она возвращается в широкий мир, который лежит за стенами всего этого – в мир, где царят любовь и жизнь, который был создан Господом Богом и которому пел хвалу святой Франциск. Сомневаюсь, принимал ли Бог участие в его создании в том виде, в котором он сейчас существует. В нем… в нем слишком мало жизни.
О, в это майское утро мною владел поистине мятежный дух.
– Не сошел ли ты с ума, Агостино? – задохнулась моя мать. – А мне кажется, что, напротив, ко мне возвращается разум, – печально сказал я в ответ.
Она бросила на меня один из редких взглядов, и я заметил, как она сжала губы.
– Я должна с тобой поговорить, – сказала она. – Эта девица… – Тут она замолкла. – Следуй за мной, – приказала она.
Но в этот момент я кое-что вспомнил и обернулся, чтобы посмотреть на моего друга Ринольфо. Он втихомолку двинулся вслед за Луизиной. При мысли о том, что он отправился мучить ее и терзать, издеваться над тем, что ее выгнали из Мондольфо, мой гнев вспыхнул с новой силой.
– Остановись! Эй ты, Ринольфо! – крикнул я ему.
Он остановился и обернулся, нахально глядя мне в лицо.
Мне и раньше никогда не оказывали почтения, на которое я мог рассчитывать по праву моего положения. Мне даже кажется, что среди лакеев и прочей прислуги в Мондольфо на меня смотрели с некоторой долей презрения, как на того, кто, достигнув зрелого возраста, сделается всего-навсего священником и никем иным.
– Поди сюда, – велел я ему и, поскольку он замешкался, повторил приказание более властным тоном. Наконец он повернулся и пошел ко мне.
– Что ты задумал, Агостино? – воскликнула моя мать, кладя свою бледную руку мне на рукав.
Но все мое внимание было обращено на этого наглеца, который стоял передо мной, переминаясь с ноги на ногу с угрюмым вызывающим видом. Из-за его плеча мелькнуло желтое лицо его отца с широко открытыми от страха глазами.
– Мне кажется, ты сейчас улыбался, – сказал я.
– Ха! Реч Вассо!26 – нагло ответствовал он, словно желая сказать: «А как тут можно было не улыбаться?»
– Изволь объяснить, чему ты улыбался! – потребовал я.
– Ха! Реч Вассо! – снова сказал он и пожал плечами, словно подчеркивая оскорбительность своего тона.
– Изволь отвечать! – взревел я, и при виде моего гнева он имел дерзость ответить мне враждебным взглядом, и мое терпение окончательно истощилось.
– Агостино! – послышался предостерегающий возглас моей матери, и это на какое-то мгновение остановило меня, усмирив мою ярость.
Тем не менее я продолжил:
– Ты улыбнулся тому, что твоя гнусная затея удалась. Ты улыбался, видя, что бедную девушку прогнали отсюда благодаря твоим проискам; ты улыбался, видя, что твои сломанные ловушки отомщены. И ты, конечно, пошел следом за ней, чтобы сообщить ей об этом и снова смеяться. Так или нет?
– Ха! Реч Вассо! – в третий раз повторил он.
Прежде чем кто-нибудь успел меня остановить, я схватил его за горло и за пояс и с силой тряхнул.
– Ты будешь мне отвечать, безмозглый чурбан? – вскричал я. – Или мне придется научить тебя уму-разуму, вбить тебе в башку должное уважение ко мне?
– Агостино, Агостино, – стенала моя мать. – На помощь, мессер Джойозо! Разве ты не видишь, что он сошел с ума?
Мне кажется, что в мои намерения не входило причинить этому негодяю серьезные увечья. Но в тот момент он совершил роковую ошибку, попытавшись защититься. Он ударил меня по руке, которой я держал его за горло, и это привело меня в неукротимое бешенство.
– Грязный пес! – прошипел я сквозь стиснутые зубы. – Ты осмелился поднять на меня руку? На меня, своего господина! Или ты думаешь, что я из той же грязи, что и ты? Так вот тебе, это научит послушанию! – И я швырнул его так, что он кубарем покатился вниз по ступеням лестницы.
Их было двенадцать, все они были из камня, и хотя их края местами сгладились от времени, однако они все еще были достаточно острыми. Этот дуралей не подозревал во мне такой силы, да я и сам до этого времени не знал о ней. Иначе он не стал бы столь нахально пожимать плечами, давать такие дурацкие ответы и, наконец, не стал бы оказывать сопротивления.
Он пронзительно завизжал, когда я его толкнул; закричала моя мать; завопил Джойозо.
Потом все смолкло. Охваченные ужасом, они молча наблюдали, как он катился с лестницы, ударяясь о ступени. Меня не особенно занимало, убил я его или нет. Однако ему повезло, он отделался одним-единственным переломом, который на какое-то время помешает ему делать людям гадости и научит уважению ко мне на всю оставшуюся жизнь.
Его отец помчался вниз по лестнице на помощь своему драгоценному сыночку, который лежал и стонал, неестественно подогнув ногу под таким углом, который ясно указывал на характер понесенного им наказания.
Моя мать повела меня в комнаты, осыпая по дороге упреками. Кого-то из слуг она послала на помощь Джойозо, других отправила на поиски фра Джервазио, меня же потянула за собой в свою личную столовую. Я шел очень послушно и даже с некоторым страхом, теперь, когда возбуждение мое несколько утихло.
Там, в этой безрадостной комнате, которую не могли оживить даже яркие пятна солнечного света, падавшие из расположенных под самым потолком окон на беленую стену, я стоял довольно мрачно, пока она сначала бранила меня, а потом горько плакала, сидя на своем обычном месте во главе стола.
Наконец появился Джервазио, сильно встревоженный, поскольку до него уже дошли слухи о происшедшем. Его острый взгляд остановился на мне, потом он посмотрел на мою мать, потом снова на меня.
– Что случилось? – спросил он.
– Что случилось? – стенала моя мать. – Агостино помешался.