- Ладно, не отвечайте, - терпеливо говорит полковник, - только примите к сведению - многие письма к нам попадают, и есть среди них такие, кои свидетельствуют о явной неблагонадежности господина Струйского, и проникни содержащиеся там стишки в печать, беды не обобраться. Хотите, зачитаю?
Страсть какая-то у полковника Ильина к чтению, хотя я понимаю - не в страсти дело, о страстях его я ничего не знаю. Знаю только, что Струйский идет в меня Володиным голосом. Парадокс - Ильин разевает рот, и несется оттуда Володина хрипотца.
И вот сейчас полковник достает листок и начинает пробиваться сквозь неразборчивый почерк Бориса Иннокентьевича:
Суть судьбы - никуда не денешься
из мохнатых паучьих лап
безнадежности и безденежья,
и молчишь в глубине угла,
паутиною страха спутан
по рукам и ногам.
И вот:
зришь, как сон, - в вековом распутье
колымага Руси плывет
по похабным ухабам буден,
грязью чавкая.
Вкривь и вкось
колеи от колес,
как будто
самогону глотнуть пришлось
на поминках по сыну.
Сыро.
По нервишкам скользит озноб.
Как спасти тебя, мать-Россия,
тем возницам твоим назло,
кто втянул тебя в эти хляби,
свел с исконных твоих путей,
кто тебя до креста ограбил
да и крест утащить хотел?..
Рухнуть гатью стволов осиновых
под колеса твоей судьбы,
чтоб еще одну хлябь осилила,
силясь черный мой год забыть?
Ты еще одну хлябь осилишь
самовластных возниц оскал.
Беспризорная мать-Россия,
боль моя и моя тоска.
Полковник облизывает губы.
- Каково, а? Между прочим, отсюда вытекает, мадам Струйская, некое неудобство вашего денежного положения. И это делает вину Бориса Иннокентьевича еще более вероятной. Всякие такие преступления, известно, от нужды-с, хе-хе...
Ловок все-таки Ильин улавливать суть поэзии! Ловок.
- Но уверяю вас, - оскорбленно взвивается Серафима Даниловна, - мы не нуждались, и мое приданое...
- Какое там приданое - видимость одна, - снисходительно улыбается Ильин. - Вы бы уж по правде мне, старику, признались: тяжеленько дескать было концы с концами сводить, и бес попутал...
- Какой бес, что вы говорите? - чуть не плачет Струйская. - Хорошо мы жили...
- А я вам про беса и читаю. Слушайте дальше.
И полковник продолжает:
Колыма, колымага, на кол...
И под сердца неровный шум
черный год обо мне заплакал,
год, в который опять спешу.
Я костер свой на совесть сладил
не в дерьме же гореть опять.
Ты прости меня, Бога ради,
не могу, устал отступать.
Отступать? И куда?
За нами
ни Москвы, ни двора, ни дня.
Аввакумова сруба грани
ждут такого, как есть, - меня
и тебя и похожих прочих,
возжелавших персты поднять.
Но за сотню правдивых строчек
не грешно и глотнуть огня.
Лучше в голос, не стоит в шепот
пьяный шепот удушит Русь.
От потопа идей дешевых
на ковчеге огня спасусь...
В зарешеченности обочин
то назад, то чуть-чуть вперед
сквозь столетья беззвездной ночи
колымага Руси плывет.
В кабинете повисает ощутимо тяжелая тишина. До Серафимы Даниловны потихоньку доходит суть происходящего. И сердце ее стискивает ужас, холодный и липкий, - игра теперь позади, и вовсе не сводится она к злосчастным тремстам рублям, а вокруг страшная в своей механической простоте действительность, действительность-ловушка без намека на выход.
- Да-с, Серафима Даниловна, так о чем мы говорили? - рассеянно спрашивает Ильин. - Ах да, о том, что Борис Иннокентьевич упорствовать изволит в своих заблуждениях и, как видите, усугубляет, весьма усугубляет... Кстати, приношу извинения за непотребное для вашего слуха словечко, но право же, я тут ни при чем. А вот насчет костра он угадал, костер сам себе недурственный делает...
- Но неужели ничем нельзя помочь? - всхлипывает Серафима Даниловна, и по щеке ее скатывается первая слеза.
- Трудно, мадам Струйская, очень трудно, - тихо говорит Ильин, - вряд ли и браться стоит, поскольку он сам себя вниз толкает. Пытались мы мнение почтенных людей о нем узнать, так вообразите ли, что господин попечитель сообщить изволил? Ваш супруг, оказывается, и на уроках латыни ухитрялся предосудительные чтения устраивать. К мнению не прислушивался... Но кое-что, разумеется, облегчить можно, - меняет он тон, - особенно, если вы разрешите как-нибудь заглянуть к вам и в спокойной, так сказать, обстановке обсудить положение. Здесь, сами видите, я в роль обвинителя легко вхожу...
Ильин еле заметно улыбается и откровенно заглядывает в глаза своей собеседнице. Она вспыхивает и бормочет, вставая:
- Как-нибудь, как-нибудь... Как вы смеете? - вдруг взрывается она.
- От доброты душевной смею-с, - разводит руками полковник. - Только от доброты.
15
Между прочим, скотина ваш господин попечитель, с внутренней усмешкой думает Ильин, подходя к окну опустевшего кабинета, хоть и равен мне по чину, однако же пакостник... Светлая голова - такую мысль взлелеял, а отомстил-таки. И как живо он эту наглую выходку Струйского описал.
Полковник глядит сквозь огромное окно на голубую, совершенно чистую голубую полосу неба и ощущает прилив сил от того, что эта полоса не зарешечена и никак зарешетиться не может, что справа за спиной олицетворенная сила, пусть глуповатая, но привычная и в общем-то правильная святыня.
Все правильно в этом мире, включая прелестную юную даму, только что покинувшую кабинет. Жаль, конечно, тоска ее и злость не скоро пройдут, не скоро уступят место потоку естественной жизни, который ворвется в нее иными фигурами и совсем отбросит полуразмытый образ неудачливого супруга. Среди этих фигур не будет скорее всего полковника Ильина - увы! - ибо она по молодости-глупости не понимает, что такое маленькое, просто малюсенькое послабление тюремного режима и какую цену платят подчас за подобное послабление.
Многого не понимает эта дама с левым умонастроением, но ничего, поймет - поправеет. Еще как! Помытарится по родственникам, до сущего подаяния дойдет, и плевать ей станет на любые идеи, и в душе ее вспыхнет слабый, но устойчивый огонек ненависти к брату и к мужу, и разгорится огонек в сильное пламя, и уж не в нем ли будет спасаться господин Струйский, не этот ли зыбкий ковчег имеет он в виду? А о своей роли она непременно забудет, ибо свойственно нам забывать свои роли - сколько их за долгую жизнь переигрывать приходится.
Все правильно в этом лучшем из миров, и вполне справедливо, что Мария Карловна не испытывает таких же мучений духа и тела, хотя, конечно, в смысле внешности ее следовало бы куда беспощадней обречь на адские муки, чем нежно-упругую - черт побери! - Серафиму Даниловну.
И в конечном счете, размышляет полковник Ильин, ежели вздумаю нажим оказать, раз-другой с визитом явлюсь, растолкую, какие он там муки принимает, наобещаю поблажки, пожалуй, и сдастся, известное дело - сдастся.
Вот ведь преимущества свободного человека: захочу - партию в вистец проведу, захочу - в иное место направлюсь, скажем, к Серафиме Даниловне. А ему, что ему остается? Озлобленные стишочки пописывать, чтоб они в мою папку зашвыривались и там век вековали? Через годик испишется, уголовной каши от пуза хлебнет - что тогда?
Значит, главное - правильный образ мыслей, силу лучше вот так, справа за плечиком иметь, чем нос к носу с ней сталкиваться.
Самая гниль, думает Ильин, чувствуя, что внутри у него закипает непонятное раздражение, и Силину он не свой, и мне - чужак, кому же такой сочинитель надобен? Эти вот чужаки и пятый год накаркали, свободы подай им, свободы, а на баррикады не шибко-то лезли, как до крови дошло...
Глупости, думает Ильин, баррикады наполовину из их строк сделаны, и ружья наполовину их идеями стреляли. Глупею, ей-богу, глупею. От того, чувствую, что не искоренить их, ох, не искоренить переменщиков чертовых. Все-то им перемены подавай, ничто сущее, видите ли, не устроительно им, между тем, не они ли при переменах первыми на костер пойдут...
И вдруг делается полковнику неуютно в тихом этом кабинете, и мнится ему, что незарешеченная голубизна не так уж и надежна, и вообще все текуче в этой жизни и далеко от идеала, даже полоска неба, на которой висит какое-то блестящее облачко, неподвижно висит и, возможно, составляет главный предмет его раздражения.
И приходит на память - к чему бы? - Гарри Гудини с его дьявольской усмешечкой, некогда без усилий покинувший тюремный вагон, самолично полковником Ильиным проверенный...
Не отсюда ли опала, думает Ильин, и вся эта осточертевшая провинция, где приходится раздувать любое дело, жертвуя честью офицера, дабы там, непроизвольно дергает он правым плечом, дабы там вспомнили и оценили, наконец-то оценили способности, включая умение ласково заигрывать с господином Сазоновым, не плюя ему в заплывшую самодовольством рожу.
Ей-богу, несправедливо, думает он, что такие, как Сазонов, на свободе гуляют, пока Струйский за решеткой мается. Господа сверхпатриоты скорей всего и угробят Россию...
И теперь настроение совсем уж испорчено, понимает Ильин, серебряная нашлепка на небе и взвинтившаяся Серафима Даниловна, в глазах которой он с господином Сазоновым вроде бы одно целое, - все в этом дерьмовейшем из миров стремится испакостить ему жизнь.
И кабинет кажется ему клеткой, а высочайшее недреманное око - чем-то занудливым и слишком вездесущим.
Но это длится мгновение, самое короткое мгновение слабости, и оно испаряется бесследно, ибо Ильина ждут иные папочки и спрятанные там судьбы, которые все еще в его руках, и потому не стоит обращать внимание на всякие мелочи, вроде серебристого пятна за окном и сазоновской физиономии, так некстати всплывшей в памяти...
16
Серое утро. Дождь. Моя крыша, как маленькая клавиатура, бубнит в три звука.
Сразу над крышей начинается небо, и выше антенны ничего не разглядеть. И не известно - улетела обиженная тарелка или все еще мокнет над пустым поселком. Жаль, если они обиделись, должны понимать, что к настоящему контакту я просто не готов, может и вся наша цивилизация не готова отразиться в трезво-жестоком инопланетном зеркале. И летающая пепельница обычный нервный срыв.
Ах как ловок я оправдываться, какой я весь невиновный и серьезный.
Что сегодня - воскресенье, понедельник, четверг? Смешались дни, если не годы.
Вот-вот нагрянут Сережа с Верочкой, навезут кучу вкусных вещей, канут в эту осень мои самодельные подгорелые каши, наступит иная, весьма деловая жизнь с истекающими сроками и Сашкиными штроксами.
- Ты не маленький, - скажет Сергей Степанович после первой, - должен понимать... Вылететь из плана просто, попасть туда сложней. И чем ты докажешь, что ближайшего года хватит на переваривание твоего Струйского?