Проехать надобно было верст тридцать проселком. Мы трусили, где только можно, и все-таки ехали очень медленно. У меня из головы не выходил управитель.
- Вы говорили, Иван Семеныч, что управителя этого поймали на какую-то штуку, - сказал я, желая вызвать исправника на прежний его разговор.
- Поймал, милостивый государь, есть такой грех, - отвечал он с самодовольством. - Казус этот замечательный. Если хотите, я вам расскажу. Только уж вы извините, я начну издалека: скоро сказка оказывается, да не скоро дело делается.
- Сделайте одолжение, - сказал я.
Исправник откашлялся, понюхал табаку и начал:
- Есть у меня, сударь, в уезде на самой границе, волость, под названием Погорелки - дичь страшная, лесовик раменной{252} на верхушку дерева посмотришь, так шапка с головы валится. На всем этом протяжении всего и стоят только три деревнюшки да небольшой приходец в одно действительство, и все это, извольте заметить, и деревнюшки, и лесные дачи принадлежат одному господину с Марковым. Ну, и здесь, как вы видите, народ не бойкий, а там еще простее: смиренница такая, что не только дел каких-нибудь, а рассыпь, кажется, в любой деревнюшке кучу золота на улице, поставь палочку да скажи, чтоб не трогали, так версты за две обходить станут. В начальные десять лет моей службы я почти что и не бывал там: незачем! Вдруг в управители приезжает этот хват, является ко мне с письмом от барина. Поговорил я с ним: вижу, парень неглупый, должно, быть, грамотный, - говорит бойко. Одно только мне не понравилось в нем, как и вы, может быть, заметили, - глаза его, никак сударь, он ни на кого не может смотреть прямо: все у него эти буркалы бегают, - и не то чтобы он кос был, а так как-то, просто плутоватый взгляд; сейчас видно, душонка нечиста. Впрочем, я обласкал его для первого раза, но взял себе за правило - наблюдать за ним строго. Он не промедлил-с выкинуть штуку такого рода, что написал барину, будто бы по имению все в страшном беспорядке, все запущено, разорено, и таким, сударь, манером представил прежнего старого бурмистра, мужика хорошего, что совсем было погубил того; я это узнаю стороною и, конечно, понял его канальскую выдумку: до меня-де было все мерзко да скверно, а как стал я управлять, так все пошло прекрасно. Ну, думаю, голубчик, не знаю, как при тебе пойдет, а вот тебе на первых порах следует дать сдачи, чтобы ты не завирался, и тотчас же пишу к барину письмо совсем в другом духе и объясняю прямо, что донесения нового управителя вовсе несправедливы, что по имению, как досконально известно мне по моей службе, никаких не было особых злоупотреблений, и что оно управлялось так, как дай бог, чтобы управлялось каждое заглазное имение, и вместе к тому присоединяю, не то чтобы прямо, а так стороной, давешнюю мою сентенцию, которую и вам высказал, что я, с своей стороны, считаю совершенно безвыгодным заменять бурмистров из мужиков управителями, ибо они в хозяйственных распоряжениях очень неопытны, да и по нравственности своей не могут быть вполне благонадежны. После моего письма, слышу, прислали Егору Парменову сверху зуботычку, и зуботычку порядочную; мне тоже письмо собственноручное от помещика: благодарит меня за участие, просит на будущее время, если что замечу, то и сам могу отменить или по крайней мере уведомил бы его. Стал меня Егорка побаиваться; но, невзирая на это, плутни его вижу на каждом шагу: то нападет он на мужика, который побогаче, - я заступлюсь; то сделает с купцами сделку и запродаст хлеб не в пору за полцены - я опять поймаю и найду других покупщиков. Вдруг раз доносит господину, что конские дворы пристоялись и что он уже подрядил новые за три тысячи серебром, а я пишу барину, что дворы требуют только небольшой поправки и что три тысячи серебром за такие дворы в здешнем месте цена неслыханная - ему опять плюха. Играл я с ним в эту игру года четыре, точно кошка с мышью: поотпущу его немного, дам обнюхать какую-нибудь плутню, и только бы ему сплутовать, а я его и цап. Сбирался было, признаюсь, несколько раз написать барину письмо решительное, но все как-то останавливался: как, думаю, еще примется, по услуге его ему, может быть, многое прощается, ихные дела, кто их знает; жду, что будет дальше, - и можете себе вообразить, каков шельма этот человек: пять лет я, милостивый государь, не знал его главной проделки и открыл как-то уж случайно. Как прежде я вам докладывал об этой Погореловской волости... вдруг доходят до меня слухи, что Егор Парменов начинает туда ездить каждую неделю, и что-де там барскую запашку завел, флигель выстроил и назвал Новоселком. Что такое, думаю, это значит? Если ради выгод барских, так там выгод больших не у чего соблюсти, и первое, что, признаться, пришло мне в голову: мужиков, думаю, каналья, хочет стеснить. По Маркову и по другим селениям я часто наезжаю и воли ему не даю, а там, в захолустье, делает что хочет. Начал и я ездить в Погорелки, в новую эту усадьбу, как эдак, знаете, невдалеке, верстах в пяти, в шести, еду, так уж непременно заверну. Он меня ловит, как молодой месяц, и покуда я там, точно адъютант мой: так по стопам моим и следует. Однакоже я урывками, ущипками расспрашиваю мужиков: что-де и как и нет ли каких от управителя притеснений? - "Нету-тка, любезненький, греха на душу не возьмем, никаких нам от Егора Парменыча притеснений нетути, а еще против прежнего лучше стало". Задал он мне, милостивый государь, этим задачу; вижу, что тут что-нибудь кроется, а поймать не знаю на чем. Заезжаю я раз в этот флигель ночевать; дело было в субботу, а на другой день, по воскресному дню, поехал к приходу помолиться. Егор Парменов тут же и не отстает от меня; я в своем тарантасе, а он верхом. Приезжаем: ну, я, по званию своему, знаете, стал впереди; Егор Парменов немного сбоку или так, что почти рядом со мной, и две вещи делает: либо богу усердно молится, либо обернется ко мне и начнет на ухо шептать разные эдакие пустяки, и я очень хорошо понимаю, с какими мыслями он это делает: молится, извольте видеть, чтобы мне угодить, потому что я люблю богомольных, а со мною шепчется, чтобы мужикам дать тон: вот-де я с исправником на какой ноге. В половине обедни только что запели херувимскую{255}, вдруг около меня что-то стукнуло, застонало, потом зарыдало. Я обернулся, смотрю, народ столпился; спрашиваю, что такое.
- Кликуша, - говорят, - батюшка, кликуша!
- Откудова?
- Из Дмитрева, - говорят, - из самой этой, знаете, дальней деревни по волости.
- Ну так что ж, - говорю я, - помочь надобно!
- Ничего, родименький: прикрыли уж; только бы не измешать.
- Поверье у них, знаете, этакое: коли уж случился с кем припадок, так не надо трогать, а только прикрыть. Однако я на это не посмотрел: велел вынести ее на паперть и сам вышел. Смотрю - девушка молодая, лежит вверх лицом, слезы градом, сама всхлипывает. Были со мной в дороге гофманские капли, дал я ей, почти что насильно разинул рот и влил - поочувствовалась. Начала было опять проситься в церковь - я не пустил, а позвал сейчас из их деревни мужика и велел отвести ее в дом к священнику. Егор Парменов тоже вышел за мною и что-то очень семерит; я с ним не говорю. Надобно вам сказать, что кликуш этих в простонародии бывает много-с, и они, по-своему, толкуют, что это от порчи делается, а господа другие понимают, что это одно только притворство, шалость, а в самом деле ни то, ни другое, - просто истерика, как и с нашими барынями бывает! Душа ведь тоже и у них есть!.. Другая, которая понежнее, почувствительнее, житьишко, может быть, плохое: то свекор в дугу гнет, то свекровь поедом ест, а может, и муж поколачивает: вот она неделю-то недельски тоскует, тоскует, придет в церковь, начнет молиться, расчувствуется, а тут еще ладаном накурено, духота, ну и шлепнется. Много я эдаких примеров видел. Впрочем, эта новая кликуша как-то, и сам не знаю отчего, больше других меня заинтересовала. Как только обедня кончилась, выхожу я из церкви; вижу, впереди идет сельский мужик, по прозванию "братик"; поговорку он, знаете, эдакую имел, с кем бы ни говорил: с барином ли, с мужиком ли, с бабой ли, с мальчишкой ли, всем приговаривает: "братик"; а мужик эдакой правдивый: если уж что знает, так не потаит, да и лишнего не прибавит. Нагоняю я его, поздоровался с ним.
- Пойдем, - говорю, - Савельич, в сторону: переговорить мне с тобой надо.
Отошли мы с ним.
- А что, - я говорю, - кликуша эта при мачехе, что ли, живет?
- Какое, братик, при мачехе... при родной матери! Устинью кривую, чай, знаешь? - отвечал он мне.
- Ну, не совсем: слыхать-то слыхал, что баба хорошая, а не видал.
- Ну да, братик, старуха умная, домовитая, разумом-то будет, пожалуй, против хорошего мужика, особенно по здешнему месту.
- Отчего ж с девкою сделалось?
- Много, братик, болтают, - обереги бог всякого человека, - доподлинно я не знаю: за что купил, за то те и продаю.
- Известно, - говорю, - что ты сторона: испортили, что ли ее?
- То-то, братик, не испортили! Кабы от человека шло, может, и помогли бы; а тут хуже того.
- Что же такое хуже того? - спрашиваю я.
Братик мой, знаете, этак приостановился немного, подумал, потом вдруг мне на ухо говорит:
- Леший, - говорит, - ее, братик, полюбил.
- Как, - говорю, - леший полюбил?
- Полюбил, - говорит, - там как знаешь, так и суди; а бают, что полюбил; нынешним летом таскал ее, месяца четыре пропадала, - это уж я за верное знаю.
- Да как же, братец, таскал? Я что-то этого не понимаю.
- Я сам тоже, братик: кто их знает! Мало ли что врут в народе. Я опять те скажу: за что купил, за то и продаю; а болтают много: всего и не переслушаешь.
"История, думаю, начинает становиться заманчива".
- Как же, - говорю, - она опять дома очутилась?
- Бог их, братик, знает! Нам всего сказывать не станут, а мать проговорила, будто в сени ее подкинули в бесчувстве; а как там взаправду было, не знаю: сам при этом деле не был.
Толкую-с я, таким манером, с мужиком, вдруг Егор Парменов как из-под земли вырос.
- Вы, ваше высокоблагородие, - говорит, - эту нашу из Дмитрева больную девку изволили к священнику послать?
- Точно так, - говорю, - любезный.
- А я, сударь, - говорит, - осмелился переменить ваше приказание и отправил ее домой.
- Напрасно! Для чего ты это сделал?
- Потому что-с время теперь, - говорит, - праздничное: к матушке-попадье и без того много народа идет, и родственники тоже наехали: побоялся, чтобы не было им какого беспокойства от больной, - да и той на народе зазорно.
- Ну, ладно: коли уж так распорядился, так делать нечего, будь по-твоему, - говорю я ему, а сам с собою думаю: "Шалишь, любезный, у тебя тут что-то недаром, какая-нибудь плутня да кроется".
В это время подали мой тарантас; я сажусь, он тоже усаживается на своего коня. Дай, думаю, по горячим следам порасспрошу его: не проболтает ли чего-нибудь.
- Эй, - кричу, - Егор Парменыч! Полно тебе трястись на седле: садись со мною в тарантас.
Он принимает это с большим удовольствием. Поехали мы с ним. Народу идет тьма и в селе и по дороге, кланяются нам, другой еще гоны за три шапку ломит; я тоже кланяюсь, а Егор Парменыч мой, как мышь на крупу, надулся и только слегка шапочкою поводит. И досадно-то и смешно было мне смотреть на него, каналью.
- А что это, - говорю, - Егор Парменыч, - как объехали мы весь народ, что это такое за кликуша? И отчего это с ними бывает?
- Это-с, - говорит, - бывает неспроста: это по колдовству.
- Да как же, - говорю, - братец, как оно и в чем состоит?
- А так-с, - говорит, - здесь этой мерзости очень много. Здесь народ прехитрый: даром, что он свиньей смотрит, а такой докуменщик, и то выдумает, чего нам и во сне не снилось.
- Да кто же это именно колдует, на кого поклеп-то идет? - спрашиваю я.
- Клеплют больше старых бобылок; и точно-с: превредные! Иную и не узнаешь, а она делает что хочешь: и тоску на человека наведет или так, примерно, чтобы мужчина к женщине или женщина к мужчине пристрастие имели, всё в ее власти; и не то, чтобы в пище или питье что-нибудь дала, а только по ветру пустит - на пять тысяч верст может действовать.
Выслушал я всю эту его болтовню, и еще меня больше сомнение взяло. Знаю, что этакой плут и не в колдуний, а во что-нибудь и поважнее не сразу поверит, а тут так настоятельно утверждает. Начал я ему пристально в рожу смотреть и потом вдруг спрашиваю:
- А что, - говорю я, - эта сегодняшняя девушка, отчего она выкликала?
Вижу, его немного подернуло; но плут, будто бы ненарочно, сейчас вынул платок, обтер лицо и отвечает:
- Признаться, - говорит, - я и не знаю хорошенько; своих много хлопот, так и не расспрашивал, - а думаю, тоже с порчи: дом у них получше других, она из себя этак красивая, так, может быть, кто-нибудь от зависти взял да и сделал с нею это.
- Да как же, - возразил я, - ты что-то мне неладно говоришь, с девкою этою приключилось не от того. Я знаю, что ее леший воровал, она, слышно, пропадала долгое время. Зачем же ты меня обманываешь? - А сам все ему в рожу гляжу и вижу, что он от последних моих слов позеленел, даже и в языке позамялся.
- Как, - говорит, - пропадала?
- Да так же и пропадала, как пропадают.
- Ничего, сударь, - говорит, - я не знаю, - а у самого голос так и дрожит. - От вас только в первый раз, - говорит, - и слышу, и очень вам благодарен, что вы мне сказали.
- Не стоит, - говорю, - благодарности. Только зачем же ты меня-то морочишь? Кто тебе поверит, чтобы ты, такой печный{258} управитель, и будто бы не знал, что девка из ближайшей вотчины сбегла? Клеплешь, брат, на себя.
Закрестился, забожился.
- Провалиться, - говорит, - мне на этом месте, если мне кто-нибудь об этом доводил. Сами изволите видеть, - говорит, - какой народец здесь: того и жду, что, пожалуй, что-нибудь хуже того сделают и от меня скроют. Я все здоровье свое с ними потратил. Делать, видно, нечего: буду писать к барину и стану просить себе смены. Коли в мужиках настолько страху нет, что по сторонам везде болтают, а от меня утаивают, какой уж я после этого управитель!.. - И понес, знаете, в этом роде околесную и все наговаривает мне на мужиков и то и се: что будто бы они и меня бранят и собираются на меня подать прошение губернатору; я все слушаю и ничего ему не возражаю. Въезжаем, наконец, в новоселковское поле.
- Ну, - говорю, - Егор Парменыч, прощай!
- Куда это вы, сударь?
- Так, - говорю, - надобно заехать тут невдалеке, - а между тем сам решился ехать прямо в Дмитревское.
Он, шельма, должно быть, проник мое намерение.
- Я было, батюшка, к вам с просьбицей.
- Что такое?
- Да нельзя ли, - говорит, - вам со мною в нашу подгородную усадьбу съездить. Там, - говорит, - теперь идет у меня запродажа пшеницы, так чтобы после каких-нибудь озадков{259} не было и чтобы мне от помещика моего не получить неудовольствия: лучше, - говорит, - как на ваших глазах дела сделаются, - и вам будет без сумнения, да и мне спокойнее.
Это, изволите видеть, он ладил отвезти меня верст на семьдесят от Погорелок, а там, покуда в другой раз наеду, так можно успеть обделать все, что надо.
- Нет, - говорю, - Егор Парменыч, извини меня на этот раз, сомнения от меня не опасайся, продавай с богом, а мне теперь некогда, - прощай!
Он видит, делать нечего-с, вышел у меня из тарантаса, сел на своего коня и поскакал во все лопатки к Новоселкам. Я тоже велел ехать как можно скорее; но, знаете, проселок: все лесом, рытвины, колеи, коренья - того и гляжу, что либо ось пополам, либо дрога лопнет. Ну, думаю, черт его дери: "Пошел, говорю, тише!" Едем мы маленькою рысцою; вдруг слышу, кто-то скачет за нами; обернулся я, гляжу: верховой, и только что нас завидел, сейчас в лес своротил и хотел, видно, объехать кустами. "Стой, - кричу я, - кто едет?" Не отвечают. "Стой, говорю, и подъезжай ко мне, я - исправник; а не то, говорю, велю пристяжную отстегнуть, нагоним - хуже будет". Выезжает из лесу молодец, лошадь вся в мыле; оказывается, что Николашка, кучер Егора Парменова и любимец его, малой-плутина, учился в часовые мастера - ничему не выучился, прислан был по пересылке{259}, и прочее.
- А, - говорю, - Николаша, здравствуй! Куда это путь держишь?
Парень замялся.
- Я так-с... ничего-с... по своим делам.
- Да по каким по своим делам?
- Да, - говорит, - послан-с в деревни.
- Какие тут деревни! Дорога только в Дмитревское.
- В Дмитревское, да-с: я в Дмитревское и послан, - говорит.
- Зачем в Дмитревское?
Опять переминается.
- Послан-с, - говорит.
- Да зачем?
- Нарядить-с, - говорит, - мужиков.
- Ну так, - говорю, - не надобно, не езди: я сам сейчас в Дмитревское еду и наряжу; а ты поезжай домой.
- Нет, - говорит, - сударь, я не смею этого сделать.
- Мне, - говорю, - любезный, все равно, смеешь ли ты, не смеешь ли это сделать, а я тебе приказываю, и делай по-моему: поезжай домой, скажи Егору Парменову от меня, что я тебя не пустил, и прибавь еще, что, покуда я в Дмитревском, он ни тебя и никого другого не посылал бы туда, да и сам бы не ездил.
- Да как же, сударь, - говорит он мне, знаете, с этакою дерзостью, - по какому же это случаю такое ваше приказание? Я, - говорит, - человек подчиненный: с меня спросят.
- А по такому, - говорю, - случаю, что каприз на меня нашел; а если вы не послушаетесь, так... "Эй, говорю, Пушкарев! - своему, знаете, рассыльному, отставному унтер-офицеру, который все приказания двумя нотами выше исполняет: - Мы теперь, говорю, едем в Дмитревское, и если туда кто-нибудь из новоселковских явится, хоть бы даже сам управитель, так распорядись". Пушкарев мой, знаете, только кекнул и поправил усы.
- Слушаю-с, - говорит, - ваше благородие. - И тут же сейчас, оборотившись к парню, прибавляет: - Не разговаривай, - говорит, - любезный, марш! - Я тоже говорю: "Марш!". Парень мой постоял недолго, почесал голову и поехал в обратную; а мы своей дорогою. В Дмитревское я попал тогда еще в первый раз. Надобно сказать-с, что захолустьев и дичи, по своей службе, много видывал, но этаких печальных мест, как эта деревня, не встречал: стоит в лощине, кругом лес, и не то что этакой хороший лес, а какой-то паршивый: елоха и осина наголо, разве кое-где изредка попадется сосенка; а сама деревня ничего: обстроена чистенько, и поля распаханы как следует, в порядке. У захолустного, знаете, мужика хоть выгод и меньше, да как-то все спорее. Пословица справедлива-с: выгодно жить на бору да близко к кабаку. Спрашиваю дом Аксиньи кривой. Показывают. Вхожу в избу: сидит старуха с одним глазом и ткет.
- Ты Аксинья?
- Я, батюшка.
- Ну, здравствуй, - говорю; я, - говорю, - приехал к тебе потолковать. Знаешь, кто я?
- Как, кормилец, не знать: кажись, асправник.
- Ну, исправник так исправник, и ладно, коли знаешь. Сегодня я был у вашего прихода и видел твою дочку: что это она у тебя хворает?
- Хворает, - говорит, - родименький, не то чтобы лежнем лежала, а временем шибко ухватывает.
- Да что это, отчего с нею?
- Не ведаю, кормилец, так тебе сказать, ничего не ведаю.
- Полно, - говорю, - старуха: как ты не ведаешь! Ведь она у тебя сбегала?
- Ну, кормилец, коли известен, так баять нечего: сбегать сбегала. Помилуй, не засади ты ее куда-нибудь у меня, не загуби ты досталь моей головушки, - отвечает она, а сама мне в ноги.
- Ничего я, - говорю, - ей не сделаю, а ты вот что лучше мне скажи: ради чего она у тебя сбегала? Не было ли у ней любовника, не сманивал ли ее кто?
- Ой, родимый, какой у девушки любовник! Никогда, кажись, я ее в этом не замечала. По нашей стороне девушки честные, ты хоть кого спроси, а моя уж подавно: до двадцати годков дожила, не игрывала хорошенько с парнями-то! Вот тоже на праздниках, когда который этак пошутит с ней, так чем ни попало и свистнет. "Не балуй, говорит, я тебя не замаю". Вот она какая у меня была; на это, по-моему, приходить нечего.
- Постой, - говорю, - старуха, если ты так говоришь, так слушай: я приехал к тебе на пользу; дочку твою я вылечу, только ты говори мне правду, не скрывай ничего, рассказывай сначала: как она у тебя жила, не думала ли ты против воли замуж ее выдать, что она делала и как себя перед побегом вела, как сбежала и как потом опять к тебе появилась? - Все подробно с самого начала.