Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не знаю, есть ли в тайге что-нибудь страшнее, чем гнус, - самое, пожалуй, крохотное существо из всех видимых простым глазом. От гнуса не спасают накомарники. Гнусу достаточно еле заметной лазейки, чтобы пробиться сквозь сто одежек и застежек к пахнущей потом коже и вкипеть в одну из ее пор. Гнус гложет нас, гнус пьет из нас кровь, и мы спасаемся от него лишь под благодатной завесой хвойного дыма. Хотя дым - это тоже не сладко. Дым выедает глаза, дым забирается в легкие, вызывая горький, сухой кашель, но гнус все же во сто крат мучительнее.

Дни похожи один на другой, и я давно теряю им счет. Все наши графики на шестые сутки пути летят к черту: у Колпакова начинают отекать ноги. Он говорит - почки. Сапоги ему приходится пропороть до щиколотки, и уже через сутки они расползаются до основания. Тогда мы полосуем спальный мешок, и начальник мастерит себе из двух его половинок нечто вроде пим. Движемся мы теперь короткими, двух-трехчасовыми бросками: большего расстояния Колпаков не осиливает.

А холода гонятся за нами по пятам. От утра к утру ледяные припаи по берегам встречных озер и ручьев все шире и шире; ржавая накипь по зелени приобретает явственную устойчивость, и птичьи станицы, обгоняя нас, кричат деловито и дружно. И солнце скатывается наконец за урочный предел.

Сегодня пробуждение встречает нас белыми мухами. Они кружатся в сером, враз отяжелевшем воздухе, липнут, мгновенно тая, к лицу, осыпаются искристой пыльцой в матовый ягель. Мы проигрываем смертную гонку: холод наглухо заарканивает нас.

Нам остается глядеть сквозь входную прорезь палатки в эту кутерьму и думать об одном: конец. Но вот горячая колпаковская ладонь стискивает мне пальцы. В его тоне просительная настоятельность.

- Здесь, Витя, ходу дня на три осталось. А со мной мы неделю ухлопаем, и то едва ли толк будет. Я тебе на бумажке набросаю, что к чему. У тебя вроде десятилетка...

Смысл его речи только сейчас доходит до меня. Кровь бросается мне в голову. Я отдергиваю руку.

- Ты что, Алексей Трифонович!

Голос Колпакова наливается злостью и железом:

- Слушай ты, сверчок с Преображенки, хочешь подохнуть - подыхай, но прежде доберись до Гусь-озера. У тебя на совести три души, меня не в счет. Я к тебе в святцы не записываюсь. Да и, может, отлежусь еще. Вылезай! Вылезай, говорю!

Когда я оказываюсь снаружи, он кидает мне под ноги вещмешок и ружье.

- Бери.

Я смотрю в его водянистые, без единой искры пощады глаза и вдруг с тоскливой ясностью отмечаю, что сейчас я боюсь не за него, а за себя. Боюсь этих немереных трех дней, боюсь одиночества, боюсь жуткого, изнуряющего единоборства с лесом.

А Колпаков тем временем мусолит карандаш, царапая скрюченными пальцами в записной книжке одному ему понятные знаки. Затем он вынимает из-за пазухи перетянутую резинкой пачку документов, приобщает к ней свои записи и бросает всю связку мне.

- В книжке на букву "П" - точный для тебя маршрут. Главное - держись юго-востока: обязательно уткнешься в озеро. Остальное знаешь. Твоя задача привести на Пантайку людей. Схема баз в книжке на букву "Д". Документы сдашь в контору. Там партбилет, паспорт, воинское свидетельство и письма. Писем шесть штук. Пусть отправят или сам отправь. Они все по одному адресу... Всё. Иди!

Я не двигаюсь с места.

- Отчаянный ты ребенок, Суханов, - он подтягивает к себе ружье, - коли со мной в кошки-мышки сыграть хочешь. У меня, заруби, рука не дрогнет. Вдвоем нам все равно не дойти.

Я вижу, как мертвенно белеют его губы, а глаза делаются совсем стеклянными. И вот уже два ствола оскаливаются в мою сторону и замирают выжидающе.

- Раз.

Я совершаю полуоборот.

- Два.

Я встаю лицом к чаще.

- Ну!

Я делаю первый шаг. А дула впиваются мне меж лопаток хищным, требовательным оскалом. Я иду дальше, и колпаковский полухрип-полустон напутствует меня.

- Главное - держись юго-востока!

XI. Пробуждение

Тепло. Очень тепло. Наверное, я замерзаю. Говорят, это самая легкая смерть. Мысль о смерти не пугает меня теперь. Не надо двигаться, не надо идти, не надо выть от холода и тосковать по сухарю. Нет, и вправду все очень просто: лежи и ни о чем не думай.

В нос бьет густой и кислый запах лежалой овчины. Но ведь сны не имеют запахов. Значит, все же это действительность. Нужно проснуться, нужно во что бы то ни стало прийти в себя! Веки будто склеенные. Я раздираю их руками.

Прямо вровень с моим подбородком на грубо сбитом столе чадит плошка, выхватывающая из темноты кусок закопченной бревенчатой стены с лоскутом госстраховского плаката и глыбистого старика в меховой безрукавке поверх вязаного свитера. В старике что-то от мореной коряги, где каждая деталь в отдельности - совершенство, а все, вместе взятое, представляет собой хаос. Он, кажется, весь состоит из беспорядочно переплетенных жил, морщин, вен. Старик сучит дратву, перехватив ее за один конец крепкими желтыми зубами. Я приподнимаюсь на локте:

- Долго я отсыпаюсь?

Он невозмутимо доделывает работу, старательно сматывает дратву вокруг ладони, завязывает, кладет на стол и только теперь отвечает неожиданно свежим тенорком:

- Три дня, как одна копейка.

- Это озерное займище?

- А то как жа?

Тепло. Очень тепло. Я оглядываюсь на поросшее толстым слоем инея окошко, и меня бросает в дрожь. Зачем мне идти туда? Я не хочу повторять этого пути. И потом им все равно не продержаться. Слишком много прошло времени. Не меньше месяца. Да, не меньше. Тайга умеет молчать. Никто никогда не узнает об этом. Здесь так тепло, так спокойно. Я не хочу идти обратно. При одном только воспоминании о пройденном мне хочется кричать благим матом: "Не хочу, не хочу, не хочу!"

Хозяин складывает передо мной еще пахнущие домашним дымом пожитки. Поверх одежды ложится знакомая пачка документов, перетянутая резинкой.

- Самое главное, - говорит старик.

Я эхом вторю ему:

- Самое главное. - И, пугаясь собственных слов, начинаю говорить отрывисто и лихорадочно:

- Слушай, отец, на Пантайке люди погибают!.. Два человека... Женщина. Беременная... - По мере того как я выговариваюсь, во мне нарастает решимость, и я уже знаю, что пойду, пойду через "не хочу". - Надо идти... Пропадут ведь... И на базу сообщить...

Старик ухмыляется в спутанную бороду.

- На базу брат мой, Ефим Зотов, пошел. И мы с тобой утром двинем. - И после паузы поясняет:

- Ты тут на лавке за трое-то суток этакого понаговорил...

Первые фиолетовые блики с востока застают нас в пути. Старик выводит меня к озеру и уступает лыжню:

- Ну, веди по своей книжице. Не собьешься?

- Не собьюсь.

Теперь-то уж я наверное знаю, что не собьюсь. Нет, не собьюсь.

XII. Адреса наших писем

Я тяну дверь на себя. Она не поддается. Ее приходится выдирать из смерзшейся коробки топором. После снеговой ослепительности темь внутри времянки кажется чернильной. Постепенно глаза привыкают к ней, и я вглядываюсь в очертания предметов на нарах. Гора тряпья на нижней полке начинает шевелиться, и до меня добирается бескрылый шепот:

- Люди... люди...

Я бросаюсь на голос, трясущимися руками шарю по обмерзшим тряпкам и наконец нащупываю лицо:

- Христина!

Я чувствую прикосновение к кончикам моих пальцев теплых капелек, спазмы начинают душить меня. Я глажу ее мокрые щеки, ощущаю на своих ладонях прикосновение ее сухих губ, и что-то доселе неведомое мне, огромное заполняет душу. Потом женщина властно притягивает мою, чужую для нее, зато мужскую руку к себе на живот, и новая жизнь отрывисто, но упрямо затевает победную перекличку с грохочущим во мне сердцем. Я плачу. Это больше, чем благодарность, это - прозрение. Я плачу и впервые за короткий век свой не стыжусь собственных слез.

- Сейчас будет тепло, - говорю я, - сейчас будет очень тепло.

Шепот ее еле слышен:

- Под головами... Возьми... Мешок Тихона... Там еще крупа осталась.

- Со мной люди, - успокаиваю я, - у нас все есть... А где...

Она не дает мне договорить:

- Ослаб он очень... Сам ушел... "Не вытащить, говорит, тебе меня, как смердить начну".

А с порога заполняет времянку зотовский тенорок:

- Живы?

- Живы, отец.

Зотов сбрасывает на пол охапку щепы:

- Выходит, греться будем.

Он начинает разжигать печку. С холода щепа загорается плохо. Я шарю у себя по всем заначкам в поисках бумаги и натыкаюсь во внутреннем кармане робы на письмо, написанное, но так и не отправленное мной из Верхнереченска. Я бросаю его старику.

- Этим сподручнее.

Свертывая бумагу в трубку, Зотов осведомляется:

- Смотри, - может, нужное что?

Я твердо говорю:

- Нет!

Что ж, это и правда. Ведь письма - не жизнь, их можно переписывать заново.

ЖИВ ЧЕЛОВЕК. Повесть

Добро всегда в душе нашей,

и душа добра, а зло привитое...

Л. Толстой

I

Я с трудом расклеиваю веки. Острый ослепительный свет врывается в меня. Круги - синие, зеленые, красные - плывут и множатся перед глазами. Затем проявленные отстоявшимся сознанием, сквозь многоцветные радужные разводья прочеканиваются лица: одно - юное, по-монгольски скуластенькое, с широко расставленньши миндалевидными глазами, другое - старушечье, примятое временем, тонкогубое. Тихо и почти бесстрастно шелестят надо мной голоса:

- Колька-то знает?

- Так я ему и сказала.

- А ты скажи.

- Скажешь, а он подумает, что навязываюсь. Вот рожу, тогда пускай и решает.

- Отец.

- Отец - так что?

- Должен жениться.

- Должен! Да зачем он мне из жалости-то. Не захочет - не надо, сама выращу.

- Гонору в вас, нонешних, тьма, да мало ума. В мои-то годы задрал бы отец тебе подол на косы, да и по мягкому месту сыромятью...

- Метёт...

Мне слышно, как на дворе колобродит ветер. Он то утихает, то наваливается на стены с еще большей силой, ссыпаясь по стеклам хрусткой крупой: кажется, будто кто-то, озоруя, бросает в окно песок горстями. Простуженно выбивается из-под метельных наплывов речитатив движка. В такт ему лампочка под потолком трепетно мерцает...

- Сима-то наша сама не своя. Человека оперировать надо, а Иван Антонович в Сабурове застрял.

- Подрожишь - не обезножел бы... Тьфу, тьфу, тьфу! Прости меня, Господи!..

Я смыкаю веки. Я должен все знать о себе со стороны. Это для меня уже профессиональное. Мне крайне важно выяснить сейчас: где я, как я сюда попал. Последнее, что удерживает память, - это падение, обжигающее и бесконечное...

Слова, точно сухие листья, шуршат у моего уха:

- Антоныча нет - отвечать ей, больше некому.

- От Сабурова-то верст сорок без малого. По такой сутемени не шутка.

- Не старый еще, только зарос сильно.

- Вот я и говорю - не обезножел бы.

- Из экспедиции, видать. Они все с бородами.

Разговор затухает, а до моего сознания доходит наконец страшный смысл этого самого "не обезножел бы". И я чувствую, как кровь останавливается во мне. Если так, то наших нет - игра кончена. Весь я против воли подаюсь вперед. Но сразу же гулкая прострельная боль опрокидывает меня в головокружительное ничто.

II

Я выхожу на крыльцо. В руках у меня портфель. Впереди - три изученные до последней трещины ступеньки, от которых, рассекая двор надвое, ведет меня к калитке выщербленная кирпичная дорожка. Так же, как и вчера, курятся наподобие потухающих вулканов разновозрастные терриконы, кольцом обступившие наш приземистый Южногорск; так же, как и вчера, сызмала знакомые звуки и краски устремляются ко мне со всех сторон: петушиная перекличка, белье на веревках вдоль забора, кружение тополиного пуха; так же, как и вчера, я иду в школу, куда ходить мне еще долго-долго, целых три года. Но я чувствую: что-то переменилось во мне. Если раньше я сливался со всем окружающим и казался сам себе только его маленькой и почти незаметной частичкой, то сегодня мне начинает видеться, будто я выхвачен из привычной для себя среды ярким снопом света и каждый мой шаг, каждый мой вздох теперь исполнены какого-то нового сокровенного смысла. Я предчувствую близкую и бесповоротную перемену в своей судьбе. И первое событие этой перемены уже произошло: нынешней ночью арестовали моего отца.

Трое явились чуть не под утро и переполошили весь дом. Не проснулась только Галька - моя младшая сестренка. В то время, когда она досматривала предутренние сны, глазастый красноармеец, стоявший у стены между дверьми и Галькиной кроватью, то и дело поправлял на ней сползающее одеяло. Двое в штатском деловито рылись в шкафу и ящиках комода. Вещи они раскладывали на два вороха: как бы играли в "чет-нечет". Когда все было кончено, на самом верху большого вороха оказались отцовы кальсоны с ржавыми пятнами от железных пуговиц, а на той куче, что поменьше, наш семейный альбом в потертом сафьяновом переплете: в нем дотлевали засушенные цветы и фотографии всей нашей родни, как выражалась мать - "до седьмого колена". Затем один из штатских жесткоскулый, с бритой головой - коротко кивнул отцу:



Поделиться книгой:

На главную
Назад