• прилипшим к ножу над миской с сухим завтраком кружочком банана, который затем будет вытеснен с ножа следующем кружком,
• подъемом еще одной ступеньки эскалатора, –
в то время было и до сих пор остается для меня одним из величайших источников радости, какую только способен предложить рукотворный мир. А поводом для моего личного раздражения служит то, что рестораны быстрого питания, где так много подобных механических обновлений (например, отверстия с пружинами, из которых один за другим выскакивают пенопластовые стаканы), постоянно портят нам все удовольствие от этих обновлений следующими способами: (а) не объясняют персоналу, как важно наполнять черно-хромированные диспенсеры для салфеток так, чтобы салфетки были повернуты, как полагается – не отворотами назад, так что из-за двух салфеток приходится подхватывать сразу шесть или больше, а потом с трудом протаскивать их через хромированное устье, виновато оставляя лишние торчать из контейнера, откуда их уже никто не возьмет из недоверия; (б) разрешают персоналу переполнять диспенсеры, неверно истолковывая их впечатляющую вместимость, так что отворот, за который тянешь, рвется или тащит по столу весь диспенсер на резиновых ножках – и это бесит, потому что такое простое, долговечное, приятное, оригинальное изобретение вполне могло бы пополнить список маленьких радостей посещения ресторанов быстрого питания, но из-за невежества или халатности его достоинствами обычно пренебрегают, в итоге миллионы столовых салфеток выбрасывают неиспользованными. Но я уверен: со временем руководство ресторанов поймет эту ошибку и введет в курс подготовки служащих упражнение, при котором новички будут нараспев повторять: «Отворотами вперед! Отворотами вперед!», и откажется от сушилок в пользу бумажных полотенец со всеми их недостатками – точно так же, как кое-где плавучие соломинки со временем начали делать достаточно тяжелыми, чтобы они не всплывали в газированной жидкости[37].
Я развернул под горячей водой первое из пяти полотенец, слегка смочил его, свернул пополам, вылил сверху полпорции розового мыла, потом развел мыло водой, быстро проведя полотенцем под краном. Затем, низко склонившись над раковиной и зажав под мышкой галстук, я разложил капающий свиток на ладонях и ослеп, уткнувшись лицом в его тепло. Я потер полотенцем щеки. При этом крылья носа я зажимал мизинцами. Умиротворенный, выдохнул в промокшую бумагу:
– О гос-споди. – Похоже, умывание действует подобно акупунктуре: сигналы тепла поступают в мозг от нервных окончаний лица, особенно от век, вытесняют все размышления, отвлекают внимание от любых незаконченных мыслей, вынуждают его беспорядочно прыгать с одного предмета на другой – зачастую обращаться к вопросам, которые остались неразрешенными и теперь возвращаются в увеличенном виде, на фоне зернистой черноты опущенных век.
В данном случае мне представился лопнувший шнурок, каким он был до того, как семь минут назад в кабинете я связал оборванные концы. Вопрос стоял так: как вышло, что шнурки порвались с интервалом в двадцать восемь часов после двух лет непрерывной носки? И я пережил первые ощущения затягивания концов шнурка перед началом завязывания узла: в этом натягивании присутствовал элемент трения. Я сравнил его с важным вторым затягиванием – как правило, более сильным, настоящим рывком, а то и двумя, благодаря которым базовый узел получался крепче. Этот второй рывок направлен в сторону пола, зона трения находится на расстоянии примерно 1/4 длины шнурка – именно там, подумалось мне, и сосредоточен основной износ. Мне казалось, что я делаю успехи. Смывая мыло вторым и третьим полотенцами, я снова попытался увязать мою теорию двойного разрыва с теорией износа шнурков при ходьбе, ведь в последнем случае нагрузка, пусть небольшая, повторяется тысячи раз – например, даже когда мне требуется только дойти от кабинета до туалета, я вынужден сгибать ступню, вместе с ней ботинок, и, следовательно, 30-40 раз оказывать воздействие на шнурок. Я закрыл воду и принялся рассеянно вытирать лицо четвертым полотенцем.
А добивался я разграничения износа, вызванного натягиванием шнурков руками, и износа, возникающего при ходьбе. И в то же время мне пришел в голову простой тест разновидности «или-или». Поскольку мои ступни – зеркальные отображения друг друга, и я не хромаю, истирание по модели износа при ходьбе должно быть максимальным либо на обоих
Я быстро промыл стекла очков под краном, торопясь подробно осмотреть ботинки еще раз; протер очки пятым бумажным полотенцем, производя пальцами намекающие на взятку движения по изогнутым поверхностям, пока те не стали сухими. В унитаз изверглась вода. Я отступил от раковины, поднес очки к лицу, радуясь приближению двух расширяющихся колодцев резкости; закладывая дужки очков за уши, я неизвестно почему поднял брови[38]. Теперь я мог разглядеть свою обувь.
И я увидел на левом ботинке лопнувший шнурок, связанный на уровне левого верхнего отверстия, а на правом ботинке –
– Что скажешь, Хауи? – Это приветствие было у него стандартным, и мне оно нравилось.
– Не знаю, что и сказать, Эйб, – произнес я стандартный ответ. Глядя в зеркало, я поправил сидящие криво очки, зная, что они снова дадут крен уже через пять минут.
– Обедал? – продолжал Эйб, старательно моя руки.
– Ага. Шнурки купил. Один лопнул вчера, а второй – сегодня.
– Так-так.
– Загадка природы. А у тебя так бывало?
– Нет. Я каждый день вдеваю новую пару.
– Да? В «Си-ви-эс» покупаешь или где?
– Мне их доставляют самолетом. «Ю-пи-эс»-экспресс. Заказываю у одного индейца из Техаса. Он сам их делает, сплетает альпаку с тонким твидом. И красит «крайлоном».
– Здорово, – отозвался я. Главным в работе с Эйбом было вовремя понять: всерьез и честно он говорит только о делах компании. – Ну, будь.
– Ага.
Приближаясь к двери, я громко засвистел. Я взялся за ручку; дверь подалась навстречу, не оказав никакого сопротивления.
– О-оп, – вырвалось у меня.
– О-оп, – сказал входящий Рон Немик. Я придержал для него дверь. Уже в коридоре я понял, что начинал насвистывать «Янки-Дудл-Денди».
Из-за двери донесся жизнерадостный свист Эйба «Знал я одну старушку, что проглотила мушку».
Глава двенадцатая
Меньше чем через час я стоял в позе Джорджа Вашингтона на переправе через Потомак – одна нога на верхней ступеньке, рука на поручне – и медленно скользил вверх, по диагонали, соединяющей вестибюль и место моего назначения. Звук эскалаторного двигателя стал неразличимым, хотя я еще ощущал слабый ритм щелчков, пробивающихся между ступеньками, и догадывался, что это щелкают звенья цепи, которая тянет меня вверх, намотанная с обеих сторон на зубчатые барабаны; звуки вестибюля тоже были приглушенными, вписывались в общий звуковой фон, а каждый отдельный цокот каблучков секретарши казался резким мазком краски, расплывающимся по бледной размытой акварели. С такой высоты, с высот социологии и статистики, укороченные в перспективе сотрудники двигались по определенным маршрутам: одного за другим их вталкивала с постоянной скоростью в вестибюль вращающаяся дверь; они группировались перед лифтами, панели прибытия которых только что засветились; они вновь построились в вечную четырехголовую очередь к банкомату; время от времени двое служащих, торопливо двигаясь пересекающимися курсами, в радостном удивлении вскидывали руки и обменивались любезностями, и одновременно обходили друг друга аккуратно по часовой стрелке, полукругом, чтобы встать на прежний курс спиной вперед, выдержать обязательную паузу в зоне чужого притяжения, а затем по обоюдному согласию завершить мертвую петлю, развернуться и поспешить дальше.
Как я взялся за поручень, так и не перехватывал его, но поручень скользил вверх чуть медленнее, чем ступеньки (буксовал? проскальзывал?), и положение моей руки изменилось, локоть согнулся сильнее, чем в начале пути. Я переставил руку повыше, перед собой. Странно было думать, что из-за разницы скоростей ступени эскалатора должны периодически обгонять на круг сопровождающий их участок поручня: поскольку пробуксовка на моем эскалаторе составляла примерно фут на один подъем или два фута на полный цикл, при полной длине поручня, равной ста футам, движущаяся лестница обгоняла поручни на целый круг один раз за пятьдесят оборотов – как те гоночные машины с переводными картинками; думаешь, что они идут ноздря в ноздрю с Фойтом или Ансером, а на самом деле отстают на несколько кругов, и кто их водители? Жалкие, разочаровавшиеся в жизни люди – это чувствуешь инстинктивно, а может, новички или фанатики, для которых главное не победа, а участие.
То, что поручни движутся медленнее, чем ступеньки, я заметил благодаря недавно приобретенной привычке стоять неподвижно всю поездку, а не шагать вверх по эскалатору. На плавное скольжение я переключился, только проработав в компании примерно год. Пока я не получил эту работу, я ездил на эскалаторах сравнительно редко – в аэропортах, торговых центрах, в метро, в крупных магазинах, и постепенно у меня сформировались твердые представления о том, как полагается вести себя на движущейся лестнице. Ваша задача – ступать с обычной скоростью, будто поднимаясь по лестнице дома, чтобы двигатель поддерживал, а
Но за целый год поездок на офисном эскалаторе я изменился. Теперь я становился пассажиром движущейся лестницы четыре раза в день, а иногда шесть и более, если приходилось среди рабочего дня спускаться в вестибюль, чтобы добраться лифтом до отделов компании, находящихся на двадцать шестом или двадцать седьмом этаже, и привычные мысли, ранее связанные с такими поездками, стали чересчур частыми. В целом мое восхищение эскалатором усилилось, внедрилось до мозга костей, но каждая отдельная поездка уже не гарантировала знакомых теоретических выкладок или состояния раздражения. Меня уже не так волновало, входило ли в планы изобретателей имитировать обычную лестницу или нет. А когда после первых месяцев работы я снова очутился в универмаге, я смотрел на широкие неподвижные спины стоящих впереди покупателей с новым интересом, но без напряжения: их поведение было естественным и понятным; стремление стоять истуканом с острова Пасхи в трансе моторизованного вознесения между конструкциями торговой архитектуры казалось оправданным. В одном из более ранних случаев, поднимаясь в «Товары для дома», чтобы прикупить кастрюлю «Ревир» в пару к уже имеющейся тефлоновой сковородке и дооснастить кухню[39], я даже поставил пакет с покупками (в нем лежали костюм, рубашка, галстук, и в отдельном пакетике – удлинитель для телефонного шнура из «Радио Шэк») на ступеньку рядом с собой и ненадолго прикрыл глаза. Это удовольствие постоять неподвижно я перенес и на будничные эскалаторы; в конце концов я стал действовать совершенно по-новому; никогда не нарушал длинное, досужее путешествие переставлением ног, наслаждаясь им, как жители пригородов наслаждаются постоянными интервалами своих поездок в электричке, а когда мимо топали другие пассажиры, я относился к ним с симпатией. Иногда ко мне возвращалось былое раздражение, особенно на эскалаторах подземки, но теперь я винил не только застывших пассажиров, но и конструкторов машины: ясно ведь, что ступеньки слишком высоки, что их высота нарушает функциональное соответствие между неподвижными и движущимися лестницами, поэтому пассажиры не в состоянии понять, что от них требуется.
Я уже проделал почти две трети пути до бельэтажа. За моей спиной, у подножия эскалатора, уборщик принялся за поручень, за который держался я, – еще один оборот, и отпечаток моей руки будет стерт. Каждые несколько футов моя ладонь проезжала мимо выпуклого полированного стального диска, вделанного в наклонную поверхность между эскалаторами, движущимися в разных направлениях. Я провожал диски взглядом. Об их назначении я никогда не задумывался. Может, они прикрывают головки крупных крепежных болтов? Или просто заставляют одуматься тех, кому приходит в голову скатиться по длинному полированному склону между эскалаторами? Этот вопрос, сжатый до размеров привычного укола любопытства, возникал у меня раза два за квартал, но никогда не стоял настолько остро, чтобы позднее я вспомнил о нем и принялся искать ответ.
Приближающийся диск был наполовину освещен солнцем. Падая с пыльных высот термического стекла поверх стокрылого, тридцатифутового, не привлекающего внимание, неизвестно как подвешенного осветительного прибора, напоминающего металлическую решетку в старинной ванночке для льда, пронизывая свободную середину просторного помещения, солнечный свет огибал мой эскалатор и двигался дальше, уменьшившись на 3/4, доходя до газетного киоска, встроенного в мрамор в глубине вестибюля. Я чувствовал, как поднимаюсь в этом луче: рука зазолотилась, ресницы заискрились сценическими протеиновыми ореолами, один шарнир очков засверкал, привлекая взгляд. Метаморфоза не была мгновенной: для нее понадобилось столько же времени, как и для разогрева спиралей тостера до оранжевого оттенка. Проходили лучшие минуты обеденного перерыва и, вероятно, самая приятная часть поездки на эскалаторе. Моя движущаяся тень появилась далеко в стороне, заскользила по полу вестибюля, потом сложилась над освещенными солнцем кипами журналов в киоске, толстых, как учебники, разделенных деревянными перегородками – «Форбс», «Вог», «Плэйбой», «Гламур», «Мир ПК», «М» – так густо нафаршированных рекламой, что они издавали плещущий звук при пролистывании прохладных страниц глянцевой бумаги «кромкоут». Вызванные теплом и выразительной текстурой, ко мне один за другим явились четыре характерных образа – три знакомых, а один новый, причем каждый предыдущий указывал на последующий. Мне представились:
(1) Полосы леденцового глянца на краях целлофановых оберток ряда пластинок в моей гостиной – в том виде, в каком они появлялись перед глазами по вечерам, когда я возвращался домой с работы.
(2) Выброшенная сигаретная пачка, все еще завернутая в целлофан; и особенно удовольствие пройтись по ней газонокосилкой, разбрызгав блестящую упаковку и бумагу по сухой траве.
(3) Перепаханные газонокосилкой останки несладкой булочки, которые я увидел однажды ясным субботним утром по пути к метро. Судя по белым крошкам, булочка была размером с картофелину, и подойдя поближе, я узнал в ней безвкусный, но симпатичный хлебец, который бесплатно прилагали к заказу в ближайшем китайском ресторанчике, торгующем на вынос. Газонокосилка переехала булочку на засеянном травой откосе, круто спускающемся к тротуару (должно быть, когда-то в прошлом улицу расширяли): глядя на нее, я представил себе нерешительность, мелькнувшую на потном лице носильщика: «Камень? – Нет, булочка, – Остановиться? – На таком крутом склоне? Еще чего! – Тогда жми!», а потом – понизившийся рык двигателя, карточный шелест, и на месте китайской булочки остался аккуратный кружочек разбросанных белых крошек.
(4) Гигантский комок попкорна, взрывающийся в дальнем космосе. Этот последний мне никогда не представлялся сам по себе. Его появление сразу вслед за раздавленной булочкой (образ этот возвращался ко мне регулярно, раз в несколько месяцев) объяснялось, вероятно, тем, что в тот обеденный перерыв я купил и съел пакет попкорна.
Глава тринадцатая
Покупать попкорн я не собирался. Под нажимом толстошеего мужчины и суетливой женщины вращающиеся двери в вестибюле раскрутились слишком быстро; когда подошла моя очередь, я воспользовался их инерцией и повернулся в своем ломте круглого пирога, не прилагая никаких усилий, прокатываясь в рукаве. А снаружи день был уже в разгаре, в самом разгаре! Пятнадцать здоровых, веселых, стройных деревьев тянулось к голубому небу от вымощенной кирпичом площади перед зданием моего офиса, каждое деревце отбрасывало тень в форме картофельного чипса на круглый чугунный ошейник вокруг ствола. («“Литейные заводы Нина”, Нина, Виск.») Мужчины и женщины, рассевшись на скамейках под солнцем, вокруг приподнятых над уровнем площади клумб с какими-то знакомыми вечнозелеными растениями (кажется, кизильником), доставали из хрустящих белых пакетов завернутую снедь. Уличные торговцы заглядывали в отделения тележек, хлопая металлическими дверцами. Грузовичок с уплотненными металлическими бортами был набит сэндвичами, кранчиками, кексиками «Дрейк» и банками во льду, его хозяин отсчитывал сдачу из денежной каллиопы, висящей на поясе, наполнял одновременно три стакана, не закрывая кофейный кран, и выслушивал следующего покупателя, при этом округло и петлеобразно жестикулируя обеими руками, – мне подумалось, что именно так должны были переключать линии на коммутационной панели телефонисты былых времен, – он обслуживал бригаду, которая сносила здание на противоположной стороне улицы, оставляя от него только двутавровые балки и фасад. Я проголодался, но в приливе солнечного дневного настроения хотел проглотить что-нибудь несущественное и неординарное – вроде миниатюрной баночки грейпфрутового сока «Синяя птица», половинки аррорутового печенья, трех каперсов, катающихся по бумажной тарелочке, или – вот оно: попкорн. Повинуясь порыву, я уронил в ладонь продавщицы попкорна целый доллар и принял бумажный пакет с закрученным верхом, наполненный из стеклянной тележки, с буквами в стиле 90-х годов XIX века, желтыми нагревательными лампами и подвешенным резервуаром, из которого отдельные белые комочки выпрыгивали из-под металлической заслонки на петлях, словно исполняя цирковой трюк для струек белого пара, а сдачи я не получил: никакой мелочи, которая натирала бы мне ляжку при ходьбе и вечером переполнила блюдце, стоящее у меня на комоде! Как любезно со стороны продавщицы! Переходя через несколько улиц и двигаясь в направлении «Си-ви-эс», я оставлял за собой след неизбежных двух-трех зернышек из каждой пригоршни, не вмещающейся в рот целиком, лавировал между машинами, лакированные бока которых казались раскаленными на ощупь, между пешеходами в белых блузках и белых оксфордских юбках в складку, и я сам чувствовал себя лопнувшим попкорном: высушенным, похожим на коренной зуб американским зернышком, опущенным в светло-золотистую жидкость, выжатую из других, менее удачливых собратьев-зернышек, разогретым и вдруг выброшенным наружу в момент детонации, невесомого обратного движения; пенопластовым астероидом, увеличившимся в размерах, но более легким, чем прежде, состоящим из чешуек, которые, вырвавшись за пределы внешней оболочки, были разделены на «турецкие огурцы», баобабы и подобные им формы Фибоначчи исчезающими, выгнутыми дугой бурыми лепестками (позднее застревающими между молярами и деснами), – какие-то бразильские формы, слишком буйные для такого североамериканского зернышка; несмотря на резкий переход в конечное состояние с судорожным, взрывным хлопком, казалось, что эти формы развиваются постепенно – как подходит тесто или растут сталактиты[40].
До «Си-ви-эс» я дошел за десять минут. Прежде чем войти, я выбросил остатки попкорна в квадратную урну с заслонкой, выпачканной пролитой газировкой: важно было толкнуть заслонку выбрасываемым предметом, а потом успеть отдернуть руку так быстро, чтобы не коснуться липкой поверхности; на этот раз фокус не удался – урна была переполнена, пришлось вдавливать пакет из-под попкорна в мусор, чтобы заслонка опустилась, как полагается. Вытерев испачканные солью и маслом от попкорна ладони о внутренние поверхности карманов, я шагнул в прохладное нутро магазина.
Я понятия не имел, где продают шнурки, но часто бывал в аптеках «Си-ви-эс» по всему городу и считал, что досконально изучил внутренний план этих заведений и классификацию товаров, «для глаз», «от головной боли», «для волос» – было написано на висящих табличках с некогда броским, а теперь устаревшим отсутствием заглавных букв, – но мало кто из покупателей, думалось мне, знает так же хорошо, как я, что беруши следует искать в дальнем углу, под табличкой «первая помощь», рядом с прищепками на нос для пловцов, подкладками под колени «Эйс», мазями «Круэкс», кремами и лосьонами «Каладрил», спреем от вшей «Лай-Бэн» и целыми полками лейкопластыря. С расположением полок в «Си-ви-эс» я ознакомился благодаря регулярным покупкам берушей. На неделю мне хватало одной упаковки, с годами я начал находить вкус в изысканном расположении этого товара, подразумевающем, и небезосновательно, что слишком тонкий слух – это физический недостаток, симптом, достойный лечения. Более того, в этом проходе между стеллажами редко скапливались покупатели таблеток, как под вывеской «от головной боли», и все ближайшие доверчиво не запечатанные коробки лейкопластыря – изготовленного точно по форме необычных ран, с призовым вкладышем миниатюрных полосок, которыми взрослые заклеивают даже глубокие порезы на пальцах, полученные, к примеру, при нарезании заранее разделенного на ломти бублика, поскольку такие полоски меньше бросаются в глаза и не свидетельствуют об изнеженности, чем лейкопластырь стандартного размера – казались мне сердцем аптеки. Из случайно открытой коробки с лейкопластырем веет запахом (это я обнаружил недавно, когда пластырь понадобился мне, чтобы заклеить один маленький на редкость противный порез[41]), от которого мгновенно переносишься назад, в свои четыре года[42], – впрочем, больше я не доверяю этому фокусу памяти на запах: есть в нем что-то от системного сбоя в работе обонятельных нервов, от низкоуровневой ассоциативной связи, низшей по сравнению с более утонченным пластом языка и опыта, между запахом, зрительным образом и эгоизмом, связью, которую некоторые писатели превозносят как нечто более реальное, чистое и исполненное священного смысла, нежели умственная память, подобно тому, как пузыри болотного метана пугливые провинциалы когда-то принимали за НЛО.
Берушами я постоянно пользовался не только для сна, но и на работе, поскольку обнаружил, что усиленные объемные звуки моих собственных челюстей и зубов, ощущение подводной заложенности в ушах, приглушение всех внешних шумов, даже щелканья кнопок моего калькулятора и шороха бумаг, помогают мне сосредоточиться. Бывали дни, когда я, занятый составлением пылких записок начальству, проводил в берушах целое утро и день, ходил в них даже в туалет и вынимал, лишь когда приходилось разговаривать по телефону. Но в обеденный перерыв я избавлялся от берушей – вероятно, этим и объяснялось иное свойство высшей гармонии моих мыслей во время обеда: дело было не только в солнечном свете и протертых очках, но и в том, что я отчетливо слышал мир впервые с тех пор, как утром выходил из подземки. (Берушами я пользовался и в метро.) Я выбрал силиконовые беруши «Флентс Сайлафлекс». Эти превосходные заглушки появились только в 1982 году, по крайней мере в аптеках, где я бывал. Раньше я покупал старые затычки «Флентс» в оранжевой коробочке, сделанные из пропитанной воском ваты, гигантские по размеру; приходилось резать их пополам ножницами, чтобы они плотно сидели в ушах во время работы; после них пальцы становились жирными от розового парафина. У Л. они вызывали отвращение, но она хранила беруши, забытые мною на подоконнике у кровати, в пустой коробочке из-под пастилок с пасторальным пейзажем на крышке, – и я ее не виню. Затем на рынок вышла компания «Маккеон Продактс» с предложением мягких берушей «Мэкс Пиллоу Софт®» – комочков прозрачной, похожей на гель замазки, закупоривающей слуховой проход так надежно, что барабанные перепонки слегка поднывали, когда давление пальцев ослабевало, потому что в ухе создавался слабый вакуум – вакуум! А всем известно, насколько плохо звук распространяется в вакууме! Следовательно, эти новые затычки не просто преграждали путь звуковым волнам, но и меняли звукопроводимость самого воздуха, находящегося в ушном проходе! Слух о новом продукте передавали из уст в уста, он распространялся от аптеки к аптеке. Я пользовался этой замазкой, пока не забыл, что такое настоящий звук. «Флентс» нанес контрудар, начал продвигать гладкую модель «Сайлафлекс» – цилиндрическую разновидность «Мэкса» телесного цвета, и в то же время постепенно снимал с производства старых монстров из ваты с воском, похожих на рулончики карамели «Тутси». Подобно «Мэксам», беруши «Сайлафлекс» продавались в пластмассовых коробочках с откидной крышкой, наподобие табакерки; я носил эти коробочки в кармане рубашки, чтобы вставлять новые беруши по мере надобности. Но «Флентс» по-прежнему опасался судебных тяжб и продолжал выпускать продукцию слишком большого размера, и хотя на упаковке значилось «три пары в удобном футляре», я продолжал делить каждый цилиндрик пополам и получал шесть полных комплектов. В постели я целовал Л., желая ей доброй ночи, пока она записывала события минувшего дня в дневник со спиральным переплетом, затем выбирал перспективную, хоть и побывавшую в употреблении заглушку среди лежащих на тумбочке, и вставлял ее в то ухо, которое предстояло обратить к потолку первым. Если Л. что-нибудь спрашивала уже после того, как я заткнул ухо и повернулся на бок, мне приходилось отрывать голову от подушки и подставлять нижнее, слышащее ухо. Поначалу я пробовал спать, заткнув оба уха, чтобы спокойно вертеться во сне и ничего не слышать, какое бы ухо ни оказалось сверху, но вскоре обнаружил, что вдавленное в подушку ухо по утрам побаливает; поэтому я научился переносить единственную теплую затычку из одного уха в другое во сне, в процессе переворачивания. К тому времени Л. смирилась с моим пристрастием к берушам; иногда, чтобы продемонстрировать прилив нежности, она брала деревянные щипчики для тостера, подхватывала ими затычку, собственноручно вставляла ее в мое обращенное к потолку ухо и слегка утрамбовывала, спрашивая: «Видишь? Теперь видишь, как я тебя люблю?»[43]
Рядом с берушами стояли длинноносые белые флакончики для промывания ушей, которые я покупал раз в год. Проснувшись в тревоге среди ночи, вынув ночную затычку и обнаружив, что лучше слышно не стало, я оставался в постели, прыскал в ухо холодным раствором перекиси карбамида и лежал неподвижно, ожидая начала ощутимого брожения. Потом шел в душ. Правда, это впрыскивание не было столь эффективным, как действие удивительного стального приспособления с теплой водой, каким пользовались медсестры: у этого устройства имелось два выступа для пальцев, как у шприца, и поршень, приводимый в движение большим пальцем, и оно выбрасывало прямо в голову почти невыносимую струю теплой воды, вымывая все инородное в судно, которое ты сам придерживал возле шеи. Когда мне таким образом прочистили уши, я начал слышать в звуковом диапазоне, забытом с младенчества, и величайшим наслаждением, связанным с этой новой, бескрайней остротой слуха, наложенной на нормальные звуки, была возможность при желании отказаться от нее, заткнув уши парой берушей «Сайлафлекс». Но просить какую-нибудь медсестру промыть мне уши я стеснялся, ведь она увидела бы выливающийся из них грязный поток, поэтому я действовал собственноручно, с помощью белого флакончика с раствором из «Си-ви-эс», а потом стоял под душем и считал до шестидесяти, наклонив голову под углом, чтобы горячая вода как можно точнее попадала мне прямо в ухо. Продукт был из тех важных и таинственных, которые продавали в «Си-ви-эс» – вся эта сеть занималась продажей дорогих, высокоспециализированных мелочей, благодаря которым человеческое тело становилось пригодным для цивилизованного общества. Здесь мужчины и женщины странно поглядывали друг на друга – в действие вступали уловки и необычные силы влечения. На продажу выставлялись товары, применение которых требовало наготы и уединения. Предназначались они скорее для женщин, чем для мужчин, но и мужчинам позволялось беспрепятственно бродить между стеллажами, светящимися от несильного, но измеримого в единицах радиоактивности пыла. Проскальзываешь мимо женщины, изучающей надпись мелким шрифтом на одноразовой уксусной насадке на душевой шланг. Она чувствует, как ты проходишь.
А шампуни! Имело ли смысл изучать историю Чандрагупт из Паталипутры, Харш из Канауджи, прихода к власти династии Чола в Тацджуре и падения Паллавов в Канчи, некогда построивших семь пагод Махабалипурама, или окончательного запустения и разрушения славного города-государства Виджаянагар, когда в нашем распоряжении есть смены династий, волнения и обильная пена последних двадцати лет существования великого наследия индусов, шампуня? Да, имело. Но нетрудно проследить эмоциональные аналогии между историей цивилизаций, с одной стороны, и историей сети аптек «Си-ви-эс» – с другой, едва заметишь некогда знаменитый шампунь вроде «Альберто Ви-О-5» или «Прелл» в прискорбном подчинении на нижней полке прохода 1Б, сдавшийся под напором Моголов, мусульман и Чалукья – «Суав», «Травяной эссенции “Клэрол”», «Твои волосы здорово пахнут», «Шелковистости», «Утонченности» и неисчислимых флаконов «Акбареск Флекс». Зелень «Прелла» теперь для нас слишком примитивна; псевдофранцузское название – китч, а не шик, и если раньше он ассоциировался в моем пропитанном телевидением мозгу с незамедлительностью и гортанностью звучания женских голосов за кадром, теперь он находится на последней стадии упадка, почти не рекламируемый, год от года он проваливается все глубже в густую, но гигроскопичную эмульсию нашей оценки, как крупная жемчужина, которая медленно погружалась в шампунь в одной из лучших ранних реклам, показывая, насколько он густой; (
С каждым годом появляются все новые продукты, и в конце концов, по мере проникновения этих новинок в твой пантеон шампуней, зубных паст, торговых автоматов, журналов, автомобилей и фломастеров, теряешь привычные ориентиры, не можешь поместить новый продукт в соответствующую ячейку среди знакомых торговых марок, потому что их тоже не успел толком усвоить. Что касается шампуней, я, кажется, уже дошел до такого состояния; семейство «Флекс» меня наконец доконало, и теперь я живу исключительно прошлым: если не считать по-настоящему ярких образцов, любой пост-«флексовский» продукт (вроде этой шведской дряни с березой и ромашкой, «Хельса») для меня не существует, не присутствует в моей жизни, сколько бы раз я ни видел его на полках. Теоретически могу предположить, что существует момент времени, когда совокупный объем всех историй о мелочах, накапливающихся у меня в памяти, охватывающих ряд отделов «Си-ви-эс» и даже творений цивилизации в целом, достигнет критической массы и сделает меня пресыщенным, апатичным, не способным высечь из себя ни единой новой искры энтузиазма; подобного события я ожидаю, когда сами аптеки сети «Си-ви-эс» станут жалкими и устаревшими, как «Райт Эйдз» и «Оскос» до них. Красные буквы и белые запечатанные пакеты померкнут в тени новинки, которую мы даже вообразить себе не можем, – более чистой, заразительно живой[46].
Впрочем, пока аптеки «Си-ви-эс» занимают в жизни более видное место, чем, скажем, «Крэйт-энд-Бэррел», или «Пир-1», или рестораны, национальные парки, аэропорты, «треугольники науки», вестибюли контор или банки. Все перечисленные места – новшества для данного периода, а «Си-ви-эс» – повседневность. И где-то в этом заведении, по словам Тины, которая осведомлена лучше меня, есть пара шнурков, приготовленных как раз для рокового дня, когда мои шнурки износятся и лопнут. К моему разочарованию, отдел под вывеской «уход за ногами» предлагал только упаковки мозольного пластыря, пемзу, средства для размягчения мозолей и натоптышей, чехольчики на пальцы ног, приспособления для подстригания вросших ногтей, а остальное место занимала продукция «Доктора Шолла». Я заглянул и в «чулки-носки», но нашел там лишь первые. Я уже был готов поверить, что в «Си-ви-эс» не торгуют тем, что мне нужно, когда, пройдя по проходу 8А под вывеской «чистящие средства», увидел шнурки, развешанные поверх банок с кремом для обуви «Киви», рядом с губками и латексными перчатками на подкладке. Это были 69-центовые «сменные шнурки для парадной обуви» марки «Си-ви-эс». Легкий дешевый блеск наводил на мысль, что они сплетены из искусственного волокна, но человеку в здравом уме и в голову не пришло бы требовать непременно натуральные шнурки. В таблице на обороте каждой упаковки количество парных отверстий на ботинках соотносилось с необходимой длиной шнурков: согласно ей, я купил для своих ботинок (с пятью отверстиями) шнурки длиной двадцать семь дюймов. Ботинки выглядели обшарпанными, и я чуть было не прихватил заодно банку черного крема «Киви» – меня привлек ее архаичный дизайн, такой американский, но проверенный временем, как дизайн банок оливкового масла «Филиппо Берио», а еще я заметил трогательное сходство птицы киви в белом полукруге на банке и белого, вписанного в овал пингвина на черном томике, который нес в руке. Но я вспомнил, что дома у меня лежат несколько банок черного «Киви» – удивительно, как эта компания до сих пор не разорилась, ведь каждой банки хватает очень надолго, думал я: она быстрее затеряется в недрах шкафа, чем иссякнет ее содержимое.
У каждой кассы вытянулись очереди. Понаблюдав за действиями кассиров, я выбрал самую опытную на вид женщину – индийских или пакистанских кровей, в голубом свитере, хотя в очереди к ней стояло на два человека больше, чем в другие кассы: просто я пришел к выводу, что разница в скорости, с которой обслуживает клиентов проворный, ловкий кассир и медленный и туповатый, составляет три к одному, ввиду различия в способностях и интеллекте, и даже четыре к одному, если сделку осложняет необходимость вернуть какую-либо покупку или заглянуть в алфавитную распечатку с ценами, поскольку на одном из товаров ценника не оказалось. Индианка была настоящей профессионалкой: она считывала информацию с ценников и тут же укладывала покупки в пакет, не хватаясь за них второй раз, она не ждала, когда покупатель наберет точную сумму мелочью – на своем опыте она уже убедилась, что после слов «подождите, сейчас поищу!», копания в карманах и подсчетов на ладони искомой комбинации монет наверняка не найдется, покупатель разведет руками «нет, не наберу» и вручит ей двадцатидолларовую купюру. Выдвижной ящик кассы она закрывала бедром и одновременно отрывала чек, а хромированным ручным степлером, прикованным цепочкой к прилавку, пользовалась так умело, что лучше нельзя было и пожелать. Единственная заминка получилась, когда индианка отсчитывала сдачу женщине, стоявшей передо мной (щипчики, вазелин «Интенсивный уход», жевательная резинка «Трайдент», светлые колготки и упаковка длинных «Мальборо Лайтс»), и у нее кончились десятицентовые монетки. Новая партия была запаяна в плотный целлофан. Кассирше понадобилось десять секунд невозмутимого, бесстрастного сгибания и разгибания ленты, чтобы вытряхнуть в поддон четыре десятицентовика[47]. Но несмотря на эту задержку, я дошел до индианки со своими шнурками быстрее, чем добрался бы до любого другого кассира. (Честно говоря, я наблюдал за ней и раньше, когда заходил за берушами, поэтому уже знал, что она работает быстрее всех.) Я разменял десятку. Кассирша выложила купюры мне на ладонь, а мелочь насыпала в образовавшееся корытце – самый рискованный, требующий максимальной ловкости способ, при котором одна рука у меня оставалась свободной для пакета, зато удавалось избежать неловкого прикосновения к чужой теплой ладони. Мне хотелось объяснить индианке, насколько она шустра, как я рад, что она находит новые жесты и прямые пути, благодаря которым сделка становится приятной, но не нашел приемлемого, не вызывающего смущения способа выразить эту мысль. Кассирша улыбнулась, церемониально кивнула, и я ушел, покончив со своим делом.
Глава четырнадцатая
Обратный путь от «Си-ви-эс» до офиса показался мне гораздо длиннее. Я купил на уличном лотке хот-дог с кислой капустой (от этого вкусового сочетания меня и сейчас передергивает) и зашагал в ускоренном темпе, чтобы сэкономить как можно больше времени от двадцати минут, оставшихся мне для чтения до конца обеденного перерыва. В кондитерской, мимо которой я проходил, было пусто; за тридцать секунд я успел купить за 80 центов большое, мягкое печенье с крошками шоколада. На расстоянии пяти кварталов от офиса, ожидая, когда переключится светофор, я откусил печенье, и мне сразу нестерпимо захотелось запить его молоком; я нырнул в «Папу Джино» и купил полупинтовую картонку в пакете. Отоварившись таким образом, поглощенный мыслями о ритуальном аспекте упаковки в пакеты, я вернулся на кирпичную площадь и сел на залитую солнцем скамью поближе к вращающейся двери офиса. Скамья была нео-викторианская, из тонких деревянных реек, прикрученных болтами к изогнутым чугунным ножкам, выкрашенная зеленой краской – сейчас такая может показаться слишком вычурной, а в то время они были в диковинку, архитекторы лишь недавно отказались от низких, мрачных бетонных или полированных гранитных плит, на которых полагалось сидеть (точнее, сутулиться, поскольку спинок у таких скамей не было) в этом общественном месте на протяжении двадцати регрессивных лет.
Я положил пакет из «Си-ви-эс» рядом с собой и надорвал упаковку с молоком, предварительно подсунув край полученного от Донны пакета под ляжку, чтобы его не унесло ветром. Со скамьи открывался вид на 3/4 нашего офиса: бельэтаж – решетка из темно-зеленого стекла с вертикальной беломраморной отделкой – был последним полномасштабным этажом, прежде чем фасад, скошенный под углом, круто уходил вверх, в слепящую голубую дымку. Тень здания дотягивалась до конца моей скамейки. Для пятнадцати минут чтения день был самый подходящий. Я открыл книжку «пингвиновской» классики на странице, где лежала закладка (чек, который на время я переложил на несколько страниц вперед), откусил печенье и глотнул холодного молока. Пока глаза привыкали к тексту, он оставался слепящим, нечитабельным пятном, поверх которого плавали сохранившиеся на сетчатке фиолетовые и зеленые отпечатки. Я моргал и жевал. Самостоятельные вкусы печенья и молока начали сливаться, еда приятно согревалась во рту; еще один прохладный глоток чистого молока смыл сладкое месиво в желудок[48]. Я нашел на глянцевой странице место, где остановился, и прочел:
И вообще: увидеть в человеческом однодневное, убогое; вчера ты слизь, а завтра мумия или зола[49].
Не то, не то, не то! – думал я. Деструктивная, бесполезная, вводящая в заблуждение и совершенно неверная мысль! Однако безвредная, даже приятно отрезвляющая для человека, который занимает зеленую скамью на площади, вымощенной кирпичом «в елочку», под пятнадцатью здоровыми, посаженными с одинаковым интервалом деревьями, и слышит резиновые стоны и посвист вращающейся двери. Я мог впитать любой брутальный стоицизм, чьим бы он ни был! Но вместо того чтобы продолжать чтение, я опять откусил печенье и набрал полный рот молока. С чтением всегда возникает одна проблема; приходится снова начинать с того же самого места, где остановился накануне. Восторженный отзыв в «Истории европейской морали» Уильяма Эдварда Хартпола Лекки (которая однажды в субботу, во время блужданий по библиотеке, привлекла меня своим претенциозным заглавием и фантастическим изобилием сносок[50]) заставил меня две недели назад в обеденный перерыв остановиться перед стеллажом во всю стену, заполненным книгами классической серии издательства «Пингвин» и потянуться за тощим томиком «Размышлений» Аврелия на самую верхнюю полку, презрев стоящую тут же стремянку, зацепить книгу согнутым пальцем сверху и вытащить ее из ряда так, чтобы она упала в мою подставленную ладонь: чуть ли не самое тонкое «пингвиновское» издание, в блестящей обложке, негнущееся, в идеальном состоянии. Во время предыдущих кратких приступов энтузиазма я приобрел и прочел страниц по двадцать «пингвиновских» Арриана, Тацита, Цицерона и Прокопия – мне нравилось видеть их выстроенными у меня на подоконнике, над полкой с пластинками; нравилось отчасти потому, что мое знакомство с историей началось с оборотной стороны конвертов для пластинок, и чернота и глянец классической серии ассоциировались у меня с винилом[52]. Лекки воспевал Аврелия так усердно, что искушение прочесть его самому было непреодолимым:
Совершенство характера этого человека, утомленного разнообразными событиями девятнадцати лет правления, возглавляющего общество, развращенное до мозга костей, и город, печально известный своими вольностями, заставляло умолкнуть даже клеветников, а народ в порыве признательности провозглашал его скорее богом, нежели человеком. С такой уверенностью мы можем судить о душевной жизни лишь немногих людей. Его «Размышления», производящие неизгладимое впечатление, составили одну из самых правдивых книг во всем жанре религиозной литературы.
И действительно, первый же абзац, который я прочел, открыв «Размышления» наугад еще в книжном магазине, ошеломил меня тонкостью. «Каким образом», – прочел я (и сдавленный звон ополаскиваемой кастрюли, ударившейся о бок раковины, зазвучал у меня в ушах).
Каким образом ясно является уму, что нет в жизни другого положения, столь подходящего для философствования, как то, в котором ты оказался ныне![53]
Стоп! Мне понравилась легкая неуклюжесть и архаичность предложения, изобилующего выражениями, которые сейчас срываются с уст редко, а когда-то были обиходными: «столь подходящего», «философствования», «ты оказался ныне», а также неожиданный, но уместный порыв к восклицательному знаку в конце. Но думал я преимущественно о поразительной справедливости утверждения и о том, что, купив эту книгу и научившись следовать этому единственному завету, я приду к вершинам понимания, хотя на первый взгляд буду продолжать жить в точности как раньше – ходить на работу, обедать, уходить домой, разговаривать с Л. по телефону, оставаться у нее на ночь. Как часто случается, первая решающая фраза понравилась мне больше, чем все прочитанные по порядку. Я не расставался с книгой в обеденные перерывы на протяжении двух недель; ее корешок обтрепался не от чтения, а от постоянного ношения в руках, по нему пролегла единственная белая линия сгиба, из-за которой книга сама раскрывалась на странице 168, на том самом «жизненном положении», и к нынешнему моменту я, разочарованно листающий страницы, уже был готов окончательно забросить «Размышления», устав от неумолимого и патологического самоотречения Аврелия. Отрывок про скоротечность жизни, которая не более чем семя и прах, читаемый второй день краду, стал для меня последней каплей. Я снова заложил страницу чеком, который хранился в ней до недавней минуты, и закрыл книгу.
Оставалось выпить еще полпакета молока. Чувствуя, что его вкус мне уже надоедает, я допил молоко залпом, а потом, вспомнив детскую привычку, скатал в шарик пакет из-под печенья, сделанный из тонкой морщинистой бумаги, и запихнул его в отверстие молочного пакета. От обеденного перерыва осталось еще десять минут. Поскольку читать мне расхотелось, я решил было потратить это время на замену изношенных шнурков новыми, недавно купленными. Но солнце слишком припекало: подставив ему лицо, я сидел с закрытыми глазами, растопырив руки по скамье и скрестив перед собой ноги, и лишь когда слышал приближающиеся шаги, подтягивал ноги к себе, чтобы не загораживать путь. Правая рука, находящаяся в тени, касалась холодного купола нео-викторианского болта, левая, на солнце, – гладкой, горячей зеленой краски; умиротворенность и полнейшее довольство перетекали из теневой кисти в солнечную, струились по рукам и плечам, образовывали водоворот в голове. «Каким образом, – повторил я, точно себе в упрек, – ясно является уму, что нет в жизни другого положения, столь подходящего для философствования, как то, в котором ты оказался ныне!» Положение создалось в день, когда я все утро зарабатывал себе на хлеб, когда лопнул шнурок, состоялся разговор с Тиной, произошло успешное мочеиспускание в офисном туалете, а потом умывание, была съедена половина пакета попкорна, куплена новая пара шнурков, проглочен хот-дог и печенье с молоком; положение настигло меня сидящим на солнечной зеленой скамье, с мягкой книжкой на коленях. И что, с точки зрения философии, мне полагается теперь делать? Я перевел взгляд на книгу. На обложке красовался золотой бюст императора. Кто покупает такие книги? Я задумался. Люди вроде меня, спорадически занимающиеся самосовершенствованием в часы обеденного перерыва? Или только студенты? Или же таксисты – чтобы изумлять пассажиров, помахивая книгой перед плексигласовой перегородкой? Я часто размышлял, зарабатывает ли «Пингвин» хоть какие-нибудь деньги продажей подобных книг.
А потом я задумался над выражением «часто размышлял». Чувствуя, что Аврелий предписывает мне практиковаться в философии на скудной почве моей повседневной жизни, я задался вопросом, как часто я размышлял о прибыльности классической серии «Пингвина». В заявлении, что ты «часто размышлял» о чем-либо, не содержится указаний на то, какую именно часть жизни занимает подобное душевное состояние. Как часто оно возникает – каждые три часа? Раз в месяц? Всякий раз, когда конкретный набор условий напоминает мне об этой мысли? Нет, я определенно не думал о финансовом положении «Пингвина» каждый раз, когда мне на глаза попадались его книги. Иногда я просто гадал, о чем пишут в той или иной книге, и не вспоминал про издательство, в других случаях думал, что оранжевые корешки «пингвиновских» романов тускнеют в солнечном свете, как вывески химчисток, и как странно, что сомнительное сочетание оранжевого, белого и черного цветов выглядит мило и изысканно, на глубинном уровне ассоциируясь с нашим представлением об английском романе только потому, что кому-то в издательстве пришло в голову сделать подобный формат и оформление стандартными. Иногда оранжевые корешки напоминали мне о первой прочитанной «пингвиновской» книге – «Моя семья и другие звери»: мама подарила ее мне однажды летом, и я не только полюбил ящериц, скорпионов и солнце, но и, забираясь все глубже в толщу страниц, заинтересовался крошечными печатными символами, появляющимися через каждые двадцать страниц внизу слева на правых страницах разворотов: «СДЗ-7», «СДЗ-8», «СДЗ-9» и т.д. Какой-нибудь профессиональный жаргонизм переплетчиков, думал я – может, «Следующая до знака 7» или «Сложить до заставки 7». Гораздо позднее, когда я снова обратил внимание на эту особенность «пингвиновских» книг, дочитав до середины «Честный проигрыш» Айрис Мёрдок («ЧП-6» и т.д.), и сообразил, что это просто аббревиатура названия книги, обозначение, чтобы печатные листы не перепутались при брошюровке, я с запозданием влюбился в эту доныне неразрешимую тайну и переполнился благодарностью к «Пингвину» – за предоставление читателям ориентиров, отмечающих наш прогресс, ибо когда доходишь до обозначения вроде «ЧП-14» (в этой книге дальше я не продвинулся, несмотря на всю привязанность к Мёрдок), сразу чувствуется, что прогресс подтвержден более объективно, нежели заурядным сообщением об очередной главе.
Все эти наблюдения, связанные с «Пингвином», возобновлялись с разной цикличностью и, следовательно, имели для меня микроскопические отличия, и я вдруг понял, что нам необходима единица измерения периодичности регулярно повторяющихся мыслей, – скажем, количество возникновений в голове той или иной мысли за год. О финансовом положении «Пингвина» я размышлял от силы четыре раза в год. «Периодичность равна четырем» – звучит по-научному. Раз в год, когда консервированная музыка повсюду переключалась на рождественские гимны, я думал: «Забавно, что “Господь повелел радоваться, джентльмены” написана в миноре». Ушибая палец на ноге, я каждый раз думал: «Поразительно, что человеческий палец может выдержать такой удар и не сломаться», – а пальцы я ушибал раз восемь в год. Почти всегда, принимая витамин С, что случалось пятнадцать раз в год, я думал, когда наливал воду в стакан: «...живя на колесах, витамине С и кокаине...» Что мы узнаем, установив таким же образом число периодичности каждой возобновляющейся мысли человека? Мы узнаем относительную частоту появления его мыслей во времени, а этот показатель может быть полезнее любых убеждений, которых данный человек придерживается, и даже полезнее застывшего набора доступных потенциальных мыслей (если таковой возможен) в отдельный момент времени. Так же как самые используемые слова английского языка – банальности вроде связок, предлогов и артиклей, самые частые мысли – нудные и бесцветные, такие, как «лицо чешется»[54] и «воняет ли изо рта?» Но ниже уровня предлогов и союзов в умственном лексиконе располагается целый список мыслей со средней частотой появления. Я представлял его в форме таблицы, какой-нибудь этакой:
Л. 580,0
Родные 400,0
Чистка языка 150,0
Беруши 100,0
Оплата счетов 52,0
Трехколесный пылесос «Панасоник», его замечательность 45,0
Солнечный свет бодрит 40,0
Дурацкие пробки на дорогах 38,0
Книги «Пингвина», все 35,0
Работа – уволиться? 34,0
Друзья, которых нет 33,0
Брак – какова возможность? 32,0
Торговые автоматы 31,0
Соломинки плохо распаковываются 28,0
Блики на движущихся предметах 25,0
Маккартни талантливее Леннона? 23,0
Друзья умнее, способнее меня 19,0
Диспенсеры для бумажных полотенец 19,0
«То, о чем лишь думает другой»[55], и т.д. 18,0
Люди очень разные 16,0
Деревья, их красота 15,0
Тротуары 15,0
Друзья недостойны меня 15,0
Близнецы, разлученные при рождении, исследование характеров 14,0
Интеллект, быстро тает 14,0
Пандусы для инвалидных колясок, их безумная опасность 14,0
Стремление убивать 13,0
Изобретение эскалатора 12,0
Люди такие похожие 12,0
«Только не в моем дворе» 11,0
Соломинки теперь всплывают 10,0
Ди-джей, буду ли я счастлив на его месте? 9,0
«Не можешь выломиться – врубайся!» 9,0
Фломастер 9,0
Бензин, его приятный запах 8,0
Ручка, шариковая 8,0
Стереосистемы 8,0
Страх опять нарваться на уличных грабителей 7,0
Степлеры 7,0
«Тараканы приходят, но не уходят» 6,0
Обеденная булочка, ее образ 6,0