Николсон Бейкер
Бельэтаж
Посвящается Маргарет
МИРОВАЯ ПРЕССА И КОЛЛЕГИ АВТОРА О РОМАНЕ
Серьезно смешная книга. Маленькие вещи – шнурки, соломинки, беруши – после нее никогда не будут казаться прежними.
Книги Бейкера – это как обрезки ногтей.
Неотразимый роман Бейкера – подлинная свалка жизни современного офисного работника... С непередаваемым остроумием и точностью герой в деталях и с отступлениями изучает те мелочи жизни, которые ведут к возникновению новых идей или помогают решить проблему. Элегантно манипулируя временем, рассказчик препарирует культурный слой тщательно и смешно. Одни сноски чего стоят...
В «Бельэтаже» Николсон Бейкер воссоздает один день в жизни конторского служащего... вернее обеденный перерыв в жизни разума конторского служащего... Очень смешная книга – поистине одиссея примечаний.
Амбиции, выраженные в «Бельэтаже», так же грандиозны, как мелки навязчивые идеи. Из этого несоответствия проистекает рафинированный и увлекательный монолог, весь пронизанный замечательными шутками. Кроме того, книга полезна, поскольку в ней обсуждаются бумажные полотенца и способы надевания носков. Ее полюбил бы Энди Уорхол – он скупил бы весь тираж, просто для смеху. Всем остальным следует ограничиться одним экземпляром.
Блистательная гиперстильная комедия Николсона Бейкера современных манер возвещает появление истинного оригинала. Роман его – триумф интеллектуального шока. Шока от увиденного свежим взглядом.
Бейкер – не просто умник, а умница, один из лучших, как убедится всякий, кто окажет себе услугу и прочтет этот роман. Великолепное начало.
Мистер Бейкер высвечивает невидимое в нашем мире с бритвенно-острой проницательностью и курьезным чувством юмора.
Николсон Бейкер (р. 1957) – современный американский романист, чьи непривычные на первый взгляд романы повествуют о вещах причудливых и странных и подрывают сами основы традиционных методов построения сюжета. Бейкер – правнук известного журналиста, лауреата Пулитцеровской премии Рэя Стэннарда Бейкера (1870-1946), закончил Истмэнское музыкальное училище и колледж Хэверфорд по специальности «английская литература». Он – автор шести романов и нескольких публицистических книг, постоянно печатается в ведущих американских литературных журналах. В 2001 году Николсон Бейкер получил премию Национального круга литературных критиков. Живет с женой к двумя детьми на юге штата Мэн.
Николсон Бейкер яростно выступает против отказа библиотек от хранения информации на бумажных носителях, перехода на микрофильмы, уничтожения картотек и отправки старых книг и газет на свалки, считая, что библиотекари лгут обществу о критичности проблемы хранения бумаги и просто одержимы модными технологиями. В 1997 году в ознаменование этих попыток сохранить историческое наследие человечества ему была присуждена премия Джеймса Мэдисона «Свобода информации».
Веб-сайт поклонников творчества Николсона Бейкера: http://j-walk.com/nbaker/index.htm
Глава первая
Без нескольких минут час я вошел в вестибюль здания, где работал, и направился к эскалаторам, неся черный «пингвиновский» томик в мягкой обложке и белый пакет из универсальной аптеки «Си-ви-эс», запечатанный чеком на скрепке. Эскалаторы поднимались в бельэтаж, где располагался мой кабинет. Были они из породы открытых; пара знаков интеграла изгибалась и соединяла два этажа, которые обслуживала, без стоек или контрфорсов, испытывающих промежуточную нагрузку. В солнечные дни вроде сегодняшнего временный, более крутой эскалатор дневного света, образованный пересечениями возвышающихся стеклянно-мраморных объемов вестибюля, сходился с настоящими эскалаторами чуть выше их середины, вытягивался в сияющую иглу, которая падала на боковые панели из лоснящейся стали и дополняла длинным глянцевитым бликом каждый черный резиновый поручень. Когда поручни скользили по направляющим, блик слегка подрагивал – как те черные блестящие сектора, что катаются кругами по волнистому краю виниловых пластинок[1].
Приближаясь к эскалатору, я машинально переложил книгу и пакет из «Си-ви-эс» в левую руку, чтобы по привычке взяться за поручень правой. Пакет бумажно зашуршал, я взглянул на него и в первую секунду не мог вспомнить, что внутри, – мысль цеплялась за чек, скреплявший верх. Вот для чего нужны эти пакетики прежде всего, думал я: они оберегают от посторонних глаз покупки и в то же время оповещают мир, что вы ведете насыщенную, хлопотливую жизнь, полную неотложных дел. В сегодняшний обеденный перерыв я зашел в ресторанчик сети «Папа Джино», где бываю редко, за полупинтой молока, запить печенье, которое неожиданно для себя купил в прогорающей франшизе, соблазнившись возможностью посидеть пару минут на площади перед офисом, жуя лакомство, которое уже перерос, и читая книжку, я платил за картонный пакет молока, когда девушка (табличка сообщала, что ее зовут «Донна») замешкалась, чувствуя, что упускает некий элемент сделки, и спросила:
– Вам соломинка нужна?
В свою очередь я помедлил с ответом: а нужна ли? Интерес к соломинкам, кроме как для молочных коктейлей, я утратил несколько лет назад, кажется, в тот самый год, когда все крупные поставщики переключились с бумажного товара на пластмассовый, и мы вступили в эру неудобных плавучих соломинок[2]; впрочем, мне все еще нравились пластмассовые соломинки с коленцем, гофрированные шейки которых гнулись так, что их слегка заедало – в точности как суставы пальцев, если на некоторое время задержать их в одном положении[3].
Поэтому когда Донна спросила, нужна ли мне соломинка в дополнение к полупинте молока, я улыбнулся ей и ответил:
– Нет, спасибо. Лучше дайте маленький пакет.
– Ох, извините, – спохватилась она и торопливо полезла за пакетом под прилавок, трогательно разрумянившись и явно чувствуя себя растяпой. В магазине она работала недавно – это было сразу видно по тому, как она расправляла пакет: самым медленным способом, трижды подергав внутри пальцами-щупальцами. Я поблагодарил ее, вышел и задумался: и зачем я только потребовал пакет для одной-единственной полупинты молока? Не из некой абстрактной тяги к приличиям, желания скрыть сущность моей покупки от глаз общественности – хотя и этот мотив зачастую бывает чрезвычайно весомым, и в нем нет ничего смешного. Хозяева и хозяйки лавчонок знают в этом толк и инстинктивно прячут любой купленный предмет – коробку рожков, кварту молока, упаковку попкорна «Джиффи Поп», буханку хлеба – в пакет: они считают, что если жевать на улице неприлично, то и видеть еду следует только в помещениях. Но даже когда просишь что-нибудь вроде сигарет или мороженого, явно созданных для амбулаторного употребления, в таких лавках неизменно спрашивают: «В маленький пакет?», «В пакетик?», «Положить в пакет?» Очевидно, укладывание в пакет знаменует момент, когда право собственности на мороженое переходит к покупателю. В старших классах я часто сбивал с толку таких хозяев, которые машинально тянулись за пакетом для моей кварты молока – поднимал руку и услужливо предупреждал: «Нет, спасибо, пакет мне не нужен». И уходил, невозмутимо унося в руке молоко, словно толстый справочник, в который приходится заглядывать так часто, что он мне уже надоел.
Почему я умышленно пренебрегал условностями, если любил пакеты с раннего детства, когда научился расправлять большие и плотные, из супермаркетов, – ровно разглаживать складки, а потом похлопывать по свернутой середине каждой боковой стенки пакета, пока он не начинал корчиться сам собой, как раненый, и наконец опять становился плоским? В то время я оправдал бы свое презрение разглагольствованиями о никчемных расходах, свалках мусора и т.п. Но истинная причина заключалась в другом: в те годы я стал регулярно покупать журналы с цветными снимками голых женщин, причем по большей части не в мелких семейных лавочках, а в новых, безликих универсамах района, то в одном, то в другом. А в этих универсамах парни за прилавком порой жестоко, но с наигранной наивностью высмеивали ритуал «в пакет?», интересуясь: «Пакет для этого нужен?», и заставляли меня либо подтвердить нужду кивком, либо гордо отказаться, свернуть журнал с голыми красотками в трубочку и уложить его в велосипедную корзинку так, чтобы виднелась только предательская реклама сигарет на задней обложке – «“Карлтон” – ниже некуда»[4].
Вот потому-то я в то время часто отвергал пакеты для кварты молока в мелких частных лавочках, а на выходе являл всякому, кто захочет проследить за мной, что мне скрывать нечего; так я время от времени делал самые заурядные, безобидные семейные покупки. А на этот раз я попросил пакет для полупинты молока у Донны, чтобы наконец-то прояснить ситуацию для хозяев и хозяек, с радостью подчиниться условностям и даже просветить других, покамест несведущих клиентов «Папы Джино».
Но есть более примитивная и менее антропологическая причина, по которой я попросил пакет именно у Донны – причина, которую в ходе дальнейшего анализа на тротуаре я не выявил, но обнаружил позднее, шагая к эскалатору, ведущему в бельэтаж, и поглядывая на запечатанный пакетик из «Си-ви-эс», только что переложенный из одной руки в другую. Оказывается, мне всегда нравилось при ходьбе иметь свободную руку, даже если нести приходилось несколько предметов: нравилось дружески похлопывать ладонью по макушке зеленого почтового ящика «только для почтальонов», легонько мутузить кулаком стальные столбы светофоров – потому, что это по-настоящему здорово – касаться холодных пыльных поверхностей пружинистыми мышцами ребра ладони, и еще потому, что приятно, когда окружающие видят меня – парня в галстуке, но беззаботного и достаточно раскованного, чтобы уподобляться школьнику, который водит палкой по черным столбам чугунной ограды. Особенно мне нравился такой фортель: прошагать мимо счетчика на парковке почти вплотную к нему, чтобы казалось, что сейчас я врежусь в него плечом, но в последнюю секунду вскинуть руку так, чтобы счетчик скользнул у меня под мышкой. Но для всего этого нужна свободная рука, а в «Папу Джино» я заглянул, уже обремененный мягкой «пингвиновской» книжкой, пакетиком из «Си-ви-эс» и пакетом с печеньем. Можно, конечно, прижимать книгу к параллелепипеду полупинты молока с одной стороны, а верх хлипкого пакета с печеньем и пакетик из «Си-ви-эс» – с другой, чтобы одна рука осталась свободной, но тогда пальцы будут неловко растопырены, а стенки клеток – растянуты, пока я не преодолею несколько кварталов до офиса. А если уложить молоко в пакет, решение будет гораздо элегантнее: можно свернуть вместе верх пакета с печеньем, пакетика из «Си-ви-эс» и молочного пакета и держать их согнутыми пальцами, как ребенка за руку на прогулке. (Соломинка, торчащая из пакета с молочной картонкой, помешала бы скрутить пакеты – хорошо, что я ее не взял!) Тогда книгу я поместил бы между скрученными пакетами и ладонью. Так я и сделал. Сначала пакет из «Папы Джино» был жестким, но скоро от ходьбы бумага слегка смягчилась, хотя я так и не довел ее до абсолютно бесшумного состояния и мягкости фланели, как бывает, если протаскаешь с собой пакет целый день, и к возвращению домой его свернутый верх сомнется в мелкие складки, примет форму пальцев, так что не сразу рискнешь его развернуть.
Только сейчас, у подножия эскалатора, когда я взглянул на собственную левую руку, машинально удерживающую и книгу, и пакет из «Си-ви-эс», наконец закрепилось мое ничтожное озарение пятнадцатиминутной давности. Тогда оно еще не имело статуса знания, к которому предстоит вернуться позднее, и я напрочь забыл бы о нем, если бы вид пакетика из «Си-ви-эс», почти такого же, как пакет с молоком, не спровоцировал виброфлюиды сравнения. При тщательном рассмотрении даже такие несущественные открытия, как это, оказываются более весомыми, чем когда пытаешься представить их позднее. В нынешнем рассказе о событиях, произошедших несколько лет назад во время одного обеденного перерыва, удобнее было бы притвориться, что мысль про пакеты явилась ко мне целиком и сразу у подножия эскалатора, но на самом деле она была лишь последним звеном довольно длинной цепочки полузабытых и бессвязных впечатлений, наконец-то дошедших до точки, когда я впервые обратил на них внимание.
В запечатанном скрепкой пакетике из «Си-ви-эс» лежала пара новых шнурков.
Глава вторая
Мой левый шнурок лопнул как раз перед обедом. А еще раньше утром тот же левый шнурок развязался, и пока я сидел за столом и корпел над служебной запиской, ступня ощутила близость свободы, выскользнула из душной черной кожи и принялась разминаться на ковровом покрытии во весь пол, ритмично притоптывая под столом, где, в отличие от изрядно нахоженных троп, покрытие было почти таким же мягким и пушистым, как сразу после укладки. Только под столами и в конференц-залах, которыми редко пользуются, ворс все еще достаточно пышный, так что прекрасным мисс и вольтам ночной смены достаточно нескольких взмахов волшебными щетками пылесосов для укладки незапыленных ворсинок в разных направлениях, чтобы они то поглощали, то отражали свет. Почти повсеместное в офисах ковровое покрытие существует, пожалуй, на протяжении всей моей жизни, судя по черно-белым фильмам и картинам Хоппера; с тех пор, как ковровые покрытия стали обычным явлением, шагов проходящих мимо людей не слышно; только похлопывание плащей, звон мелочи в карманах, скрип обуви, негромкое, но многозначительное посапывание – сигнал себе и окружающим, что они очень заняты и идут не просто так, а по важному делу, да еще почти различимый на слух свист разносортных и ошеломительных ароматических шлейфов секретарш, деликатное покашливание, высовывание языков и прикладывание к горлу унизанных браслетами рук, которыми особо стильно надушенные секретарши обмениваются при встрече. В каждом офисе найдется один-два сотрудника (в моем – это Дэйв) с характерным ритмом походки, которые по-прежнему умудряются отличаться перестуком шагов, но в большинстве своем на работе мы скользим – заметное улучшение, как известно каждому, кто бывал в тех комнатах офисов, где полы по тем или иным причинам до сих пор застелены линолеумом – в кафетериях, курьерских, компьютерных. Линолеум еще можно было терпеть, когда впечатление сглаживал мягкий свет ламп накаливания, но сочетание флуоресцентных ламп и линолеума, распространенное несколько лет, когда мода на то и другое совпала, глаз не радует.
Итак, я работал, а моя ступня без каких-либо сознательных санкций с моей стороны выскользнула из расшнуровавшегося ботинка и принялась изучать текстуру коврового покрытия; но сейчас, реконструируя в памяти этот момент, я понимаю, что имело место конкретное желание: когда ступня в носке скользит по ковровому покрытию, ворсинки носка и ковра путаются и сцепляются, и тебя радует не текстура коврового покрытия, а скольжение внутренней поверхности носка по подошве ноги, которое обычно ощущаешь только утром, впервые за день натягивая носок[5].
Без нескольких минут двенадцать я прекратил работу, избавился от берушей, а потом, гораздо осторожнее, – от стакана с остатками утреннего кофе: поместил его стоймя между пустыми банками, наклонившимися друг к другу на дне мусорной корзины. Копию служебной записки, которую кто-то снял для меня, я подколол к копии предыдущей записи по тому же вопросу, а сверху самым небрежным своим почерком надписал для менеджера: «Эйб, добивать их или плюнуть?» Сколотые бумаги я уложил в лоток «Элдон», не зная, стоит сразу передать их Эйбелардо или нет. Потом надел ботинок: опрокинул его набок, подцепил ступней и, потряхивая, просунул ее внутрь. Все это я проделал на ощупь, а когда скрючился над столом, почти уткнувшись носом в бумаги, чтобы завязать шнурок, то слегка загордился, обнаружив, что могу справиться с ним не глядя. В эту минуту мне помахали убегающие на обед Дэйв, Сью и Стив. Застигнутый в разгар процедуры завязывания шнурка, я не сумел небрежно махнуть в ответ, потому выдал неожиданно сердечное «удачного, ребята!» Они исчезли, а я подтянул левый шнурок, и – рраз! – он лопнул.
Вираж скепсиса и смирения, по которому я прокатился в эту минуту, был из тех, что создаются определенными событиями, сбоями в рутинной деятельности вроде следующих:
а) на верхней ступеньке лестницы думаешь, что впереди еще одна ступенька, и громко топаешь ногой по лестничной площадке;
б) дергаешь за красную нитку, чтобы вскрыть упаковку лейкопластыря, нитка отрывается, а упаковка остается целой;
в) вытягивая ленту скотча из рулончика, полуутопленного в черном, увесистом даже не корпусе, а целом «дюзенберге», прислушиваешься к плавно нисходящему шепоту, с которым клейкое покрытие отделяется от оборотной стороны ленты (а шепот понижается, поскольку клейкая полоска, за которую тянут, усиливает звук и одновременно удлиняется[6]), и вдруг, когда уже хочешь оторвать отмотанный кусок, прижав его к зубчатой металлической пластинке, наружу является внутренний конец ленты, и добытый липкий отрезок неожиданно вырывается на свободу и скручивается. Особенно сейчас, с появлением стикеров, по сравнению с которыми массивные черные футляры для скотча выглядят еще более грандиозными, бидермейеровскими и прискорбно упраздненными, так и кажется, что до конца рулона скотча никогда не доберешься, а когда все-таки добираешься, то на краткий миг испытываешь чувство, близкое к потрясению и скорби;
г) собираешься скрепить степлером толстую пачку бумаг, уже налегаешь на бронтозаврову голову рычага степлера[7], предвкушаешь все три этапа этой процедуры:
но уже налегая на степлер, согнув локоть и затаив дыхание, обнаруживаешь, что он беззубо шамкает бумагу: кончились скобки. Разве можно было ожидать предательства со стороны такого надежного и полезного предмета? (Но тут же утешаешься: надо заново зарядить степлер, обнажить пустую внутренность рычага и опустить в него длинную цитрообразную шеренгу скобок, а потом, болтая по телефону, играешь с обломком шеренги, которая не влезла в степлер, ломаешь ее на мелкие кусочки, оставляешь их болтаться на клею, как на шарнирах.)
На волне рвано-шнурочного разочарования я в досаде представил Дэйва, Сью и Стива, какими только что видел их, и подумал: «Жизнерадостные болваны!» – скорее всего, шнурок я разорвал в процессе переноса на него социальной энергии, а она понадобилась мне, чтобы выдать компанейское «удачного, ребята!» в неловкой позе вязальщика шнурков. Конечно, рано или поздно он все равно лопнул бы. Эти шнурки прилагались к ботинкам, а ботинки отец купил мне два года назад, когда я нашел эту работу, первую после окончания колледжа, так что потеря шнурка стала своего рода сентиментальной вехой. Я откинулся на спинку стула, чтобы оценить ущерб, представил себе, как исчезли бы улыбки с лиц моих сослуживцев, если бы я и вправду назвал их жизнерадостными болванами, и пожалел, что разозлился на них.
Но первый же взгляд на ботинки напомнил мне то, о чем следовало подумать сразу же, едва лопнул шнурок. Накануне, когда я собирался на работу,
Я послюнил разлохматившийся конец шнурка и осторожно скрутил нити в сырой рыхлый минарет. Ровно и неглубоко дыша носом, я сумел без особого труда продеть заостренный с помощью слюны шнурок в отверстие. А потом засомневался. Чтобы шнурки износились вплоть до разрыва почти в один день, надо было завязывать их одинаковое количество раз. Но когда мимо двери моего кабинета прошествовали Дэйв, Сью и Стив, я как раз завязывал один шнурок –
Я попытался воскресить в памяти типичный случай завязывания шнурков, чтобы выяснить, не развязывался ли один из них намного чаще другого. И обнаружил, что не сохранил ни единой конкретной энграммы завязывания одного или двух шнурков, датированной позднее моего четырех-пятилетнего возраста, в котором я впервые приобрел соответствующие навыки. Эмпирические данные более чем за двадцать лет пропали навсегда, на их месте остался пробел. Но я считаю, это характерно для жизненных моментов, запоминающихся как крупные прорывы: в памяти остается решающее открытие, а не его последующие применения. Так или иначе, три первых важных прорыва моей жизни – а я приведу здесь весь список:
1. завязывание шнурков
2. зашнуровывание обуви крест-накрест
3. умение при завязывании шнурков упираться рукой в теннисную туфлю
4. чистка языка вместе с зубами
5. пользование дезодорантом уже после того, как оделся
6. открытие, что подметать забавно
7. заказ резинового штампа с моим адресом, чтобы усовершенствовать процесс оплаты счетов
8. решение, что клеткам головного мозга положено отмирать –
имеют прямое отношение к завязыванию шнурков, и я не считаю этот факт чем-то из ряда вон выходящим. Шнурки – первые машины для взрослых, управлением которыми нам приходится овладевать. Учиться завязывать шнурки – совсем не то, что наблюдать, как кто-нибудь из взрослых загружает посудомойку, а потом ласковым голосом спрашивает, не хочешь ли ты закрыть дверцу и поставить регулятор (с его неприятным скрежетом) на «мытье». Все это выглядело фальшиво – в отличие от случаев, когда взрослые учили нас завязывать шнурки: для них встать на колени – не шутка. Несколько раз я безуспешно пытался приобрести полезный навык, но только после того, как мама поставила лампу на пол, я отчетливо увидел темные шнурки новых ботинок и научился управляться с ними; мама объяснила, как придавать форму изначальному узлу, который начинался высоко в воздухе в виде непрочной сердцевидной петли, и сжимался, если потянуть вниз за пластмассовые наконечники шнурков и превратить узел в перекрученное ядро длиной три восьмых дюйма; она же показала, как перейти от азов к основной веревочной семядоле, которая, как выяснилось, не настоящий узел, а его иллюзия, фокус со шнурочными тесемками, при котором их части складываются друг с другом и закрепляются временным перекрутом: внешне все это выглядит и функционирует, как узел, но на самом деле представляет собой удивительную взаимозависимую пирамидальную структуру, которая гораздо позднее начала ассоциироваться у меня со строками Поупа:
Лишь через несколько недель после усвоения базового навыка отец помог мне совершить второй крупный прорыв – когда добросовестно показал мне, как одну за другой затягивать перекладины шнурков, начиная от мыска ботинка и продвигаясь вверх, поддевая каждую букву X указательным пальцем, чтобы вознаграждением, когда доберешься до самого верха, стала неожиданная длина шнурочных хвостов, которые предстоит связать, и в то же время нога туго спеленута и приведена в состояние полной боеготовности.
Третий прорыв я совершил сам посреди детской площадки, когда, запыхавшись, остановился завязать теннисную туфлю[9], ткнулся губами в занимательно попахивающую коленку, увидел крупным планом муравейники и отпечатки других туфель (у самых лучших, кажется, «Кедз» или «Ред Болл Флайерз», периметр состоял из асимметричных треугольничков, а несколько впадин в центре отпечатывались в виде ровненьких курганчиков пыли) и обнаружил, что завязываю шнурки машинально, не сосредоточиваясь, как раньше, и самое главное – за прошедший год, с тех пор как я освоил азы, у меня вошли в привычку два моих собственных приема, которым меня никто не учил. Во-первых, я придерживал большим пальцем предварительно туго натянутый шнурок, во-вторых, на заключительной стадии процесса обеспечивал собственной руке устойчивость, прижимая средний палец к боку туфли. В данном случае прорывом стало осознание того, что я лично усовершенствовал технику в той области, которую никто не считал нуждающейся в усовершенствованиях: я подогнал под себя уже отшлифованную процедуру.
Глава третья
Продолжился этот прогресс, лишь когда мне исполнилось двадцать. Четвертый из восьми прорывов в списке (коротко введу вас в курс дела, прежде чем вернуться к порванным шнуркам) свершился, когда я учился в колледже и узнал, что Л. чистит не только зубы, но и язык. Мне всегда казалось, что процедура чистки зубов применима строго к зубам, ну, еще к деснам, но иногда у меня мелькали сомнения, что приведение в порядок этих органов ротовой полости воздействует на источник противного запаха изо рта, под которым я подразумевал язык. Я взял обыкновение притворяться, будто я кашляю, ковшиком приставлять ладонь к губам и нюхать собственное дыхание; когда результаты проверки меня тревожили, я жевал сельдерей. Но как только я начал встречаться с Л., она, пожимая плечами, словно повторяя избитую истину, сообщила, что чистит язык зубной щеткой каждый день. Поначалу я передернулся с отвращением, но услышанное произвело на меня неизгладимое впечатление. Только спустя три года я тоже начал регулярно чистить язык. К тому времени, как у меня лопнули шнурки, я регулярно чистил уже не только язык, но и нёбо – и не будет преувеличением добавить, что это нововведение кардинально изменило мою жизнь.
Пятым заметным прорывом был открытый мной способ пользоваться дезодорантом по утрам, когда я уже одет, – этот инцидент я подробно опишу позднее, поскольку случился он со мной в первое утро взрослой жизни. (В моем случае взросление не было прорывом, разве что полезной вехой.)
Шестой прорыв состоялся в моей второй после колледжа квартире. Пол в спальне был дощатым. Одна моя коллега (Сью) однажды сказала мне, что у нее хандра, и она охотно отправилась бы домой и навела порядок – мол, это ее излюбленный способ взбодриться. Я еще подумал: как это странно, в духе маньеристов, какое любопытное противоречие с моими инстинктами и привычками – заниматься уборкой умышленно, чтобы изменилось настроение! Спустя несколько недель я вернулся домой днем в воскресенье, после непродолжительного пребывания у Л. Бодр я был необычайно, почитал несколько минут, а потом вскочил, решив убрать в комнате. (Со мной в одном доме жило еще четыре человека, таким образом, в моем личном распоряжении имелась всего одна комната.) Я собрал разбросанные шмотки и выкинул старые газеты, а потом задался вопросом: как поступили бы дальше люди вроде Л., или моей хандрящей коллеги? Они бы подмели пол. В кухонном чулане я нашел практически новую метлу (не современной конструкции, с синтетической щетиной, единообразно подрезанной под углом, а точь-в-точь такую, как в моем детстве, из светлых собранных в пучок прутьев, примотанных к голубой палке ровными витками серебристой проволоки), купленную кем-то из других жильцов. Я взялся за дело, вспоминая всю цепочку вспомогательных открытий детства – например, как я пользовался вместо совка картонными вкладышами от отцовских рубашек, как придерживал метлу под мышкой, чтобы одной рукой замести мусор на рубашечную картонку; и я обнаружил, что процесс обметания ножек стула, колесиков стереосистемы и углов книжного шкафа, очерчивание их изогнутыми мазками метлы, что-то вроде заключения каждой ножки, колесика и дверного косяка в кавычки, помогающее мне свежим взглядом узреть привычные атрибуты комнаты. Телефон зазвонил, как раз когда я сметал в завершающую кучку пыль, мелочь и старые беруши – в тот момент, когда комната находилась на пике чистоты, ибо кучка собранного мусора все еще присутствовала в ней в качестве вещественного доказательства. Звонила Л. Я сообщил ей, что подметаю в комнате, и хотя взялся за это дело уже бодрым, сейчас от прилива сил готов скакать до потолка! Л. ответила, что и она только что подметала у себя в доме. И объяснила, что ее особенно радует заметание сора на совок, когда одну за другой собираешь ровные, как по линейке, серые полоски мельчайшей пыли, доводя ее густоту до незаметности, но не до полного исчезновения, поскольку пыль задерживается у кромки совка. То, что нам обоим пришло в голову подмести у себя дома днем в воскресенье, после совместно проведенного уик-энда, я счел весомым доказательством, что мы подходим друг другу. С тех пор, читая у Сэмюэла Джонсона о том, как убийственно скучна праздность и какой духовный подъем дает деятельность, я всегда кивал и вспоминал про метлу.
Прорывом номер семь, произошедшим вскоре после воскресного подметания, явился заказ резинового штампа с моим именем и адресом в магазине канцелярских принадлежностей, чтобы мне впредь не приходилось раз за разом писать свой адрес, оплачивая счета. В тот день я отнес кое-что в чистку, а днем раньше отвез несколько стульев, доставшихся Л. в наследство от тетушки, к слепым мастерам в отдаленный пригород, чтобы те починили плетеные сиденья; кроме того, я написал своим деду с бабкой, а также заказал расшифровку стенограммы передачи Макнила-Лерера, в которой некий интервьюируемый высказывал мысли, наглядно иллюстрирующие тот самый образ мышления, с которым я был категорически не согласен, а еще я запросил у «Пингвина», как они предлагали на последних страницах всех книг в мягкой обложке, «полный каталог книг, имеющихся в наличии»; двумя днями ранее я отнес в мастерскую ботинки поставить новые набойки на каблуки – удивительно, каблуки сносились раньше шнурков – и оплатил несколько счетов (что и навело меня на мысль о необходимости штампа с адресом). Выходя из магазина канцелярских принадлежностей, я осознал силу всех этих обособленных, одновременно производимых сделок; во всем городе и в отдельных уголках других штатов ради меня совершались действия, оказывались услуги только потому, что я потребовал их, в некоторых случаях заплатил или согласился заплатить позднее. (Письмо к моим старикам в эту схему не вписывалось, но все равно усиливало ощущение.) Расплавленную резину вскоре должны были вылить на зеркально отображенные металлические буквы, составляющие мое имя и адрес; слепые мастера уже перебирали пальцами, как кларнетисты, заделывая брешь в наполовину сплетенном сиденье стула, проверяя расстояния и степень натянутости; где-то на Среднем Западе, в комнатах, набитых компьютерами «Тандем» и статистическими мультиплексорами «Кодекс», магнитная запись о моих известных долгах заменялась новой магнитной записью, с цифрой, уменьшенной точнехонько на ту сумму, которую я торопливо вписал тонким фломастером в строку на чеке (по традиции я провел длинную волнистую черту после слов «и 00 центов» в строке «сумма» – как делали мои родители, а еще раньше – их родители); химчистка скоро закроется, и где-то в мешке, на темном складе, связанная в узел, чтобы не перепутаться с чужой, под выцветшими плакатами «Как с иголочки!», моя грязная одежда проведет всю ночь; я доверил ее химчистке на временное хранение, а мне поверили, что я вернусь и заплачу за то, что мои вещи снова выглядят, как новенькие. Я заставил мир сделать для меня все это и многое другое, а сам тем временем мог фланировать по улице, не обременяя себя нюансами конкретных задач, продолжая жить! Я чувствовал себя поваром-виртуозом, который готовит одновременно восемь или девять различных блюд из яиц, подрумянивает тост, переворачивает сосиски, расставляет тарелки, нажимает кнопку, высвечивая номер официантки. Особенно знаменательным этот прорыв выглядел благодаря резиновому штампу: нося мое имя, штамп подводил итог всем этим дистанционным действиям и сам был вторичным, приводящим жизнь в порядок актом, который в данную минуту отнимал время, но зато позволял позднее экономить время
Восьмым, и последним, прорывом, который предшествовал дню лопнувших шнурков, стали четыре причины, согласно которым отмирание клеток головного мозга – это хорошо. Гибелью мозговых клеток я был в той или иной степени озабочен с десятилетнего возраста, год за годом убеждался, что глупею, а когда начал попивать, учась в колледже, и узнал, что унция дистиллята убивает тысячу нейронов (кажется, соотношение было именно таким), беспокойство усилилось. Однажды в выходной я признался матери по телефону: меня тревожит, что с недавних пор, особенно в последние полгода, мои умственные способности заметно снизились. Она всегда интересовалась материалистическими аналогиями познания и сумела меня утешить, на что я и рассчитывал.
– Правильно, – сказала она, – отдельные клетки твоего мозга отмирают, но уцелевшие приобретают все больше связей, а эти связи с годами только разрастаются, о чем не следует забывать. Важно количество связей между нервными клетками, а не самих клеток.
Это замечание оказалось исключительно полезным. За пару недель после известия о том, что связи продолжают плодиться даже в разгар нейроновой бойни, у меня сложилось несколько взаимосвязанных теорий:
а) Вероятно, в самом начале у нас в мозгу царит толкучка и преобладает способность к чистой обработке информации; следовательно, смерть клеток мозга – часть запланированного и неизбежного отсеивания, предшествующего переходу на более высокие уровни разума: слабые клетки быстро выдыхаются, а пустоты, остающиеся на их месте после реабсорбции, стимулируют рост зачатков дендритов, которым достается более просторное игровое поле, в результате возникают сложные взаимодействующие структуры. (А может, обостренная потребность самих дендритов в пространстве для роста провоцирует борьбу за выживание: они сцепляются рогами с более слабыми отростками в поисках богатых информацией связей, пересекают напрямик соседние территории и вызывают их увядание и угасание, словно пригородов вдоль новых автострад). Когда общее количество клеток сокращается, а количество связей каждой клетки возрастает, качество знаний претерпевает метаморфозу; начинаешь чувствовать ситуацию, разделяешь людей на типы, связываешь воспоминания прошлого, и в отличие от предыдущих лет теперь вся жизнь превращается в нечто, неизбежно состоящее из миллиона взаимно проросших друг в друга мелких фиаско и успехов, и перестает походить на нить ярких бусин – обособленных моментов. Математикам необходимы все эти лишние нейроны, без них стопорится карьера, но мы, остальные, должны быть благодарны за исчезновение клеток – оно высвобождает место для опыта. В зависимости от сферы, в которой начинал, по мере взросления мозга смещаешься к более богатому и сложному полюсу: математики становятся философами, философы – историками, историки – биографами, биографы – ректорами колледжей, ректоры колледжей – консультантами по политике, а политические консультанты баллотируются на какой-нибудь пост.
б) Осмотрительное применение веществ, вредных для ткани нейронов – таких, как алкоголь, – способствует развитию интеллекта: разрушая хромированные, смешливые, ориентированные на решение кроссвордов части мозга болью и ядом, вынуждаешь нейроны самостоятельно заботиться о себе и окружающих, сопротивляться усиливающемуся воздействию искусственных растворителей. После ночных возлияний мозг просыпается поутру со словами: «Нет, мне насрать, кто завез в Северную Америку бататы». Нанесенный ущерб исчезает, под шрамами сохраняются необычные участки коры – достаточно шероховатые, чтобы выполнять роль узлов, вокруг которых плетет сети мудрость.
в) Нейроны, срок службы которых истекает, отвечают за имитацию. Когда ты способен имитировать навыки, перед тобой открываются безграничные возможности, но когда мозг теряет резервные способности, а вместе с ними и живость, и окрыленность, и стремление делать то, что ему не по плечу, тогда наконец приходится довольствоваться тем немногим, что по-настоящему хорошо удается мозгу – остальное уже не беспокоит и не отвлекает, поскольку оно раз и навсегда оказалось вне досягаемости. Ощущение того, что ты поглупел, – вот что пробуждает интерес к действительно сложным жизненным вопросам: к переменам, к впечатлениям, к тому, как окружающие приспосабливаются к разочарованиям и ограничению возможностей. И ты сознаешь, что никакое ты не чудо природы, расправляешь плечи, начинаешь осматриваться и замечаешь краски, которые уже не затмевает лазурное сияние алгебры и абстракций.
г) Отдельные мысли теряют связность вместе с нервными путями, по которым путешествуют. По мере того как эти мысли исчезают и снова появляются, терпят урон, забываются и приобретают новые оттенки, они становятся более утонченными, стройными, дополняются структурой полустершихся деталей. Распадаясь или оставаясь ущербными, они возрождаются скорее как часть самих себя и в меньшей степени – как элемент внешней системы.
Таковы были восемь главных прорывов, которые я смог совершить за свою жизнь – вплоть до того момента, когда занялся починкой уже второго за последние два дня порванного шнурка.
Глава четвертая
Когда я покончил с временным узлом, комком с двумя разлохмаченными хвостами прямо под верхней парой отверстий, я подтянул язычок ботинка – еще одна маленькая прелюдия к зашнуровыванию, которой я научился у отца, – и осторожно принялся за основной узел. Особое внимание я уделил размерам петельки, похожей на кроличье ухо, сложенной из укоротившегося шнурка: следовало оставить достаточный запас длины, чтобы затянуть узел, не нарушив его форму[10]. Я с интересом наблюдал за беглой, машинальной возней собственных рук: это были руки зрелого человека, с выпуклыми венами и довольно густой порослью на тыльной стороне, но свои движения они заучили так давно и накрепко, что сохранили элементы гораздо более давнего, хвостато-жаберного «я». Впервые за некоторое время я обратил внимание на свои ботинки. Они уже не выглядели новыми: я по-прежнему считал их новыми, поскольку в них приступил к работе, но теперь увидел, что на мысках образовались две глубоких складки, сходящиеся под острым углом, похожие на линию сердца и линию ума на ладони. Эти складки неизменно возникали на моих ботинках и всегда имели одну и ту же форму – об этом загадочном обстоятельстве я часто размышлял в детстве, пытался ускорить образование парных складок, сгибая новые ботинки руками, и все ломал голову: если ботинок уже начинает сам собой сгибаться в неожиданном месте из-за какого-нибудь дефекта кожи, почему морщинка никогда не становится глубже там, где появилась впервые, а заменяется классическими буквами V, положенными на бок?
Я встал, задвинул стул на место и шагнул к двери кабинета, где мой пиджак обычно целый день висел без дела, за исключением случаев, когда слишком уж свирепствовали кондиционеры или мне предстояла презентация; но только я осознал, как собираюсь поступить, сразу испытал укол досады при одной только мысли, что мои шнурки износились единственно от того, что я ежедневно их завязывал. А как же все эти мелкие подергивания и натяжения шнурка при ходьбе, воздействие на него со стороны ботинка? Каблуки же стоптались от носки, на мысках образовались складки – и с какой стати списывать со счетов ходьбу как причину амортизации шнурков? Мне вспомнились кадры из фильмов, когда веревка, удерживающая подвесной мост, от качки моста трется об острый камень. Даже если волокна шнурков при каждом шаге сдвигаются в дырках всего на миллиметр, от постоянного движения туда-сюда в конце концов перетрутся наружные волокна, однако шнурок не лопнет, пока его не потянут как следует – как дернул я, когда завязывал.
Правильно! Вот так-то гораздо лучше! Эта теория сгибания при ходьбе (как я окрестил ее в отличие от предыдущей теории истирания при натяжении) прекрасно объясняет совпадение вчерашнего и сегодняшнего разрывов, решил я. Хромал и передвигался вприпрыжку я крайне редко, не рассиживался в барах торговых центров, закинув ногу на ногу, не сгибал одну ногу, забывая о другой, – словом, не делал ничего такого, что могло бы привести к непропорциональному износу шнурков. Да, год назад я поскользнулся на обледенелом пандусе для инвалидных колясок, на следующий день вышел из дома с костылем и еще неделю после этого берег левую ногу, но пятидневной хромотой можно пренебречь, и кстати сказать, вряд ли в ту неделю я носил эти ботинки, новые и самые лучшие – у меня не было ни малейшего желания украшать их мыски отложениями солей.
И все-таки, размышлял я, если шнурки и вправду перетерлись от деформации ботинок при ходьбе, почему же оба рвались при контакте только с одной, верхней парой отверстий на каждом ботинке? Я медлил в дверях, оглядывал кабинет, держась за вогнутую металлическую дверную ручку[11], и сопротивлялся очередной нежелательной загадке. Никогда не слышал, чтобы шнурки перетиралась где-нибудь в области средних дырок. Вероятно, основная нагрузка при ходьбе приходится на сгибы шнурков в верхних дырках – как и нагрузка при затягивании узла. Понятно, хотя страшновато представить, что коэффициенты по теориям износа при натягивании и истирания при ходьбе сочетаются таким изощренным образом, что равномерное распределение нагрузки никоим образом не зависит от вмешательства человека.
Я зашел в закуток Тины у наружной стены офиса, на которой висела доска объявлений, и переставил зеленую кругляшку-магнит со слова «на месте» на слово «вышел», продолжив линию, выстроенную магнитами Дэйва, Сью и Стива. Там, где было оставлено место для объяснения причин отсутствия, я светящимся зеленым маркером вписал «обед».
– А плакат для Рэя ты подписал? – спросила Тина, оборачиваясь на стуле. Пышная шевелюра эффектно обрамляла ее умненькое личико; вероятно, в тот момент Тина была начеку, поскольку два других секретаря нашего отдела, Диэнн и Джули, ушли обедать и оставили на попечение Тины свои телефоны. В самом интимном уголке своего рабочего места, в тени полки под невключенной флуоресцентной лампой, она прикрепила снимки мужа в полосатой рубашке, племянников и племянниц, Барбары Стрейзанд и увеличенную ксерокопию набранного готическим шрифтом изречения, которое гласило: «Не можешь выломиться – врубайся!» Хотел бы я когда-нибудь отследить продвижение по городским офисам этих лозунгов для обслуживающего персонала; в кабинке Диэнн висел на стене еще один, с заглавными буквами, уже осыпавшимися от бесчисленных копирований. Он звучал так: «ХОТИТЕ, ЧТОБЫ Я ПОСПЕШИЛ СО СПЕШНОЙ РАБОТОЙ, КОТОРУЮ И БЕЗ ТОГО ДЕЛАЮ НАСПЕХ?»
– А что со стариной Рэем? – спросил я. В обязанности Рэя входило опорожнение мусорных корзин в каждом кабинете и закутке и пополнение запасов расходных материалов в туалетах, а полы пылесосили приходящие уборщицы. Сорокапятилетний Рэй гордился своим потомством, носил клетчатые рубашки и неизменно ассоциировался у меня со сверхурочной работой: далекий хруст бумаги и шуршание пластика слышались все ближе, Рэй заходил во все кабинеты подряд, опрокидывая содержимое каждой корзины в серый треугольный контейнер и тем самым подчеркивал, что рабочий день кончился – даже для тех, кто засиделся на работе, поскольку любой мусор, который они еще успеют бросить в корзину, будет уже
– В прошлые выходные двигал бассейн и потянул спину, – объяснила Тина.
Я поморщился, демонстрируя офисную разновидность сочувствия.
– Надеюсь, бассейн был переносной?
– Детский, для внучатой племянницы. Несколько дней его не будет.
– Так вот почему уже несколько дней, когда я выбрасываю стаканчики из-под кофе, они шлепаются на упругий пластиковый пузырь. Заместитель Рэя не знает, как выпустить из пакета воздух. Вообще-то получается даже любопытно – этакий эффект подушки.
– Да уж, любопытный эффект, воображаю, – машинально принялась кокетничать Тина. Она указала на плакат, разложенный на столе заболевшего младшего референта.
– Где расписаться?
– Где хочешь. Вот тебе ручка.
Я уже почти вытащил из кармана рубашки свою, но не хотел отказываться от предложения Тины и потому медлил; в это время Тина увидела, что ручка у меня есть, и с возгласом «а-а» отдернула протянутую было руку; между тем я решил взять ручку у нее и сунул свою обратно в карман, слишком поздно осознав, что предложение уже не в силе; Тина, заметив, что я тянусь за ее ручкой, остановила движение отдергивающейся руки, но я уже осмыслил ее предыдущий поступок и снова принялся вытаскивать собственную ручку из кармана – эта череда зеркальных жестов напоминала безмолвные танцевальные па, какими обмениваешься со встречным пешеходом, который, как и ты, никак не может решить, справа тебя обойти или слева. В конце концов я взял ручку Тины и рассмотрел самодельный плакат; на нем фломастерами была нарисована ваза, а в ней – пять больших цветков с лепестками-петлями. На вазе четким, наклонным почерком отличницы значилось: «Рэй, мы скучаем и желаем тебе скорейшего возвращения! Твои коллеги». А на лепестках цветов – аккуратные, почти неразличимые подписи многочисленных секретарей из бельэтажа; все росписи были наклонены под разными углами. С ними перемешались более разнообразные подписи нескольких менеджеров и младших референтов. Я восхищенно ахнул; это и
– Вазу рисовала Джули, а цветы – я, – пояснила Тина.
Я выбрал скромный лепесток четвертого цветка – не слишком бросающийся в глаза, поскольку мне казалось, что в последнее время я вел себя с Рэем слишком холодно (цикличность офисной дружбы неизбежна), и теперь я хотел, чтобы первым делом он увидел подписи людей, в сочувствии которых абсолютно уверен. Уже приготовившись расписаться, я, к счастью, заметил, что крупная, сжатая по горизонтали, конкистадорская подпись моего босса Эйбелардо, изобилующая завитками и дерзкими росчерками, находится на том же цветке, который выбрал я, только лепестком выше. В близости моей подписи чувствовалось бы что-то неправильное – ее могли воспринять, как признак особых уз (моя подпись оказалась бы ближе подписей Дэйва, Сью и Стива, которые тоже подчинялись Эйбелардо), или как намек на то, что я специально держусь поближе к привилегированным коллегам и подальше от секретарей. На своем веку я подписал достаточно офисных открыток, провожая сослуживцев на пенсию, поздравляя с днем рождения и желая всего наилучшего, чтобы у меня развилась болезненная чувствительность к нюансам размещения росписей. Разыскав лепесток-антипод поближе к имени Диэнн, я подписался под углом, который счел оригинальным.
– Тина, от такого плаката Рэй зальется слезами счастья, – заявил я.
– Ой, спасибо!.. На обед?
– Схожу куплю шнурки. Один лопнул вчера, а второй – только что. Странное совпадение, правда? Понятия не имею, чем его объяснить.
Тина на миг задумалась, а затем показала на меня пальцем.
– Знаешь, интересно, что ты вдруг заговорил об этом – дело в том, что у нас дома два детектора дыма, так? Оба установили год назад. На прошлой неделе у одного разрядилась батарейка, и он включился – «пи-ип!.. пи-ип!.. пи-ип!» Пришлось Рассу идти за новой. А на следующий день утром я ухожу, стою у двери с ключами в руках, и вдруг снова слышу – «пи-ип!.. пи-ип!» Второй сработал. Батарейки разрядились одна за другой.
– Очень странно.
– Вот-вот. Тем более что один детектор срабатывал чаще – он находится ближе к кухне и реагирует, когда у меня что-нибудь подгорает. Жарю курицу, и вдруг «пи-ип!.. пи-ип!» – включился! Но второй, насколько мне помнится, сработал всего один раз.
– То есть от частоты включений срок службы батарейки не зависит.
– Вот именно, не зависит... Минутку, – у нее зазвонил телефон; извиняясь, она вскинула руку, а потом неожиданно нежным, уверенным, металлически-звучным голосом произнесла с легким придыханием:
– Доброе утро[12], офис Доналда Ванчи. К сожалению, Дона сейчас нет на месте. Можно узнать ваш номер, чтобы он перезвонил вам позднее?
Проворно выхватив у меня ручку, Тина записала фамилию в блокнот «Пока вас не было». А затем, повторяя вслух артикулы и количество товаров, начала принимать длинное и запутанное сообщение. Мне не терпелось уйти, но это выглядело бы слишком бесцеремонно. Благодаря плакату для Рэя и жареной курице наша беседа только что перешла из категории офисной любезности в общечеловеческую сферу и должна была закончиться в диалоговом режиме: этикет предписывал мне дождаться, когда закончится телефонный разговор, и обменяться последними фразами – если бы вскоре не выяснилось, что сообщение придется принимать дольше трех минут подряд, но в этом случае Тина, знаток условностей, отпустила бы меня, понимая, на что намекает моя возня подтекстом «так-так, пора поторапливаться» (подтягивание брюк, заглядывание в бумажник, шутливый салют), и беззвучно выговорила бы: «Пока!»