Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Известное положение из Послания к Евреям (11:6) о человеке, который приходит к Богу, читается полностью так: "А без веры угодить Богу невозможно; ибо приходящий к Богу должен веровать, что Он существует, а ищущим Его Бог воздает" Здесь признание бытия Бога и ветхозаветное доверие к Нему, порожденное самой принадлежностью к общине Союза, сплавляются в одну-единственную "веру", но так, что второй элемент — доверие к Богу — становится частью структуры суждения "Верю, что". В этом отношении приведенная цитата из Послания к Евреям вроде бы сближается с положением Мишны о трех разрядах богоотрицателей, но это только кажущаяся близость. Вышеназванное положение Мишны не касается основополагающего характера доверия: перечеканивается в исповедание веры (в бытие Бога) отнюдь не доверие, — это недостаток доверия превращается в отречение от Бога, что, соответственно смыслу сказанного, значит: можно исповедовать веру в бытие Бога без настоящего доверия к Нему, в то время как отречение от Бога означает безусловный недостаток доверия. Однако, как уже говорилось, духу Мишны совершенно чуждо превращение первичной, изначальной несомненности присутствия Бога, без которой угодить Богу невозможно, как угодил Ему Енох (Евр. 11:5), в составную часть суждения веры со структурой "Верю, что". Однако в свидетели этой веры призываются "древние" (ст. 2), т. е. люди веры Ветхого Завета, — хотя, конечно, ни о ком из них нельзя сказать (в смысле внутреннего или внешнего акта исповедания веры): он "верил, что Бог есть". Странным образом среди приводимых в Евр. проявлений веры Авраама отсутствует событие, являющееся средоточием семи откровений, данных Аврааму, и занимающее срединное положение между ними в повествовании книги Бытия. Это единственное место, где о праотце Израиля сообщается, что он, согласно распространенному переводу, поверил Богу, или, в соответствии с точным смыслом текста, Ему доверился (Быт 15:6). Это место в Евр. не приводится, хотя вскоре (11:12) цитируется предыдущий стих этой же главы книги Бытия (15:5). Однако Павел, которого мы можем считать настоящим творцом христианской концепции веры, предварив автора Послания к Евреям, основал на этом событии свое изображение Авраама как отца и прототипа верующего (Рим 4).

В рассказе из книги Бытия, о котором мы говорим, Бог, рывший Аврааму "щитом" в битвах, ночью "в видении" (Быт 15:1) выводит Авраама из шатра под звездное небо Ханаана, чтобы тот, если сможет, сосчитал звезды, "и сказал ему: столько будет у тебя потомков". Затем (15:6) об Аврааме говорится, что он "и дальше доверял" Богу (этот смысл выражен особой глагольной формой heemin), а о Боге сообщается, что Он счел это за испытание Аврааму. Мы должны попытаться понять, что этим хотел сказать повествователь, чтобы оценить всю разницу между рассказом из книги Бытия и толкованием этого не только переведенного на греческий язык, но и поистине эллинизированного повествования, с которым Павел был знаком с детства и которое глубочайшим образом повлияло на его понимание оригинала. Об Аврааме говорится, что он обладал непоколебимым постоянством. Употребление глагольной формы heemin в книге Бытия (15:6) заставляет вспомнить об употреблении однокоренного имени emuna в рассказе о битве израильтян с амаликитянами (Исх. 17:12), где говорится о том, что воздетая с жезлом вождя правая рука Моисея[230] пребывала в "постоянстве" (emuna), т. е. оставалась постоянно твердой. Что же касается глагольной формы в Быт 15:6, то ее значение здесь точнее всего можно передать так: "И он пребывал постоянным по отношению к YHWH". Тут имеется в виду не особый акт, а лишь укрепление уже наличного сущностного отношения, в котором заключены одновременно доверие и верность[231]. Перед лицом обетования, которому Авраам способен поверить лишь из своего сущностного отношения к Богу, патриарх еще более углубляет это отношение благодаря своей великой преданности. И теперь Бог засчитывает ему это как доказательство испытанности[232]. Слово "цедек" подразумевает положительное оценочное суждение. Это указание на соответствие между высказыванием или действием человека и реальностью, а тем самым — оценка этого высказывания или действия. Точно так же "цедака" обнаруживает и удостоверяет соответствие между делом и замыслом в личной жизни[233] человека, "цедака" — это "испытание" (или "испытанность"). Затем это понятие применяется и к Богу, обозначая его благоволение, проявляющее себя в действии. Какому действию в конечном итоге можно приписать характер доказательства верности и доверия, не в состоянии решить ни отдельный человек, ни община, которой он принадлежит, но единственно Бог в своем "усмотрении", где все человеческое открывается в подлинном своем виде. Употребленный в Быт. 15:6 глагол хашаб, который позднее получает и отвлеченное значение "думать", скорее всего происходит из технической сферы, где он значил "придумывать, планировать"; в судебный язык этот глагол, означая юридическое "вменение", не проник глубоко, хотя слегка и затронул его. Главным же значением глагола стало "раздумывать, размышлять", а именно — значение либо обдумывания, планирования, либо оценки, установления стоимости, рассмотрения. Разумеется, люди могут оценивать и устанавливать стоимость и значение лишь отдельных феноменов как таковых[234], Бог же происходящее в человеке и исходящее от него может вменить ему в полное доказательство человеческой верности, признать за совершенную реализацию сущностного отношения к божеству. Ибо в этот момент, в этом движении своей целостности личность восходит к такому состоянию, которое служит мерилом ее ценности; сущность сотворенного достигла бытия, задуманного творением, и даже чрезвычайное "искушение" может лишь выявить и актуализировать то, что установилось тогда.

То, что нашел на этом месте Павел в своей греческой Библии, (погружено в другую атмосферу. Авраам здесь верит не "в" Бога — в смысле постоянной преданности Ему; здесь Авраам верит Богу, а это вовсе не обязательно значит, что он слову Бога внимал с верой (так приглаживать это место, видимо, не входило в намерения переводчика), но тогда, в тот момент, о котором рассказывается, автор все-таки описывает именно душевное движение. Еще важнее то, что из божественного помышления, смотрения, узаконения возникло "вменение" — категория судебного взвешивания и соразмерения пунктов вины и невиновности и в этой же связи (из доказательства, проверки верности) возникла категория праведности, законосообразности человеческого поведения перед лицом Бога. Обеим категориям, "вменению" и "праведности", свойственны узость, оскудение изначальной жизненной полноты, общие александрийскому и современному ему раввинистическому иудаизму. А в результате деятельности Павла, перенявшего эти категории, данное положение оказалось проникнутым принципами его учения о вере и оправдании верой и преобразовалось в своем содержании: вера как действие Бога в человеке влечет за собой состояние праведности, к которому не могут привести одни только человеческие "дела", одно только простое исполнение "закона". Простая данность встречи "лицом к лицу" человека и Бога в повествовании из книги Бытия замещается происходящим в вере, и только в ней одной, взаимопроникновением Бога и человека, — диалогическая ситуация замещается мистической, но последняя ситуация не имеет завершения в самой себе, а, как почти всегда бывает в мистике, постигается и истолковывается скорее как ситуация, которая одна лишь может перенести человека в то состояние, где он оказывается способным выстоять перед судом Бога. Даруя человеку состояние веры, Бог как бы дает Себе Самому возможность быть милостивым, не умаляя при этом своей справедливости. Тот, кто читает этот текст сначала в оригинале, а затем в Септуагинте, переносится с высокого плато, где Бог принимает позицию веры Авраама, его постоянство как доказательство его верности и отвечает на это своим обетом, — в глубокую долину, где в книгу суда заносится акт веры, засчитывающийся как решающее обстоятельство в пользу человека, которому выносится приговор. Если читать его затем в контексте посланий Павла — переносишься на острую скалистую вершину, где безраздельно царит внутренняя божественная диалектика. Основоположения этой диалектической концепции веры можно отыскать и в иудаизме, а именно в раннеталмудическом иудаизме, но образ связи между божественными свойствами суровости и милосердия[235] превращается здесь в подлинный острейший парадокс, на котором и держится у Павла (здесь мы вынуждены на миг забежать вперед, обгоняя ход нашего исследования) великая и невыразимая тема его веры, его христологии: жертвуя Своим Сыном, спасая этот мир, Бог освобождает Себя от необходимости соблюдать Свою справедливость, которая должна была бы осудить этот мир.

Быть может, происшедшее у Павла преобразование воззрений Израиля на веру станет еще определеннее и яснее благодаря другой цитате из его посланий. В Послании к Галатам (3:6) он прежде всего повторно ссылается на Авраама: все верующие участвуют в дарованном им Богом благословении, в то время как исполняющие дела закона "находятся под проклятием" — далеко идущая логия, которую Павел обосновывает при помощи Септуагинты: этот перевод, следуя традиции, о которой мы располагаем и другими свидетельствами, заключительное предложение в перечне проклятий на горе Гевал (Втор. 27:26) — "Проклят тот, кто не исполнит слов этого наставления и не поступает по ним!" — трактует так: "Проклят всякий, кто не пребывает во всем, что записано в Книге Закона, и не поступает по нему". "Законом никто не оправдывается у Бога", — читаем мы теперь у Павла (Гал. 3:11). В подкрепление этого суждения привлекается слово пророка Аввакума (Авк. 2:4) о праведном или, точнее, об испытанном, который "своей верой жив будет", — слово, которое Павел приводит уже и в Рим. 1:17, чтобы охарактеризовать истинную богоугодную "праведность", что "открывается из веры в веру". Слово пророка Аввакума и сказанное об Аврааме, очевидно, представлялись Павлу непременно связанными друг с другом как индивидуальный факт и его всеобщее провозвестие.

В одном из трудных для понимания и, по-видимому, испорченных стихов Аввакум говорит о некоем враге Израиля. "Вот, — говорит пророк о том, что представляется его взору, — душа надменная не успокоится". И тут же прерывает свое описание восклицанием-антитезой к предыдущему: "испытанный же будет жить в своем доверии" (что, вероятно, следует понимать как ответную реплику пророка, вклинивающуюся в речь Бога, которую произносят его уста; подобное нам известно и из других пророческих текстов). Затем говорится о "надменном человеке", который разевает свою глотку, как ад, и, ненасытный, как смерть, собирает к себе все народы и захватывает себе все племена. Сомнений нет, здесь изображен человек, который не признает никакой иной заповеди, кроме вечно беспокойного стремления собственной силы становиться властью. Он отказывается признавать меру и предел, положенные ему, и тем самым отказывается признать Бога, от которого получил во временное владение могущество и власть и чей закон меры и предела стоит над проявлениями этой власти со стороны тех, кто ею одарен. Из-за надменной самонадеянности, которая не имеет ничего общего с подлинным доверием и является не чем иным, как самообольщением, человек целиком утрачивает подлинное доверие, на котором как на основании всегда покоится доверие к верности Господа, которому верны. Обезумевшая самонадеянность несет такому человеку погибель. Ему противопоставлен упоминаемый лишь в кратких репликах "испытанный", представляющий в своей земной жизни истину Бога. Это человек, который, доверяя верному Богу, вверяется Ему: он обладает жизнью именно в своем доверии, охватывающем и определяющем всю его телесную жизнь. Он живет благодаря доверию. Он "будет жить", ибо он зависит от вечного живого Бога и тяготеет к Нему. (Для сравнения можно привести Пс. 73:26, стих, появившийся, вероятно, ненамного позднее и который следует понимать таким же образом.).

Оба места, где Павел обращается к книге пророка Аввакума, дополняют друг друга. Вместо "испытанного", т. е. человека, выказывающего себя правильным, подобающим образом, как значится в оригинале, и вместо "праведного" греческого перевода (Септуагинты) Павел под словами "цаддик" и "дикайос" понимает человека, которому вынесен оправдательный приговор, оправданного. "Оправданный" — так Павел понимает этот стих — есть верующий, "живущий верой". Только верой, а не исполнением божественного закона оправдывается человек перед Богом. Закон же- не "из веры", ибо требуется не верить в него, но исполнять... Явно осознавая, в чем тут суть дела, Павел привлекает один из стихов книги Левит (18:5), где сказано о том, что Бог повелевает хранить его постановления и узаконения, в которых и благодаря которым живет исполняющий их человек. В обоих этих стихах Павел, исходя из перспективы самого Бога, стремится различать два рода жизни в отношении к Богу, а именно различать согласно тому, "в чем" эти два рода жизни существуют — в вере или в Законе, в каком отношении к Богу каждый из этих двух родов несет и хранит жизнь, — "жизнь", характеризуемую как таковую, исходя из Бога. Ныне же Закон должен быть преодолен пришествием Христа, который "спас нас от проклятия Закона". На место жизни, строящейся на основе дел, должна вступить жизнь на основе веры; из одной только веры исходит и в одну только веру входит отныне "справедливость Бога", Его оправдание человека.

6

Вера, которую подразумевает Павел, отделяя ее от Закона, не могла бы существовать в дохристианскую эпоху. "Справедливость Бога", которую имеет в виду Павел, Божье оправдание человека, есть оправдание "через веру в Иисуса Христа" (Рим 3:22; Гал. 2:16), а это значит: оправдание через веру в Пришедшего, Умершего на кресте и Воскресшего.

Значит, в тяжбе между "верой" и "делами", затеянной Павлом, суть дела для него заключается не в чем-то, что уже существовало до пришествия Христа. Павел упрекает Израиль (Рим 9:31) за то, что тот искал "закона справедливости" и не достиг его, потому что стремился к нему "не в вере, а в делах Закона". Означает ли это, что древний Израиль не исполнил Закон потому, что стремился к его исполнению без веры? Вряд ли, ведь неудача в исполнении Закона тут же объясняется тем, что оно "преткнулось о камень преткновения", и это не может относиться к былому Израилю или к какой-то недостаточности его веры в будущее пришествие Мессии, а касается лишь нынешних евреев, тех, кого Павел стремился получить для Христа и в чем не преуспел, потому что они не признавали в Иисусе обещанного и с верой ожидаемого Мессию. В словах Исаии (8:14), которые Павел приводит здесь в причудливом сочетании с другими его высказываниями (о них мы уже говорили выше, Ис. 28:16), под "камнем преткновения" подразумевается не кто иной, как сам Бог: из-за того, что Его весть о спасении понимают превратно, злоупотребляют ею, рассматривая как залог надежности и безопасности, собственное слово Бога приводит к тому, что народ оступается[236]. А Павел трактует эти слова как пророчество о Христе. "Ибо Христос есть конец Закона, всякому верующему в оправдание". Евреи, отказывающиеся от такой веры, уклоняются от справедливости Бога. Павел молит о том, чтобы они были спасены, но они не желают этого, ибо, обладая усердием к Богу, все же лишены познания.

И опять Павел обращается за доводом к Ветхому Завету, но на сей раз он заимствует его не из истории того времени, когда Закон еврейскому народу еще не был дан, и не из пророчества, но из самого "Закона". Это речение из Второзакония (30:14): "Но весьма близко к тебе это слово, оно в устах твоих и в сердце твоем". "То есть, — продолжает Павел (Рим 10:8), — слово веры, которое мы возвещаем. Ибо если устами будешь исповедовать Иисуса Господом и сердцем веровать, что Бог воскресил Его из мертвых, то спасешься". Павел обращается к стиху из Исаии, который уже обсуждался: "Кто доверяет, не торопится", однако в неверном переводе Септуагинты, которая, остановясь в растерянности перед трудным текстом, выбрала другой вариант чтения, и поэтому приводимое Павлом положение приняло следующий вид: "Верующий в Него не постыдится". Здесь у Павла мы читаем слово, которое соответствует ответу апостолов Иисусу в Евангелии Иоанна: "Мы уверовали и познали, что Ты- Святой Божий". Оба эти высказывания дополняют друг друга, как только могут друг друга дополнять рассказ о высказывании учеников, захваченных встречей с живым Иисусом, и достоверное свидетельство человека, захваченного встречей с Иисусом умершим. Но цитату из Второзакония, где говорится, как передает Павел (Рим 10:6), о "справедливости по вере", он довольно причудливо запутывает. В самом тексте Второзакония под словом, которое не на небе, но в устах и в сердце, ничего иного не подразумевается, как только "это предписание, которое Я предписываю тебе" (Втор 30:11), стало быть, подразумевается не слово веры, но как раз слово Закона, о котором здесь объявляется, что это предписание сходит к человеку не с вышнего далека, но оно таково, что человек чувствует, как оно раскрывается в его Собственном сердце и оттуда устремляется к устам. Павел, однако, опускает последние слова из этого предложения (Втор 30:14), где сказано: "Но весьма близко к тебе это слово, оно в устах твоих и в сердце твоем, чтобы исполнять его". Слово Бога, предписанное человеку, обращается к нему так, что человек чувствует, как оно раскрывается в его собственном сердце и оттуда устремляется к устам как слово, желающее, чтобы человек исполнил его. Как "предписание", так и "исполнение" Павел также оставил без внимания. И все-таки в другом месте у Павла (Рим 2:14 и сл.) появляется то же самое "исполнение" в связи с таким же оборотом "в сердце", — там, где он говорит о язычниках, которые "делают то, чего требует Закон", потому что "требования Закона написаны у них в сердцах". Можно сравнить эти слова с тем, что говорит у Иеремии Бог (Иер. 31:33): когда-нибудь Тора Божья будет написана у Израиля в сердце. Чудны пути паулинистской эпохи и ее агитации Делами закона, заявляет Павел (Рим. 3:20; Гал. 2:16), не оправдается перед Богом "никакая плоть". Это положение, о котором с полным основанием было сказано, что для Павла оно составляет "принцип, не нуждающийся в доказательствах и находящийся выше всякого обсуждения"[237]. Смысл этого принципа прежде всего в том (Рим 3:28), что человек, — как язычник, так и еврей,- оправдывается "одной верой", верой в Иисуса (Рим 3:26), "независимо от дел закона", что таким образом язычник должен был приходить ко Христу (а ведь для "апостола язычников" это составляло важнейшее и существенное стремление и задачу) не через еврейство, а должен иметь к Христу свой собственный доступ. Далее, как мы уже видели, это означает то, что евреи, уклоняющиеся от веры в Иисуса, не могут надеяться на свой Закон, а отказом уверовать в Иисуса отвергают единственную возможность быть оправданными Богом. Однако Закон не явился в мир в одно время с Иисусом; как же тогда быть с поколениями израильтян, живших между этими двумя событиями: дарованием Закона и пришествием Иисуса? Ведь перед ними, в отличие от современников Павла, не вставал вопрос: верят ли они во Христа? Они, без всякого сомнения, "верили", точнее сказать, "верующие" из их числа доверяли Богу и ожидали пришествия Его Царства, воцарения Бога в земной сфере. И вот в этой-то своей "вере" они и исполнили Закон. Как верующие, пусть даже и не как верующие в пришедшего Христа, — что для них было бы невозможным, — они, без всякого сомнения, были оправданы Богом, подобно их отцу Аврааму. Значит ли, что оправдывающий Бог отделил их веру от их исполнения Закона и зачел им только веру, а дел, исполнявшихся в вере, не припомнил? Но ведь Павел настойчиво подчеркивает (Рим 2:13), что исполнители Закона, его подлинные исполнители в вере, будут оправданы именно как исполняющие Закон в вере. Или же следует под бесполезными и тщетными "делами Закона" понимать лишь совершение дел без веры? Вполне очевидно, что мнение о принципиальной неисполнимости Закона принадлежит Павлу; поскольку Павел обосновывает свои слова (Гал. 3:10) о проклятии, под которым оказываются "утверждающиеся на делах Закона", мнимым стихом из Писания, гласящим, что проклят всякий, кто "не исполняет постоянно всего, что написано в книге Закона" (принципиально важное для Павла слово "всего" отсутствует, как было уже сказано, в масоретском тексте[238][239]), то Павел отождествляет одно с другим: решительно никто не в состоянии делать всего, что Закон требует от него под угрозой проклятия. Неделимый, не оставляющий человеку никакого выбора, "весь" Закон (Гал. 5:3) требует, по мнению Павла, невозможного; при этом Павел не делает никакого различия между возможным внешним исполнением и невозможным исполнением в соответствии с интенциальной полнотой веры. Ясно, что Павел считал уже и внешнее исполнение Закона невозможным; при этом, конечно же, он не поставил нас в известность о том, что же делает Закон таким неисполнимым.

Здесь Павлу противостоит не только ветхозаветная вера, а с ней вместе живая вера послебиблейского еврейства, но и Иисус Нагорной проповеди, хотя и по иным соображениям и причинам.

7

Смысл еврейской позиции веры можно обобщить примерно следующим образом: исполнение божественной заповеди действительно тогда, когда совершается в полноте сил и способностей личности и в полноте интенции веры. Если давать формулу требования Иисуса, которое выходит за пределы только что изложенной позиции, то эта формула могла бы звучать примерно так: исполнение божественной заповеди действительно в том случае, когда оно сообразно полноте интенции откровения и совершается в полноте интенции веры — при этом, однако, понятие интенции веры принимает эсхатологический характер. Первая из этих двух позиций веры берет начало в ситуации действующих, поступающих людей и обусловлена их способностями л возможностями. Вторая же, с одной стороны, исходит из откровения Бога на Синае и безусловности его притязания к члену общины веры, а с другой стороны, коренится в эсхатологической ситуации и всецело определяемой ею готовности вступить в близящееся Царство Бога. Тот факт, что Павел поставил Тору под сомнение, находится в противоречии с обеими этими позициями веры. Я говорю здесь о "Торе", а не о "Законе" потому, что сейчас нам больше не следует удерживать ошибочный греческий перевод, оказавший столь глубокое влияние на мысль Павла. В еврейской Библии Тора означает не "закон", а "предписание", "указание", "наставление", "руководство", "поучение". Море[240] означает не "законодатель", а "учитель". Так в ветхозаветных текстах неоднократно именуется Бог. "Кто такой, как Он, Учитель", — торжественно произносит Иов (36:22), а пророк обещает будущему народу Синая: "И глаза будут видеть учителей твоих" (Ис. 30:20). Человек всегда ждет, что прощающий Бог научит Израиль "доброму пути" (ср. 1 Цар. 8:36); а псалмопевец как о чем-то самоочевидном просит (25:4; 27:11): "Научи меня пути Твоему". Божественная Тора понимается как наставление Бога в понимании Его пути и, таким образом, не считается замкнутым объективированным началом вне божественного пути и наставления. Тора обнимает собою законы, и законы эти — самая что ни на есть концентрированная объективация ее; однако сама Тора по сути своей вовсе не закон. Она всегда неотступно следует повелевающему Слову, всегда несет на себе отпечаток речи Бога, всегда при этом звучит указующий Глас или хотя бы слышен его отзвук. При переводе словом "закон" характер Торы лишается этой внутренней динамичности и жизненной силы. Если бы не эта объективирующая (в греческом духе) подмена значения слова "Тора", то дуализм закона и веры, жизни по делам и жизни по милости, который ввел Павел, лишился бы своей наиважнейшей понятийной предпосылки.

Разумеется, не следует упускать из виду того обстоятельства, что в Израиле с самого начала, уже с момента появления скрижалей Союза, а потом с возникновением "Свидетельства Союза" (обычно переводится как "Книга Союза"), и уж подавно с того времени, как у евреев появилось "Священное Писание", — все больше усиливается тенденция к объективации Торы, обретающая все более прочную основу. К каким результатам привела эта объективирующая тенденция, мы исчерпывающим образом узнаем из серьезнейшего обвинения, выдвинутого Иеремией (8:8 сл), для которого обычные в его время речи: "мы мудры, и Тора YHWH с нами" — звучали как пренебрежение божественным Словом. Вполне же процесс застывания в неподвижности, процесс оплотнения еврейского понятия Торы в ритуальных предписаниях закона завершился в эпоху становления христианства. Этот процесс сблизил Тору с понятием закона и даже сделал возможным их слияние. Узкое, но исполненное чувства представление о даровании Торы именно Израилю, представление о том, что Израиль владеет ею, активно стремилось вытеснить Тору из сферы жизненного соприкосновения с вечно живым откровением и наставлением, соприкосновения, берущего исток в глубинах изначальной веры. Но действительность веры, бессмертная сила внимания Слову были достаточно крепки для того, чтобы предотвращать оцепенение и постоянно расплавлять его кору, высвобождая живое понимание Торы. Такая внутренняя диалектика обладания и бытия и есть подлинная движущая сила духовной истории Израиля.

Для действительности веры библейского и послебиблейского еврейства, как и для Иисуса Нагорной проповеди, исполнение Торы означает распространение внимания к Слову на все сферы человеческого существования. Но тем самым как библейский, так и послебиблейский человек вступал в борьбу с усыханием и одеревенением живой веры, порождаемыми не чем иным, как исполнением буквы предписания, превращавшим Тору в "закон", когда человеку только и остается, что следовать ему, вместо того чтобы всеми силами души постигать истину Торы, а познав ее, исходя из этого знания, — осуществлять. Постоянная же опасность этой формы веры, стремящейся к исполнению божественной воли, данной в откровении, заключается в том, что заповеданное отношение, позиция веры, может продолжать существовать и даже возникать без отдачи себя воле Бога, которая одна только способна придать заповеданному отношению веры его смысл и вместе с тем его право. Начатки этого процесса восходят еще к ранней эпохе синайской религии. Борьба против такого обособления внешней религиозности заполняет всю израильско-иудейскую историю веры.

Эта борьба, начавшаяся с обвинений, которые выдвигали пророки против богослужения с принесением жертв, лишенного своего главнейшего религиозного смысла — стремления к самоотдаче, во времена повышенной опасности приобретает новый импульс в религиозной ревности фарисеев, направленной против разного рода "размалеванных" — тех, кто имитируют внутреннюю духовную жизнь; эта борьба получает новую силу в сражениях фарисеев за "направление сердца" и продолжается на протяжении всей истории, пока на пороге нашей эпохи не приобретет особый современный облик в хасидизме, для которого всякий поступок может обрести свою законную силу только благодаря особому молитвенному, благоговейному настрою всецелого человека, обращающегося непосредственно к Богу. Внутри этой великой борьбы за веру находит свое место и смысл учения Иисуса, как оно в особенности выражается в одном из разделов Нагорной проповеди. Чтобы понять значение этого текста, нужно отвлечься от исторической связи Иисуса с христианством.

В этом отношении учение Иисуса родственно критическому процессу внутри иудаизма, и как раз в его фарисейской фазе, но все же отличается от него в одном очень важном моменте.

"Итак, — говорится в Нагорной проповеди (Мф. 5:48), — будьте совершенны[241], как совершен Отец ваш Небесный". Пятикратно повторяющаяся ветхозаветная заповедь (Лев 11:44 и сл., 19:2, 20:7, 26), равным образом основывающаяся на одном из божественных свойств и потому равным же образом призывающая к подражанию Богу, столь же похожа на слова Иисуса у Матфея, сколь и отличается от них: "Святы будьте, ибо свят Я". В одном случае обращение "будьте" относится к ученикам Иисуса, которые взошли к нему на "гору", а в другом — к Израилю, собравшемуся вокруг Синая. Обращение к Израилю касается сакральных оснований непрерывной в своей традиции жизни народа, обращение же Иисуса к ученикам рождается из эсхатологической ситуации и соотносится с ней как с ситуацией, требующей чего-то совершенно исключительного и одновременно делающей это исключительное требование исполнимым. Сообразно этому требование, превосходящее меру человеческого, обращенное к ученикам Иисуса, гласит: будьте, "как"; требование же к народу Израиля гласит лишь: будьте, "ибо". Когда Царство Бога вторгается в земную сферу, человек, согласно учению Иисуса, в своем стремлении к совершенству должен и может коснуться божественного. А от народа Божьего в момент исторического откровения требуется только то, чтобы он стремился, во имя божественной святости, к святости человеческой, которая в существе своем отличается от божественной. Человеческая святость, лишь подобная божественной, существует именно в историческом процессе. Человеческому же совершенству в историческом процессе места нет. В отличие от греческой философии и исламской мистики для Израиля совершенство есть эсхатологическое представление. На это указывает второй и последний евангельский текст, в котором встречается прилагательное "совершенный" (место, вероятно подвергшееся позднейшей редакторской обработке): кто желает быть "совершенным", должен все раздать и следовать за Иисусом по его эсхатологическому пути (Мф. 19:21). Вполне возможно, конечно, что первоначальным вариантом чтения является не текст Нагорной проповеди в Евангелии Матфея, а параллельное место к нему в Евангелии Луки (6:36), которое тоже следует за заповедью о любви к врагу. Тут вместо "будьте совершенными" стоит "будьте милосердны": милосердию подражать можно, совершенству же нет. В такой форме это изречение почти дословно совпадает с известным фарисейским изречением о подражании Богу: "Будь милосерден и милостив, как милосерден и милостив Он" (ВТ Шаббат 1336, ИТ Пеа 156). Однако это место в Евангелии Матфея остается весьма важным выражением учения раннехристианской общины о совершенстве (ср. Мф. 19:21), которому все еще присущ сильный эсхатологический импульс.

Ветхозаветные же заповеди толкуют совершенство совсем в другом смысле. "Да будет сердце ваше усовершено (исполнено) YHWH, Богом нашим", — сказано в заключительном предложении речи Соломона при освящении Храма (1 Цар. 8:61). И явно не без умысла редактор этой книги немного погодя (11:4) в точно таких же словах сообщает о том, что собственное сердце Соломона не было больше полно YHWH, его Богом. Очевидно, под совершенством здесь подразумевается не какое-либо человеческое свойство, а достигающая полноты степень самоотдачи Богу. То же самое имеется в виду, когда, в связи с предостережением против ханаанских суеверий, говорится (Втор. 18:13): "Будь непорочен (целокупен, неразделен) перед YHWH, твоим Богом"[242]. Речь здесь идет не о совершенстве, вступающем в соревнование с божественным совершенством, но о полноте, неделимости, целостности в отношениях с Богом. Тора обращается к неизменной сущности человека и призывает ее к доступному для нее возвышению, к совершеннейшему осуществлению ее отношения к Богу, осуществлению, дарованному смертному человеку. Напротив, Иисус в изображении Матфея во время катастрофы человечества намерен призвать избранных людей столь близко подойти к Богу, как это возможно человеку только во время катастрофы.

Внутренняя борьба в еврействе определяется этими первозаповедями, ведется за их истину. В контексте нашего анализа мы должны обратиться не к пророкам или хасидам, а к фарисеям. Иисус синоптической традиции обращается к ним, исходя из своего эсхатологического радикализма, едва ли иначе (особенно Мф. 23:13 и сл., Лк. 11:39 и сл.), нежели сами фарисеи обращались к псевдофарисеям[243]. Когда в Талмуде (ВТ Сота 226) рассказывается о том, как царь Яннай, саддукей, говорит своей жене о том, что нужно бояться не фарисеев, а "размалеванных, схожих с фарисеями", — это звучит как заявление, направленное против пагубного смешения истинного и ложного. Иисус не понимает фарисеев, когда считает их людьми, закрывающими глаза на подлинную реальность, а фарисеи не понимают Иисуса, когда относятся к нему как к человеку галлюцинирующему; ни Иисус, ни фарисеи не знали о внутренней реальности друг друга. Бесспорно, многое в повествованиях, где "книжники и фарисеи" (наполовину хор, сопровождающий протагониста Иисуса, наполовину духовный полицейский патруль) "испытывают" Иисуса, где тот дает им отпор, а они тотчас снова подвергают его испытанию, — неисторично и берет начало в полемической напряженности жизни раннего христианства, причем выпады против "фарисеев", носящие обобщающий характер, могли добавиться только в эллинистической диаспоре[244]. Однако подлинное отличие от настоящего фарисейского мировоззрения остается в раннем христианстве довольно ощутимым, даже если никоим образом и не оказывается столь значительным, чтобы переступить смысловые границы внутриеврейской диалектики. Независимо от того, имелось ли с самого начала в логии из Нагорной проповеди (отчасти похожей на "паулинистскую", но по сути своей вовсе таковой не являющейся) упоминание о фарисеях или нет: "Ибо, говорю вам, если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царство Небесное" (Мф. 5:20), — без всякого сомнения, критика, выраженная здесь, направлена не против небрежного соблюдения нравственных и религиозных заповедей какими-либо слоями народа, но против господствующего понимания отношения к этим заповедям, существенным образом определенного именно фарисеями. И когда Иисус в своем заявлении[245], предпосланном только что процитированному отрывку из Евангелия Матфея (5:17), говорит о том, что пришел не нарушить Тору, но "исполнить" ее, что, конечно же, значит явить Тору в полноте ее изначального смысла и осуществить ее в жизни, — становится совершенно очевидным, что здесь должны противостоять учение учению, истинное раскрытие смысла Торы — ее расхожему, ошибочному и вводящему в заблуждение толкованию. (Сюда же, разумеется, относятся и "дела", о чем убедительно говорится через один стих; как в рассказе о Синайском откровении внимание к Слову продолжается в делах, так и здесь — учение продолжается в делах: только действуя, человек воистину может учиться.) В соответствии с этим отношение Нагорной проповеди к Торе может показаться противоположным отношению к ней фарисеев; на самом же деле оно представляет собою лишь потенцирование — возведение фарисейского учения в более высокую степень интенсивности, предпринятое, исходя из определенной сущностной точки зрения, характер которой нужно снова прояснять при помощи сравнения. Разумеется, ни о каком влиянии говорить тут нельзя, ибо фарисейское учение, которое я имею в виду, засвидетельствовало только во времена после Иисуса: здесь тоже должны быть указаны в качестве общих только те элементы, которые включены как в фарисейское, так и в христианское учения. Нужно подчеркнуть, что у еврейских учителей этой эпохи можно отыскать и другое понимание Торы, ибо внутренняя диалектика продолжает развиваться и внутри самого фарисейства; однако нельзя не признать наличие великой и исполненной жизненной силы линии преемственности этого учения.

Наилучшим образом фарисейское учение можно охарактеризовать как учение о даровании направления человеческому сердцу. Человеческое сердце (эта несформулированная предпосылка лежит в основе всего учения) по своей природе не имеет направления, его побуждения и влечения как бы беспорядочно его кружат, и ни одно из тех направлений, которые человек заимствует из своего мира, не устанавливается прочно, каждое в конечном счете может только усугубить растерянность его сердца; лишь в эмуне — твердость и постоянство: нет иного истинного направления, кроме как к Богу. Однако это направление сердце не может получить от человеческого духа, а лишь от жизни, которой живут во исполнение воли Бога. Вот почему Тора указала человеку угодные Богу поступки и дела, совершая которые человек учится направлять свое сердце к нему. Согласно этому замыслу Торы, решающий смысл и главная ценность приходятся не на количественную множественность этих поступков и дел, но относятся к направленности человеческого сердца в них и на них. "Один делает много, другой мало, — было девизом фарисейской академии в Явне (ВТ, Брахот 17а), — лишь бы человек направлял свое сердце к Небесам". Под Небесами здесь, как и во всех схожих контекстах, следует понимать Бога, рассматриваемого с точки зрения человека. Стих из Писания (Втор 6:6): "Пусть эти слова, которые Я предписываю тебе, будут у тебя в сердце" — объясняется тем (ВТ, Мегилла 20а), что все дело здесь — в направлении сердца. Поэтому Храм был назван в честь Давида, а не Соломона, ибо "Милостивый ищет сердца" (ВТ, Санхедрин 1066): речь идет здесь не об исполняющем заповеди, но о том, кто для этих дел направил свое сердце к Богу и посвятил их Ему. В соответствии с внутренней логикой такого понимания замысла Торы, фарисейское учение действительно не только в отношении лишь поступков и действий, исполняемых по заповеди; оно относится ко всем действиям человека: "Все твои дела пусть будут во имя Небес (= Бога) совершены", — читаем в Пиркей Авот (2:12). Грех распознается по тому, что человек в грехе не может направлять свое сердце к Богу; кто грешит, тот отказался направлять свое сердце к Богу. Так что не совершение греха, но его замышление и обдумывание замысла есть вина в собственном смысле. Игра греховного воображения объявляется (ВТ, Йома 29а) преступлением даже более серьезным и опасным, нежели сам грех, ибо эта игра греховного воображения отчуждает душу от Бога. Самое добродетельное поведение в смысле исполнения предписаний может уживаться с сердцем, оставшимся без направления, сердцем беспутным или опустошенным. Но может случиться и такое, что человек, одушевляемый своим порывом к Богу, нарушает какое-либо предписание, не сознавая, не желая того сам, и тогда решающим обстоятельством становится не греховное содержание поступка, а его замысел, направленность: "Грех, совершенный во имя Бога, превыше исполнения заповеди не во имя Бога" (ВТ, Назир 236). И опять же: тот, у кого беспутное сердце, не может по-настоящему научить Торе другого человека,- он не может научить его обрести направление сердца, а без такого направления человек не способен к тому, для чего всякое научение из уст человеческих — только подготовка: раскрыть свое сердце живому голосу Божественного Учителя. Потому-то патриарх Гамлиэл II велел возвещать о том, что в здание школы нельзя входить ученому, чье внутреннее Состояние и внешнее проявление не равны (ВТ, Брахот, 28а). Два столетия спустя на основании такого понимания был отчеканен принцип (ВТ, Йома 726), гласящий: "Ученый, чье внутреннее содержание не равно внешнему выражению, — не ученый".

Многое говорит в пользу того исторического взгляда на Нагорную проповедь, согласно которому мы имеем здесь позднейшую композицию, составленную из различных слов Иисуса, произнесенных в разное время с добавлением некоторых логий, созданных в раннехристианской общине, которые, вероятно, содержались уже в источнике логий, обработанном у Мф. и Лк. Мне, однако, кажется, что макаризмы Нагорной проповеди изначально составляли одно целое, в то время как логий, являющиеся здесь предметом нашего внимания, при совпадении формальных элементов их структуры (что стало причиной их объединения: "Вы слышали... а я говорю вам") по своему смыслу и назначению разнородны и потому должны выделяться в группы, довольно сильно отличающиеся друг от друга. Три из них (об убийстве, нарушении супружеской верности, божбе), по сути дела, происходят от трех из десяти Моисеевых заповедей и выходят за их пределы, но требования, содержащиеся в них, имеются также и в фарисейском учении, хотя там они выражены не столь категорично. Другие три логий (о разводе, законе равного воздаяния, любви к ближнему), очевидным образом в большей мере разработанные и приведенные в соответствие с формой первых трех[246], происходят из находящихся вне Декалога заповедей и предписаний и противоречат либо им самим (две первые из этих логий), либо, по крайней мере, существовавшему уже к тому времени популярному толкованию (третья логия); раввинистическая литература не имеет с ними либо вообще никакой, либо достаточно полной аналогии. В качестве "исполнения" Торы может рассматриваться только первая группа из трех логий, где выдвинут "тезис в форме запрета", который "не отвергают, но превосходят в исполнении"[247], а не вторая группа, где речь идет "не о запрете, но о наставлении" или уступке, которые "не превосходят в исполнении, но признают недействительными"[248]. То обстоятельство, что все-таки и эти логий нацелены на "исполнение", проявляется тогда, когда мы одну из логий, где "Иисус прямо отменяет одно Моисееве предписание"[249], сопоставляем с родственными синоптическими текстами, во всяком случае более близкими к первоначальной редакции логий. В одном из этих текстов (Лк. 16:17 и сл.) логия, направленная против развода (между прочим, фактически согласующаяся с буквальным пониманием заповеди о разводе, выражаемым школой рабби Шаммая), связана с другой, которая почти дословно повторяет — только еще больше заостряя его смысл — одно положение Нагорной проповеди: "Но скорее небо и земля прейдут, чем отпадет хоть один крючок из Закона". Как следует понимать эти слова, становится ясным, когда мы обращаемся к рассказу (Мк. 10; Мф. 19, Лк. 19), где Иисус произносит в точности такое же слово против развода, откуда явствует, что повторный брак нужно расценивать как нарушение супружеской верности. В обоих случаях "фарисеи" ссылаются на Моисея, установившего бракоразводную процедуру (Втор 24:1). На это Иисус дает знаменательный ответ, состоящий из двух частей. Во-первых, он говорит, что Моисей написал эту заповедь "из-за непокорности вашего сердца"; по этому поводу один недавно вышедший комментарий[250] справедливо отмечает, что это резкое слово Иисуса опирается на "чисто еврейскую идею о том, что Тора никоим образом не застывший закон, которому нет дела до ситуации человека, но, скорее, "учение", существующее в диалоге между Богом и человеком, чье сердце и чьи уши не всегда открыты этому Божественному учению". Во-вторых, Иисус ссылается на слово Бога, прозвучавшее в Раю (Быт 2:24): пусть человек оставит отца и мать и прилепится к жене, и будут одна плоть. Слово это Иисус понимает как заповедь: он апеллирует от Моисеева откровения к откровению Божественного творения. Таким образом, во второй группе логий, как и в первой, речь в конечном счете идет о том же самом: исходя из внутреннего смысла Божественного требования, Иисус обращается к внутреннему началу человека, с тем чтобы это внутреннее начало в человеке предало себя во власть Божественному началу. В исторической ситуации Божественное требование в своей внешней выраженности стало известным человеку и проникло в его наружное проявление, в его внешнее поведение; в эсхатологической же ситуации внутреннее Божественное начало открывается свыше, и теперь внутреннее человеческое начало снизу может предстать перед ним.

Исполнение Торы тем самым означает раскрытие Торы. В отношении человека фарисейское учение о направлении сердца возвышается у Иисуса до выражения столь радикального, что оно, в противоположность фарисейской тенденции, затрагивает даже слово Торы — ради самой же Торы. Везде Иисус говорит как авторитетный толкователь: там, где он при этом придерживается Синайского откровения, он учит тому, чему учит всякий фарисей; потом все-таки одного Синайского откровения ему оказывается недостаточно, и он должен продвигаться вперед, вступая в туманные сферы замысла откровения, ибо здесь впервые его речения (по своей языковой форме хорошо знакомые и раввинистическим спорам): "А я говорю вам..." или "Но я говорю вам..."- противостоят преданию поколений. И вот теперь мы слышим заповедь, специфическую для момента осуществляющейся эсхатологии: "Не противьтесь злу", которая для фарисеев, полагавших, что им предстоит жить и учить не в ситуации эсхатологического вторжения в мир власти Бога, а в условиях продолжающегося исторического приготовления к Его пришествию под властью Рима, должна была представляться неприемлемой, даже невыносимой. Правда, фарисеи тоже велели не выступать в личной жизни против совершенной кем-либо несправедливости с использованием силы и обещали уступчивому прощение всех его грехов; однако принцип, вообще запрещающий вести борьбу с виновником несправедливости, или же принцип, который, по крайней мере, можно было бы понять как запрещающий такую борьбу, в глазах фарисеев расширял сферу несправедливости на земле. Они полностью отвергали позицию зелотов; в глубине души, однако, они явно ощущали себя противниками злой силы, выступающими против нее со своими собственными методами духовной борьбы, — что особенно хорошо должно быть заметно по сохранившимся преданиям о беседах фарисеев с римлянами.

С этой точки зрения следует рассматривать и последнее, высочайшее из всех речение Иисуса, — речение о любви к врагу. Иисус исходит (Мф. 5:43) из ветхозаветной заповеди о "любви к ближнему" (Лев 19:18), которую Иисус в другом месте, отвечая на вопрос книжника о том, какова величайшая заповедь (Мф. 22:39; Мк. 12:31; Лк. 10:27), ставит рядом с заповедью о любви к Богу. В нынешнем тексте Нагорной проповеди Иисус цитирует и простонародное толкование заповеди о любви к ближнему. По всей вероятности, это толкование имеет отношение к суровым речам фарисеев, направленным против врагов Бога. Согласно этому толкованию, человеку дозволяется или даже вменяется в обязанность ненавидеть своего врага. Этому пониманию Иисус противопоставляет свою заповедь "Любите ваших врагов". В своем основополагающем смысле эта заповедь столь тесно связана с действительностью еврейской веры и в то же время превосходит ее столь своеобычным образом, что здесь следует обсудить ее отдельно.

Когда Нагорная проповедь цитирует заповедь любви из Лев 19:18, то прежде всего бросается в глаза отсутствие слова, обычно передаваемого оборотом "как самого себя", между тем как та же самая заповедь в ответе Иисуса книжнику приводится целиком (только у Луки в очень сокращенном виде); причиной здесь может быть то обстоятельство, что за этой заповедью в Нагорной проповеди не должны были следовать слова "любите ваших врагов, как самих себя". Однако оборот "как самого себя" — это лишь одна из трех ошибок, которые в Септуагинте, как и в прочих употребительных переводах этой заповеди — в оригинале состоящей из трех слов, — следуют друг за другом. В оригинале эта заповедь не относится ни к степени, ни к роду любви, словно бы человек должен любить другого так же сильно или таким же образом, как и самого себя (представление о любви к самому себе вообще не встречается в Ветхом Завете); на самом деле эта логия означает — "любить подобного тебе" и подразумевает: поступай в этой ситуации таким образом, словно бы дело касалось тебя самого. Все дело здесь именно в образе поведения, а не в чувстве. Это предписание велит любить не кого-нибудь, оно велит любить "к кому-нибудь". Такую странную конструкцию с дательным падежом в Ветхом Завете можно найти только в этой главе книги Левит. Установить его значение легко, если только задуматься вот о чем: чувство любви между людьми вообще не позволяет предписывать себе свой предмет, обозначаемый при помощи винительного падежа; в то же время по-настоящему требуется исполненное любви сущностное отношение к окружающим, к тому (обозначаемому при помощи дательного падежа), кто принимает мою помощь, мое действенное благорасположение к нему, мое личное участие в нем. И наконец, имя re'a, переведенное в Септуагинте как "тот, кто поблизости, ближний", в ветхозаветном употреблении обозначает прежде всего того, с кем я состою в непосредственном и обоюдном взаимоотношении, состою как раз в силу разного рода жизненных условий и обстоятельств, благодаря общности места, народа, груда, борьбы, особенно благодаря общности выбора или дружбы; это отношение переносится на окружающих вообще, а уж затем — и на всех других людей в целом[251]. "Люби своего re'a" на современном языке, таким образом, значит: "Будь исполнен любви к людям, с которыми тебе во всякое время приходится иметь дело на путях твоей жизни"; для этого, разумеется, нужна незатронутая чувством ненависти душа, и потому заповеди о любви была предпослана (Лев 19:17) заповедь, гласящая: "Не враждуй на брата (синоним к re'a. — М. Б.) твоего в сердце твоем". Однако, чтобы в сознании народа не произошло сужения этой идеи любви, что могло быть с легкостью вызвано вводящей в заблуждение первой половиной предписания ("Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего"), немного спустя в этой же самой главе (19:33) добавляется к вышеприведенному положению заповедь о необходимости с любовью встречать также и repum- живших под началом Израиля "пришельцев", поселенцев-неевреев, "ибо и вы были пришельцами в земле Египетской", что означает: и вы на своем собственном опыте познали, каково приходится пришельцам, с которыми обращаются без любви. Первая заповедь заканчивается возглашением: "Я есмь YHWH", вторая: "Я есмь YHWH, Бог ваш", что на нашем понятийном языке значит: здесь не нравственная заповедь, а заповедь веры. Это возглашение значит: Я даю эту заповедь вам не как людям самим по себе, но как Моим людям. Суть взаимосвязи между действительностью веры и заповедью любви к человеку еще полнее раскрывается для нас, когда мы обращаемся к тому гексту, где заповедь оформляется при помощи винительного падежа в кажущемся противоречии с тем, что мы уже установили (Втор 10:19): "Любите пришельца, ибо вы сами были пришельцами в земле Египетской". Полное понимание этого положения открывается только в связи с тремя упоминаниями о любви в предыдущих стихах. Израиль призывается любить Бога (10:12); о Боге говорится, что Он возлюбил отцов Израиля, когда те еще были пришельцами (10:15); а затем о Боге говорится, что он любит пришельцев (10:18). Про человека, зависящего от чуждого ему народа, который составляет большинство населения страны, говорится, что Бог "дает ему хлеб и одежду"; точно так же Он защищает права членов общины, зависимых от других людей, — права "сироты и вдовы". Ведь у Бога нет различия между любовью и ее проявлением. И любить Его от всего сердца[252] может быть заповедано, ибо это означает лишь одно: осуществлять имеющееся отношение веры к Нему как в доверии, так и в любви, ибо то и другое — одно. Но если уж Бога любят по-настоящему, то собственное чувство человека направляет его любить того, кого любит Бог: любить, естественно, не одного только пришельца (в этом случае только отчетливее проступает суть заповеди), но всякого человека, которого любит Бог, — в той мере, в какой люди сознают любовь Бога. Пробужденная любовью к Богу, любовь тогда сама приходит к человеку, находящемуся в отношении любви к окружающим.

Этому ветхозаветному воззрению на взаимосвязь между любовью к Богу и к человеку, или же, если изначальной реальности предпочитают производные категории, между "религией" и "этикой", противостоит логия из Нагорной проповеди. Ее родство с положениями из Второзакония и одновременно ее отдаленность от них обнаруживаются в том, как обосновывается любовь Бога ко всем людям (Мф. 5:45). В своей милости, пронизывающей всю природу, Бог изливает свою любовь на всех без различия, и мы должны подражать такой любви (оба довода имеются и в Талмуде). Но "все" у Иисуса означает не то же самое, что в Ветхом Завете: не просто Израиль и пришельцев. "Все" у Иисуса значит: злые и добрые, праведные и неправедные. Бог не выискивает добрых и праведных, чтобы любить их; так и нам не следует их выискивать.

Мы уже увидели, что ветхозаветная заповедь любви, в- соответствии с первоначальным значением слова re'a, не допускает толкования, согласно которому можно ненавидеть врага. Очевидно, что Иисус исходит из той перемены, которую претерпело значение имени re'a. Суть дела здесь не в той проблеме, которая не раз обсуждалась: только ли соотечественники охватывались заповедью о любви во времена Иисуса? — ибо нигде Иисус не дает понять, что имеет в виду не евреев; суть дела здесь состоит, скорее, в том факте, что во времена Иисуса заповедь любви преимущественным образом относилась к личному другу. Любви к другу, любви к человеку, который любит меня, Иисус противопоставлял любовь к человеку, который меня ненавидит. Но простонародное толкование заповеди любви, цитируемое в Нагорной проповеди, — толкование, согласно которому врага мы вольны ненавидеть, — не просто превратно понимает дословный смысл заповеди любви; эта интерпретация находится также в противоречии с ясно выраженной заповедью Торы (Исх. 23:4 и сл.) оказывать помощь своему "врагу", своему "ненавистнику". И тем не менее, как указывалось, в народе уже могли ссылаться на известные фарисейские высказывания о ненависти к врагам Бога.

Универсальности заповеди любви в речениях фарисеев придана форма, не имеющая себе равных по силе выражения. Вот почему, когда (ИТ, Недарим 9:4, Сифра на Левит 19:18) один из двух великих раввинов объявляет, подобно Иисусу, речение из книги Левит о любви к ближнему величайшим положением Торы, то его спутник, явно из-за того, что этот текст может быть превратно истолкован, ставит еще выше другой стих из Писания: "Вот родословие Адама: когда Бог сотворил человека, по подобию Божьему создал его" (Быт 5:1). Так как все люди созданы по подобию Божьему, то различение между людьми или родами людей непозволительно; вопрос о том, достоин или нет тот или другой человек любви, направляется, следовательно, против самого Бога. Об этом прямо говорится в одном мидраше (Быт. Рабба 24:5): "Знай, кого ты презираешь. Бог сотворил его по Своему подобию", а в другом мидраше (Псикта Зутта на Числа 8) особо подчеркивается не допускающая никаких исключений ценность человека: "Кто ненавидит человека, ненавидит и Того, кто сказал — и возник мир"[253]. В подобных речениях прочная опора нравственности в действительности веры не уступает обоснованию нравственности в речении Иисуса. Как смотрит Бог, согласно этому фарисейскому учению, в частности, на национальную ненависть, проявляется нагляднейшим образом тогда, когда ранняя школа толкования Писания, сулящая всем людям, даже и злодеям, долю в грядущем веке, на вопрос ангела, обращенный к Богу, о том, что бы Он стал делать, если бы Давид пожаловался перед Его троном на присутствие Голиафа (ВТ Санхедрин 105а), заставляет Бога отвечать, что Ему надлежит сдружить обоих. И все же довольно часто здесь проводится граница: она появляется из-за библейского представления "о враге Бога", или "ненавистнике Бога", говоря о которых псалмопевец (Пс. 139:21 и сл.) признается, что ненавидит их полной ненавистью как своих личных врагов. И как раз тот, кто глубоко проникнут сознанием истинности своей веры, чересчур легко приходит к вопросу: разве можно не испытывать ненависти к врагам Бога, и прежде всего к тем, чья "враждебность" Богу выражается в отрицании Его присутствия? На вопрос некоего философа, какой человек заслуживает безусловной ненависти, один рабби отвечает: "Тот, кто отрицает своего Творца" (Тосефта, Швуот 3:6). В особенности ужесточается эта позиция с распространением формализованного вероотношения со структурой высказывания: "Верю, что": всякий неверующий и еретик не просто вносит путаницу в человеческий мир — он мешает спасительному деянию Бога, с ним нужно воевать, уничтожать его, и как раз в такой борьбе труднее всего быть чуждым ненависти. Так появляется речение, опирающееся на приведенный псалом, которое начинает с того, что выступает против ограничения заповеди любви, чтобы затем продолжить: "Любите всех и ненавидьте еретиков, изменников и доносчиков" (Авот де р. Натан, XVI). Здесь разительно проявляется, сколь опасно подвижна эта граница. Человеку, уверенному в том, что, как израильтянин, он обладает Богом, достаточно сделать всего лишь один шаг, чтобы ненавидящего Израиль принять за "ненавидящего Бога" (Сифре 226). Такого рода суждения с легкостью переносятся в личностную сферу, так что многие в народе вместо того, чтобы вместе с псалмопевцом рассматривать врагов Бога как своих врагов, — своих врагов расценивают как врагов Бога. Однако настоящую опасность мы узнаем не в этих низинах, но на высотах веры. Не какие-нибудь мечтатели и фанатики, но как раз истинные провозвестники веры зачастую не могли не приписывать сопротивление вести, — божественной вести! — злобе и ожесточению и в ревностном служении ей утрачивали простую любовь. Но даже и Евангелие, содержащее Нагорную проповедь, знает о точно таком же явлении, сообщая нам о вспышках; гнева Иисуса против "порождений ехидниных" — фарисеев (Мф. 12:34, 23:33). Впрочем, принадлежность этих высказываний Иисусу ставится (возможно, справедливо) под сомнение.

Итак, речение Иисуса о любви к врагу черпает свою блистательную силу из еврейского мира, в котором Иисус пребывает и с которым он, по-видимому, собирается вступить в спор; и он затмевает этот мир своим сиянием. Так всегда и бывает, когда под знаком исполнения назначенного срока кто-нибудь требует такого рода невозможного, что еще больше заставляет людей желать возможного. Но тут, внизу, нельзя не признать носителей подлинного света, из ряда которых поднимается Иисус, — из тех, кто возложил на людей обязанность исполнять возможное, чтобы не дать им впасть в отчаяние из-за того, что они не могут служить Богу своими жалкими каждодневными делами.

И все-таки, проводя наши наблюдения над различием между "еврейской" и "христианской" действительностью веры и связью между Иисусом и еврейством, мы все еще не воздали должного этому изречению Иисуса о любви к врагу.

"Любите врагов, — говорится в краткой редакции этой логии у Мф., — и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, для того чтобы стать сыновьями вашего Небесного Отца". Если объяснять эту логию в парадоксальном ключе и с привлечением одной греческой концепции, и тем не менее с величайшей возможной достоверностью, то это значит: люди станут тем, что они суть, — сыновьями Бога, становясь тем, что они суть, — братьями своих братьев.

Моисей обращается к народу (Втор 14:1): "Вы сыновья YHWH, Бога вашего... ибо ты святой народ у YHWH, твоего Бога". У народа, святого в Боге, раз он свят и в той мере, в какой он свят, все люди — дети Бога. Пророки отказывают лишенному святости народу в том, что он принадлежит Богу; он больше не народ YHWH (Ос 1:9); однако пророк обещает (1:10): "И там, где говорили им: "Вы не Мой народ", будут говорить им: "Вы сыновья Бога живого". Благодаря новому освящению Израиля его народ снова будет принят как сын Бога. В поздней, однако еще дохристианской книге, книге Юбилеев, это обещание выражается следующим образом: "Их души последуют за Мной, они исполнят Мою заповедь. Я стану им Отцом, а они Мне — детьми. Все они будут называться сыновьями Бога живого. Все ангелы и все духи будут знать и понимать, что они Мои сыновья, а Я — их Отец в верности и испытании, и что Я люблю их" (1:23 и сл.). До нас дошел диалог между рабби Акивой, заключенным в тюрьму римлянами, и неким высокопоставленным римским чиновником, датируемый первой половиной II в. по Р.Х. (ВТ, Бава Батра 10а). Римлянин, ссылаясь на один из стихов Писания, утверждает, что Бог обращается с евреями как с непокорными рабами, Акива в ответ ссылается на стих "Вы — сыновья"; римлянин, однако, видит в различии между двумя речениями различие между двумя стадиями в отношении к Богу: "Если вы исполняете волю Бога — называетесь Его сыновьями, если не исполняете — рабами". Еще точнее это выражено в одном из мидрашей (Псикта Раббати, XXVII): "Если ты исполняешь Его волю, то Он твой Отец, а ты Его сын; если же ты не исполняешь Его воли, то Он твой хозяин, а ты Его раб". Речение Иисуса о любви к врагу следует рассматривать в связи с дальнейшим развитием понятия богосыновства. Но нигде предпосылкой становящегося действительным богосыновства не делается прямо любовь к человеку, — только здесь, да к тому же в неслыханно простой форме этого "для того чтобы", т. е. в форме открытого доступа к богосыновству всякому истинно любящему. Порожденное эсхатологическим порывом того времени, это речение Иисуса, рассматриваемое с точки зрения истории веры Израиля, означает ее дополнение. Где-то была проведена дерзновенная (и, как казалось, отдельная) дуга, и она замкнула окружность. Рассматриваемая в контексте истории веры христианства, эта дуга должна, разумеется, казаться начальным отрезком другой фигуры, чем-то вроде гиперболы. Как эта фигу-

pa вычерчивается дальше, характерным образом обнаруживается в том месте из Пролога Евангелия Иоанна (1:12), где явленный Логос дает право "верующим в Его имя" стать детьми Божьими, а в схожем месте (1 Ин. 5:1) всякий, кто верует, что Иисус есть Мессия, объявляется рожденным от Бога, что выражается в обращении Павла к христианам из язычников: "Ибо все вы сыновья Божьи по вере во Христа Иисуса" (Гал. 3:26).

Однако вопрос, занимающий нас здесь, вопрос глубоко еврейский, не имеющий буквально ни малейшего следа христианского влияния, в трех своих существенных моментах нашел подобный ответ на пороге нашего времени, в хасидизме. В качестве наиболее ярких примеров следует привести три рассказа из жизни цаддиков — руководителей хасидских общин. В первом рассказе речь идет о "враге" вообще. Один цаддик наказывает своим сыновьям: "Молитесь за ваших врагов, чтобы все у них было благополучно. А если вы думаете, что этим вы не служите Богу, знайте, что такая молитва служит Богу больше, чем любая другая". Во второй истории речь идет о границах понятия "ближний". Один цаддик обращается к Богу: "Господь мира, молю Тебя освободить Израиль. А если Ты не пожелаешь освободить Израиль, — освободи гоев". В третьем рассказе говорится о "враге Бога". Ученик спрашивает цаддика, можно ли любить того, кто восстает на Бога. Цаддик отвечает: "Разве ты не знаешь, что первая душа от Бога произошла, а всякая человеческая душа — ее частица? И когда ты видишь, как одна из святых искорок заплуталась и задыхается, неужели ты над нею не сжалишься?"

То, что здесь именно так был раскрыт принцип любви к врагу- принцип по сути не этический, но существующий в чистой форме веры, следует понимать, исходя из того, что и в хасидизме мессианское воодушевление; еврейства пережило один из своих взлетов, не приняв в целом формы эсхатологической актуальности: используя язык парадокса, можно сказать, что это — мессианство преемственности. И хасиды — во всяком случае, хасиды первых поколений — испытывали близость Владычества Божьего, но такую близость, которая требовала не все изменяющей готовности, но продолжения жизни в вере, равно пылкой и ревностной, как и исполненной трудов, ради связи поколений.

8

Выяснилось, что Иисус, произносящий слова Нагорной проповеди, считает Тору исполнимой, исполнимой не только в ее буквальном смысле, но и в первозамысле ее откровения. Представление об исполнимости Торы в ее буквальном смысле у Иисуса было общим с фарисейским иудаизмом; в понимании же исполнимости божественного первозамысла Торы Иисус все снова и снова пересекался с ним в отдельных моментах. То обстоятельство, что это были только отдельные точки соприкосновения, которые нельзя соединить в линию, объясняется тем, что фактическая, так сказать, поверенная опытом исполнимость Торы в смысле "столь много, сколько ты, истощающий свои силы, в состоянии сделать здесь и теперь" для фарисеев есть нечто большее, чем вероучительная позиция, она — их жизненная атмосфера. Для Иисуса quantum satis[254] значит: то, что в сердце своем Бог ожидает от человека. Фарисеи же там, где в учении они достигли своих вершин, учат, исходя из Писания ("изо всех твоих сил"): Бог ожидает от тебя исполнения Торы в соответствии с твоим бытием и твоими возможностями; Он ожидает в исполнении Торы "устремленности твоего сердца к Нему", — не меньше, однако и не больше. Человеку нужно стремиться к любви, тогда всякий день он заново познает в своем опыте, кого и как он может полюбить прямо сейчас. В противоположность этому Павел оспаривает — на основании мнимого предписания соблюдать заповеди "во всем" — исполнимость Торы вообще. То, что тем самым Павел выступает также и против учения Иисуса, либо не задевает его сознания, либо (что представляется мне более вероятным) обусловлено (уже недоступным для нас образом) его решением или необходимостью не знать более "Христа по плоти". Тогда это могло бы означать: то, чему учил Иисус, годное для того времени, когда он еще жил, вовсе не обязательно признавать в совершенно другую эпоху, наставшую после его распятия и воскресения.

Для нашей задачи решающим становится все-таки не то обстоятельство, что Павел считает Тору неисполнимой, а то, что он думает и говорит, будто Тора была дана не для исполнения, а для того, чтобы — в силу своей неисполнимости — выгнать грех наружу, чтобы "возросло прегрешение" (Рим 5:20), чтобы грех, в силу самого факта существования заповеди, "становился бесконечно греховен" (7:13) — и чтобы тем самым он проложил путь милости. По мысли Павла, Тора как воля Бога должна исполняться; однако замысел дарования Торы состоит в том, чтобы именно в силу этого долженствования привести к крушению человека, которому она дана, чтобы этот человек предался милости Бога. Итак, заключается ли для Павла (в соответствии с авторитетными интерпретациями) грех именно в том, что соблюдающий Закон человек готовит для себя за свою покорность награду и гарантии, т.е. стремится утвердить свою собственную справедливость вместо того, чтобы покориться Богу (Рим 10:3)? Или же Павел (мне кажется, именно это он имел в виду) считает стремление оправдаться собственными усилиями второстепенным прегрешением, а сутью греха считает нарушение Закона "в душе" из-за непреодолимого "вожделения" в самом широком смыслеэтого слова? Кстати, Нагорная проповедь исходит из того, что "вожделение" можно преодолеть, как о том прежде было заявлено, в более узком смысле, в последней заповеди Декалога: эта заповедь запрещает охочую до чужого зависть, ибо она разрушительна для общины[255]. Как бы то ни было, изложенная Павлом цель божественного Законодателя сводится к тому, чтобы сделать свой собственный Закон неисполнимым. Речь идет о скрижалях Союза: им суждено разбиться, и они на самом деле разобьются в руках тех, для кого они были предназначены.

Это воззрение Павла может претендовать на то, чтобы его рассматривали в связи с его концепцией (испытавшей многообразные влияния, но оставшейся единой) теоцентрической истории космоса и человека, которую читатель Павла вынужден собирать из рассеянных в его посланиях положений, сводя их с осторожностью вместе, ибо Павел нигде (скорее всего, из благоговейного страха перед самим предметом своих размышлений) не обобщил свои представления с полной ясностью. Сам Павел понимал свою концепцию (Кол. 1:26)[256] как Богом предопределенную, сокрытую от веков тайну, которая открылась в явлении Воскресшего (ср. Рим. 14:25). А ныне Павел возвещает эту тайну со страхом и трепетом. Тайна эта была сокрыта в особенности от тех (1 Кор. 2:6 и сл.), кому отведены были в ней главные роли: от духов, которых Павел называет властями века сего, а вождя их, при случае (2 Кор. 4:4), — богом века сего, ибо, если бы они узнали эту тайну, "то не распяли бы Господа славы" (1 Кор. 2:8). И роли, отведенные им в этой тайне, им суждено было исполнить так, чтобы они помогли ее полному осуществлению и способ ствовали своему собственному устранению.

Сей век находится в иных руках, не Божьих. Бог передал власть над миром на время, Им определенное, духам природы — "мировым стихиям" (Гал. 4:2 и сл.; 9), чтобы они — сами по себе немощные и жалкие — как опекуны и управители пробудили в творении, "покорном" их "ничтожеству", страстное желание стать свободными детьми Бога (Рим. 8:19 и сл.). При сотворении человека Бог вложил ему в "плоть" и "члены" (Рим. 7:18, 21 и сл.) "иной" закон, идущий наперекор равно божественной воле и человеческому разуму — явно тождественный ветхозаветному "злому образу человеческого сердца" (Быт. 8:21; ср. 6:5). Человек пал, совращенный Сатаной, представшим в облике ангела света (2 Кор. 11:14), и теперь Бог позволил человеку предаться "нечистым желаниям" и "постыдным страстям" (Рим. 1:24, 26). И тогда человек сам поработил себя тем "силам и властям", от которых он воспринял "дух мира сего" (1 Кор. 2:12) и "дух рабства" (Рим. 8:15). Важное и даже центральное место в том процессе, цель которого составляет избавление человека и мира, занимает дарование Израилю Закона. Но Закон был дан Израилю не непосредственно Богом, а "установлен" через ангелов (Гал. 3:19). Ангелы используют этот Закон (который сам по себе "свят" (Рим. 7:12), но "бессилен" (8:3) преодолеть другой закон) таким образом, чтобы человек добивался оправдания собственными силами и тем самым полностью подпал под власть ангелов. Поэтому Закон, вопреки своему исходному предназначению, объявленному Израилю (ср. Гал. 3:11), больше не ведет человека к жизни и к оправданию (Гал. 3:21), но влечет его ко греху и гневу (Рим. 4:15). Запрет на вожделение (Исх. 20:17 и сл.) дает греху возможность возбуждать порочные желания (Рим. 7:8). Человек теперь сам не осознает, что он делает (7:15), и оказывается "пленником" (7:23). Однако своими действиями ангелы лишь осуществляют замысел Бога, который позволил "прийти Закону", чтобы "возросло прегрешение", а со временем могла "изобиловать милость" (Рим. 5:20). Так что евреи оказались в заключении "под стражей Закона", и Закон, которым, по их мнению, они обладают как "образцом знания и истины" (2:20), бичует их, как суровый воспитатель (Гал. 3:23 и сл.). Закон ведет "к смерти", а не к жизни, гак как "жало смерти — преступление, а сила преступления — Закон" (1 Кор. 15:56). Но все это происходит для того, чтобы подготовить приход Христа (Гал. 3:22). Ибо с явлением Христа, которого Бог для исполнения своего замысла "выдал" (Рим. 8:32) властителям века сего в неузнаваемом "образе раба" (Флп. 2:7) и который теперь преодолевает все эти силы и власти (1 Кор. 15:24), обезоруживает их (Кол. 2:15) и "передает" Богу владычество над миром (1 Кор. 15:24; здесь используется тот же глагол, который применяется для обозначения "выдачи" человека силам зла, а Христа — "властителям"), освобождающая вера в него предлагается евреям, чей Закон, "долговое обязательство", был пригвожден к кресту Иисуса (Кол. 2:14). Разумеется, Иисус принимает только "остаток", известный пророкам, который "избрала милость" (Рим. 11:5), прочие же "ожесточились" (11:7), ибо Бог "кого хочет, того ожесточает" (9:18), но когда эти прочие видят спасение язычников, освобожденных от служения природным духам ("мировым стихиям"), в них пробуждается ревность (11:11), и только когда они вновь привьются к своей "хорошей маслине" (11:24), только тогда в мир придет вся полнота благословения.

Очевиден гностический характер существенных черт этой концепции Павла: тварные, производные силы, управляющие миром, противодействуют извечным божественным силам и преследуют человеческую душу; порабощение космоса, сомнительность Закона, преодоление "властей" и освобождение человека,

— здесь нет нужды пускаться в разъяснения о происхождении подобных взглядов. Все это относится не к Божеству, но к промежуточной сущности, поставленной на свое место Божеством или получившей от Него возможность действовать. Однако за Богом, о котором говорит Павел, неотступно следуют две загадочные тени, связанные друг с другом, обе — заимствованные из Ветхого Завета, но сгущенные и превратившиеся в нечто чудовищное: склонность "ожесточать" и двууровневость в замысле дарования Закона, его двуслойность. Их-то мы и должны рассмотреть подробнее.

В повествовании о египетских бедствиях всякий раз после того, как бедствие отступает, фараон обыкновенно "ожесточает" свое сердце, или "коснеет" в нем, или "скрепляет" его. Но прежде чем является седьмое бедствие, в действие вступает новый фактор: у склонного теперь искать примирения египетского царя YHWH раз за разом "ожесточает" или "скрепляет" сердце, как о том Он уже возвестил Моисею из пылающего терновника, ибо YHWH желает явить свои знаки (Исх. 10:1) и "показать Свою славу на фараоне" (14:4, 17): "чтобы узнали Египтяне, что Я — YHWH" (что, в противоположность их богам, значит: истинно Сущий и Присутствующий; ср. 3:14). Количественное изобилие повторяющихся бедствий египетских[257], отмеренное редактором книги Исход, как это часто бывает, указывает на теологическое значение предмета повествования. Все снова и снова Бог старается привести человека, противящегося Ему, к прозрению — вплоть до той поворотной точки, когда сам Бог начинает вооружать сопротивляющееся сердце еще более упрямой силой для обновленного противостояния, ибо теперь суть дела уже не в преодолении злой воли человека, но в решенной его погибели: теперь Бог дарует грешнику особую стойкость закосневать в грехе — и объявляет об этом во всеуслышание, никого не оставляя в неведении. Очевидно, что речь здесь идет о пограничной ситуации в самом точном смысле этого слова, где на показательном примере дается знать, что грех — не какое-нибудь дело, которое человек волен прекратить, когда оно станет внушать ему опасения, но начатый человеком процесс, власть над которым в определенный момент у человека отнимается.

После этого развернутого изложения того, как Бог "скрепляет" или "ожесточает" человеческое сердце, мы встречаем эту тему в Писании еще только дважды, и оба раза — в Шестикнижии (Втор. 2:30; Ис. Нав. 11:20), Я сообщениях о войнах за Ханаан: племенам, осужденным на погибель из-за загадочных "беззаконий Амореев" (Быт. 15:1 б)[258], именно вследствие этого приговора даруется стойкость вести борьбу до последнего. Нужно ясно отметить и понять: речь здесь идет о непреодолимой греховности, которая присуща самой религии этих племен.

Однако в Писании об ожесточении говорится еще один раз, правда, не о том ожесточении, которое вызвано или должно быть вызвано непосредственно Богом, но о том, которое как требование предъявлено пророку: на сей раз речь идет не об ожесточении сердца, а о глухоте ушей, — говорится тем не менее в связи с "ожирением" (огрублением) сердца; это место мы находим в рассказе Исаии о его видении в Храме (6:10). Когда мы сопоставляем этот рассказ с сообщениями о более позднем времени (гл. 8), то оказывается, что Исаии повелевается посредством возвещения мессианской вести о спасении взрастить в народе чувство неколебимой уверенности в своем спасении и таким образом способствовать закоснению народа в грехе. Значит, закоснеть в грехе здесь должен сам народ, избранный Богом, и как раз потому, что ему дается истинное Слово Бога. Бог часто посылал народу увещевания, чтобы образумить его и возвратить к Себе, он поражал его бедами — и все оказалось напрасно. И теперь Бог, как он уже сообщил молодому Исаии (1:14), устал от невыносимой ноши. Бог уже не желает возвращения этих людей, он даже хочет ему воспрепятствовать: обещанием спасения во всех грядущих бедах он стремится вызвать в народе ложную, встающую на пути возвращения убежденность в обеспеченности своего спасения. Что значат для Исаии, призванного нести весть о мессианском спасении, такой замысел и такое унизительное требование, выражается в его решении (8:16-19) утаить пока от народа весть о спасении и вверить ее одним только своим "ученикам", чтобы "завязать" и "запечатать" эту весть в них как "свидетельство" и "наставление" до поры, когда в час кризиса, "помраченности" (8:22) его призыв "К наставлению! К свидетельству!" (8:20) станет актуальным, и тогда он сможет распечатать, развязать и открыть эту весть[259].

И вот с этим ужасающим повелением Бога Своему пророку в дело вступает Павел. Однако он заставляет волю Бога, направленную на ожесточение Израиля, начать проявляться уже на самом Синае, т. е. в тот момент, когда этот народ становится Израилем и народом Бога. Во имя Своего замысла спасения Бог ожесточает все поколения Израиля — от собравшихся вокруг Синая до столпившихся на Голгофе, — за исключением своих "избранных" (Рим 11:7).

Павел приводит слова Бога (Рим. 9:17), обращенные к фараону, которого он ожесточил, предваряя их (9:15) словами, обращенными к Моисею (Исх. 33:19): "Я помилую того, кого помилую, и пожалею того, кого пожалею". Этим подразумевается, что милость не позволяет указывать ей, кто ее достоин. Павел, однако, стремится вычитать из этих слов не такой смысл, но: "Итак, кого хочет, милует; а кого хочет, ожесточает" (Рим 9:18), что значит: как милосердие, так и ожесточение относятся всецело к сфере Божественной воли; как ничем не объяснимо для человеческого разума милосердие Бога, так же необъяснимо для человека и ожесточение, которое Он вызывает; как нет нужды "вызывать" милость, так же нет нужды "вызывать" и ожесточение. В ветхозаветном понимании ожесточение вмешивалось в экстремальную жизненную ситуацию, в ситуацию крайнего, предельного извращения отношений человека и народа к Богу, и превращало это извращенное отношение к Богу, и без того ужасающее, в неизбежную гибельную участь, а блуждания народа — в безысходное заблуждение. В понимании же Павла ожесточение вообще никак больше не связано с интересами людей и поколений, которых оно поражает; ожесточение использует их в неких высших целях. В отличие от ветхозаветного Бога, Бог Павла и не взглянет на людей, к которым обращается с речами из облака или, точнее, когда заставляет говорить Своих ангелов. И все же: в том, что касается представления о средствах, которыми Бог пользуется, чтобы ожесточать Израиль, Павел получает решающий стимул от Ветхого Завета.

Иезекииль, пророк безусловной личной ответственности, и тем самым безусловной реальной свободы человека перед лицом Бога, не знает об ожесточении, приходящем свыше. Дом Израиля теперь ожесточен (2:4; 3:7), но раньше он не был ожесточен. Человек и народ, изначально и без исключений одаренные способностью к принятию нестесненного и совершенно самостоятельного решения, направляются Богом; направляются, однако, не к тому, в осуществлении чего Бог участвовал бы, влияя непосредственно (фараон) или опосредованно (Исаия) на решение человека или народа. Бог освободил существо, сотворенное Им, и не посягает на его свободу, но тем самым Он и делает его полностью ответственным перед Собой. Чтобы человек, внимающий Слову, ясно представлял себе, что это и есть действительность его жизни, устанавливается содержание предостережения, меняющееся в соответствии с личностями и обстоятельствами, для выражения которого всякий раз призывается пророк (3:17 и сл.). Молчаливое невмешательство Бога, делающее возможной человеческую свободу, нельзя, следовательно, понимать таким образом, будто бы Бог ввел свободу в мир, не дав наставления о правильном и ошибочном путях. Да, Бог дает избранному Им народу наставления в форме "уставов и постановлений" такого рода, чтобы человек, их исполняющий, благодаря им обретал жизнь (Иез. 20:11; ср. Лев. 18:5). Но народ отказывается идти указанным ему путем, отвергает наставление Бога и тем самым- жизнь (Иез. 20:13; 21), хотя снова и снова он слышит предостережения. Тогда Бог дает людям "нехорошие установления и правовые нормы[260] посредством которых они не получат жизнь", и делает людей нечистыми из-за их даров, "ибо они стали проводить через огонь всякий первый плод утробы" (Иез. 20:25 и сл.). Так как в книге Иезекииля незадолго перед тем (16:20) и вскоре после того (23:37-39)[261] жертвоприношение детей вменяется народу в тягчайшую вину, то, если бы Иезекииль объявил такую жертву заповеданной Богом, это оказалось бы в острейшем противоречии с учением пророка об ответственности. Следовательно, заповедь о принесении Богу "всякого первого плода утробы" (Исх. 13:12)[262], известная только в период после завоевания страны, может быть понята как "данная" народу в такой словесной форме потому, что она не исключает неверного толкования и неверного употребления этой заповеди: в самой крайней нужде человек, ссылаясь одновременно на заповедь и на обычай, принятый у соседних народов (2 Цар. 3:27), а к тому же, быть может, и на традицию, идущую от Авраама, мог полагать, что в состоянии смягчить сердце Бога, если посредством дозволенной замены — простым освящением и выкупом, посредством мнимого исполнения заповеданной преданности Богу, посредством жертвы исполняет заповедь (ср. Мих. 6:7). Под "нехорошим" характером таких установлении подразумевается, таким образом, их скрытая двусмысленность, а значит, место, которое они оставляют для ложного истолкования: Бог выдвигает требование, которое Он сразу же и смягчает, выражая его в символической форме, однако требование это отлито в слове, и человек волен воображать, будто для удовлетворения его достаточно предусмотреть замену. Так непокорные караются возможностью в высшей степени превратной покорности.

Найденное у Иезекииля Павел встроил в свою концепцию мирового процесса, перенося то, что имело силу в отношении отдельной заповеди, на всю область Закона. То, что было действительным для нескольких поколений, он распространил на все поколения, вплоть до своего собственного. И то, что было справедливо как возможность, он превратил в необходимость, — ведь Закон, по мнению Павла, неисполним, потому что, как он думает, Закон стремится быть исполненным в целом ("во всем"), и в этом смысле неизбежное неисполнение Закона подпадает проклятию. И этот столь преображенный мотив исполнения Закона переплелся у Павла с преображенным мотивом ожесточения. Чтобы ожесточить Израиль ради исполнения замысла спасения, — "пока не войдет полное число язычников" (Рим 11:25),- Бог, о котором Павел говорит как о Боге Израиля, дал Израилю закон с намерением (в силу его неисполнимости) ввергнуть Израиль в катастрофу. Поистине всех Бог "заключил в непослушание, чтобы всех помиловать" (Рим 11:32): как лишенных Закона язычников, так и обладающих Законом евреев.

Когда я размышляю об этом Боге Павла, я больше не узнаю Бога Иисуса, не узнаю в этом мире Павла — мира Иисуса[263]. Для Иисуса, у которого все дело было в отдельной человеческой душе и в каждой отдельной человеческой душе, Израиль не был отвлеченной сущностью, обладавшей такой-то и такой-то отведенной ей функцией в мировом плане, но Израиль не был для Иисуса и всего-навсего простой общностью евреев, живших в его время и выражавших отношение к его вести: все люди, жившие в период от Моисея до Иисуса, принадлежали этой общности in concreto[264]. На взгляд Иисуса, каждому из них, если они заблуждались, предоставлялась возможность возвращения, и каждый из них, возвращаясь, становился вернувшимся на родину блудным сыном. Бог Иисуса все еще был тем самым Богом, который во всех поколениях, хотя временами и мог "ожесточать" и даже иногда давать "недобрые" постановления, все же отвечал человеку, вступающемуся за Израиль: "Прощаю по слову твоему" (Чис. 14:20). В изображении Бога у Павла, где речь идет о поколениях еврейского народа между Моисеем и Иисусом, эта характерная особенность вытесняется другой, все изменяющей. Названия ей я дать не берусь. — В нашу эпоху один философ, Гегель, оторвал концепцию Павла от корней действительности ее веры и пересадил в свою систему, где теперь бог философов — "разум" — оказался в состоянии подчинить своей "хитрости" силы, управляющие историей, чтобы те, сами того не ведая, способствовали ее завершению.

9

Критическое отношение к "делам Закона" мы обнаружили не только у Павла, но также у Иисуса и фарисеев. Однако же дела, которые критикуют соответственно Павел или Иисус или фарисеи, все-таки различны по своему роду, и различие это существенно. Для фарисеев "дела Закона" — это те дела, совершая которые их исполнитель не направляет свое сердце к Богу. Иисус понимает под ними такие дела, которые человек находит как предписание, — и исполняет их так, как предписано, не распознавая при этом замысла Бога, укрытого в этом предписании, и не восходя к нему в своем действии. Павел же "дела Закона" понимает главным образом в том смысле, что, исполняя их, человек вводит себя в заблуждение, думая, что тем самым сможет добиться перед Богом какой-то заслуги и стать праведным. И здесь для Павла встает проблематика Закона как "Закона греха и смерти", которому отныне противопоставляется освобождающий "Закон духа жизни во Христе Иисусе" (Рим 8:2). Это Закон, открывшийся только теперь, и поэтому Павел отвергает все дела, всегда совершавшиеся ради исполнения Закона вне веры в Иисуса как в Христа. И хотя слова "Любящий другого исполнил Закон" и "Любовь есть исполнение Закона" (Рим. 13:8; ср. Гал. 5:14) сказаны в духе Иисуса, а Иисус не расходится в этом отношении с учением фарисеев, однако даже и любовь не имеет силы для Павла как исполнение Закона, но действительна только лишь при наличии веры в Иисуса как Христа.

Итак, жизненно важный вопрос для человека, происходящего из сферы "Закона", для фарисеев и для Иисуса звучит так: как от мнимой жизни в откровении воли Бога прийти к истинной жизни в ней, жизни, которая ведет к жизни вечной? Но для фарисеев данная "в откровении" воля Бога означает: то, что вошло через историческое откровение в Слове в предание Израиля и раскрылось в нем; для Иисуса же: то, что неадекватно воспринято преданием Израиля из исторического откровения в Слове, но отныне все-таки адекватно раскрытое в своем смысле и замысле. Напротив, у Павла жизненно важный вопрос человека, происходящего из сферы "Закона", звучит так: как мне от жизни, основанной на откровении, данном в Слове, от жизни, которая из-за ее двойственности и внедренного в меня противозакона с необходимостью становится ложной, прийти к истинной жизни, где воля Бога обнаруживается для меня неискаженной?

Характерным ответом на этот вопрос, сложившимся в стане фарисеев, стало учение о лишмах, теснейшим образом связанное с учением о "направлении сердца", однако выходящее за его пределы. Уже неоднократно указывалось на смысл этого учения[265], однако повторение никоим образом не будет излишним. Лишмах значит: в интересах самого дела, во имя сути дела[266]. Этим словом прежде всего выражается необходимость учиться ради самого учения, а не ради его результатов; необходимость исполнять заповедь ради нее самой, а не ради благоприятных последствий ее исполнения; все время здесь явственно слышится: итак, все нужно делать ради Учащего и Заповедующего, как выразительно сказано в Пиркей Авот: "Все дела твои пусть будут для Бога" (2:12). Важно только одно: чтобы заповедь выполнялась ради Заповедующего, т. е. из-за любви к Нему и в любви к Нему. Решающая сила этого "ради Него" достигает глубин отношения человека к Торе, где она обнаруживает двойственность по силе напряжения не менее значительную, нежели двойственность, на которой настаивает Павел, однако при этом не ставится под сомнение, в отличие от Павла, верность Дающего откровение по отношению к человеческой личности, как таковой, наоборот: действенность Торы находится как раз в руках этой личности. Тора — не объективированная сущность, независимая от фактического отношения человека к Богу, которая сама по себе дает человеку, ее принимающему, жизнь; Тора дарует жизнь только тому, кто принимает ее ради нее же самой в ее живой реальности, а значит, в единении с ее Подателем и ради Него. Тому же, кто имеет дело с Торой ради кого-либо или чего-либо иного, "она ломает шею" (ВТ, Таанит 7а). В Торе нет различных частей, одни из которых оказывают дурное, а другие хорошее действие: одни и те же слова "оживляют" того, кто исполняет Тору "ради нее самой", и "умерщвляют" того, кто исполняет ее не "ради нее самой" (Сифре на Втор 32:2). Если, таким образом, именно здесь и следует видеть подлинное различие "между испытанным и преступником (кощунствующим)" (Мал 3:18), как подчеркивается в Мидраш Тхиллим на Пс. 31:9, то одновременно нужно помнить и о том, что каждому преступнику при "возвращении" дается возможность достичь той ступени, "на которой не могут стоять и совершенные праведники" (ВТ, Брахот 346). Только здесь полностью раскрывается динамический характер учения о лишмах: речь здесь идет не о двух человеческих типах, друг другу противопоставленных, но о двух человеческих позициях по отношению к божественным манифестациям. Речь идет о позициях, различающихся в своей основе, однако так соотносящихся друг с другом, что от позиции отрицания к позиции принятия может вести одна дорога. Так как не во власти человека делать во имя Бога то, что он делает, но в его воле изучать Тору и держаться ее заповедей, — то нужно начинать с того, чтобы изучить Тору и держаться ее заповедей так, как человеку это возможно, а это значит, что Тора и исполнение заповедей "ради них самих" дается ему лишь только как направление, а не как побудительная причина. Если человек серьезно делает то, что может делать, то он придет от исполнения "Не ради Торы" к исполнению "ради Торы" (ВТ, Брахот 17а).

На место, которое у фарисеев занимает это учение о лишмах как ответ на вопрос о смысле жизни, Иисус ставит призыв следовать за ним. Так как Иисус в споре с преднаходимым преданием Израиля ссылается на неискаженный замысел Подателя откровения как на замысел, открытый ему ("а я говорю вам..."), то и ответ Иисуса на вопрос о смысле жизни должен был быть очень личным. Иисус вышел с провозвестием приблизившегося, почти достигшего пределов видимости владычества Бога, чтобы призвать к нему народ Израиля, и особенно "грешников" (Мк. 1:17 пар.), чтобы они, исцеленные Иисусом, "брали силой" Царство в мощном натиске своего возвращения (Мф. 11:12). В противоположность фарисейскому учению (известному нам, разумеется, только по позднейшим высказываниям), согласно которому человеку нельзя "ускорять конец", эти слова Иисуса возвещают, что милость Царства, только сейчас склонившаяся к миру людей, ждет от них высочайшего напряжения для того, чтобы они пошли ей навстречу, вступили в нее и чтобы тем самым милость Царства сделалась земной реальностью. В средоточии этого усилия должны находиться возвращающиеся грешники, ибо нет на земле силы, которая бы сравнилась с силой возвращения к Богу[267]. То, что Иисус говорит толпе, обращено к тем, кто все еще скрыт в ней, кто должен присоединиться к Иисусу. Когда Иисус, вне своей проповеди, встречает того или другого из них — в одиночку или вдвоем, быть может за работой, и понимает, что тот принадлежит ему, то он взывает к такому человеку: "Иди за мной" или "Следуй за мной". И они следуют за ним. Но что означает это следование, выясняется, когда некий человек (Мк. 10:17 и сл. и пар.), не грешник, но сознающий, что заповедей он придерживался, однако доступа к жизни вечной не нашел, — выступает к Иисусу из толпы и спрашивает, что ему делать, чтобы наследовать жизнь вечную; Иисус отвечает ему, что он должен все продать и раздать нищим, и тогда: "Приходи и следуй за мной". Итак, суть дела в том, чтобы сейчас, когда милость Бога совсем близка к земле, ни за что больше не держаться, дело в том, чтобы ничто больше не препятствовало идти ей навстречу, — нужно стать свободным для захвата приступом Царства Бога, как то делает впереди идущий — Иисус, которому должно следовать. Разумеется, в устах Иисуса, обращающегося к толпе, это звучит еще радикальнее, когда он подзывает толпу "вместе с учениками " (Мк. 8:34) для того, очевидно, чтобы раз навсегда объяснить как тем из толпы, кто принадлежит ему, что они должны прийти к нему, так и самим ученикам, что требуется от следующих за ним: суть дела в том, чтобы "отвергнуть самих себя", избавиться от самих себя,- "себя" как собирательного понятия всего, к чему привязан человек. Это подлинное выражение отказа от себя, самоотдачи, необходимых для того, чтобы освободиться. За пределы этого предварительного условия следования не ведет больше никакое общее словесное определение пути, но только лишь сам этот путь. Высшее усилие не может быть описано, его испытывают лишь в самом следовании. В следовании человек достигает истинной жизни в воле Бога, данной ему в откровении. Иисус говорит, обладая бытием и сознанием человека, который "отказался от себя"; поэтому он может дать этот личностный ответ вместо объективирующего описания.

Пламенное ядро истории христианства — стремление сохранить и после смерти Иисуса это следование исполненным жизни. Чтобы заполнить брешь, образовавшуюся между прошлым и настоящим христианства, Павел призывает к следованию за посредниками, предлагая в качестве одного из них самого себя: "Подражайте мне, как я — Христу" (1 Кор 11:1)[268]. Круг учеников евангелиста Иоанна верит — ибо "наступило последнее время" (1 Ин. 2:18), — что может продолжать непосредственное следование за Иисусом (2:6): " в нем пребывать", что значит: так жить, как он жил; ведь Евангелие Иоанна (13:15), разительно выходящее за пределы проблематики синоптиков, влагает в уста Иисуса слова: "Ибо я дал вам пример, чтоб и вы делали то же, что я сделал вам". Этот пример, этот образчик жизненного поведения, передается главным образом в живой памяти от поколения к поколению; но и после того, как память прерывается, поколение за поколением порождают в своей среде образ, предназначенный для подражания, и всякий раз, когда в позднейшие эпохи усиливается предчувствие наступления последних времен, сильнее становится и побуждение следовать выработанному образцу.

Разумеется, в качестве ответа на вопрос человека о смысле жизни не могло бы быть предложено следование ни Павлу, ни кому бы то ни было еще, кроме как самому Иисусу. Кто бы ни задавал вопрос о том, "как" следовать, в ответ Иисус предлагал примкнуть к нему, и, когда его призыв затрагивал душу вопрошавшего, тот "шел за ним" и жил одной жизнью с Иисусом. Это простое пред-шествование нельзя было заменить никаким приказом следовать за собой. Ответом же, который Павел дал на жизненный вопрос человека, происходившего из среды "Закона" и стремившегося достичь истинной жизни, данной в откровении воли Бога, ответом, которым Павел предвосхитил этот вопрос, был призыв верить во Христа. Этим Павел делал как раз то, чего не делал Иисус, насколько мы в состоянии узнать его из синоптической традиции, и чего он явно и не собирался делать. Вполне возможно, Иисус мог воззвать в лодке к своим ученикам, которые испугались бури (Мк. 4:40): " Что вы так боязливы? У вас все еще нет веры?" Но то, об отсутствии чего Иисус здесь сожалеет, — если не принимать во внимание рассказ о чуде[269], с которым соединена эта логия, — это безусловное доверие к милости Бога, с которой даже смерти не боишься, ибо и смерть относится к милости. Вполне возможно, что дальше Иисус спрашивает о том, за кого его принимают люди, однако он не желает, чтобы его принимали за кого бы то ни было, кроме него самого. Для Павла же признание Иисуса во всем напряжении веры тем, кого Павел возвещает, как раз и есть врата ко спасению. Ведь это же и есть "слово о вере, которое мы возвещаем", и в этом смысле толкуется "близкое к тебе слово" Торы (Рим. 10:9): "Ибо если устами будешь исповедовать Иисуса Господом и сердцем верить, что Бог воскресил Его из мертвых, то спасешься". Конечно же, для спасения необходимо гораздо большее, чем это исповедание, но все, даже самое великое и страшное, что только может совершить человек: "смерть со Христом" в средоточии жизни (Рим 5:8 и сл.), — все это основывается на вере в его воскресение. И эта вера в самой своей глубине выражается формулой "верю, что"[270]; эта вера отличается по существу от веры еврея в синайское откровение Бога именно тем, что подразумевает принятие фактичной реальности события, которое предопределено (в отличие от синайского откровения) не к утверждению и укреплению исконной действительности веры воспринимающего ее еврея, но к тому, чтобы эту действительность веры основополагающим образом переменить.

Если стремиться постичь суть веры, которой требует Павел, то поистине самым правильным будет исходить из веры в воскресение Иисуса. Ведь концепция божественного мирового плана полностью держится на воскресении (или вознесении): не последуй Воскресение за смертью Распятого, смертью, которой добились злые духи, властители века сего, то они восторжествовали бы над Богом и расстроили его спасительное деяние. А потому апостол Павел оказывается весьма последовательным (1 Кор. 15:1 и сл., 11), когда сначала ясно дает понять коринфянам, что воскресение Христа — средоточие его проповеди и их веры, а потом (15:14), исполнив свои речи еще более дерзостной отвагой, заявляет: "А если Христос не воскрес, то напрасны и наше провозвестие, и ваша вера". Воскресение Иисуса как первенца из умерших (1 Кор 15:20; Кол 1:18) есть начало, обещанное еще в ветхозаветном пророчестве (Ис. 25:8), победы Бога над "последним врагом" (1 Кор. 15:26), над смертью как сущностным началом тех сил, в чьи руки предан этот мир; через воскресение Иисус становится "Сыном Бога в силе" (Рим 1:4). Главные черты веры в воскресение очевидны. Уже указано было на то[271], что без веры в воскресение, если бы ученики Иисуса ожидали лишь, что некогда их учитель воскреснет вместе со всеми мертвыми, могла бы произойти реформа иудаизма, но новая религия не возникла бы. Ведь всякое подлинное преобразование (реформация) на деле стремится именно к тому, что в словах Иисуса типа "А я говорю вам..." нашло, вероятно, свое самое сильное выражение. Реформация всегда стремится вернуться к истоку, к изначальной чисто те откровения.

Есть указания на то[272], что после смерти Иисуса помимо идеи о его воскресении существовала и идея о его телесном вознесении с креста к Богу. Можно предположить, что эта идея появилась раньше, чем представление о его воскресении. Под вознесением имеется в виду образ удаления, взятия с земли, по аналогии с тем, что в Ветхом Завете рассказывается об удалении Еноха и Илии, а в более поздней литературе — об удалении Моисея и других. Для объяснения видений, в которых Возвышенный Иисус являлся ученикам, это представление могло оказаться более приемлемым, чем идея воскресения. Возникновению этого представления способствовало и то, что легендарные предания, в которых избранные слуги Бога в силу Его вмешательства живыми (т. е. телесно) удалялись с земли (Быт. 5:24; 2 Цар. 2:3, 5, 9 и сл.), были спиритуализированы в творчестве псалмопевцев, которые надеялись на то, что Бог "возьмет" их вместо того, чтобы ввергнуть их в преисподнюю (Пс 49:16; 73:24): они понимали это в том смысле, что Бог приблизит к Себе их души после их смерти. "Если бы такое понимание, — пишет Йоганнес Вайс, мнение которого кажется мне вполне обоснованным, — стало господствующим, то мы вообще не услышали бы ни о каком воскресении". Если бы христианская миссия до Павла опиралась на такое представление, то она без труда могла бы привлечь на свою сторону евреев: ведь их было бы нетрудно убедить в том, что к Еноху и Илии, которые живыми были удалены на небо, следует прибавить еще и третьего — Иисуса. Как бы то ни было, в центре миссионерской деятельности Павла уже находился образ воскресения (хотя в его текстах можно найти следы более раннего образа "удаления" или "взятия"). Ведь именно воскресение было необходимо Павлу для последовательного изложения его учения. Фарисейски настроенное большинство евреев того времени верило в воскресение мертвых в конце времен, однако Писание ничего не говорило им о воскресении отдельного человека посреди истории (легенды о чудесах оживления мертвых не идут в счет, так как в них отсутствует решающий момент — возвращение к жизни из плена преисподней). Да и вообще евреи не могли поверить в это: своеобразный упорный реализм евреев в том, что касается плоти и плотской смерти, мог нарушаться общеэсхатологическими воззрениями, но противоречащие этому реализму сообщения об отдельном событии могли вторгаться крайне редко[273]. Напротив, эллинистическому "язычнику" его вера в умирающих и воскресающих мистериальных богов открывала свободную дорогу; теперь, во время его собственной жизни, весть о том, что в маленькой стране с диковинными обычаями один из таких богов жил как человек, как человек умер и воскрес, поднимала эту веру из мифической дали символов и мистических переживаний — в плотный, осязаемый мир и придавала тем самым потребности "язычника" в конкретных отношениях со сферой богов несравненную движущую силу, все успешнее преодолевавшую рациональные инстанции. Противящиеся коринфяне отказывались уверовать не в то, что Христос воскрес, но в то, что воскреснут все мертвые вообще. Возражая коринфянам, Павел выдвигает весьма неубедительно для них звучащий довод (1 Кор 15:16) — если неистинно одно, то неистинно и другое: "Если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес". Воскресение отдельного человека для еврея, как и воскресение массы людей ("воскресение мертвых", Деян. 17:32) для греков, невероятно. Для греков воскресение приличествует богам мистерий и им подобным. Поэтому нужно было сделать Христа достоверным для них человекобогом. А эллинистический иудаизм, умевший искусно лелеять и оберегать друг подле друга греческую спекулятивную мысль и заданное преданием измерение жизни, по существу дела оказался недоступен для вести о воскресении Христа. Апостольская миссия, с необходимостью вытеснявшая идеей воскресения представление об удалении праведника с земли живым, требовала поэтому от еврея едва ли исполнимого для него акта веры и решила дело, сама того не желая, в пользу язычников; Теперь Христос как Воскресший, явленный побежденным силам злых духов, которому они отныне покорились (Эфес 1:21; 1 Петр 3:22), "возвещается среди язычников" (1 Тим 3:16).

10

Однако мотив удаления с земли приводит нас к чему-то еще более важному, что полезно будет рассмотреть в интересах нашего дела, т. е. сравнения двух образов веры. При этом нам придется прикоснуться к загадке того, что было названо "самосознанием" Иисуса, загадке, которой, скорее всего, суждено остаться нерешенной. То, что откроется нам здесь при взгляде на личные взаимоотношения Иисуса с миром еврейской веры, неизбежно гипотетично, однако может прояснить нашу проблему.

Критическое исследование склонно все то, что евангельский Иисус говорит перед восхождением в Иерусалим об ожидающих его страданиях и смерти, отнести к категории vaticinia ex eventu, предсказаний задним числом. Это, надо думать, касается сакральной формулы, трижды повторяющейся у каждого из синоптиков (Мк. 8:31; 9:31; 10:33 пар.), в начале которой все настойчивее подчеркивается неизбежность предстоящего: в первом предсказании — "много пострадать", во втором — "быть преданным в руки человеческие". Последнее из трех предсказаний предваряется словами: "Вот, мы восходим в Иерусалим".

Иначе, как мне кажется, обстоит дело с вариантом первого из этих речений Иисуса[274], сохраненным в Лк. 17:25. Тот факт, что Лука не заменил попросту эти слова догматической формулой, как то сделали Марк и Матфей, а включил их в свое евангелие наряду с ней, не свидетельствует против их подлинности. Вслед за предсказанием о молниевидном появлении ранее сокрытого "сына человеческого" (Лк. 17:24), известным и Мф., у которого этот текст звучит "более по-гречески", а у Лк. "более по-семитски", мы читаем: "Но прежде суждено ему много страдать и быть отвергнутым этим поколением". Обе эти части: "много страдать" и "быть отвергнутым" — знакомы нам также и из упомянутой выше формулы предсказания страданий и смерти, но насколько же безыскуснее и исторически достовернее звучат они здесь, у Луки, без всех этих "старейшин, первосвященников и книжников"! И насколько же естественнее и осмысленнее звучала бы здесь, рядом со словами о молнии (Лк. 17:24), аллюзия на Пс 118:22 об "отвергнутом" камне, который стал краеугольным! (Этот текст из псалма неоднократно приводится в евангелиях.) Связь между теперешним состоянием потаенности и будущим состоянием открытости, явленности "сына человеческого" в "день его"[275] здесь (в противоположность точной формуле о воскресении) остается неопределенной, и скорее всего именно потому, что в такой же неопределенности пребывала и душа говорящего. Иисус сознает себя пророком грядущего Царства и одновременно его предопределенным человеческим центром (Мф. 11:5; Лк. 7:22; ср. Ис. 42:7 и 61:2). Как пророка Иисуса приняла толпа, жадно ему внимавшая, человеческим же центром Царства его признала только преданность учеников, и теперь Иисус вполне постиг, что данной ему власти недостает для деяний посредника Царства. Он осознает себя находящимся в состоянии потаенности. Предстоит ли Иисусу в ходе жизни такое изменение, когда он внезапно засияет, когда он вспыхнет, подобно молнии? Подтвердит ли голос, некогда призвавший Иисуса, его полномочия перед человеческой толпой, которую ему предстоит сплотить в ядро Царства? (Несмотря на легендарный характер существующего рассказа, не следует сомневаться в том, что очищение в Иордане сопровождалось у Иисуса неким личностным опытом такой веры.) Или же этот переход от потаенности к явленности должен быть иного рода? Слова Иисуса о свадебных гостях, от которых "берется" ("отнимается") жених[276], хронологически, вероятно, находящиеся не на своем месте, представляются мне элементом подлинной, пусть даже и невосстановимой более, традиции[277]. Будет ли Иисус "взят", как Енох или Илия, которых Бог взял с земли для особого служения и одарил для этого властью: одного — для небесного служения как "Князя Присутствия", как ангела непосредственной близости, другого же — для земного служения как "ангела союза", помощника в нужде и вестника Царства, который был ныне явлен и исполнил свое служение как Иоанн Креститель? Или же это должно произойти иначе?

Но было ведь написано (Ис. 53:8) и еще об одном служителе Бога — о "рабе YHWH", — что он "взят" и "отторгнут от земли живых", и тут же говорится (53:9) о его "гробнице", говорится весьма причудливым образом о его "смерти", однако затем возвещается о том, что он, сделавшись "за преступников ходатаем" и "предав свою душу на смерть", еще долго будет жить и через него будет исполняться воля Бога. Это тоже удаление с земли, и тоже — удаление для особого, особо высокого служения. Ему предстоит стать светом для язычников (42:6; 49:6) "союзом народа", воплощенным союзом народа, составленным из язычников (42:6; 59:8), и "восстановить земное царство" (49:8), освобождая находящихся в узах и тьме и утверждая на земле справедливость (42:7; 61:2); благодаря его посредничеству спасение Бога будет простираться до краев земли (49:6). Достичь удовлетворительного понимания того, о ком так возвещено, можно лишь в том случае, если рассматривать его как новый вариант образа Мессии[278]. Чтобы сделать его вполне ясным, безымянный пророк, перенимая созданное Исаией (50:4) понятие "ученика" (8:16), сознавая самого себя учеником Исаии, рожденным после смерти учителя, возобновил[279] главные мотивы этих мессианских предсказаний, изменяя их смысл, устранив из образа Мессии все относящееся к Давиду. Мессия теперь — человек не царского, но пророческого достоинства, тот, кому не нужно больше возвышать голос на улицах (42:2), и "неизменные милости, обещанные Давиду" переходят теперь на "собранную" милостью Бога для "вечного союза" общину Израиля (55:3 и сл.; 54:7), которую представляет Мессия. К этому, однако, прибавляется еще и то обстоятельство, что из одной земной жизни Мессии, о которой говорит Исаия, получается несколько, что он — согласно масоретскому тексту, в котором у нас нет оснований сомневаться, — должен умереть несколькими "смертями", что душа его после телесной смерти удаляется Богом с земли (здесь уже царит спиритуализированное понимание этого "взятия" души, о котором мы знаем из псалмов) и снова возвращается, — до той поры, покуда он не возвысится из потаенности к состоянию явленности, открытости, и не сможет исполнить свое деяние спасения: теперь только мир народов понимает, что до этого момента он ради них, ради "многих" (Ис. 53:11 и сл.; ср. 52;14 и сл.) претерпел и что они не увидели; В состоянии потаенности, где он в бездействии покоится, как стрела в колчане Бога, Мессия не понимал самого себя в своем страдании и скорбях, все казалось ему напрасным и тщетным, пока ему не стало известным, какое служение судил ему Бог; однако и сейчас он еще не знает, когда, на каком этапе его пути наступит исполнение мессианского призвания. Безымянный пророк, говорящий от первого лица в песнях о "Рабе", сознает себя частью этого пути, не зная при этом — какой именно частью.

Если мессианская мистерия Второисаии, как часто предполагали[280], оказала на Иисуса глубокое влияние, то по существу сюда же относятся и великий мотив удаления с земли, и мотив пути из потаенного служения страданием к открытому служению исполнения. Мы можем только догадываться, в какой момент семя этого понимания пало в душу Иисуса: это могло быть во время исповедания Петра, быть может, незадолго до этого; но, скорее всего, это должен был быть опыт мучительного вынашивания плода, воздействие чего мы можем ощутить во многих подлинных речениях Иисуса. Мы должны назвать этот опыт мучительным, ибо, несомненно, уже Галилея научила Иисуса неизбежности страдания от рук человеческих, в особенности если можно увидеть элемент подлинной традиции в примечательном сообщении Евангелия Иоанна (6:66) об учениках Иисуса, покинувших его.

Если мы правы, усматривая здесь связь, то получается, что Иисус (под влиянием Второисаии) понимал себя как носителя мессианской потаенности. Непосредственно отсюда следует и смысл "мессианской тайны"[281]. Стрела в колчане не вольна распоряжаться собой; не от нее зависит назначить час, когда она должна быть извлечена. Здесь — тайна. Иисус вложил ее в сердца одних только учеников, а их исповедание лишь утвердило его решимость сохранять тайну (Мк. 8:30) — как Исаия (8:16) "запечатал"[282] некогда весть о спасении в сердцах своих учеников. Кажется, что лишь перед лицом смерти позиция Иисуса могла перемениться. Однако повествование о его последних днях столь сильно определено догматическими интересами, что никто уже не сумеет восстановить его подлинные логии, относящиеся к тому периоду. Но одно замечание все-таки представляется допустимым.

В повествовании о суде над Иисусом, которое следует рассматривать как неисторичное[283], приводится одно достопримечательное речение Иисуса (Мк. 14:62), которое в его нынешнем виде точно так же не могло принадлежать Иисусу, как и вопрос, на который здесь отвечает Иисус, не мог принадлежать первосвященнику. Однако судить по нему о содержании подлинного речения Иисуса, вероятно, можно. Не нужно держаться ни за связь слов "Я есмь" со следующими далее, ни за связь "сидения одесную" с "пришествием" Сына Человеческого, ни за эту скорее гностически звучащую "силу", однако указание Иисуса на "Сына Человеческого" или на человека, которого "увидят" идущим с облаками небесными, данное в ответ на вопрос о нем самом, Иисусе, может быть подлинным. Теперь спрашивают его самого: "Кто ты?"- как некогда он спрашивал своих учеников о себе: "Кто я?"; но он отвечает, заглядывая вперед, сообразно смыслу вопроса: "Вы еще увидите того, кем я должен стать". Он же — видит его сейчас: это я Иисус не говорит этого, но есть слушатели, которым мнится, что они слышат эти слова, ибо они видят его — видящего. Легко допустить, что он думает о себе именно в образах видения из книги Даниила: ему суждено быть удаленным с земли, а затем посланным на служение великого свершения. Сперва удаленный из земной сферы, взятый Богом из жизненного состояния потаенности, затем, однако, вступающий в мессианскую открытость, а не в новую потаенность, он должен прийти свыше, ибо одарен теперь иной, приводящей в осуществление план Божественного спасения, властью, которой прежде он наделен не был. Испытавший ее нехватку, он не может больше думать, что она ютится в земных пределах. Но если можно было бы принять такую перемену взгляда на события последних дней Иисуса, то мы получили бы биографический факт, вокруг которого после смерти Иисуса и после видений учеников соединились все мифические элементы, присутствовавшие в сознании людей, затронутых эллинистическим влиянием, покуда не предстал новый бинитарный образ Бога. Не просто новые символы, но даже новые образы Бога вырастают из человеческой жизни, и как раз из тех ее моментов, которые невозможно предсказать.

Израильский образ Мессии уже дважды изменялся в дохристианские времена — и оба раза в связи с великими кризисами, охватывавшими народ, и временами страданий, — однако в древний образ не вносилось никаких новых формальных перемен; разные образы продолжали сосуществовать друг подле друга, причем древний образ, возникший до плена, оставался господствующим, но с чертами другого, возникшего в период после плена, все-таки вошедшими в него. Этот первый, древний образ Мессии можно назвать образом царя, исполняющего свое предназначение[284]. Он возник не из мифа, а из созерцания исторической реальности в пророческой перспективе. Мессия, Христос, Помазанник YHWH — этими именами в Израиле называли царя как восприемника священного помазания елеем во имя Бога. В понимании пророков, благодаря помазанию, в согласии со смыслом, который вкладывался в него, царю дается особое поручение, он получает повеление небес, что позволяет пророкам на законном основании всякий раз ставить царя перед сегодняшним требованием Бога; они ставят царя перед лицом особого требования, обращенного к нему, установить в Израиле справедливость.

Исторически-конкретной несостоятельности царей в отношении задачи, порученной им, пророки отвечают предсказанием об Исполняющем помазание. С падением царства в Иудее древняя мессианская надежда пошатнулась. Это ее не уничтожило — ведь благодаря уже первому движению за возвращение на родину она испытала новый взлет. Тем временем на горизонте появился новый, неслыханно новый образ Мессии, провозвестник которого обращался с былым мессианским образом как с исторически изжитым. Мессианское предназначение в эпоху страданий в изгнании было разделено относительно его реализации на две части: начальное деяние, выведение Израиля из плена в свою землю, поручается теперь чужому властелину, Киру, как помазаннику YHWH (Ис. 45:1). Но подлинная задача помазанника и тем самым исполнение "нового" предсказания (в отличие от "первого") — об учреждении праведного сообщества Израиля как центра освобожденных народов мира, — выпадает на долю нового человека из Израиля — "Раба YHWH". Миссия его включает в себя два рода деятельности, две фазы, распределенные среди разных людей, которые суть только формы явления одной и той же мессианской фигуры, что становится нам все понятнее по мере следования от одной из четырех песен Раба к другой (42:1-9; 49:1-9а; 50:4-9; 52:13-53:12); вот так же, вероятно, и пророку, благодаря его постижениям и разочарованиям, удавалось приходить ко все большей ясности. Первая, приготовительная функция Мессии — страдание: "Раб" времен страдания в теперешней своей жизни, которую он проводит в состоянии пророческой потаенности, принимает на себя бремя грехов "многих" среди народов всего мира. Он, свободный от вины, снимает вину со многих и тем самым делает возможным скорый прорыв избавления в мир (если масоретское чтение "в его смертях" считать подлинным, то уже более ранние страдающие пророки могут рассматриваться как формы явления "Раба YHWH"). Вторая функция, функция мессианского свершения, сохраняется за другим, открытым явлением "Раба" — лишь тогда народы мира с Израилем узнают, как и через кого происходило приготовление. Важно для понимания мессианского образа то, что и предназначенный к открытому служению остается до поры в "колчане", пока не будет извлечен оттуда. Иначе говоря, он может догадываться о своем мессианском призвании, но ничего определенного о нем не знает.

Однако оба мессианских образа, о которых мы говорим, — образ царя допленной эпохи и пророческий образ "Раба" периода плена, — имеют то общее, что Мессия здесь поднимается, а не спускается, восходит от людей, а не нисходит от Бога. Он выступает вперед из человеческой толпы и "избирается" Богом (Втор 17:15; Ис. 42:1), что, разумеется, может означать разное: для царя — начало испытания, для "Раба" — подтверждение его мессианского достоинства. Поручение, которое получает Мессия, дается ему на земле, он не посылается с ним с небес на землю.

И для пророка тоже имеется особая традиция, согласно которой он узнает о своем посланничестве во время призвания, и даже если он считает, что еще прежде рождения он был "известен" Богу и освящен Им (Иер. 1:5), то и тогда в его душе не возникает никаких помышлений о собственном небесном предсуществовании. И Второисаия, конечно, не думает об окончательном, решающем явлении Раба Бога как о ниспослании с небес на землю. Положение изменяется с наступлением второго, сирийского кризиса и эпохи народных страданий. Народ теперь был не только близок к утрате всяких надежд на спасительное деяние царской власти, но и к утрате веры в спасительное деяние земного человека вообще. Землю уже нельзя избавить, находясь на земле. Теперь перемена отношения к образу Мессии выражается в книге Даниила. "Подобный человеку" эсхатологический представитель Израиля приносится на "облаках небесных" к престолу Бога. В книге Еноха этот неопределенный образ приобретает форму небесного предсуществования Мессии, пусть даже сначала и весьма схематичную; его избрание свершилось еще до создания мира (48:6), а его местопребывание навеки "под крылами Бога духов" (39:7). Теперь, однако, и "Раб" Второисаии вбирается этим образом Мессии, являющимся для великого свершения: небесный "Сын Человеческий", "изначально потаенный" (62:7), сойдет с небес и будет "светом народов"[285] (48:4). Поэтому тот, на кого безымянный пророк взирает как на свое будущее, тот, кто удален с земли и на нее возвращается, становится из существа земного- небесным. Однако в существенных чертах он остается подобным образу Еноха, взятому из земной жизни в небесную: предсуществующий кажется чем-то вроде сосуда, вмещающего в себя человека. Предсуществует не личность, но форма[286]. Здесь, в дальнейшем развитии концепции Второисаии, восходящий и нисходящий сплетены в небесно-земной двоякости жизни. Эту концепцию Иисус находит уже в готовом виде в народных представлениях[287], и таким образом, по-видимому, он постигает в своем личном кризисе свои собственные настоящее и будущее, служение страдания приготовления и служение славы свершения.

Если это так, то апокалиптически видоизмененный образ "Раба"[288] •здесь снова соединился с фактической историей жизни одного человека и, обретя биографический характер, повлиял на последующее толкование этой жизни. Здесь, кажется, началось обожествление Иисуса, в особенности у Павла, а позднее у Иоанна. В ходе этого обожествления титул "Сын Человеческий" либо полностью устраняется (так у Павла), либо сохраняется только в устах самого Иисуса (так у Иоанна там, где он следует синоптикам). Первой предпосылкой этого процесса обожествления было то обстоятельство, что удаление с земли, ассоциирующееся с чисто человеческой жизнью (без предсуществования), было полностью заменено не имеющим аналогий воскресением; след "удаления" сохранился лишь в повествованиях о вознесении Воскресшего. Вторая предпосылка — предсуществование, которым, в отличие от еврейской апокалиптики, наделяется отдельная личность. Так что облик Мессии, на всех прежних этапах сохранявший чисто человеческий характер, облик того Мессии, который выходит из среды людей и получает от Бога свои полномочия, теперь был вытеснен существенно другим обликом: теперь это было небесное существо, которое ниспосылается в мир, задерживается в нем, оставляет его, возносится на небеса и вступает во владение изначально принадлежавшим ему миром. Отныне возвещается: "Никто не восходил на небо, кроме спустившегося с небес Сына Человеческого" (Ин. 3:13). Отсюда до обожествления оставался последний шаг.

11

Известный разговор с богачом, которому Иисус советует отказаться от всего и последовать за ним (Мк. 10:17 пар.), открывается вопросом: "Учитель благой! Что мне делать, чтобы получить долю в вечной жизни?", а ответ на него начинается со слов: "Почему ты называешь меня благим? Благ только Бог". Вслед за тем Иисус говорит: "Ты же знаешь заповеди..." Если эти две фразы Иисуса действительно связаны между собой, то "благой" не следует понимать ни в смысле нравственного совершенства, ни в смысле доброты; при таком понимании получилось бы, что начало ответа Иисуса вообще не связано с тем, что он говорит дальше. Иное дело, если человек, обратившийся к Иисусу, употребляет слово "благой" в значении "подходящий, достойный" и таким образом желает сказать, что обращается со своим Важным вопросом к тому, кто в соответствии с высотой своего учительства призван дать на него удовлетворительный ответ. Именно это и отвергает Иисус. Здесь, как и во всем остальном, один лишь Бог "благ", лишь Он один — Учитель благой, лишь Он один дает правильный ответ на вопрос о жизни вечной. И Он его уже дал — в своем "учении", в Торе, из которой Иисус и приводит теперь некоторые заповеди. Только когда собеседник Иисуса заявляет, что все это он соблюдает с юношеских лет, Иисус смотрит на него с любовью и прибавляет: "Одного тебе недостает", чем только подтверждает в этом человеке чувство, приведшее его к Иисусу, скрытое проявление которого возбудило любовь Иисуса. И теперь следует глубоко личностный совет Иисуса: откажись же тогда от всего, что привязывает тебя, и следуй за мной[289] ("сокровище на небесах" — неакцентируемая вставка в смысле привычного учения о воздаянии, которое Иисус не стремится подвергать сомнению, но и не считает самым важным). Наставление Иисуса не имеет целью дополнить божественное наставление: этого нет и в помине, нужно только понять заповеди Бога в их первозамысле, а что этот замысел заключает в себе, ты постигнешь в достаточной мере, когда пойдешь за мной. Бог всех учит своему учению, но избранным он открывает свой путь непосредственно; тот, кто получил его в откровении и идет по нему, переносит тем самым учение в конкретную реальность своей жизни и тем самым учит "пути Бога" (Мк. 12:14), как то пристало человеку. Поэтому Иисус сознает себя подходящим средством учения для учащей воли благого Наставника, сам же называться благим не желает: благ только Бог.

Никакая теологическая интерпретация не в состоянии ослабить непосредственную силу этого высказывания. Оно не просто продолжает великую линию ветхозаветной вести о не-человечности Бога и не-божественности человека особым образом, выделяющимся благодаря личностному началу, от которого отправляется понимание Иисусом этой вести, и личностному же отношению к ней: оно противопоставляет также и тенденциям обожествления в раннеимперской ойкумене, ее жажде обожения и боготворения, то, что человек остается человеком. Историческую глубину момента, когда было произнесено это слово Иисуса, можно постичь, исходя из обожествления, которое ожидало произнесшего это слово после его смерти. Это значит, что Иисус как бы отклонял это обожествление, как бы отстранял веру в самого себя ради непосредственности веры в Бога, в которой он укоренен и в которой стремится содействовать людям. Речь здесь идет, конечно, об эмуне.

Какой путь мог привести от этого изречения Иисуса к его обожествлению, — изречения, сохраненного вопреки противостоящей ему христологии, а потому в подлинности которого вряд ли можно сомневаться? Узенер в книге "Рождество" (1888), еще не утратившей своего значения, пишет: "Богосыновство было дано, и вера неудержимо должна была склоняться к выработке представления о божественности Иисуса". Под "данностью" сыновства здесь надо понимать то, что в древнейшей традиции об очищении Иисуса в Иордане сообщается, как голос с небес избрал и возвысил Иисуса в достоинство Сына Божьего. Теперь принято считать, что изначально именно воскресение рассматривалось как момент, с которого начинается это избранничество, и лишь позднее в качестве такого момента стало рассматриваться очищение[290]. Если это так, то рассказ об очищении, который Марк помещает в начале своего повествования о Мессии как рассказ о "божественном рождении"[291] Иисуса, вряд ли может восходить к сообщению Иисуса о своем личном опыте во время очищения, и не существует никакого перехода от его самопонимания к процессу обожествления. Иначе обстоит дело, если ядро традиции, повествующей об очищении в Иордане, подлинно[292] — что по-прежнему представляется мне справедливым — и если в центре традиции находится какое-то высказывание Иисуса[293]. В синоптических евангелиях такое высказывание не сохранилось, вероятно из-за дистанции во времени между ним и воспринятым евангелиями сообщением устной традиции об очищении Иисуса в Иордане. Мне, однако, кажется, что след такого высказывания Иисуса сохранился там, где его ищут меньше всего. И это также важно для нашей задачи.

Мне кажется, что ко все еще недостаточно исследованной подлинной традиции (в окружении недостоверных элементов) в Евангелии Иоанна, которая обнаруживает свой настоящий смысл только при обратном переводе с греческого на арамейский или еврейский, должно принадлежать начало перикопы о Никодиме (Ин. 3:1-8) — в сокращенной редакции, которую в общих чертах можно восстановить из редакции, доступной нам.

Никодим — фарисей и член городского совета, которого отдельные экзегеты[294] стремятся отождествить с тем самым богачом, который искал доступа к жизни вечной, приходит ночью к Иисусу — не украдкой, конечно, однако приход его окутан атмосферой тайны. Он обращается к Иисусу, "исходя из надежной основы учителя Закона ("мы знаем", Ин. 3:2), и признает его имеющим равные права с собою (обращение "рабби"), узаконенным от Бога учителем"[295]. Знаки, говорит Никодим, которые показывает Иисус, свидетельствуют о том, что он "пришел от Бога" и что "Бог с ним". Слова эти "по форме — простое обращение, но по смыслу — вопрос"[296], на который Иисус и дает ответ (3:3). О чем же спрашивает Никодим? Бультман полагает, что этот вопрос не следует "специализировать" — расчленять на элементы; мне же кажется, к этому вынуждает сам текст; нужно только следить за тем, чтобы ничего не вчитывать в него. Ночной посетитель констатирует дарованные Иисусу свыше полномочия в его слове (ст. 2а) и в его деянии (ст. 26), а потом умолкает. В его молчании заключается вопрос: Никодим не понимает этого полномочия. Молчанием спрашивает он: Как случилось это с тобой? Откуда у тебя это? Чем ты это заслужил? Иисус, у которого спрашивают о нем самом, сообщает о самом себе сведения, но таким образом, что именно благодаря этому Никодим постигает невозможность дать какие бы то ни было сведения. Однако спрашивающий все-таки получил потом сведения кое о чем, о чем спрашивать не собирался, или, во всяком случае, собирался спросить не сейчас, и что знать ему было необходимо.

Как такое бывает, что человек, как выражается Никодим: "пришедший от Бога", обретает эту милость с небес без усилий и труда? Иисус отвечает (ст. З): то особое учение и действование, полномочия для которых даруются Богом, проистекают от того, что человек видит приблизившееся Царство Бога; видеть же его он может, только если — здесь текст становится двусмысленным[297] — он "рожден свыше" или "рожден заново".

Начало проповеди Иисуса у синоптиков — возвещение "Царства Бога" — встречается у Иоанна только в этом разделе, принятом им в свое евангелие. Кто ныне, говорит Иисус, в час наибольшей близости Царства Бога к земле, видит и возвещает его — ибо возвещать его и есть мое учение, о котором ты говоришь, — тот и приходит от Бога. Для этого, однако, он должен быть прежде "рожден свыше".

Теперь Иисус на вопрос, заданный как бы между прочим, случайно, звучащий скорее диалектично, нежели наивно (изначально только ст. 4а), дает более глубокий и точный ответ, ведущий к тому, что он подразумевает: увидеть Владычество Бога и войти в него (а это две фазы одного и того же события) может только тот, кто рожден водой и Духом. "Вода и Дух" в еврейском смысловом мире указывают (это понял уже Климент Александрийский) на происходившее при сотворении мира: на дуновение силы свыше, вносящее в тварный мир возможность жизни и влекущее его к бытию[298]. Однако творение Богом мира на языке эллинистического еврейства — как мы знаем из некоторых характерных мест Филона — называлось произведением потомства, порождением, причем, по-видимому, можно проследить это по раннему израильскому словоупотреблению, родственному северосирийскому[299]; то же справедливо и в отношении Адама как "порожденного" Богом, на что, кроме Филона, знаменательным образом указывает заключение генеалогии Иосифа у Луки (Лк. 3:38).

Итак, можно допустить, что в древнейшем предании, сохранившем разговор Иисуса с Никодимом[300], Иисус говорил о новом творении человека от воды и Духа (образ воды, впоследствии исчезающий, хотя и взят Иисусом из воспоминания о своем опыте при очищении в Иордане, но указывает на созданный мир, отданный действию творящего Духа), и при передаче по-гречески на этом месте оказалось "новое порождение"; как "новое рождение" оно было истолковано, вероятно, только тогда, когда прибавилась вторая половина промежуточного вопроса и стих 7, нарушающий единство вопроса и ответа и смещающий смысл[301]. Следует задуматься над тем, что, с одной стороны, ни синоптики, ни Павел не знают повторного рождения, а Павел знает повторное творение, которое он (2 Кор. 5:17; Гал. 6:15), говоря, разумеется, только о христианах, а не о Христе, обозначает именно словом "новое творение", которое уже ранняя раввинистическая мысль обычно использовала для обозначения преобразовательного деяния Бога, изменяющего человека в гуще жизни: так, например, Авраам (мидраш Танхума на Быт. 12:1) в час ухода с родины в ответ на призыв Бога (согласно более позднему мидрашу, Брешит Рабба 39:4-5, в час обетования "семени" как дарования новой силы порождения потомства) "делается", или "сотворяется", "новой тварью"; первый побудительный толчок к созданию этого представления может исходить из повествования о первом царе-помазаннике, который после помазания, когда низошел на него Дух YHWH, "превращается в другого человека", потому что Бог "вложил ему другое сердце" (1 Сам 10:6, 9).

Помазанием объясняет пребывание Духа Божьего "с ним" также и Раб Бога[302] у Второисаии (Ис. 61:1). Это место из Писания Иисус у Луки (4:18) читает в назаретской синагоге и (благодаря опыту очищения в Иордане) истолковывает как исполнившееся в нем самом. То, что в передаче разговора Иисуса с Никодимом по-гречески вместо "нового творения" появляется "новое порождение", объясняется также и мощным влиянием, которое слово Бога, обращенное к Сыну во время очищения (в первоначальной редакции Луки) по формуле усыновления из Пс 2:7 "Я ныне родил тебя", оказало на раннехристианскую мысль[303]. В соответствии с этим поздним учением о мессианстве, человек-Мессия, возвышенный Богом до звания Его Сына из гущи жизни, поднимается из человеческого состояния к небесному существованию и призванию.

То, что Иисус говорит вслед за тем: происходящее от плоти есть плоть, происходящее от духа есть дух, имело совсем иной смысл, не заключало в себе намерения научить излишне любопытного собеседника тому, что не следует понимать духовное рождение, исходя из представления о телесном. Только что говорилось о том, что в человеке, личностно вступившем в обновление, заново совершается никогда не кончающееся творение, опять витает Дух Бога над водами становления, однако в новом, как бы духовном деянии: человеческая сущность, в которой встречаются друг с другом образотворящее дыхание свыше и несущая хаос нижняя пучина вод, претворяется благодаря действию Духа. Теперь же о человеке этом говорится, что он, этот "другой человек", происходящий от Духа, есть дух, что, само собой разумеется, не означает, будто отныне он не плоть, а "исключительно лишь" дух; это означает, что Дух вошел в человека таким образом, что духовное бытие стало его собственным бытием. (И опять это нуждается в истолковании Иисуса, которое и должно последовать.)

А далее следует то сравнение Духа с ветром, над которым западноевропейский переводчик бился до тех пор, пока, наконец, одно и то же слово "пневма" в одном и том же предложении не было передано один раз как "ветер", а в другой раз как "дух"[304]. Это сущая нелепица, если исходить из психологии читателей греческого текста. "Сравнение", — сказал я, но это ведь вовсе не сравнение[305]; здесь и речи нет о двух членах, один из которых сравнивался бы с другим, речь идет здесь только об одном: о руах, о пневма, о спиритус, о божественном дыхании, которое- так воспринимает издревле опыт верующего — вдувает в космос волнующий и живящий "ветер" и вдыхает "дух" в человеческую душу[306]. Это Единое свыше — и его нельзя понять как нечто двойственное — является в начале истории творения мира над верхними водами, а здесь, в новом творении призванного человека, — над водами очищения в Иордане[307]. Иначе говоря, Он, Руах Бога, во всякое время Им посылаемый, опять творит людей и обновляет лик земли (Пс 104:30). Теперь же, в переводе Лютера, о нем говорится: ветер дует (а у Майстера Экхарта было: Дух дышит), однако в греческом тексте написано to pneuma... pnei, и в этом корневом единстве имени и глагола явно нет ничего случайного. Но изначально ли это корневое единство? Оно должно указывать на событие творения мира; но в истории творения не говорится о том, что Руах Бога веет, говорится о том, что он витает, парит; образ этот скорее есть образ птицы, которая, расправив крылья, концы которых вибрируют от мощных взмахов, витает над своим птенцом в гнезде (ср.: Втор 32:11), нежели принятый некоторыми старыми переводами и комментариями образ высиживающей яйца самки. Здесь также перевод на другой язык или обработка текста сместили смысл. Если можно принять (я считаю это правдоподобным), что разговоры Иисуса с учителями Закона велись на еврейском языке, то грек-переводчик чрезмерно усилил специально составленный в еврейском тексте Быт 1:2 — как большинство аллитераций и ассонансов в Ветхом Завете — звуковой образ ruach — merachefet, который он не мог передать по-гречески. Пневма, согласно рассказу об очищении в Иордане, "подобно голубю" (Мк. 1:10 пар.), слетает с небес, как витает она, "подобно голубю", над водами в начале творения мира в вавилонском Талмуде (Хагига 15); человек слышит шум ее крыл[308], но не ведает, откуда она пришла и куда уйдет. Вот это, насколько мы можем понять, и происходит с самим Иисусом. Мы, однако, уже знакомы из истории Илии (1 Цар. 18:12) с таким мотивом: Руах уносит пророка "неведомо куда", так что его не найти. С этим опять нужно сопоставить рассказ о том, как Иисуса после очищения Дух погнал в пустыню. Слова "а не знаешь..." приводят теперь к прямому ответу на безмолвный вопрос Никодима: "Так бывает со всяким, рожденным от Духа". То, что справедливо в отношении самого Духа, то справедливо также и в отношении человека, Духом обновленного: нельзя знать, откуда он приходит и куда уходит[309]. "Как же так, — спрашивает Никодим, — ты приходишь от Бога, а нашим путем не идешь?" — "Пути претворенного под действием Руах, — отвечает Иисус, — не можешь ты знать смысл этих путей, ибо это — пути самого Руах".

Таким образом, автор Евангелия Иоанна понял эти слова как высказывание Иисуса по поводу своей "пневматической" неисповедимости, когда еще беседа с Никодимом не получила окончательной обработки, ибо в рассказе о паломничестве Иисуса во время праздника Кущей (8:14), сразу после того, как Никодим, "приходивший к Иисусу ночью" (7:50 и сл.), вступился за него, Иисус говорит фарисеям, определенно ссылаясь на свою неисповедимость, и таким же языком, на каком велась беседа с Никодимом ночью: "Я знаю, откуда пришел и куда иду, а вы не знаете, откуда и куда иду". Никодим сказал: "Мы знаем..."Иисус здесь возражает: "Не знаете..."Подразумевается: "Вы не можете знать"[310].

Шлаттер правильно понимает это положение о плоти и духе, говоря[311]: "Порожденное — то же, что порождающий. Порождающий переносит род своего бытия на сотворенное им". Но Шлаттер не прав, когда, исходя из существования двух порождающих факторов — плоти и духа, — продолжает: "Поэтому существует два рода жизни, два класса людей". Подлинное изречение Иисуса о плоти и духе не ведет к учению Павла (1 Кор. 2:14 и сл.) о двух типах человека: душевном и духовном. Тем, что Иисус говорит о себе, он желает не заградить ночному посетителю доступ на небеса, но открыть его. В конце концов Никодим, спрашивая Иисуса о пути, имел в виду перспективы поисков своего собственного пути, как открыто спрашивается в Мк. 10:17: "Учитель благой! Что мне делать, чтобы получить долю в вечной жизни?" В конечном счете также и здесь Иисус отвечает: "Следуй за мной".

И здесь также, исходя из личного опыта великого доверия или веры, учат великому доверию, великой вере: пусть найдет тебя Дух Бога, и ты сможешь предаться его воле. И здесь также Иисус ведет речь исключительно как верующий, а не как возможный объект веры; и в ночной беседе, и в ответе ищущему жизнь вечную — там явно, здесь скрыто — Иисус настойчиво отвергает стремление сделать себя объектом веры. В беседе с Никодимом он объясняет, исходя из своего опыта веры, что значит "стать Сыном Бога". Это значит: быть заново сотворенным Богом, быть Им "порожденным", как это испытал сам Иисус. Однако об этом своем личном опыте он говорит как об опыте, открытом человеку вообще: "если кто не родится..." (ст. 3), и опять: "если кто не родится..." (ст. 5), и самым ясным и настоятельнейшим образом (ст. 8): "так бывает со всяким, рожденным от Духа". Это учение, продолжающее линию ветхозаветного учения о богосыновстве, обещанном истинным сыновьям Израиля (Ос. 2:1), автор пролога Евангелия Иоанна (Ин. 1:13), который вместо порождения от Духа говорит о порождении от самого Бога, следующим образом перенес в свой теологический язык и мир (ст. 12): "А тем, кто приняли его, он дал власть стать детьми Божьими". И это возвещение тотчас же (ст. 14) превращается в догматическое провозвестие величия воплотившегося Слова "как единственного, рожденного Отцом".

Наконец, представление об этом уникальном сыновстве вкладывается и в уста синоптического Иисуса в той странной "древней интерполяции"[312] (Мф. 11:27), которая теперь находится между молитвой Иисуса и его призывом прийти к нему. Молитва и призыв согласуются со смыслом провозвестия Иисуса, однако эта "интерполяция" не связана с ними и чужда им по стилю и содержанию. В словах "и никто не знает Отца, кроме Сына и тех, кому Сын захочет открыть" уникальность сыновства Иисуса достигает предельно ясного выражения. "Любите ваших врагов, — говорилось некогда, — чтобы стать сыновьями вашего Отца на небесах". Вход был открыт для всех: не требовалось ничего, кроме любви. А теперь Иисусу приписывают такие слова: "Я-дверь" (Ин. 10:9) и "Я-путь" (14:6); единственная дверь, единственный путь: "никто не приходит к Отцу иначе, чем через меня".

Изречение "И никто не знает Отца, кроме Сына" (как известно, почти в точности те же слова имеются в гимне солнцу Аменофиса IV) было названо "величественным свидетельством о себе"[313]. Да, это звучит величественно. Однако там, где мы слышали самого Иисуса, говорившего о богосыновстве, звучало нечто большее, чем такое величие.

12

У Марка история Иисуса начинается с рассказа об очищении в Иордане; у Иоанна же она первоначально оканчивается, достигая своей "цели и завершения"[314], рассказом о том, как было преодолено сомнение Фомы в телесной реальности Воскресшего. Если не вложу пальца в его раны, говорит он (Ин. 20:25), "не поверю никогда". Он желает также видеть и раны от гвоздей, но этого может быть недостаточно, ведь видят и призраков; чтобы поверить в то, что это сам Иисус, а не призрак, Фома должен иметь возможность все ощупать своими руками, опознать собственноручно его раны и таким образом установить его личность. Но поскольку Иисус является и велит Фоме вложить пальцы в его раны, Фома довольствуется одним лицезрением Иисуса. Он взывает к Воскресшему: "Господь мой и Бог мой!" Так во времена Иоанна велели называть себя цезари[315]; но издать этот возглас Фому заставляет отнюдь не повеление Иисуса. Но и не вид Воскресшего вызвал его восклицание, а обращение Воскресшего к нему исторгает у него этот возглас: духи так с человеком не говорят. Теперь сомневавшийся верит. Но верит он не только в то, что Иисус воскрес; он верит также и в то, что Воскресший — "его Бог". Верят ли в это также и другие апостолы? До сих пор мы не услышали от них ничего, что можно было бы истолковать в этом смысле. Фома же верит и свою веру возвещает: Иисус, которого он признает воскресшим, — его Бог. Мы не ведаем о том, что побудило Фому уверовать в Иисуса как в Бога, и не располагаем никакими сведениями на этот счет. Ничего иного не остается, как только снова напомнить самим себе, что воскресение отдельного человека не входит в круг представлений мира еврейской веры. Когда воскресает отдельный человек как индивидуальность, перед нами факт, не находящий себе места в этом мире веры. Фома не помышляет о том, чтобы расширить сферу этих представлений. Нетрудно понять, что он, насколько мы узнали его по характеру его сомнений, не был в состоянии сделать это. По-видимому, вот какая мысль мелькнула у него в голове: так как никакой человек как индивидуальность не может воскреснуть, то стоящий здесь — не человек, а один из богов; а так как он был человеком, известным Фоме, его человеком, то теперь он — его, Фомы, Бог. Но при этом для Фомы, о котором рассказывается в Евангелии Иоанна, разом разрушается еврейский мир веры, не ведающий никакого бога, кроме Бога. Из всех учеников Иисуса Фома — первый христианин в смысле христианской догмы. Так оно и есть: для евангелиста, у которого все — всецелое его теологическое построение, достигающее небес, — возводится на устоях "веры", веры в то, что вот это — существует и что оно — такое-то, первый христианин должен выглядеть следующим образом: это человек, который столь долго уклоняется от веры в то, что "нечто подобное" существует, покуда это хоть в какой-то мере возможно, а как только это становится больше невозможным — отвергает свой мир и поклоняется Мертвому и Живому, который разговаривал с ним. Тем самым присутствие Не Имеющего Образа — парадокс эмуны — замещается бинитарным образом Бога, обращенная к человеку сторона которого являет ему человеческий лик. Так и не иначе должен был воздвигнуться, исходя из предпосылок Иоанна, бинитарный образ Бога.

Теперь возникает потребность еще и выразить эту веру объективно в вероисповедном суждении. Оно возникло в том же самом кругу людей, откуда вышло четвертое евангелие, и принадлежит, весьма вероятно, его автору. В конце Первого послания Иоанна об Иисусе Христе сказано: "Он — истинный Бог и жизнь вечная" (1 Ин. 5:20). Определенный артикль перед словами "истинный Бог", очевидно, призван выразить мысль о том, что здесь воздвигается не новый образ Бога, но что древний, до сих пор отчасти скрытый образ стал очевидным во всей своей полноте; иначе говоря, до сих пор жизнь вечная была "у Отца", теперь же она "явилась нам" (1 Ин. 1:2), и тем не менее не как что-то, прибавленное к истинному Богу, но как Он Сам. Как раз эту идею и выражает, используя иные обороты речи, первый стих из пролога Евангелия Иоанна, стремящийся рассказать начало истории творения по-новому, как историю, с которой только сейчас сняты покровы: существует Логос, бывший "у Бога" уже "в начале", и, однако же, "Логос был Богом". Творящее слово, которое Бог, открываясь в нем, произносит, есть Он Сам. Можно было бы объявить это происшедшей из смешения еврейских и нееврейских воззрений гипостазирующей спекуляцией и на этом остановиться, если бы "Слово", "жизнь вечная" не являли нам именно тот человеческий лик, лик Воскресшего, который приглашает Фому вложить свою руку в рану на его боку. Для "христианина", существующего отныне, Бог имеет этот лик; без него Бог не имеет облика, подобно тому как Он не имеет облика для еврея. Антропоморфных представлений о Боге было предостаточно и в еврейском мире веры, но их создавали люди. Они видели богоявления и приукрашивали их, люди были разными, и явления Бога оказывались разными, люди умирали, и явления Бога были преходящими, а Сам же Бог оставался во всех Своих явлениях неявленным. Но теперь, в христианстве, этот облик стал неизменно сопровождать божественную сущность. Христианин не мог не видеть его, обращаясь к Богу. Молясь, он обращался к этому божественному лику, вслух или про себя. Уже Стефан, умирая, предает свой дух не Богу (Деян. 7:59), как это делает умирающий Иисус (Лк. 23:46; ср. Пс. 31:6), а "Господу Иисусу".

Обожествление было результатом развития, то есть необходимостью, а не произволом. Только так ведь всегда и создаются новые образы Бога. Но здесь случилось нечто, чего никогда прежде не бывало. "Израиль" с точки зрения истории веры означает в глубинном смысле непосредственное отношение человека к невоспринимаемой сущности. В явлениях природы и событиях истории Бог постоянно дает видеть Себя и остается незримым. Нерасторжимое единство составляют Его открытость и "потаенность" (Ис. 45:15); без Его потаенности не было бы реальным и Его происходящее во времени откровение. Потому-то Он не имеет образа; образ есть фиксация одного проявления божественности, образ мешает Богу утаивать Себя, образ не позволяет Ему всякий раз быть тем, кто Он есть (Исх. 3:14), образ не позволяет Ему являться так, как Он Сам того желает! Именно поэтому "ты не должен делать никакого изображения". Однако именно к Нему, только личностно Сущему, никогда не принимающему форму, к Нему израильтянин относится исключительно непосредственно. Человек этот "всегда видел пред собою своего Господа" (Пс. 16:8), он сознает себя "всегда с Ним" (Пс. 73:23). Это нечто совсем иное, нежели то, что обыкновенно хотят понимать под монотеизмом. Обычно этим словом обозначается раздел некоего мировоззрения, высший его раздел; исключительная непосредственность же — вовсе не мировоззрение, но первичная реальность жизненного отношения. Конечно, такой израильтянин у узнает своего Бога во всех силах и тайнах, но не как объект среди объектов, а как исключительное Ты молитвы и поклонения. Даже когда Израиль исповедует (Втор. 6:4) YHWH своим Богом, YHWH — Единым, то этим он не хочет сказать, что нет никаких богов, кроме одного Бога, — такое вовсе и не нужно исповедовать, — но что "его" Бог — Един, Единственный, к которому он относится, пребывая в состоянии исключительно непосредственной эмуны, доверия, — с такой любовью всего сердца, силою всего жизненного духа и всею мощью своего существа (ст. 5), с какой человек может относиться лишь к Не Имеющему Образа, то есть Не Ограниченному никакими формами явленности. В Писании это называется "быть всецело у Бога". Именно против этой действительности веры и жизни выступает христианин — и не в конфессиональной формуле, но фактически, когда в своей собственной действительности веры и жизни он присваивает Богу не один определенный облик, облик человека, но наделяет его обликами "Великого Спасителя" (Тит. 2:13), "иного Бога" (Юстин), "страдающего Бога" (Татиан), Бога, "Который приобрел Себе кровью Своею" сообщество верных ему (Деян. 20:28). Бог христианина, одновременно лишенный образа и обладающий им, менее образен все-таки в религиозной идее, образен же более в переживаемом настоящем. Образ скрывает Не Имеющего Образа.

Тем самым, конечно, приобретают иной, новый вид непосредственные отношения к Богу. Эту непосредственность можно сравнить с непосредственностью отношения к любимому человеку, который обладает таким и не иным обликом и которого избрали именно за этот облик. Это такое Ты, которое, будучи тем, что есть, как бы принадлежит другому. Отсюда развивается конкретность отношения, которое стремится к священному воплощению. Ты, однако, как личность можешь пойти еще дальше, вплоть до слияния своего Я с Ты, вплоть до принятия на себя этих страданий, до появления у тебя этих ран и язв — и до любви к человеку, исходящей "от него". Фигура, замыкающая историю Иисуса, — Фома-усомнившийся, отказавшийся ощупать руками раны Иисуса, стоит в начале пути Христа, на более поздних этапах которого мы встречаем такие личности, как Франциск Ассизский. Что за великий живой парадокс все это вместе! Именно так: тот первый парадокс, парадокс непосредственного отношения к Сущему, не имеющему образа, Себя Сокрывающему и вновь Являющему, Который дарует открытое и утаивает сокрытое (Втор 29:28), теперь отброшен.

Натан Зедерблом приводит высказывание одного французского адмирала, сделанное им в беседе[316]: "Существовали времена, когда я был атеистом. Но если бы я мог осмелиться, я бы назвал себя все-таки христианином". "В наше время, — продолжает Зедерблом, — это в равной мере относится ко многим людям. Для них Христос — Скала, на которой зиждется их религия и сердца. Никакого иного имени им не дано. Он — Солнце в мире души, Водитель, Спаситель, Господь — Бог в той самой мере, какой мере является Богом то, на что сердце положилось целиком и полностью... Конечно, можно усомниться в божественности Бога, но не в божественности Христа". Один мой, ныне покойный, друг, христианин, Кристиан Ранг, впереди своего собственного имени ставивший имя Флоренс, чтобы оно напоминало о "замерзшем Христе" Силезского Вестника, который расцвел, как цветок, сказал мне как-то о самом трудном времени своей жизни: "Я не пережил бы этого, не будь у меня Христа". Христа, не Бога! С той поры я постоянно делился этим свидетельством с истинными христианами, с которыми был знаком, зная, что услышу от них откровенную истину их души. Некоторые из них подтверждали, что это свидетельство выражает их собственный опыт. Великое литературное выражение этого опыта мы находим в некоторых произведениях Достоевского: припасть к Сыну, отвернувшись от Отца, — основное расположение духа Ивана Карамазова, а в романе "Бесы" припертый к стенке христианин должен смущенно лепетать о том, что хотя и верит во Христа, но в Бога — только будет веровать. Во всем этом я вижу важное свидетельство о спасении, пришедшем к "язычникам" (неевреям) благодаря вере во Христа: они обрели Бога, Который в часы, когда их мир постигало крушение, оправдывал надежды и, более того, — даровал им искупление, когда они находились в плену вины. Это гораздо больше, чем мог бы сделать для этой поздней эпохи исконный бог или сын богов западноевропейских народов. И нечто родственное этому свидетельству слышится нам в воплях и стенаниях былых поколений, обращенных ко Христу. Только нужно не пропустить мимо ушей и другое, слушая исповедание их пылкой страстности и сердечной глубины.

В заключении Первого послания Иоанна, после исповедания, гласящего, что этот Иисус Христос есть истинный Бог и жизнь вечная, вдруг без всякой связи появляется некое увещевание: "Дети! Храните себя от идолов". Один комментатор[317] видит в этом довод в пользу того, "что это исповедание ни в малейшей степени не касается ослабления монотеизма". Конечно, приведенное мнение вполне оправданно в отношении интенци — опальной направленности этого исповедания, но не в той же мере в отношении его воздействия. При этом следует предположить, что под "монотеизмом" нужно понимать здесь нечто иное, нежели весьма широко распространенное в Ойкумене мировоззрение, довольствовавшееся тем, что заменяло конкретные притязания Пантеона притязаниями общими, лишенными всякой действительности, а в них ничего не нужно было ослаблять.

Осмелюсь выразить одно личное впечатление, которое возникает всякий раз, когда я размышляю над тремя текстами из посланий Павла, взятыми вместе, и иначе, как вместе, они не вспоминаются мне. Павел, по-видимому никогда не стремившийся в своих подлинных посланиях[318] придавать предсуществующему Христу божественный характер, говорит о нем все-таки как о существе, имеющем "образ Божий" (Флп. 2:6), принимающем непосредственное участие в делах Бога (1 Кор 8:6), и это — в твердом, несмотря на частичную формализованность исповедании, полном стихийной силы: мир знает многих богов и многих господ, "но у нас один Бог Отец, из Которого все, и мы для Него, и один Господь Иисус Христос, Которым все и мы Им". В Отце — исток и цель всего сущего, его постоянство и спасение. Однако в Рим 11:36 мы видим, что исповедание изменилось. О Боге здесь говорится: "Ибо все из Него, через Него и для Него". Это различие наводит меня на мысль о том, что Павел как будто заметил за время, прошедшее между этими двумя посланиями, нависшую опасность двоебожия и хотел бы ее предотвратить. Теперь же в душе этого пылко стремящегося к истине своего видения человека, по-видимому, продолжается работа[319], приводящая его к выводу: в исповедании единства Божества он не предоставил Христу подобающего ему достоинства, это он должен сделать сейчас. Так рождается самое зрелое выражение интенции Павла (Кол. 1:15 и сл.)[320], в котором он одновременно пытается сохранить единство Божества и прославить небесного Христа: "Он — образ невидимого Бога, он — первенец всего сотворенного, ибо в нем сотворено все", "все было сотворено через него и для него". Здесь Христос одновременно включается и в состав сотворенного, и в дело божественного творения. В нем — центр откровения, ибо он — верный образ, в котором невидимый Бог теперь становится видимым. Так Павел напряг все силы, стремясь соединить верность самому возвышенному представлению о своем Учителе и "несмягченное" утверждение монотеизма.

13

Уже Августин указал на то, что Павел, способный найти столь значительные слова о человеческой любви — о взаимной любви членов общины Христовой, — совсем редко вспоминает о любви людей к Богу. Это казалось тем более поразительным, что Павел с детства в призыве "Слушай, Израиль!" ежедневно внимал заповеди любить Бога всей душой, а быть может знал и речение Иисуса, в котором эта заповедь была названа главной. Редкое употребление у Павла слова "агапе" (любовь в религиозном и этическом смысле) — в сфере отношения человека к Богу объясняли тем[321], что это слово для Павла означало "любовь, которая возвещается чрез крест Христов", и что поэтому человеческую преданность Богу Павел считал неспонтанной и нетворческой, т. е. не более чем отражением этой любви Бога к людям.



Поделиться книгой:

На главную
Назад