Третью часть сада окаймляли гранаты, среди которых я увидела сначала плакучее дерево превращенной Мирры, запятнавшей себя грешной любовью, потом корни, ствол и плоды дерева, в которое превратились вавилонские любовники[92], все в цветах и плодах. А на грядках под деревьями сидели разлатые кочаны капусты, и буйный салат, и толстобокая свекла, и едкий огуречник, и тонкий латук, и много других овощей. В последней части сада росли ладанные деревья, в которые солнце обратило Левкотою[93], и кизил, не так давно внимавший пенью Орфея[94], и мирты, любезные нашей богине, и благородная вишня, и худородная рябина, и земляничное дерево с пышной листвой, и высокий бук, и бледный самшит, и другие деревья – всех не назвать, а на земле под ними расположились луковицы в сотне одежек и головастый порей; и дольчатый чеснок, а кроме того, длинные дыни, и желтые тыквы, и круглые арбузы, и пупырчатые огурцы, и лиловые баклажаны, и разное другое, что тешило взгляд. Даже то немногое, что названо, я насилу упомнила после того, как не раз повидала, но не будь мои глаза правдивым свидетелем всех этих красот и дивного устройства сада, кто бы поверил мне на слово?
Однако к чему многоречиво описывать каждую мелочь? Вашему воображению достанет и того, что я уже рассказала. Обойдя со мной сад и восхвалив свои труды, Помона вопросила, по душе ли мне увиденное, и я ответила ей чистосердечно. Потом она усадила меня подле себя на мягкие травы и показала, какие части сада полезны различным деревьям и какие надо оберегать от Эвра, а какие от Борея или Австра и куда должно открывать беспрепятственный доступ Зефиру; глубоко ли вскапывать землю под молодые деревца, сажать ли растения с корнями или без корней да при какой луне, как потом за ними ухаживать, и зачем вяз сочетать с лозами, и в какое время их прививать. Объяснила и когда древесные почки под нежной корой усыновившего их дерева набираются сил. А после того открыла, как сделать, чтобы на сливах рождался миндаль, чтобы крепкие груши и всякие прочие деревья вскармливали чуждых питомцев; рассказала, как кривым ножом подрезать буйные отпрыски растений и как их подвязывать, в какое время орошать жаждущие влаги грядки и семена, какие травы выпалывать, а каким оставлять простор, как сады замыкать и от кого охранять и как управляться с взращенным урожаем. Каждое ее слово было для меня драгоценно, и я прилежно внимала, стараясь все удержать в памяти.
Потом вместе с Помоной я предалась новым трудам в благодатном саду, и если порой нас одолевала усталость или полдневный зной, мы присаживались отдохнуть на мягкой траве, слушая пение птиц, а то за беседой не замечали, как проходило время, бесполезное для трудов. Иной раз Помона услаждала меня рассказами, говоря: «О юная дева, кою я ценю как самое себя, ты, конечно, видя молодой сад и мое гладкое лицо без морщин, думаешь, что я летами юна, но нет, я древняя годами богиня; мой прекрасный облик я похвальным образом сохранила благодаря трудам, однако мне хотелось бы поведать тебе о более чудных делах. Я рождена в первые века, и отрочество мое прошло среди первых людей, которые не знали во кне нужды, а почему, сейчас услышишь. Моя мать произвела меня на свет, когда царил золотой век и Сатурн правил людьми по законам правды, так что благоденствовал каждый населенный край. Земля тогда больше изобиловала богатствами, чем людьми и сама без понуждения давала пропитание девственным народам, ибо ветвистые дубы родили тогда столько желудей, что одни могли прокормить голодных. В те времена живущие на земле радостно славили священную рощу Додоны и за приносимую ею великую пользу. В ту пору охотники, добыв зверя, съедали его, кое-как сварив мясо или обжарив на костре, и сырые корни диких растений почитали благословенной пищей. Ни одна река не отказывала в сладчайших водах своим народам: Ганг, текущий среди любезных песков, откуда начинает путь солнце, отрадно утолял жажду прозрачными струями, и за то же был любезен жителям того края Инд. полезный своими водами. Нифат светлыми водами укрощал жажду обитателей Армении, блаженные Тигр и Евфрат услаждали персов, и египетский Нил семью рукавами орошал сухие земли и серебристыми струями увлажнял пересохшее горло жаждущих. Кто усомнится в том, что и Танаис[95] под холодным небом был тем же дорог его народам, если таковые там обретались. И в царства Даная[96] и многих других, омытые Ахелоем, Алфеем, Инахом и Пенеем, еще не породившим упрямую деву, за той же надобностью стекалось немало людей. И Ксанф с Симоентом[97], в которых еще не отражались возведенные Нептуном стены[98], в ту пору были любезнее людям, поселившимся на их берегах, чем потом, когда они заливали ахейское пламя[99]. И Рубикон, которому в будущем суждено было предоставить себя для дерзкого перехода Цезарю, и того же Цезаря ожидавшая Альбула[100], еще до того как получила от царя новое имя и приняла почести от всего покоренного мира, если и не были заселены людьми, то зверям давали напиться из своих волн. И бурный Дунай, вздымавшийся от растопленных снегов, и Изар[101] поили радостные народы, ныне ставшие врагами их вод, и так же поступал с лигурийцами Эридан. Повсюду Фетида оказывала милости своими благодатными водами, не возбуждая пороков. А люди, чьим телам был не страшен суровый холод, покрывались мохнатыми шкурами львов и других зверей; они еще не ведали и не ценили пурпурной крови моллюска, красящей шерсть; не стригли овец и разводили их ради молока, а не ради шерсти. Высокие сосны давали овцам благодатную тень в зной и укрывали от бури, густые травы служили им ложем для сна, и каждая по примеру других зверей не иначе как ради потомства предавалась похотливым желаньям.
В те времена никто не нуждался в моих трудах, ибо люди ограничивались потребностями естества. Но Земля, уготовляя себе беды, низвергла Сатурна и призвала править Юпитера, чьи законы были менее строги, а век не столь счастлив. Церера, рожденная Юпитером, впрягла в свои колесницы драконов, дотоле не касавшихся вспаханной под желтеющий злак борозды, и на них объехала мир; после того девственную землю, обреченную терпеть все тяготы, распахал Сатурн гнутым плугом, она приняла в себя семя, а за труды с лихвой воздала колосящимся злаком. Но когда от Цереры явилось неведомое до той поры изобилие, люди перестали быть неприхотливыми в пище. А за Церерой пришел Вакх, родившийся от испепеленной Семелы[102], бог, особо чтимый фиванцами; в свои юные годы он обошел разные края и осыпал дарами Наксос и Хиос, Нису и Элею, горы Фалерн и Везувий[103] и другие места; и обычаи его распространились до самой Индгш. Мир, уже наполнившийся людьми, он научил на разный лад пользоваться его дарами, придал ароматы и крепость различных пряностей своим напиткам, и всюду, где мог, постарался лишить силы и без того уж немощную Фетиду. Люди изобрели тысячу способов новыми яствами угождать ненасытному чреву: превращенные в дельфинов спутники Акета, и Дирцея, дочь надменного Нина[104], и неразумная Наида[105] с робкими юношами наполнили собою водные глуби. Лен, взросший в полях и уготовивший силки птицам, ломаный в горах камень, обожженная глина с обработанными смолами дали кров, заменивший древесную сень. Минерва, прежде не слишком опекавшая людей, довольных тем, что имели, обучила их тонкостям своего ремесла, показала, как собранную шерсть спрядать в тонкую нить, как из нитей делать ткани, более пригодные для одежд, чем дикие шкуры. Познакомила с травами, пестреющими в полях, и научила окрашивать ими шерсть в разные цвета; меж людей нашлись такие, что жадными руками украли тех червячков, которые выпрядают более драгоценную нить. До той поры Купидон, еще не умея летать на слабых крылах, кормился материнской грудью; но вот он подрос, окреп и полетел, куда вздумается, по всему миру, грозя и раня своими стрелами. Потом явился Сарданапал, показавший, как украшать покои, Гай Пенсилий[106] устроил бани; и еще много изобрели люди такого, что проторило путь спесивым гигантам и сотворившему зло Ликаону[107] и всем другим; отчего случилось так, что земля, прежде не знавшая вкуса человеческой крови, напиталась ею после Флегрейскон битвы. От всех этих дел, от бога, которого люди стали чтить себе на беду, родились потопы и разные превращения людей, и зло укрепилось в людских помыслах; в этот-то разнузданный век и явилась нужда во мне, вот отчего я радею о моих садах, как ты могла видеть».
Всем этим речам я внимала с должной верой и своими ответами подтверждала их правдивость. Но после того, как за такими или подобными рассуждениями усталость проходила, мы со свежими силами снова брались за труды, так чтобы ни один миг необратимого времени не прошел впустую. Вместе с Помоной или одна я обходила сад, открывая воду, подрезая разросшиеся ветки, закрепляя отвязавшиеся, и вот однажды, после того как я срезала кривым ножом липшие миртовые ветки и сплела из них венок, мне внезапно, как некогда Помоне Вертумн в чужом обличье[108], предстала в собственном обличье та богиня, о которой мы сегодня ведем разговор; она явилась во всем блеске своей божественности и. мне, изумленной, рекла голосом, не похожим на голос смертных: «О дева, неужто ты, чья замечательная красота достойна наших царств, доживешь до холодной старости, не изведав нашего пламени?» От таких непривычных речей я оробела и, опасаясь худшего, задрожала, как гибкий камыш под порывом ветра, нож выпал у меня из рук, и сама я едва устояла на ногах. Но как ни велик был испуг, я пала на колени между вспаханными бороздами и сказала: «Да будет надо мной твоя воля».
Тогда она с радостным ликом подступила ко мне, я было подумала, что она меня поцелует, но она только вдохнула мне что-то неведомое в уста; и тотчас я почувствовала, как изнутри вся занялась и запылала огнем, подобно соломе на полях Гаргана[109], когда крестьянин подносит к ней зажженный факел. А когда святая богиня скрылась, меня объял еще больший страх, однако тут подоспела моя Помона и, ободрив меня, пожелала, чтобы это пламя исторгла наружу красота какого-нибудь юноши; впрочем, по неопытности в этих делах я не поняла, о чем она говорит. Но вот однажды, когда мы вместе обходили сад, мне предстал юноша замечательной красоты, чей подбородок был гладко выбрит искусной рукой. Его волосы, золотясь, в дивном порядке ниспадали ему на плечи, а разноцветные одежды сияли золотом и драгоценными камнями; в таком убранстве, подобно женщине, осоловевшей от излишней пищи, разнузданный, несвязно бормоча что-то и сквернословя, он растянулся на траве в прохладной тени. Он мне понравился, но наружностью своей, а не повадками, от которых я решила его отучить; однако мне это удалось не скоро, так что не раз я прокляла себя за столь скверный выбор. Когда бы я могла подавить жгучее влечение, я бы так и сделала, но пламя уже пылало во мне так сильно, что только разгоралось от ветерка, который хотел его погасить. Тогда я, побежденная любовью, решила упорствовать в начатом деле; иной раз мне удавалось то томным взором, то иными способами зажечь его тем же желанием, какое сжигало меня, но до меня ему не было дела, и он с усердием предавался одним своим непотребствам.
Как я его ни преследовала, это было все едино, что пытаться сдвинуть скалу, и, наконец, я совсем отчаялась; но вот однажды, когда солнце стояло так же высоко, как сейчас, я нашла его в том священном храме, где мы недавно были, и решила прямо ему открыться, чтобы услышать, каков окончательный его ответ, ибо я твердо вознамерилась силой подавить в себе желанья, если он не захочет к ним склониться. Но для начала я придумала обратиться к нему с другими словами, чтобы язык мой не заплетался, когда я дойду до тех речей, к которым робела приступить; я позвала юношу, усадила его подле себя и сказала:
«Юноша, твой возраст, убранство и вид внушили мне желание узнать, кто ты, откуда и каково твое имя, соблаговоли же правдивым ответом утолить мое любопытство».
Он взглянул на меня и ответил:
«Нимфа, твои слова немало меня дивят, неужто ты ничего не слыхала обо мне на Кипре, где мы оба живем и где все меня знают; но если тебе это неведомо, я отвечу ради твоей красоты. Знай же, что имя мое Дионей[110], и приготовься услышать обо мне такое, чего ты прежде не слыхивала: я, сын двух богов, рожден ими смертным, и оттого скорблю; если бы я мог на них, как на смертных, выместить свою досаду, я бы не преминул это сделать». Он хотел продолжать речь, но я его перебила, спросив, кто же эти боги, на что он ответил:
«Кто они и как меня породили, ты сейчас услышишь. Отец мой Вакх, во всем мире славный за одержанные в Индии победы; когда однажды в Фивах, где ему поклоняются с особой страстью, праздновались его торжества, он явился в своем храме под звук литавр, хриплых рожков и звенящих кимвалов и увенчал себе, как положено, лоб рогами; тут, влекомая драконами, подоспела Церера со своими богатствами и умножила пышность священного празднества. Она была прекрасна собой, а искусством еще больше усилила свою красоту, а значит, и праздничное веселье. Шествуя в окружении свиты, она приглянулась моему отцу, и он с жгучим желаньем стал вожделеть ее объятий. А после того как в шумных играх и прочих забавах раскрылись души как смертных, так и богини, Вакх, видя, что благоприятный миг настал, благосклонно обнял несопротивлявшуюся богиню и увлек ее за собой туда, где, надо думать, вкусил желанной отрады; от них родился я, все блага унаследовав от родителей, кроме того, о котором уже сказал».
Он замолчал, и я продолжила:
«Юноша, твоя красота заслуживает бессмертия, и если ты будешь угождать моим желаниям, я сделаю тебя таким же бессмертным, как и твои родители. Не удивляйся этим словам, ибо моя власть простирается дальше, чем сулит язык.,Ты давно мне по сердцу, и если ты проницателен не меньше других, то, должно быть, сам это заметил: итак, если желаешь снискать обещанный дар, угождай моим желаниям. Тебе это, конечно, не будет в тягость, напротив, ты сочтешь это за особую милость, ибо к Елене в Спарте не сваталось столько знатных людей, и к Аталанте, проворной в беге, и к другим столь же знаменитым женщинам, сколько ко мне, а я из тысячи юношей одного тебя выбрала единственным господином моей души».
Выслушав мою речь, он перестал чваниться и смиренно сказал: «Я к твоим услугам, готовый исполнить все, что прикажешь; твой любезный взор проник в мое сердце и навеки связал меня с твоими желаньями». Такие слова мне пришлись по сердцу; со временем я показала ему, как лоза, и вязы, и всякое другое дерево после цветения, заботясь лишь о плодах, довольствуются одной листвой и как прекрасна Дафна, всегда в зеленом убранстве, после чего он уподобился им одеждой, избавившись от ненужных украшений. А когда узнал от меня про то, что растения порой отвергают влагу и, дабы не оказались затопленными их корни, в меру просят воды, отрекся от излишней сонливости и предпочел ей здоровое бодрствование; тогда, чтобы возбудить в нем еще большее усердие, я повела его за собой в сады. И, как я желала, приучив его к трезвости и порядку, теперь живу в совершенном довольстве; поэтому никто не должен дивиться тому, что я чту дарами богиню, которая радела об исполнении моих замыслов, и ревностно посещаю ее храмы.
И нимфа умолкла. А через промежуток, меньший, чем от того мига, когда занимается заря, до того, когда вершины гор окрашивают первые лучи Аполлона, за речью последовала песнь. Передохнув, она начала так:
XXVII
XXVIII
Покуда юная нимфа, ведя долгую речь, воскрешала в памяти прошлое, Амето украдкой созерцал обнаженные прелести дев. На одну взглянет – и возомнит, будто нет ей равных, на другую переведет глаза – вмиг эту восславит, а ту осудит; на третью засмотрится – тотчас решит, что обе первые уступают ей красотой. И так про каждую; а созерцая их вместе, ни у одной не находил ничего, что умаляло бы ее прелесть, и чем дальше, тем больше затруднялся сказать, кто же из них красивее. А между тем, пока он любовался ими, томимый жгучим желаньем, ему являлись разные образы. То он воображал себя в объятьях одной, то сам мысленно обвивал нежную шею другой, то будто впивался в уста третьей, ощущая сладостную слюну; и, приоткрыв рот, хватал им, увы, пустой воздух. То, объятый трепетом, дерзостно замышлял хотя бы одной поведать свои желанья. И хоть не решался их высказать, не зная, с какого конца приступить, все же, вообразив, будто тут же на зеленой траве ему удалось речами склонить к себе одну из прекрасных нимф, от веселья разгорячился так, что покрылся потом; закрасневшись ярче обычного, он лицом выдавал, какое его томит беспокойство, а лукавым взглядом – в какой миг ощущает блаженство. Что ни говорила нимфа, он все пропускал мимо ушей, ибо мысленно всеми силами влекся к нежным рукам и белоснежной груди, позабыв обо всем на свете. Но пока верным воображением он блуждал между сокрытых прелестей нимф, чего ни одна из них не замечала, внимая подруге, пение смолкло, и одна из прекрасных вернула его к яви, прося передать другой бремя повествованья.
Придя в себя от ее голоса, Амето вздрогнул, подобно Ахиллу[117], когда тот пробудился, перенесенный матерью в новые края; чуть смутившись, огляделся и повелел начинать нимфе в белом. Едва на нее пал выбор, не мешкая, она приступила:
XXIX
– В Сицилии, соседствующей с Эоловой Липарой – известной всем кузницей Циклопов, близ того места, где, до поры сокрытые матерью, явились на свет Палики[118], находится местность, откуда произошел мой отец. Однажды, побывав в городе, омываемом Сарно[119], и посетив в нем храмы, где больше поклоняются обманам Меркурия, чем покровительнице Венере, на обратном пути он случайно оказался у подножия плодородной горы Гарган, посвященной Церере, святейшей богине; там он увидел девушку, чьи родичи по некой причине сделались врагами Сатурнии и, гонимые, укрылись в пещерах горы, не дерзая выйти под открытое небо. В алых одеждах, затканных белыми лилиями[120], девушка приглянулась отцу; и он тогда только оставил тучные нивы, когда, сочетавшись с ней брачными узами, получил право увезти ее с собой в Сицилию. Там он породил меня и моих сестер, всего по числу дочерей Пиэра[121]; и все мы так удались красотой, что, любуясь нами, он чуть не навлек на себя гнев Латоны, хотя провинность его была куда меньше той, за которую лишилась детей фиванская Ниобея. Но не во грех будь сказано – от вас, как от самой себя, мне не надо таить правды, – я превосходила красотой каждую из сестер, и меня, любимую дочь, отец нарек Акримонией[122]; отроческие годы я провела не праздно, но и не все время корпела за прялкой: меня обучали разным наукам, и труды мои увенчались успехом. А когда с годами вырос мой разум, я узнала, что отец мой попал в беду, подвергшись злобным гонениям неблагодарной черни; наслышанная о том, что в прошлом от того же пострадало немало людей, я испугалась. И, чтобы отвести от отца опасность, а на случай нужды укрепить его дух, я в смиренных мольбах испросила у богини Беллоны, матери могучего Марса[123], заступничества для дорогого отца, которого я любила и люблю не меньше, чем он меня, а я знаю, что всегда была любимейшей из его дочерей. Богиня столь милосердно и благосклонно вняла моим просьбам, что я дала обет служить ей; с тех пор воздаю ей особые почести, к ней простираю мольбы и ее заступничества ищу в нужде.
Шестнадцать раз я видела созревшие нивы и столько же раз отведала сладкого молодого вина, когда мой отец выдал меня замуж за юношу, который собой был незавиден и наружностью мне не пара; как и я, сицилиец родом, он увез меня в чужие края, разлучив с милой матерью и добрыми сестрами. Вслед за ним я взошла на корабль и под парусом, туго надутым Эвром, покинула Тирренские берега; миновав алчных псов, терзающих Сциллу, мы прошли мимо древнего холма, который Эней насыпал над останками Палинура[124], потом мимо мыса Минервы; оставили по левую руку Каприйский остров и плодородные склоны Сорренто, за ними Стабийские скалы и гордую былым величьем Помпею и, наконец, Везувий, подражающий огненной Этне. Минуя Партенопейские берега[125], бросили взгляд на Поццуоли[126], древние Кумы[127] и теплые воды Байи[128]; по правую руку оставили холм над прахом Эолида Мизена[129], а по левую Питтакузские острова[130], увидели устье яростного Волтурна, вливающего в море мутные от песка воды, и те места, где обрела вечный покой мамка Энея[131]. Со страхом прошли мы вдоль берегов, не разведанных спутниками Улисса, проплыли Алфейскую гавань[132], и стены, по преданию, возведенные Янусом[133], и те, что не взял божественный Цезарь, отойдя быстрым маршем к Илерде[134]. И, наконец, после долгих скитаний в волнах мы завершили нелегкий путь в приветливых гаванях Тибра, у священной Палатинской твердыни; там латинские нимфы приняли меня в свое общество, правда, не без великой зависти, ибо, на взгляд всякого, кто меня видел, я всех превзошла красотой и тем стяжала величайшую славу. Вскоре во всем Лациуме меня называли красавицей-лигурийкой[135], и в недолгое время молва обо мне разнеслась вдоль всего побережья. В том городе держал свой престол первосвященник наших богов[136] – со всех концов света стекались к нему знатные люди, и не было на земле уголка, откуда не прибывали бы к нему именитые посланники; для всех них я стала как бы второй приманкой, а для некоторых первой. Каждый, кто хоть раз увидел меня, в восторге медлил уезжать от лицезрения моей красоты и расточал мне хвалы, без надежды уязвленный неведомыми мне любовными стрелами; но я под их взглядами оставалась равнодушна, как мраморное изваяние; и, не предвидя себе опасности, дорожила ими не больше, чем Анаксарета, еще не превращенная в камень томящимся по ней Ифисом[137], а правду сказать, в душе над ними смеялась. Как часто милые подруги, упрекая меня, говорили:
«О Акримония, ты тверже скалы, неподатливее идейских дубов; что за упорство мешает тебе, твердокаменной, хоть однажды поддаться любви? Думаешь, она минует тебя оттого, что ты превзошла красотой всех нимф по обоим берегам быстрого Тибра? Как бы не так. Твоя красота больше всякой иной влечется к тому, чего ты бежишь; безобразию и правда пристало бежать того, в чем ему отказала судьба. А ты всем одарена вдоволь, только любовью обделена. Так прими же добрый совет, не отвергай благ, не то прогневишь божественную Венеру: ведь она тем нестерпимее жжет грудь, чем упорней сопротивление. Зачем бросать вызов богам? Разве сам Юпитер не был объят ее пламенем? И светозарного всеведущего Аполлона целебные травы разве спасли от любовного жара? Да что говорить, сама богиня, дарительница любви, воспламенялась своим огнем; попросту говоря, весь сонм небожителей познал жар любви, от которого нет спасения смертным. Геракл, совладавший с тяготами земных трудов, не раз был влюблен; Медея, дочь Солнца, могучими заклинаньями не могла избавить себя от любви, да и никто другой. Одна ты против стольких обладателей красоты и божественной власти вздумала жить на свой лад; ты не Паллада и не Диана, им одним, по причинам, о коих не нам рассуждать, пристало бежать любви. Так полюби же, о Акримония, пока есть время, ты хороша собой, ты молода, ты знатна, не упускай сроков любви. Помни, как текучие реки уносят воды к морю и никогда не возвращаются вспять, так часы уносят с собою дни, дни – годы, а годы – молодость, за которой нас ждет два равно жалких конца: либо смерть, либо дряхлая старость; какой бы из них ни выпал тебе на долю, ты восскорбишь о том, что не познала любви. Положим, ты доживешь до старости, но какова ты будешь? Неужто кто-нибудь тобой прельстится, когда гладкие щеки увянут, сияющий румянец поблекнет, а годы выбелят золотистые волосы. Да вздумай ты тогда ими прельщать, тебя отвергнут, и поделом. Какой поре любовь пристала больше, чем юной; все в мире идет чем дальше, тем хуже; золотой век Сатурна миновал безвозвратно; серебряный век Юпитера был все же лучше, чем заступивший медный; но и тот, каким дурным ни прослыл, не был, однако, так низок, как наш глиняный, пришедший вслед за железным. Употреби же необратимо текущее время так, чтобы в старости не корить себя за молодость, прожитую зазря; и, прежде чем не раз оплакать утраченные годы, посвяти их желанной любви. И не мешкай, не то придет пора, когда для любви не останется места и будет поздно наверстывать то, чего нельзя наверстать. Все приметили, как пламенно взирал на тебя сын Юпитера, венчанный правитель богатых металлами богемских земель, достойный любви всякой богини. Но, положим, его не красят преклонные лета; так ведь и правитель галлов, носящих тогу, увидев тебя, восславил твою красоту, и, не будь ты к нему столь жестока, он с радостным ликом открыл бы тебе свое сердце; чем он тебе не пара, тем разве, что слишком знатен. А тот владыка богатых народов Минервы, населяющих Кимврию[138], сколько красноречивых похвал расточал он твоей красоте; сколько раз искал твоих взглядов, диких, как у лесного зверя; пожелай ты, он стал бы тебе достойным возлюбленным. Но что попусту утруждать себя, перечисляя их всех одного за другим, когда ты лучше нас знаешь, сколько и каких людей добивалось твоей любви и кто был ее достоин. Да кроме того, на это не хватило бы и целого дня.
Чтоб никого не упустить, скажем попросту, что сколько со всего света сюда наезжает людей, стольких ты покорила, и все разными ухищрениями пытались тебя зажечь, но всем им было суждено увезти домой славу о твоей неприступности, равной твоей красоте. Даже жрецы, хранители священного алтаря величайшего и всеблагого Юпитера Капитолийского, отличенные красной шапкой[139], бессильные отвратить целомудренный взор от твоих прелестей, восхваляли тебя и домогались взаимности. Смягчи же суровость, выбери себе одного из тех, кто заклинал тебя Марсом, Палладой, Юноной и древней Кибелой[140], не то Купидон в праведном гневе уязвит тебя, как Феба, стрелой, воспламеняющей любовью к тому, кто не достоин твоей красоты». Но эти справедливые речи отскакивали от меня, как сухой горох от твердого мрамора, как ни жадно я им внимала; все увещеванья были на ветер и не вызывали у меня ничего, кроме насмешки; в душе я тщеславилась своим упорством, по-прежнему безучастная к любым мольбам. Но святейшая Венера, сокрытая от моих глаз, не осталась глуха к речам подруг и, узнав о моей непочтительности, в гневе уготовила кару; не желая сносить поругания своей божественной власти, которой я еще не познала, она зажгла меня своим пламенем, как я вам сейчас о том расскажу.
Муж мой увез меня с берегов Тибра, и мы тем же путем вернулись в Сицилию; и вот однажды, в торжественный день, я отправилась в храм той самой богини, о которой мы здесь говорим и чьей власти я дотоле не знала; в храме устроен был дивный праздник, и я, придя туда в нарядном убранстве, расположилась среди прочих сицилийских нимф; украдкой оглядевшись, я заметила, что ни одна из них не может тягаться со мной красотой; а то, что произошло затем, подтвердило мою правоту. Едва я подняла лицо, как толпы прекрасных юношей повернулись ко мне и стали мной любоваться. О, сколько дев прокляли миг моего прихода, в душе несправедливо обвиняя меня в том, что я присвоила себе их возлюбленных! Речи одних юношей достигали моего слуха, речи других я угадывала по движеньям и взглядам; и все в один голос, пораженные, твердили мне похвалы. Меня это немало обрадовало, и я постаралась горделивой осанкой придать своему облику еще большую привлекательность, ибо искусство усиливает красоту и тех, кто хорош собой от природы. Глаза мои были потуплены, но, вскидывая их, я видела, как у всех тут же меняется выраженье лица; и вскоре взгляды входящих в храм не так усердно обращались к алтарю, как взгляды юношей и дам – к моему лицу. Среди прочих самые пылкие взгляды бросал на меня некий юноша, приятный собой, хотя видом пастух, грубый сердцем, по имени Апатен (впоследствии из расспросов я узнала, что он в теснейшем родстве с прекрасной нимфой, моей спутницей[141], чью повесть вы сейчас слышали). Весь тот день он не отходил от меня ни на шаг и, с кем бы и куда бы я ни пошла, всюду следовал за мной по пятам. Не страшась сумрака ночи, он перед домом пел мне хвалы приятным голосом на разные лады и не однажды разгонял объявший меня сладкий сон; всеми способами он старался выказать мне, как я ему нравлюсь, и, в свою очередь, старался понравиться мне. Но все его усилия были напрасны, ибо я оставалась верна своему обычаю и по-прежнему служила Беллоне, не зная Венеры; терзанья его задевали меня не больше, чем легкие дуновенья Эола – скалистые вершины Эматийского кряжа[142]; я упрекала его в ничтожестве и корыстолюбии и много раз твердила, что ему больше пристало пахать землю, чем домогаться моей любви. Потом я узнала, что он прежде ни разу не испытал любовного пламени, и теперь оно так жгло его, что он лишился покоя; видя мое упорство, от жалости к себе, он однажды, когда мы вместе находились в том храме, смиренно пред алтарем вознес Венере такие мольбы:
«О святейшая богиня, матерь пылкой любви, сколько дано нам узнать блага, все оно имеет началом тебя; если я, невежественный юноша, новичок в деле любви, достоин тебе служить, преклони сострадательный слух к моим молитвам, окажи мне заступничество, а если я недостоин того, чего добиваюсь, сбрось меня без промедленья с твоих алтарей. Акримония, прекраснейшая во всей Сицилии нимфа, отрадой своих глаз зажгла во мне твой священный огонь; но, зная, как я горю, она презрела не только мои мученья, но, надменная, и твою власть. Скорбя о своих невзгодах и радея о твоем величии, я молю тебя, если стрелы твои наделены той силой, что укрощала богов и смертных, пронзи ее; пусть она воспылает ко мне тем пламенем, каким я пылаю: отомсти разом за твою и мою обиду, ради новообращенного стоит свершить столь благое дело. О всевышняя богиня, я прошу для себя, не для другого, но если я недостоин, пусть другому будет дано презреть ее пламень и тем отомстить за меня, чей пламень она презрела».
Мольбы его тронули небо; в знак этого дрогнули алтари и гулом отозвались своды, что я, насмехавшаяся над его словами, ясно увидела. Едва он умолк, как богиня, растроганная, не замедлила обратить слова в дела: свет, какого я отроду не видела, разлился над алтарем и укрыл меня пеленой так, что я никого не различала кругом, и только голоса, бормотавшие глухие угрозы, не смолкали вокруг меня, а я к ним прислушивалась, как боязливая овечка под замком в овчарне прислушивается к рычанью волков или как робкий заяц, притаившись в кустах, слушает заливистый лай собак, не смея пошевельнуться. Но вскоре, согрев меня своими лучами, богиня отверзла уста и певучий голос изрек:
«О дева, долго бежавшая наших стрел, недостойная наших милостей, твоя красота укрощает мой гнев и надменности твоей испрашивает милосердного снисхожденья; забудем же о твоей вине, хоть она и требует кары, не меньшей, чем та, что поразила несчастную Анаксарету; мы желаем, чтобы сердце твое раскрылось навстречу нам и чтобы ты с любовью навеки приняла в него молящего юношу, готового отрешиться от своего невежества».
Слова эти, поначалу приободрив меня, под конец ужаснули; душа моя, трепеща, уподобилась несчастному Фаэтону, когда перед ним возникло грозное чудище[143], высланное с земли сразиться с Орионом, отчего, выпустив поводья, он пустил наудачу вольных коней. Но, увидев, что кара медлит, чуть осмелев, я взмолилась:
«О богиня, не гневайся на меня, верни меня родителям невредимой, ибо, клянусь тебе издавна чтимой Беллоной, я закаялась противиться твоей воле». Так я сказала и только успела смолкнуть, как, подобно несчастной Дриопе, вдруг ощутившей, как ее тело охватывается тонкой древесной корой, почувствовала, как мое тело от макушки до пят охватывают лижущие языки пламени; содрогнувшись, я ждала уже, что сейчас обращусь в пепел, подобно фиванской Семеле, узревшей Юпитера в божественном блеске, но тут пламя, оставив тело, проникло в душу, и, утешенная богиней, я почувствовала себя вне опасности. Сиянье померкло, я снова очнулась среди подруг, но уже влюбленная, и моим жадно ищущим глазам явился желанный юноша, чьи мольбы призвали ко мне любовное пламя. Он мне тотчас понравился, и я полюбила слышать звук его шагов за собой всюду, куда бы я ни ступала; от прежней дикости не осталось следа в моей груди и глазах, готовых любить его больше всего на свете. А очень скоро Апатен, пожелай он, мог бы сам отвергнуть меня, как раньше я его отвергала. Ничто не тешило моих глаз больше, чем он, и радовать его стало для меня первейшей заботой; невежества, которое я так порицала, вскоре не осталось в нем и помину. Из грубого пастуха он стал просвещенным юношей, из корыстного великодушным, и в предприятьях отважным, из ничтожного щедрым и любезным всем людям, так что его, и без того благородного, в скором времени можно было почесть благороднейшим. Затратив немало трудов, я возвысила его до моей красоты и теперь дорожу им превыше всего. Вот таким образом меня, долго остававшуюся холодной, благодаря Апатену, преобразила богиня, которая так возрадовала и радует мою душу, что я воскуряю ей фимиам и вечно буду чтить наравне с Беллоной. И вслед за тем нимфа запела такие стихи:
XXX
XXXI
Едва нимфа приступила к рассказу, Амето вернулся к прерванным размышлениям, хотя и умерил, насколько мог, пыл желаний. Отогнав прочь суетные надежды, которым не дано было воплотиться, он обратил сладостные помыслы к действительности. И так про себя рассудил: «О всеблагие боги, что с того, что эти прекрасные дамы любят не меня, а других, зато я с ними здесь, куда желали бы попасть многие достойнейшие меня; мне дарована особая милость – услаждать томный взор их красой. О, сколько бы сыскалось таких, кто о лучшем и не мечтает: разве мало владеть тем, чем я в неведении здесь владею. Кого же, как не возлюбленную Лию, я возблагодарю за столь великую милость. Сам троянский Парис не мог бы похвастаться тем, что созерцал большую красоту. О боги, будьте свидетелями; как ни трудно поверить в то, что я утверждаю, это сущая правда. Он в глубине темной Идейской долины видел трех богинь[150], а я здесь, в ясном свете дня вижу семерых, из которых ни одна красотой не уступит богине. Поистине одно преимущество у него было: он узрел их нагими, так что ни одна прелесть не осталась сокрытой. Но как же царскому сыну не иметь хоть одного преимущества перед простым охотником. Да и какой мне прок от их наготы? Она только разожгла бы во мне и без того жестокий огонь, ведь я и при виде их лиц томлюсь душой, насилу обуздывая недозволенное вожделение. О, какое это должно быть зрелище, как бы я им упился, будь мне это дозволено! Но, увы, мне нельзя видеть больше, чем всем другим; впрочем, нимфы не виноваты, это одежды в сговоре против меня, а сами красавицы беспрепятственно являют взорам все, что не скрыто одеждой. И все же насколько судьба милостивей ко мне, чем к несчастному Актеону; того покарала Диана, помешав разболтать о том, что он подсмотрел, а мне никем не возбраняется в любое время поведать милым друзьям об изведанном благе.
Но, увы, рано радоваться. Я не счастливее Актеона, разве что меня не растерзают собаки: ведь если я о том расскажу, кто мне поверит. Кто заочно может поверить в то, чему я воочию едва смею верить? Впрочем, это не мое дело, главное, что я-то их вижу и, рассказав, не солгу; значит, моя радость не омрачится: про себя я буду знать, что особой милостью допущен лицезреть то, чего не видел никто из смертных. А раз так, то пускай, кто хочет, верит, а кто не хочет, не верит, мне это безразлично».
В таких раздумьях он то посматривал на прекрасных нимф, то прислушивался к рассказу, а потом, снова погружаясь в сомнения, говорил: «Но захоти я поведать об их прелестях, где я сумею найти слова? Ведь и божественным языком трудно выразить то, что я вижу. О, благословен будет тот день, когда мне впервые предстала Лия! Это она, и только она виновница того, что мне открылось столь прекрасное зрелище; более чем счастлив сей день: если бы я надеялся, что от моих просьб будет толк, я молил бы, чтобы он длился вечно. О, как блаженны, тысячу раз блаженны те, кого они любят и о ком вспоминают, исповедуясь в своей любви нежными голосами!» Потом, взглянув на небо сквозь осеняющие нимф ветви деревьев, он примечал, где находится солнце, по теням, коротким или удлинившимся, определял, близко ли время, когда спадет зной, и, горюя, что солнце слишком быстро гонит блистающую колесницу, про себя молил:
«О преславный Аполлон, твои жаркие лучи одарили меня великим блаженством, так умерь же свой бег, не гони вперед, не отнимай того, что сам даровал. Задержись хоть на миг, взгляни сюда, на этих прекрасных: все они, как одна, заслуживают любви не меньше, чем Дафна, Климена, Левкотоя, Клития и любая другая из пленивших тебя. А если ты уже обжегся любовным пламенем и боишься на них, робких, взглянуть, пусть эти деревья прикроют их от тебя своей тенью; раз тебя не удержит их красота, пусть удержит тебя жалость ко мне. Вообрази, будто грех Тиеста[151] снова совершен на той стороне Земли, и останься там, где ты есть, пошли долгую ночь тем, кто тебя не ведает и кто в тебе, говорят, не знает нужды; даруй долгий срок нежным речам, растяни, насколько возможно, мою отраду».
Так он завершил мольбы, и почти в тот же миг нимфа окончила свою песнь. Оторвавшись от сладостных мыслей, он приятным голосом обратился к нимфе в пунцовых одеждах, прося ее поведать о любви, в свой черед; смеясь, зарумянившись от смущенья, она откинула рассыпавшиеся от зноя пряди, частью скрепленные на темени, частью вьющиеся по белоснежным плечам, и, сохраняя пленительную осанку, ясным голосом начала:
XXXII
– Сказать по правде, о нимфы, не будь я дочерью своих родителей, я сочла бы, что умалчивать о них честней, чем: рассказывать, ибо одного из них можно назвать недостойным славы, а другую – достойной бесславия, если и не за нее самое, то за ее родных; не лучшая молва шла и об их предках, возросших в пороках и не стяжавших любви из-за того, что один из них когтил бедных, а другой льстивым языком высасывал из них кровь[152]. Непричастная плутням родителей, я все равно известна всем как их дочь, поэтому, не боясь исповедью увеличить свою известность, я начну с того, с чего и вы начали. В Ахайе, прекраснейшей части Греции, есть гора, у подножья которой течет небольшая речушка: скудея летней порой, она разливается в дождливое время года; по берегам ее с давних пор живут сельские сатиры и нимфы тех мест. Среди них, простых нравами, и появились на свет те, от кого впоследствии произошел мой отец; подобно Амфиону, звуком кифары воздвигшему из твердых камней Фиванские стены, они своими руками из камней воздвигли немало высоких стен. Но хотя Фортуна, вслепую оделяя мирскими благами, приумножила их состояние вопреки достоинствам, они вскоре забросили скромное, но верное ремесло и всецело отдались плутням Меркурия: видит бог, им больше пристали орудия Сатурнова ремесла[153]. Слава об их роскоши разнеслась далеко по свету, столь же внезапная, сколь и бренная; из черни они сделались знатью, возомнили о себе и нажитыми богатствами, подобно гигантам, низвергнутым на Флегрейских полях, вздумали дерзко тягаться с небом, но боги до времени затаили возмездие, в праведном гневе уготованное им за грехи, и скрыли его от глаз, которым суждено было вскоре навеки сомкнуться. Увы, стоит ли длить рассказ о собственных бедах! Отец мой по старинному мосту перешел через скудные воды и достиг мест, где жила моя мать; родители ее, нарушив меру, указанную Аматунтой[154], умели металлом добывать металл[155] и, купаясь в золоте, носили на алом поясе посеребренное изображение двурогой Фебеи[156]. На их-то деньги, которых было без счету, и позарился мой отец и, не погнушавшись презренным ремеслом родителей, ввел их дочь супругой к себе в дом; там у них родилась я и выросла среди неусыпных забот; отрочество мое было простодушным – никто не досаждал мне науками, и я не ведала никаких богов. Но годы прибавлялись, а с ними и моя красота, и я всей душой возжелала мужа, надеясь, что боги предназначили меня достойному юноше, видом и возрастом подобному мне; однако люди рядят одно, а боги судят другое. Моя красота, которую я так усердно холила, досталась в обладание старику, хоть и очень богатому; но как ни горевала я, вслух роптать не посмела. Весь век он знался с людьми вроде тех, про кого я рассказала, и, прожив лет больше, чем волос на его голове, совсем одряхлел. Чего стоит хотя бы его голова с седыми и редкими волосками, обрюзгшее, рябое лицо, морщинистый лоб, косматая ощетиненная борода, колючая, как иглы дикобраза. Но что в нем всего отвратительней, так это глаза: красные, вечно слезящиеся, глубоко засевшие, и насупленные брови торчком. Губы у него отвислые, как у долгоухого осла, бескровные и тусклые, а зубы за ними кривые, изъеденные, желтые, точно ржавые, прогнившие и щербатые; тощая шея костлявая и жилистая, голова трясется, а за ней и дряблая кожа. И всему этому самым обидным образом под стать хилые руки, чахлая грудь, заскорузлые ладони, тщедушное тело. Скрюченный, он ковыляет, вечно уставясь в землю, которая, должно быть, не чает поскорее его принять, благо, рассудка он давно уж лишился. Вот кому судил меня рок и кто радостно принял меня в своем доме; там я с ним и живу, и нередко в безмолвии ночи, которая, как бы ни отдалился Феб со своими лучами, никогда мне не кажется краткой, он на мягком ложе заключает меня в объятья и отвратительной тяжестью гнетет белоснежную шею. Потом, смердящим ртом обслюнявив мне губы, трясущимися руками ощупывает нежные округлости и шарит по всему моему злосчастному телу и хрипло нашептывает мне в ухо льстивые речи; холодный как лед, он мнит распалить меня своими ласками, когда сам подле меня распаляется одним желанием, но не убогой плотью. О нимфы, посочувствуйте моему горю! Так промает меня чуть не до света, а под утро тщится возделать сады Венеры, ветхим плугом пытаясь взрыхлить почву, жаждущую благодатного семени, – напрасный труд; поводив негодным от старости лемехом – подобно плакучей иве, помахивающей заостренной вершиной, – сам убеждается, что им не вспахать целины. Обессилев, отдохнет и опять берется за дело, собравшись с духом, и так и эдак силится исполнить то, что ему не под силу; и всю ночь крутится и докучает мне постыдными ласками, не давая покоя. Его иссохшей, голове хватает краткой дремоты, и вот, бессонный, он пускается в долгие рассужденья, а я против воли бодрствую вместе с ним. То возьмется рассказывать о временах своей юности и как его одного хватало на многих женщин, то начнет вспоминать любовные похождения и подвиги, а то еще доберется до небожителей и как только ни поносит и ни срамит их за измены, а заодно и всех смертных, кто хоть раз попрал священный обет супружества; и какие и сколько бед случалось от этого, – все расскажет и ни одной не пропустит. А то разразится целой речью, стоит мне только подумать, что он засыпает:
«О юная женщина, твое счастье, что милосердные боги судили тебя мне, а не какому-нибудь юнцу. У меня в доме тебе не досаждает свекровь, ты одна всему дому хозяйка и мне госпожа; тебе незачем бояться соперниц, я не скуплюсь для тебя на наряды и на все, что тебе по душе. Ты одна мне отрада и утешение в жизни, нет у меня другой радости, как покоить тебя в своих объятиях и чувствовать твои уста близ своих. Окажись ты в руках юнца, что бы тебе досталось? У молодых на уме не одна, а сто возлюбленных, кому же из них и перепадет меньше любви, как не той, что всегда под боком. У них жены часто одни дрожат по ночам в холодной постели, пока они как безумные гоняются за другими; а я при тебе безотлучно. Да и на что мне другая? Боже меня упаси на кого-нибудь тебя променять».
Наслушаюсь я этих речей и, не взвидев белого света от смрадного его дыханья, велю ему замолчать и спать, но что толку. Стоит мне перелечь от него на другой бок, как он, изловчившись, обхватит меня дряхлой рукой и не пускает, а то щуплым тельцем перекинется через меня – я от него, он за мной. Бывает, на рассвете только отвяжется и заснет; но и тогда громким храпом не дает мне сомкнуть глаз; отчаявшись, я молю богов поскорей послать день, чтобы, избавившись от него, где-нибудь в другом месте найти покой. От таких ласк, как мой старик ни старался исполнить долг, я было совсем извелась. Но мне дали полезный совет – принести обеты Венере, и я решилась излить ей, как самой сострадательной из богинь, свое горе и испросить у нее какого-нибудь средства облегчить себе муку; как задумала, так и сделала. Из своих краев я пришла в ее храм неподалеку отсюда, с должным благоговением предстала пред ее алтарем и взмолилась:
«О сострадательная Венера, о святая богиня, чьи алтари я с любовью, чту, преклони милосердный слух к моим пеням. Я молодая, как видишь, цветущая женщина, не утешенная старым мужем, боюсь, не растрачу ли я понапрасну лучшие годы, без отрады дожив до холодной старости. И если моя красота заслуживает того, чтобы ты причла меня к своим подданным, войди в мою грудь, ибо жажду тебя всем сердцем; дай ощутить твой жар, безмерно всеми превозносимый, к какому-нибудь юноше, с которым можно было бы радостно вознаградить себя за все безотрадные ночи».
Не окончив моленья, я внезапно не то уснула и во сне узрела то, о чем сейчас расскажу, не то наяву перенеслась туда, где мне было дано это узреть: но вдруг я увидела себя в блестящей колеснице, запряженной белыми горлинками, высоко над землей; глянув вниз, я только и успела заметить небольшое пространство холмистой земли и лентой извившиеся воды. Вскоре далеко позади остались приветливые Италийские царства и высокие горы Эпира. Потом отвратительные горы Эматии, за которыми мне открылись воды Йемена[157], ключ Дирцеи[158] и Огигийские горы[159], потом древние стены, воздвигшиеся сами собой под звук Амфионовой лиры[160]. И, наконец, передо мной возникли приветливые очертания Киферона – туда и доставили меня белые птицы. Не могу твердо сказать, пылала гора или нет, но зренье убеждало меня в том, что отказывались признать чувства; с опаской ступив на священную землю, я взошла на вершину и увидела кругом среди пламени, доступного только зренью, миртовые рощи, покрывшие всю гору так же, как Оссу и Пиндар[161] покрывают дубравы.
Я пошла наугад, не зная дороги и не ведая, что меня ждет, точь-в-точь как Эней по берегу Африки, и вскоре увидела среди миртов богиню, к которой взывала; явившись в божественном облике; она наполнила меня изумлением, какого мне не довелось испытать. Наготу ее лишь чуть прикрывала тончайшая пурпурная ткань, двойной складкой спадавшая с левого плеча; лик ее сиял ярче солнца; прекрасные золотые волосы струились по белоснежным плечам, а глаза излучали невиданный свет. Стану ли я описывать красоту ее уст, ослепительной шеи, мраморно-белой груди и всего остального, когда это выше моих сил, да и найди я в себе силы описать ее, кто мне поверит! И хотя от древних мы слышали, что Пракситель[162] правдиво изваял ее в мраморе, изваяние это, как ни прекрасно, не может сравниться с богиней, какой ее увидела я. Среди смертных хвалу ей можно воздать лишь таким сравнением: любая прекраснейшая из нас рядом с ней покажется безобразной. Созерцая ее, я не дивилась влюбленности Марса и порицала безумную отвагу Адониса, сына Кинира, в единоборстве с вепрем, и постигла вожделенье богов, когда они узрели ее в хитроумных сетях Вулкана, и еще многое пронеслось у меня в голове.
Но вот богиня приблизилась, и я, преклонив колена средь зеленых кустов, робким голосом повторила ей свою просьбу; Выслушав меня и подойдя вплотную, она велела мне встать с колен и рекла:
«Следуй за мной, и твои упованья исполнятся». Я последовала за ней, и вскоре среди зеленой листвы моему зренью предстал ее единственный сын; восхищенная его красотой, я увидела, что он всем обликом подобен матери, с той разницей, что он бог, а она богиня. Не раз мне пришла на память Психея, счастливая и несчастная разом[163]: счастливая таким супругом и несчастная от утраты его, но стократ счастливейшая оттого, что вновь обрела его волей Юпитера. Наладив крепкий лук, он положил его подле колчана, а сам, разведя огонь, куда жарче земного, с ловкостью, неведомой смертным, из чистейшего золота стал выковывать стрелы, калить их в прозрачном ручье и, укрепив таким образом, вкладывать в лежащий рядом пустой колчан. Мои глаза никак не могли насытиться его созерцаньем, тем более что все в нем было открыто для взора, кроме того, что прикрывали драгоценные крылья. О, какое было бы счастье изведать его объятья, думала я, вспоминая о безобразном старце, доставшемся мне в мужья. Но богиня велела мне взглянуть на ручей, закалявший стрелы. Послушно обернувшись, я увидела, как прекрасны и прозрачны его серебристые струи; рожденный в недрах земли, не сякнущий от жаркого солнца, он был виден до самого ясного, не замутненного илом дна. Ни овечка, ни птица, ни пробегающий зверь не возмутили его чистоты; с обеих сторон осененный зелеными и пунцовыми миртами, он, казалось мне, превзошел красотой даже тот, в котором отражался Нарцисс. При виде ручья мне, ничуть не томимой жаждой, захотелось испить его вод и погрузить в их прохладу свое жаркое тело. Но пока я, склонившись над гладью, вглядывалась в свое отражение, юный бог взмахнул ярко блещущими золотыми крылами, с полным колчаном стрел отлетел прочь и в мгновение – еще более краткое, чем то, что успевает протечь, пока солнце, скрывшись за горизонт, явится антиподам, – он достиг наших жилищ. Не в силах проникнуть далее взглядом, я обратила его к богине: она, меж тем истомленная зноем, совлекла сквозные покровы, ступила в светлый ручей и до горла погрузилась в его прохладные струи; мне она приказала раздеться и последовать за ней. Так я и сделала; ручей обступил меня со всех сторон, но тела наши виднелись в воде так же ясно, как сучок в стекле. Божественными руками Цитерея обвила мою нежную шею, и я изведала поцелуи бессмертных; тотчас я восхвалила себя за то, что вняла благому совету и почти утешилась за все слезы, пролитые с докучным мужем, а вслед за тем, освежившись в водах ручья, я сказала:
«О богиня, если возможно, открой мне, куда улетел твой любезный сын с полным колчаном стрел».
Божественным голосом она отвечала:
«Мы, услышав мольбы, сжалились над твоей бедой и послали за юношей, чья любовь послужит тебе утешением в жизни; ты увидишь, как он тотчас явится, готовый тебе угождать».
Обрадовавшись, я, как могла, со всем усердием возблагодарила богиню. Мы еще были в ручье, когда мой слух вновь поразили удары священного молота, кующего любовные стрелы; поняв, что Амур возвратился, я догадалась, что за ним явился и тот, кому суждено пленить мои взоры. Горя нетерпением увидеть, каков мой суженый, я вскинула голову и огляделась; среди зеленой листвы я узрела бледного и робкого с виду юношу, который медленно приближался к священным водам ручья. Он мне сразу понравился, и его облик запечатлелся в моей душе; однако, устыдившись того, что он видит меня нагой, я залилась румянцем. А он, едва увидев меня, изменился в лице и от удивления замер. По знаку богини мы взяли на берегу одежды и, отойдя от ручья, избрали поблизости небольшую ложбинку, осененную миртами, заросшую прекрасной травой и пестреющими цветами, и там, на свежей лужайке, мы прилегли отдохнуть; потом богиня окликнула юношу, а когда он приблизился, так рекла: «Агапея, любезная моему сердцу, тот робкий юноша, по имени Апирос, которого ты видишь среди травы, будет отныне твоим возлюбленным, как ты просила: смотри ревностно охраняй чистоту огня, который ты отсюда уносишь». Я хотела ответить, но тут мою нежную грудь уязвила стрела, посланная могучей рукой Амура, а богиня продолжила:
«Мы даруем тебе рыцаря, нового на службе любви; он всем обладал сполна, но не знал нашего пламени, теперь оно зажжено в нем, ты же питай в нем любовный пламень так, чтобы холодность, уподобившая его Аглавре, навсегда оставила его сердце и чтобы пылкостью он сравнялся с Юпитером». Так она рекла; все еще трепеща от страха, я было открыла рот, чтобы ей отвечать, как вдруг увидела себя молящейся в том же храме перед ее алтарем; немало дивясь, я огляделась, ища Апироса, и в этот миг ощутила в груди золотую стрелу. А рядом со мной, тоже уязвленный стрелой, стоял бледный юноша и неотрывно меня созерцал; догадавшись, что он пылает тем же огнем, я засмеялась и, довольная, обнадежила его взглядом. А после того как в служенье мне и богине он узнал жар любви, я сочла его исполненным доблести и, отвергнув, насколько могла, холодные объятья старого мужа, предпочла им объятья того, чью бледность сменил румянец любви. Вот почему я предана всей душой Венере, ее одну славлю, ей одной воздаю почести и служу; никому не хочу принадлежать, кроме нее, и другие боги мне неведомы; ее же волей я войду в небесное царство; теперь, зная все то, что я вам поведала, вы не удивитесь усердию, с каким я посещаю ее храмы.
Окончив благую повесть, она радостным голосом запела такие стихи:
XXXIII
XXXIV
Меж тем Амето вернулся к сладостным размышленьям, обретая в них не меньшую отраду, чем в созерцании нимф, хотя порой огорчался краткостью их речей; его удручало, что беседе скоро наступит конец, а с концом ее наступит и миг расставанья. Тем временем его слуха достиг рассказ нимфы о том, как ее выдали за старого мужа, и, опечалившись, он стал досадовать на свою жизнь: «О боги, о произвол неба, о коварство Фортуны, я бы проклял вас, если бы не страшился ответной злобы. Зачем вы возвысили меня душой, унизив рождением? За какие грехи я родился под несчастной звездой, обрекшей меня горестям жизни? Эта юная дева влачила печальные дни со старым мужем, подумать только, за что? И где же тогда был я, о Фортуна, жестокая к моей доле? Разве я не был достойнее ее, чем этот старик? Чем он больше моего заслужил твою милость? Тем ли, что богаче меня, но зато у меня есть молодость, которой ему не вернут все сокровища мира, если только Медея не омолодит его, как Эзона. Конечно, Агапее он не чета, а я бы во всем ей угождал; по крайней мере, в том, чего больше всего желают юные девы, я бы послужил ей куда лучше, чем этот старик. О судьба, ты думала повредить мне одному, а досталось троим: старику – вечное покаяние, деве – урон, а мне – утрата великого блага. Если бы я смел возроптать, я показал бы тебе, какой гнев меня жжет и какая снедает досада. О несчастная молодость бедняков, ты не пора их жизненной силы, а залог грядущих невзгод, так минуй же скорей, раз богатства значат больше, чем доблесть: смерть – лучший удел, чем ожидание седой старости, горчайшего бедствия нищих. О красота, бренное благо, зачем ты мне, если от тебя мало проку? Секитесь, светлые кудри, редей, борода! Седые счастливее нас: ах, какая от этой мысли берет досада! О юная нимфа, зачем ты начала любовную повесть? Мне было почти довольно лицезрения твоей красоты; утешенный, я созерцал тебя, а теперь жалость к тебе и к себе исполнила душу скорбью, а радость обернулась печалью. Но если ты так же мудра, как прекрасна, последуй примеру Елены, променявшей седые виски Менелая на золотые кудри Париса; ведь так же поступила бы и Брисеида[166], не заупрямься Ахилл. А если ты не знаешь этих примеров, я тебе о них расскажу; да я сам, если я по душе тебе больше, чем старый муж, готов вечно угождать тебе во всем, чего пожелаешь. О всевышние боги, дозвольте ей стать моей, я, если нужно, скроюсь с ней на край света. С оружием в руках буду отважно ее защищать, если муж снарядит погоню: никакой труд мне не в тягость ради такой красоты, и самую смерть за нее я почел бы высшей наградой».
Так он долго сетовал, снова и снова устремляясь взглядом к прекрасной, и внимал ее повести, завидуя счастью Апироса; как бы желал он оказаться на его месте, в порыве желанья мня, будто сам видит ее в светлом ручье обнаженной; в упоении он восхвалял прелести, которых не видел, обнимал их, прижимал к себе и покрывал поцелуями, и под конец распалился не меньше, чем нимфа. Но пока он предавался таким мечтам, она окончила песнь, тогда, очнувшись, он повернулся к юной деве в зеленых одеждах и молвил: – О благородная нимфа, если вам будет угодно, поведайте нам о своей любви; молю богов, чтобы ваш рассказ, меньше удручил нас, чем рассказ той, что сейчас умолкла, окончив речь.
Радостно засмеявшись, нимфа вскинула голову при этих словах Амето, и ясное лицо ее предстало взглядам подруг; изящно, с важностью она повела рукой и начала так:
XXXV
– Много любовных историй я перебрала в надежной памяти, и каждую хотелось бы мне вам поведать. Но сначала вы услышите о моем происхождении, а потом, соблюдая заведенный порядок, я расскажу ту историю, какая более властно запросится на язык. Сатурн уже был низвергнут Юпитером, когда эвбейские юноши, покинув Халкиду[167], на своих кораблях пристали к Капрее[168] близ священных оракулов богини Минервы; там они поселились и умножились в числе так, что им стало тесно на острове, отчего добрая часть их переселилась на Питтакузские острова. Но и те оказались малы, когда разрослось потомство, и тогда отделившаяся часть избрала место близ Авернского озера[169], вернейшего прохода к богам преисподней, к Миртовому морю и к мутному устью Волтурна. Приветствовав ближние горы, обильные рощами, и долы, пригодные для посева и плодородные с виду, они надумали заселить край, где, как бы ни разрослось их потомство, им не грозила теснота, вынуждающая искать новых пристанищ; распахав почву изогнутым плугом, пришельцы разделились на два народа, ибо некогда прибыли на Капрею с двух островов, и место своего поселения нарекли Кумы.
Еще не посетил в тех местах древней годами Сивиллы сын троянца Анхиза[170], не сорвал на плодоносных холмах священных ветвей для подношения Прозерпине[171], не предал вечному погребению бренных останков Мизена, когда благородный и многолюдный град опоясали высокие стены, вознеслись к небу могучие башни и великолепные храмы. Но Юнона, позавидовав смертным, наслала мор на расплодившийся люд и, равнодушная к жертвоприношениям и мольбам, грозя худшими бедами, вынудила многих покинуть кров, Отплыв в поисках новой гавани, они миновали еще неведомые им теплые и приятные для купанья Байи, богатые серой горы и достигли Фалерна, еще не взрытого Цезарем[172], где виноградная лоза дает отменные вина; поднявшись в гору, они оказались лицом к лицу с огнедышащим Везувием, который одним видом своим внушал ужас. Потом обратили взгляды к подножью, оглядели долину и дальше не пошли; придирчиво рассмотрев окрестности, они решили, что здесь без большого труда смогут осуществить свой замысел. Прежде всего они изучили небесные знаменья и сочли их благоприятными своим намерениям, потом убедились в том, что местность, отделенная холмом от моря, плодородна и изобилует разными благами; приветливая и веселая гавань тоже показалась им удобной, только воды было не вдоволь; однако они положились на свои силы и решили, не ища лучшего, осесть в долине; с тем они спустились с холма там, где между Фалерном и Везувием скудная река вливает в море усталые воды, и без промедления принялись возводить по склонам новые стены. Но не успели они увидеть дно вырытых рвов, как Юнона, не утолившая гнева, вынудила их вернуться к прежним жилищам. Они отплыли назад тем охотней, что еще раньше из-за дурного предзнаменованья заколебались, стоит ли продолжать начатый труд. Дело в том, что, раскапывая землю, они в недрах ее обнаружили благородную усыпальницу из белоснежного мрамора; и, с трудом разобрав высеченную на ней малопонятными буквами надпись, прочли: «Здесь покоится дева Партенопа».
Опасаясь того, что находка предвещает им бесплодие и вымирание, они вернулись назад в не столь благодатную местность, а оставленной навеки оставили имя той, чью гробницу нашли. Возвратившись в свои жилища и недолго пожив в них, они вновь испытали на себе гнев Юноны; даже Эгине в царствование Эака не выпадало таких бедствий[173], какие выпали этим людям, оплаканным даже врагами. Но время шло, и немногие выжившие снова, в непоседливости своей, стали подумывать о новых местах; никакой край не манил их так, как тот благодатный, где их предки обнаружили гробницу Партенопы; а старинной надписи они дали обнадеживающее толкование: дескать, с сицилийской девой там, без сомнения, погребены бесплодие и смерть, что предвещает городу долголетие и процветание, и как удел города враждует с уделом девы, так жителям его суждено с оружьем в руках враждовать с сицилийцами. Раздельно прибыв в Кумы и раздельно покинув их, они так же прибыли в новое место; большая часть прибывших продолжила кладку стен на высоких склонах, через препятствия довела мощные стены до самого моря и опоясала ими новый город[174], который так и назвали, в отличие от старого, откуда пришли. Остальные, уступая числом, но не делом, осели на расстоянии брошенного камня в небольшой долине посредине между соплеменниками и Фалерном. Язык, обычаи, боги – все у них было общим, только жилища раздельны. В скором времени город украсился храмами, театрами, домами такими, что любо взглянуть; с каждым днем он становился чем дальше, тем лучше на зависть приходящим в упадок окрестным селениям; а в новые века стал великолепнее прежнего, многолюден и пышен и расширился так, что обе старинные части стали единым городом, прославленным на весь свет. Но покуда все это шло своим чередом, Эней, покинув родные места, был изгнан со Строфад, бежал от берегов Африки, оставил Сицилию, посетил подземное царство и, наконец, вошел в величественное устье Тибра с кумирами троянских богов; там, приобретя дружбу Эвандра[175], заклав гневной Юноне белую жертвенную свинью и убив Турна[176], он вместе с Лавинией[177] стал править Лаврентом и положил начало славному роду Юлиев[178]. От священной девственницы этого рода и Марса родился Ромул; тот, строго блюдя справедливость, упорными усилиями восстановил древнее жилище Эвандра; стараниями его и преемников возведены были стены вокруг Палатина, а следом вокруг Целийского, Авентинского и других холмов[179], которым суждено было, вознесясь над равниной, покорить мир. А когда в городе, нареченном по имени основателя, кончилась власть царей и немало лет прошло под управлением свободно избираемых консулов, ступени капитолиев вместо дерна и соломы покрыл белоснежный мрамор, сияющий золотом; повсюду явились высокие дивные храмы, полные разных богов, шумные театры, куда стекались юноши, которым больше не было нужды похищать сабинянок; и вся округа заселилась народом, могучим и приводящим в трепет весь мир; а когда город отпраздновал невиданные триумфы над восточными племенами, Испанией и другими народами, имя Рима прогремело по всему свету. А после того как над ним стал властвовать божественный Цезарь, он вознесся над целым миром; покуда боролся Цезарь за власть, немало величайших тягот пришлось претерпеть ему в краю над Ибером еще до сражения при Фарсале, но, выйдя из них победителем, он повел за собой на новые подвиги людей древних родом, благородных нравами, прославленных верностью, сияющих доблестью, яростных в сражениях и стойких в трудах; этих людей, преданных ему до последнего дня его жизни, он сам после одержанных побед наградил римским гражданством и высоким положением. А потомки их, благодаря своей доблести, всегда возвышающей тех, кто ее проявляет, со временем приобрели обширные земли, богатства и должности, и роды их процвели. Об именах их нет твердых сведений: одними упоминаются Фрезопани, другими Аннибали. Что вернее, за давностью лет неустановимо: впрочем, известно, что среди носящих оба имени есть и первосвященники и полководцы.
Один из потомков этих людей после разорительных нашествий вандалов оставил Рим и подчинил своей власти древний город, родину Ювенала[180]; правя им, он себе и своим наследникам, которые стали мне предками, дал имя города[181]. Часть их, и среди них мой отец, переселилась в тот пышный город, о котором я рассказала раньше, и заняла в нем высокое положение близ престола того, кто сейчас в нем правит; этот монарх[182], осыпанный дарами Паллады, алчный и скупой, заслуженно прозван Мидасом по имени Мидаса-царя. Как и предки его, носящие тогу галлы, он почитал названный род и выдал за моего отца свою молодую и знатную соотечественницу, превозносимую всеми за красоту, а еще более за благородство нрава. Она, как богиня ста рек, умела направлять все теченья в нужное русло, меня же при рождении наградила двумя отцами, из которых один более знатен, а другой, без сомнения, более честен. Но мне не хотелось бы, чтобы виновной сочли мою мать или осудили за измену супругу, поэтому я раскрою вам тайну того, как у нее силой похитили честь.
Солнце уже отторгло немало часов у ночи и, третьим братом войдя в созвездие братьев Елены[183], затмило их блеск, когда упомянутый мною Мидас был увенчан двойною короной и в честь этого вознамерился устроить великое торжество, на которое пригласил знатных людей из всех подвластных земель. В город на праздник отовсюду явились дриады, лесные нимфы, наяды – подданные монарха, но среди всех красотой выделялись партенопейские жены, украшенные золотом и дорогими камнями, а меж ними прекраснейшей была моя мать.
Расставили столы и за них усадили множество гостей, предоставляя каждому место сообразно знатности рода. В серебряных сосудах подали обильные яства, а в золотых искусной работы кубках – благородные вина для утоления жажды; в царской зале пирующим прислуживали дочери именитых людей; блистающие покои гремели музыкой, – праздник был в самом разгаре, когда государь в роскошных одеждах, окруженный придворной знатью, стал с приветливым видом обходить гостей, поощряя веселье. В то время как он любовался то одной, то другой дамой, он остановился взглядом на лице моей матери, чью красоту особо отметил; и, не сказав ни слова, тут же решил, что не преминет более счастливым образом узнать ее прелести, если не помешает злая судьба. Веселый праздник завершился в положенный срок, а с окончанием его гости разъехались по домам. Но моя мать была среди тех избранных, кому часто приходится бывать при дворе, ибо муж ее занимал там высокую должность. От частого созерцания памятных черт новый монарх еще более распалился и стал искать случая исполнить задуманное. Но судьба, попечительница власть имущих, сама о нем позаботилась, подстроив так, что моей матери понадобилось обратиться с просьбой к благожелательному монарху; выслушав, он не поскупился на обещания. Однако так коварно обставил дело, что, как только она стала добиваться обещанной милости, сама попалась в расставленные силки и против воли досталась ему в обладание. Утолив его вожделение, она получила просимое и, видя, что все осталось в тайне, умолчала о совершенном насилии. Если бы все это не привело к моему рождению, я бы, конечно, сказала, что она согрешила, не последовав примеру Лукреции[184]. Но оскорбленное лоно то ли от обмана, то ли от мужнего семени в тот же день зачало плод, и в должный срок моя мать разрешилась от бремени мною.
Я была совсем маленькая и ничего об этом не знала, когда моя мать, задумав перейти в иной мир, призвала меня к себе и, наказав держать случившееся в тайне от всех, как держала сама, открылась мне в том, что я вам сейчас доверила, как самой себе. А на признание, по ее же словам, она подвиглась для того только, чтобы я принимала от государя дары с большим доверием, зная, что они исходят, может быть, от родителя. Вот так, не зная, кто мне отец, я обрела сразу двоих; но вскоре мнимый, а возможно, действительный мой отец, собравшись уйти вслед за матерью, завещал меня попечениям дев-весталок[185] для того, чтобы, оберегая чистоту моих нравов и занятий, они украсили тем мою юность. Благочестивые заботы пошли мне впрок: я так охотно подражала всем обрядам весталок, что одного только мне недоставало: принять их обеты. Но от того, что я их покуда не приняла, Веста благоволила мне ничуть не меньше, как однажды самолично дала мне понять. Девственное солнце уже покрыли Гесперийские воды, и первый бессонный петел уже пропел, и звезды стояли в небе, когда я, совсем еще юная, сидя без сна у маленького окошка, смотрела на звезды, размышляя об их движении, красоте и вечности, и внезапно увидела перед собой Весту в благочестивых одеждах, окруженную девами; милостиво взирая на меня, пораженную, она обратилась ко мне с такими словами: «Милая девочка, что ты там видишь?»
Я едва могла вымолвить слово, но не хотела оставить ее без ответа; она же подошла ко мне ближе, и, когда я благоговейно склонилась к ее ногам, рекла: «Я та богиня, чей огонь ты, чистая душой, хранишь вместе с другими непорочными девами. Желая выказать тебе благодарность, я клянусь Стигийскими водами: если ты столь же усердно будешь хранить этот огонь в продолжение всей твоей жизни, Юпитер наградит тебя венцом Ариадны, который восемью звездами блещет на ясном небе».
И в ответ на мое обещание она указала мне божественным пальцем созвездие, после чего со словами благодарности скрылась из глаз. Исполнившись радости, я решила до конца дней жить в ее священных храмах. Но судьба распорядилась иначе, ибо внешность моя противоречила намерениям и явилась причиной того, что я нарушила свой обет; дело в том, что моя красота приглянулась одному из знатнейших юношей того города, где я родилась. Этот юноша благородной крови, видный собой, обильный дарами Юноны, сначала ко мне посватался. Но когда я его отвергла, он не смирился и попросил моей руки у того, кого полагал моим отцом; его просьба была выслушана благосклонно, и я не посмела ослушаться объявленной воли. Тем не менее я проявила бы строптивость, если бы мне не было дано знать, что супружество не помешает мне хранить священный огонь богини. И так я стала и остаюсь супругой того, кто меня домогался, но, не утратив надежды обрести венец, радостно посещаю храм Весты и воздаю ей особые почести.
А теперь я расскажу вам, как изведала власть Венеры. Став женой, как вы знаете, упорного в желаниях юноши, я прожила с ним несколько лет до того времени, как ему по какой-то надобности пришлось уехать в Капую, некогда один из трех славнейших городов мира. Оставшись одна, я боязливо влачила одинокие ночи в холодной постели, пока однажды – в ту пору года, когда Аполлон лишает силы холодный яд Скорпиона[186], – уснув в одиночестве мирным сном, я не увидела в обманчивых образах сновидения то, что без обмана происходило со мной наяву. Мне снилось, что я в объятьях супруга, и уже близок тот миг, которым мы всего более дорожим наяву и во сне, как вдруг восторг пересилил сон, и тот, отлетев прочь, оторвал меня от груди мужа; очнувшись и вспомнив, что его нет, я внезапно увидела себя в объятьях юноши. Язык мой уже готов был звать на подмогу слуг и перед всеми обнаружить печальный обман, я поспешно рванулась прочь с пышного ложа, но бесстрашный юноша, обладая силой большей, чем я, схватил меня и удержал от крика, сказав несколько слов голосом, который я тотчас признала. Ослабев духом, я затрепетала, как гибкий тростник, колеблемый ветром, через силу умоляя его оставить меня и пощадить целомудрие ложа. Но, после того как он объявил, что смерть предпочтет разлуке, всячески стараясь прогнать от меня страх сладкогласной речью, я подняла полог и зажгла светильники, чтобы удостовериться, тот ли он, за кого я его приняла, а убедившись, что слух не обманул меня, я обратилась к нему:
«О юноша, скорее безрассудный, чем мудрый, не простирай руки дальше, чем мне угодно, если жизнь тебе дорога: любовь внушают приятными манерами, а не силой. Говорят, будто женщины любят, чтобы их силой склоняли к тому, чего им и так хочется, но здесь для этого неподходящее место; да и если бы я этого захотела, то время у нас еще есть, поэтому я буду задавать вопросы, а ты отвечай, и если я увижу, что ты достоин меня, тебе не понадобится ни сила, ни уговоры; в противном случае ты только напрасно утомишь и язык и руки».
Выслушав, он с жарким вздохом отпустил меня и отодвинулся на другой край постели, после чего сказал: «Я явился сюда не осквернять целомудрие твоего ложа, а как пылкий возлюбленный, чтобы подле тебя остудить свой жар, с которым иначе не могу совладать, разве что покончив с собой по твоему веленью. И я обещаю, что расстанусь с тобой или утолив желание, или погибнув; я не стану домогаться силой твоей любви или ждать, пока кто-нибудь ворвется сюда и моей кровью обагрит себе руки, я сам безжалостно вонжу себе в грудь этот острый нож. Но я отвечу тебе на то, о чем ты хочешь меня спросить».
Меня не испугали жестокие клятвы и, твердо держась своего намерения, я спросила, как он сумел столь отважно проникнуть в дом; на что он отвечал: «Это твоя Экатен провела меня удобным и безопасным ходом, побежденная уговорами и чародейным зельем из разных трав; тем же способом я проник бы и к тебе в душу, если бы желал заполучить твою любовь силой». Я подивилась такому признанию; но поверила ему на слово, ибо другого пути не знала. Тогда я спросила у него, как, когда, где и почему я ему приглянулась. Он несколько раз вздохнул и отвечал голосом кротким и тихим: «О прекрасная, пламень моего сердца, я родился неподалеку от места, где родилась твоя мать; еще младенцем я был привезен в Этрурию, откуда, возмужав, прибыл сюда. Когда я был уже в окрестностях города, небо, проницая грядущее, отчасти явило мне то пламя, которому суждено было меня охватить в городе, дотоле мне неизвестном; не знаю сам, по какой причине, погрузился в приятные размышления; замечтавшись, я вдруг увидел себя посреди города; вид улиц, где я никогда не бывал, приятно занимал мою душу. И виделось мне, что я иду по одной из этих улиц и внезапно вижу перед собой прекраснейшую деву с прелестными чертами лица, изящную, в зеленых одеждах, убранную соответственно возрасту и древним обычаям города; радостно меня приветив, она взяла меня за руку, поцеловала, а я поцеловал ее; после чего приятным голосом она сказала мне: „Приди туда, где все твое благо“. Только я хотел за ней последовать, как меня внезапно тряхнуло, и, с ощущением боли очнувшись от грез, я увидел, что лошадь споткнулась и сейчас свалит меня на землю, а впереди виднеется тот самый город, где я только что находился в мечтах. Но образ его уже исчез из моей памяти; огорченный случившимся, под смех спутников я проехал через ворота и вступил в город, где прожил всю пору юношества, не вспоминая об увиденной деве; как все другие юноши, я вскоре начал заглядываться на ясную красоту женщин этого города. Среди них была одна нимфа по имени Пампинея; удостоенный взаимности, я довольно долго ее любил. Но меня отняла у нее своей красотой другая, по имени Абротония, и я сделался ее возлюбленным. Она превосходила Пампинею красотой и знатностью и пленила меня своим обхождением; но недолго я находил отраду в ее объятьях: по наговору или другой причине она сурово меня отвергла, и жизнь мне постыла. Много раз я тщетно пытался вернуть утраченную милость, а однажды был так подавлен тоской, что набрался смелости и, оставшись наедине с ней, сказал: „Благородная дева, если я могу еще уповать на твою любовь, я соединю все свои мольбы воедино, лишь бы добиться от тебя милости“. Но она отвечала: „Юноша, красотой своей ты достоин любви, но бесчестием своим ты ее недостоин. Поэтому живи, как тебе заблагорассудится, но оставь надежду вернуть себе мою благосклонность“.
Проговорив это, она поспешила уйти, точно опасалась меня. Скорбь нетерпеливой Дидоны при виде отплывающего Энея по силе не могла бы сравниться с моей, но я о том умолчу, зная, что словами не передам и сотой части того, что испытал; в тоске я удалился домой и там не раз готов был положить конец моим горестям тем же способом, что Ифис или Библида. Но вот день померк, ночь объяла всю землю, и на меня, погруженного в печальные мысли, сошел сон подобием смерти. Не знаю, какой бог надоумил Морфея послать мне из жалости или жестокости разнообразные сновидения, только они полны были ужаснейших образов. Под конец мне привиделось, будто я сижу в углу моей комнаты, а передо мной стоят Пампинея и сердитая Абротония; обе они глядят на меня с насмешкой, злыми словами глумятся над моей бедой и презирают меня. Я молю их оставить меня, раз они сами явились причиной моей скорби. Но все мои увещеванья напрасны, они только больше изощряются в оскорблениях и продолжают донимать меня язвительными речами, отчего скорбь терзает меня все больше и больше. Тогда, подняв голову, я снова говорю им: „О девы, глумящиеся над моим несчастьем и надо мной самим, который так усердно вас чтил, оставьте меня; эти глумления – дурная награда за стихи, в которых я воспел вам хвалу, и за все труды в вашу честь“. На это Абротония пылко мне возражает: „Не бойся, твои мучения будут недолги, скоро ты увидишь ту, кому воспоешь хвалу громче, чем нам; мы затем и явились сюда, чтобы заставить тебя умолкнуть, если захочешь воспеть другую“.
На это я отвечаю: „Боже, упаси меня от того, чтобы, избавившись от вашего ига, чего я жажду, я подпал под другое или стал прислушиваться к стихам, которые диктует мне Каллиопа[187]“.
На это они без промедления отвечают: „А мы и не удерживаем тебя, ибо та дева, еще не достигшая твоих лет, стократ жесточе овладеет твоей душой; если хочешь взглянуть на нее, подожди, сейчас мы ее покажем“. Так они сказали, и вдруг все исчезло. Удивленный, я медленно приподнялся на горестном ложе и стал нашаривать в темноте огонь; наткнувшись на угольки, чуть тлевшие под золой, я от неожиданности обжег дрожащие пальцы, отдернул руку и, проворно схватив другой дымящийся уголек, поднес его к сухой пакле и подул на слабый огонь; тотчас яркий свет разогнал сумрак ночи, которая способствовала моей печали. После этого я вернулся к прерванным размышлениям и, скорбный, долго оставался без сна. Однако ночь еще не успела завершить трудов, когда я вновь, ослабев от дум, отдался благодатному сну. Но не успел я погрузиться в его глубины, как передо мной снова явились обе насмешницы, хотя теперь в их лицах было меньше издевки; а между ними я увидел невиданно прекрасную молодую женщину в зеленых одеждах. „Вот, – сказали они, – та, о ком мы тебе говорили, она будет властвовать твоим сердцем, и ради нее тебе придется выказать всю свою доблесть“. Я ничего не ответил, но, забыв об обидах, весь погрузился в отрадное созерцание, говоря про себя:
„Поистине перед ее красотой меркнет все, что я видел; нет подвига, перед которым отступит тот, кому дано заслужить ее милость“. И вдруг затерявшийся в памяти образ, некогда виденный, живо встал пред моими глазами; я понял, что это та самая дева, которая в отрочестве явилась мне в грезах при въезде в город и, поцеловав, радостно позвала за собой. И хотя Феб с тех пор шесть раз прошел через двенадцать небесных знаков, правдивое воображение прояснило в затуманенной памяти виденные черты, и они совпали с чертами той, кого я сейчас созерцал. Обрадованный, я с каждым мигом преисполнялся восхищенья все больше и больше, пока оно наконец не пересилило сна, вместе с которым исчезли образы обеих насмешниц и той, на кого мне было так отрадно взирать. Бдительный кочет пением уже оповестил о наступлении дня, когда я, расставшись со сном, вознес к небу мольбу о том, чтобы увиденное обернулось правдой; затем, питая твердую надежду на удачу, я отправился обходить все места, где собираются прекрасные девы и жены, чтобы найти ту, что предстала мне в снах; утрату прежней любви я переносил теперь с меньшей скорбью. Шестнадцать раз предстала полной и столько же раз двурогой Фебея, прежде чем я отыскал среди многих красавиц ту, чей образ лелеял. Но высший промысел все в мире устраивает целесообразно: в ту пору, когда солнце перешло за середину созвездья Овна; в тот день недели, на заре которого Сатурн, гонимый сыном, стал править в Лациуме[188]; в тот час, когда Феб миновал первую треть неба, я вошел в храм, носящий имя того, кто[189], желая сподобиться царства бессмертных, всем телом принял страдание, которому Муций Сцевола перед Порсенной[190] подверг лишь одну свою руку. Внимая хвалам, возносимым Юпитеру за посрамление Дита[191] (их пели жрецы, подражавшие бедностью Кодру[192] и давшие обет удовлетворять одни простейшие нужды, отвергая все лишнее), я увидел вас, красивейшую во вселенной, в темных одеждах, и мое сердце, почти забывшее о том, что я вам рассказал, но еще не забившееся ради другой, внезапно затрепетало. Не сразу я понял, что со мной происходит, и, глядя на вас, попытался вспомнить, видел ли я вас прежде, но из-за цвета одежды от меня ускользало время и место. Однако ваш благородный облик, властвуя над моей душой, уже зажег меня пламенем, которым я с тех пор горю и не перестану гореть. Весь тот день я напрасно утруждал свою память, и все было бы тщетно, если бы я не пришел в тот же храм на другой день по случаю праздника; там, как вы помните, я увидел вас в тончайших зеленых одеждах, в блеске золота и драгоценных камней, прекрасную от природы и благодаря убранству. Как только зеленое платье предстало моим глазам, мой разум, который все время был начеку, тотчас узнал вас; и я с уверенностью сказал: „Это та самая, что в моем отрочестве и недавно явилась мне в снах, это она с радостным ликом приветливо возвестила мне скорое вступление в город, это она будет властвовать над моим сердцем и, как обещано, будет моей госпожой“. С того часа я предался вам всей душой и открыл вам свое сердце, которое перед тем поклялся замкнуть навеки; приняв вас в него, я до конца дней буду хранить в нем ваш прекрасный облик и за вашу красоту буду вас как единственную госпожу чтить, любить и ценить превыше всякой другой. Итак, если вы обдумаете все, что я увидел, а вы услышали от меня, если вы вспомните, как я на вас взирал, вы убедитесь, что суждены мне самим небом и должны быть моей по долгу любви. Поэтому, всей душой принадлежа вам, я молю вас, будьте моей, иначе разом погибнет и моя жизнь, и ваше доброе имя».
И он умолк, обливаясь слезами. Выслушав его долгую речь, я по многим признакам убедилась в силе его любви. Но пока я, видя в его правой руке нож, готовый миловать и казнить по моему приговору, раздумывала, как мне быть, ибо жалость влекла меня в одну сторону, а веление супружеского долга в другую, Венера, пособница влюбленных, явилась и, разлив в комнате яркий свет, невнятным шепотом стала мне угрожать. И наконец, видя, что мои колебания затянулись, грозным голосом возгласила: «О дева, даруй жизнь моему рыцарю, если не хочешь навлечь на себя гнев богов». И с этими словами исчезла, а я, пронзенная огненным лучом, загорелась любовью к юноше. Но и тут я все еще колебалась, обнаружить ли то, что внезапно ощутила в душе, созерцая его обнаженного и прекрасного при слабом свете, проникавшем через тонкий полог, и про себя твердила: «Что, что удерживает тебя? Приди же к нему, обвей томными руками его нежную шею». А он тем временем ждал моего ответа и наконец, видя, что я молчу, вопросил: «Каков твой приговор, о госпожа? Пронзит ли мою грудь холодное острие или согреют твои объятья?» Устрашенная, я отбросила холодность и ринулась к нему на другой край ложа. Выхватив у него проворной рукой острый нож, я обняла его, много раз поцеловала и заключила:
«Юноша, дух мой отступает пред натиском богов, твоей смелости и красоты. Я навеки твоя, как тебе предрекли сны; едва ли мне надо просить, чтобы и ты был навеки моим, но если надо, то вот я тебя прошу быть моим отныне и навсегда».
Он с радостью, страшными клятвами, поклялся мне в том, чего я просила. И тогда я, больше не колеблясь, удостоила его желанной награды; с тех пор он мой и пребудет моим всегда, послушный мне и моим наставленьям. Так я стала служить Венере, а видя, как она печется о своих подданных, я с еще большим усердием чту ее как мою богиню; и тем ревностнее, чем дольше не решалась ей покориться. А, для того чтобы угодить Калеону, который называет меня Фьяметтой, и в память о том, что до пашей любви он увидел меня в зеленых одеждах, я с радостью одеваюсь только в зеленое; и еще в память начала нашей любви и в вечную честь богини я радостно посещаю ее храмы. После этого ей оставалось только пропеть стихи, и она начала:
XXXVI
XXXVII
Распорядившись, кому из нимф рассказывать в свой черед, Амето удобно расположился на зеленой траве среди пестрых цветов, уставил в землю локоть и подпер левой рукой белокурую голову. Глазами, ушами и помыслами он тотчас обратился к лицу, речам и страстям прекрасной девы, отвлекшим его от прежних раздумий, и подчинился теченью ее рассказа. С наслаждением внимая повествованью о древности благородной Партенопеи, он восхвалял ее про себя и вспоминал, что не раз слышал про то, какая превосходная охота в этом крае, прославленном обилием молодых резвых козочек, проворных, быстроногих косуль и ланей, зрелых годами, знающих, как увернуться от сетей, собак и охотничьих стрел. Потом стал раздумывать о дерзости Калеона и, поначалу сочтя ее безрассудной, под конец восхвалил, решив, что Фортуна на стороне дерзких, да и со столь прекрасной дамой осторожность куда предосудительней, чем безумная смелость. Но больше всего он подивился вещему сну и рассудил, что его, без сомнения, промыслило небо; с пылким желанием он подумал: «А что, если бы на месте Калеона был я, и все завершилось бы худшим из того, чем могло завершиться, то есть смертью, ибо что хуже смерти? Ничто. Ее все почитают наивысшим несчастьем, но такой конец то ли ждал бы меня, то ли нет. А если бы он все же меня настиг, я принял бы его с благодарностью, хотя говорят, что умирать хорошо, спасая другому жизнь. Однако разве есть надежнее путь в жилище богов, чем расстаться с душой на руках у такой прекрасной нимфы или хотя бы ради нее? Нет, конечно, а значит, Калеон был мудр, а не безрассуден».
Но пока он рассуждал таким образом, прекрасная дама, окончив повесть, начала стихи, и ему пришлось, отвлекшись от своих дум, оглядеть оставшихся, чтобы решить, чей черед продолжать. Оказалось, что нет больше никого, кроме Лии; взглянув на нее, он залюбовался ее красотой: и, дивясь ей больше прежнего, пораженный, молчал. Ее одежды всюду блистали золотом, прекрасные волосы обвивал дубовый венок, а лицо будто озарял дивный свет. Долго созерцая ее, он увидел, что она так же прекрасна, как ее подруги; и, почувствовав, как он богат ее милостью, отдал ей всю свою душу и укорил себя за недавние мысли, когда с пылким желаньем хотел то быть на месте Аффрона, то превратиться в Ибрида, то стать Дионеем, то поменяться местами с Апатеном. Апиросом и Калеоном. Нельзя сказать, чтобы ему вдруг стало в тягость представлять себя возлюбленным этих нимф или чтобы он их отверг, но он устыдился того, что полагал других счастливей себя. Тут, однако, услышав, что нимфа окончила песнь, он очнулся и со смиренным видом просил Лию последовать примеру подруг; улыбнувшись, она так начала:
XXXVIII
– История моей любви заключена в немногих словах, а так как до прохладных сумерек еще далеко, и я осталась одна, то я постараюсь занять время беседой так, чтобы оно протекло не праздно. Повесть моя будет долгой. Сначала я расскажу о происхождении нашего города, а потом постепенно дойду и до того, как Венера явила мне свое пламя. Никто еще не успел прослышать о том, что Юпитер похитил Европу, когда обеспокоенный Агенор, достойный жалости и безжалостный одновременно, отдал жестокий приказ сыну Кадму[201], и тот, повинуясь отцу, стал изгнанником. Скитаясь в поисках пропавшей сестры, он благородной душой постиг высокую мысль – возвести для себя и своих сидонских товарищей новый град. Наученный Аполлоном, он устремился за телкой, не знавшей ярма, через Ионийские горы и долы и там, где она с мычанием прекратила свой бег, он вместе с мужами, выросшими из драконьих зубов[202], основал беотийский град[203], которому, не родись в его стенах столь красивые девы, суждено было бы, кто знает, более долгое процветание. Выдержав гнев Юноны, может быть, за Данаго и бедняжку Семелу, опоясанный после бед Атаманта стенами под звук Амфионовой лиры, он перешел наконец в руки Лая; под его властью, огромный и многолюдный, выстоял против всех могучих соседей и радостно приносил жертвоприношения Вакху. За несколько дней до гибели от руки сына Лай успел выдать младшую сестру Ионию за Оркама, знатнейшего человека в царстве. Достигнув середины жизни, чета уже начала клониться к печальной старости, не имея потомства, когда Иония, несмотря на плачевное положение города из-за вечных распрей враждующих братьев[204], со слезами вознесла Вакху жалостные мольбы, прося остаток дней не дать ей прожить бездетной. Как ни утомили бога непрестанные мольбы фиванцев о благоденствии родины, он приклонил слух к жалобам Ионии и явил милость чете, обреченной не увидеть своего сына. Возрадовавшись, Иония во тьме ночи отрадно зачала с мужем желанный плод, после чего раскинулась на широком ложе и долгим молчанием приготовилась к безмятежному сну. Но когда он проник в ее ревностную душу и объял отяжелевшие члены, бодрствующим очам души предстало такое видение: будто бы, выносив плод, она сама призвала Люпину и – подобно тому как во сне Астиага Мандана разрешилась лозой, осенившей всю Азию[205], – разрешилась облаком дивных размеров, которое одним концом облегло небо, а другим придавило землю и простерлось за видимые пределы; дважды его раскололи ужасные молнии, но оно снова сходилось, в третий раз его пронзило и воспламенило могучим огнем, после чего оно изошло паром, и все кругом прояснилось. Это диво прервало ее сон, и, пробудившись, она в испуге чуть было не раскаялась в своих мольбах. Но вскоре вещее предзнаменование раскрыло ей судьбу будущего потомства, и она стала радостно дожидаться срока тягостных родов. Однако прежде, чем он подошел, Оркам, раненный, пал на кровавых полях от руки Тидея, и тогда, в скорби, надев траурные одежды, Иония стала торопить время, надеясь, что плод ее чрева возместит Фивам потерю Оркама. Срок пришел, но Люпина, призванная к печальному ложу, не даровала ей беспечальных родин за то, что она больше радела о своем благе, чем о благе отечества, и, позволив сотворенному сыну беспрепятственно явиться на свет, отняла душу у матери. Тогда Йемена[206], зная об уготованной младенцу судьбе, заботливо взяла его на свое попеченье, вскормила как собственного сына и нарекла Ахеменидом. Но после того как пагубные распри, несмотря на мольбы Иокасты, окончились гибелью братьев, узнавших равную участь, и при Тесее рухнули бряцанием лиры возведенные стены, Йемена бежала сначала от гнева Креонта[207], а потом от гнева богов и укрылась вместе с Ахеменидом в царстве Лаэрта[208], где он едва остался жив без материнского молока; там, бедствуя, Йемена взрастила его как человека простого звания до возмужалости, после чего вручила ему отцовское оружие и доспехи. Меж тем Фортуна, рушительница земных благ, зажгла меж Фригией и Аргосом смертную распрю[209] за похищенную Елену и содвинула в битвах рати. Славные мужи со всей Греции устремились туда, и с ними славнейший средь всех красноречивый Улисс; он-то и увлек за собой в троянские битвы возмужавшего и стойкого в сражении Ахеменида, полагаясь на его юную доблесть. А когда хитростью взятая Троя лежала в огне и крови и страдалец Эней, изгнанный из отечества, начал свои скитанья в морях, Улисс со спутниками взошел на корабль и после многих бурь, заброшенный против воли в Тирренское море, сошел на Тринакрийский берег[210]. Там он выжег глаз Полифему и поспешно отплыл в море, по забывчивости оставив безоружного Ахеменида между жизнью и смертью во власти разъярившегося Циклопа. Оттуда его, натерпевшегося страху, спасли враждебные корабли Энея и как союзника в будущих битвах доставили в спасительные гавани Тибра, где он, памятуя о благодеяньях Энея, славно отличился в его победах. Но когда тот, утвердившись в Лавренте, стал радостно и безраздельно владеть Лавинией, Ахеменид, послушный воле судеб, расстался с сыном Анхиза; не уступая предкам в величии духа, он пожелал исполнить обеты, данные в пору бедствий среди слепых угроз Полифема, и под лучшим небом восстановить павшие Фивы. Получив испрошенное согласие, а сверх него оружие, лошадей, сокровища и многочисленных спутников, он отъехал прочь, и божественный промысел привел его в эти места, где в те времена по полю было рассеяно всего с десяток домов. А надо вам знать, что на Корит, прекраснейший холм, что виден отсюда, недолгое время спустя после похищенья Европы взошел Атлант, сын Япета (хотя некоторые говорят, что Корит – муж Электры), и там от него родилось три сына: Итал, Дардан и Сикул, и каждый после смерти отца стал домогаться власти. Но боги устами оракула судили ее Италу, а двум другим братьям повелели в иных пределах искать владений, которые уготованы им судьбой для великих дел. Собравшись в путь, братья с большей частью людей прибыли в это самое место: в ту пору здесь не было ни храма, ни дома, ни деревца, дающего тень, а только один исполинский дуб, выросший, по преданию, еще до того, как Юпитер обрек мир потопу; высился он примерно в трехстах шагах отсюда, далеко простирая ветви, густо покрытые листьями и желудями. Под ним и расположились братья со своими людьми, затеплили жертвенные алтари, возложили на них внутренности ста закланных ярок и стольких же тельцов и возгласили благочестивыми голосами: «О могучий владыка, о предводитель в сраженьях, о чтимый Марс, чей пламенный луч привел сюда наших предков, прими благосклонно наши молитвы; и добровольные жертвы, как они ни просты, прими от нас с тою же радостью, с какой мы их возносим: ради могущества твоих царств, ради великих побед, коим свидетельства – рассеянные кости гигантов на Флегрейских полях; ради священной любви твоей к матери Купидона благослови нас в путь и направь во славу себе; и пусть это место у пределов родного края, где мы принесли тебе первые жертвы, вечно будет твоим; и это древо, под чьей сенью мы благоговейно возносим тебе молитвы, уповая на лучшее время, пусть разрастется, а всю землю вкруг него на полет стрелы мы по наследственному праву посвящаем тебе, остальную же оставим под властью брата. Пусть это поле пребудет невозделанным во веки веков, и пусть ежегодно в этот же день вершатся на нем игры в честь твоей божественной силы как вечное напоминание о нашем исходе».
Так рекли они, и небо, излив яркий свет, осияло всю местность и тем подало знак, что обет услышан, и тут же воспряла сникшая под солнцем листва. Тогда все, кто там был, радостно уселись вкруг пировать, исполненные лучших надежд; а после того как все было съедено, братья и спутники их обняли тех, кто оставался с Италом, и, нежно простившись со всеми, отправились прочь и достигли краев, где до сих пор жива слава об их деяньях. А коритяне с тех пор чтут это поле, обведя его межой по завету братьев, и вершат на нем молебствия и игры, посвященные могучему богу, и оберегают его землю от прикосновения гнутого плуга и иных посягательств; тяжкая кара ждет всякого, кто осквернит Марсово поле. Здесь коритяне и их соседи рядили нужды убогой жизни, сюда собирались толпы праздновать свадьбы; сюда в дни торжеств приходили девы с возлюбленными под благодатную сень дерева, чтя сокрытую в нем священную силу Марса, и под ним на зеленой траве предавались веселым забавам. Но шли века, и однажды – Эней к тому времени одержал не одну победу – в день, когда умножившиеся толпы стеклись для молебствий и, звонкими голосами оглашая округу, стали готовить все нужное для приношений и игр, с великой пышностью собираясь воздать почести богу, появился Ахеменид с множеством всадников. Радуясь празднику, они захотели приблизиться к дубу, чтобы вблизи получше все рассмотреть, но по веленью жрецов, служителей Марса, их предупредил человек, сказавший: «Кто бы вы ни были, о юноши, остановитесь, не оскверняйте копытом коня священного поля Марса, убоявшись гнева его и здешнего люда». И показал им рубеж, который возбранялось переступать верхом на коне; при этих словах рыцари натянули поводья и замедлили шаг, опасаясь обидеть бога; после чего стали издали наблюдать торжество и посматривать на собравшихся нимф. Но пока они смотрели по сторонам, Ахеменид верхом на статном темно-гнедом коне, могучий, в прекрасных, сияющих золотом латах, подаренных, должно быть, Энеем, не удержав поводьев, перелетел, никого не задев, через указанную борозду и оказался перед священными алтарями средь праздничного народа и готовивших обряды жрецов; вскинув голову и звонко заржав, конь встал, подобно Пегасу в высоких горах, и ударом копыта взрыл неприкосновенную землю; толпа содрогнулась в ужасе и онемела от удивленья, Но, видя, что все приостановилось, а священная земля попрана копытом коня, они со смятенным ропотом обратились к Ахемениду; будь у них под руками камни или оружие, этот день стал бы для героя последним. Но он, не отступив перед ропотом, властно простер руку, и спутники его, ринувшиеся на помощь, уняли толпу; повинуясь увещеваньям жрецов, хотя и пылая негодованьем, она молча приготовилась слушать.
«О священный народ, жители этого края, знайте, что ваши обряды я чту превыше всего; вашему гневу нет причины, хотя есть повод, ибо я не по своей охоте нарушил запрет, а против воли влекомый конем, как вы сами могли видеть; и кто знает, не по внушению ли богов он влечет меня исполнить то, что завещано и чему надлежит совершиться. Пусть чтимое вами божество будет свидетелем правдивости моих слов; я, чужеземец, призываю его на помощь, и пусть истину оно подтвердит, а ложь чудесным образом покарает. Вы знаете, что боги разнообразны в замыслах и всегда готовят людям то, чего они не предвидят; если вы о том наслышаны, как я полагаю, то не слишком удивитесь моей судьбе и благосклонно исполните волю моего и вашего бога. Я родился от фиванского отца и младенцем в годину бедствий, постигших мой город, матерью его злополучных правителей был отправлен в столицу нарикийского вождя[211], где и вырос; а когда я последовал за ним, чтобы отомстить за позор ахейцев, то на обратном пути был забыт им на огненном острове и там питался травой, спасаясь от рук обезумевшего слепого Циклопа; и много круговращений солнца провел в ужасных невзгодах. Я оброс бородой и космами, ветхие одежды не скрывали уже моей наготы, и весь я больше походил на зверя, чем на человека; при мне Полифем диким напевом изливал любовь к Галатее, а потом, скорбя о том, что лишился света, еще сильней распалялся гневом. Много раз я увертывался из-под самых его мерзких рук, щупавших каждый кустик, и не однажды был близок к тому, чтобы своим телом утолить его яростный голод; в страхе и отчаянии, не ведая, что предпринять, я пал на колени средь диких трав и, возведя глаза к небу, простер к нашему богу такие мольбы: „О Марс, тебе служил мой отец, павший у Огигирских гор, и я пошел по его стопам, вступив в жестокие битвы, и продолжил бы его дело, не окажись я здесь, так обрати же сострадательный лик к моим бедам. И если ты наделен той божественной властью, которую воспел Агамемнон, не допусти, чтобы я превратился в зверя или чтобы безоружным был погребен в жестоких недрах Циклопа. Приди мне на помощь, иначе я, не стерпев тоски, в отчаянии сам отдамся в руки, от которых бежал, чтобы смертью положить конец ужасным мученьям“.
Проговорив все это, как мне казалось, на ветер, я уже собрался без промедленья лишить себя жизни, обливаясь слезами от жалости к самому себе, когда горы внезапно расселись, деревья с треском пошатнулись, и грозный голос, подобный тому, что поразил Кадма[212], взиравшего на дракона, изрек, потрясая слух: „О сын Ионии, сохрани жизнь для высокого жребия. Тебя выручит с острова сын нашей Венеры[213], который плывет сейчас в Италийский край; с ним на полях Лациума в моих доспехах ты стяжаешь дивную славу. А после того в Этрурии, среди народов, угодных мне, ты воздвигнешь стены и храмы, мне посвященные, в том месте, где конь твой, встав, мощным копытом взроет землю пред моим алтарем, который некогда затеплил Дардан под сенью плодоносного древа; там ты в угоду мне воссоздашь павшие Фивы“.
Скорбной волей я укротил слезный ток и с надеждой долго взирал на водны до тех пор, пока обещанные корабли не приплыли к дикому острову и не увезли к тем полям, где при содействии Марса стяжал предреченную славу троянский вождь и я вместе с ним. Но, верный завету, я расстался с ним, получив дары, и прибыл сюда отнюдь не со злом, как подтвердит вам божественная птица, в лучах Аполлона меня хранящая, но для того, чтобы с миром обрести то, что завещано мне божественными устами и чего я покуда нигде не отыскал. А Этрурия ли это, и это ли алтари, освященные некогда Дарданом, то вы знаете лучше меня, и если это они, значит, путь мой окончен по знаку коня, здесь щедротами Марса нас ждет пристанище, и я прошу без обиды уступить нам поле; а ты, священный бог, опора в нужде, явись и благослови дары, обещанные твоему оруженосцу».
Только Ахеменид промолвил эти слова, как старый дуб дрогнул до основанья, светильники запылали ярче, на священном поле запестрели цветы, кони, стоявшие смирно, вдруг мощно заржали, а сердца людей объял трепет. Тут все жители убедились в чудесной правдивости Ахеменида, не откладывая дела, почтительно заключили с ним мир, и все вместе с еще большим весельем возобновили обряды и игры. А когда наступил конец дня, толпы людей, изъявив герою преданность, отправились по домам. Но неподалеку от того места над приветливыми водами Сарно в просторных домах жила с домочадцами благородная родом и нравом нимфа Корита по имени Сарния, отчего все то место прозывалось Сарнским селением. Услышав о благородном пришельце, она с подругами приветила его на празднике, а потом радушно приняла со спутниками под свой кров. Чая навсегда поселиться в обретенной земле, Ахеменид сочетался с ней, еще девственной, браком, и она зажила с ним, довольная таким мужем. А когда он отдохнул от трудов, то обдуманно приказал закладывать новые Фивы; расчислив созвездия, он, при содействии Марса, воздвиг в его честь стены, поначалу небольшие в охвате, так что только обнес ими священное урочище. А после того как определил места воротам и башням, срубил древний дуб и на его месте воздвиг Марсу храм круглой формы, украшенный мрамором, до сей поры являющий свое величие. Потом он выстроил улицы, высокие башни и дома горожанам, собрав в стены города и жителей Сарнского селения, и разный окрестный люд, и добрым правлением возрадовал подданных. Уже престарелый и убеленный сединами, видя, что возведенный им город полон народу и что переженившиеся его спутники тоже обильны потомством, он, довольный, отдал душу богам. Ему наследовал Иолай, старший сын, а тот, в свою очередь, умножившись годами и достатком, передал власть наследникам. Но к ним Фортуна оказалась не столь благосклонна. Одарив их сначала слишком щедрой рукой, она возбудила к ним зависть в коритских соседях; вспыхнула смертная распря из-за рубежей городских владений, и началась междоусобная брань, которую Фортуна не раз, отдернув благословляющую руку, обращала в урон горожанам. Опечаленные, непривычные к бедам, они пали духом; и часто пеняли на гнев небожителей, которых, казалось, не могли умилостивить ни мольбы, ни жертвы, и были бессильны уразуметь, за какие грехи обрушился на них праведный гнев богов. После долгих споров они пришли к тому, что рок преследует злополучное имя их города, так говоря: «Богам все еще ненавистно имя Фив, и беды, постигшие Кадмово семя, постигнут и нас: по неосмотрительности мы навлечем на себя ту же погибель, какая суждена была детям того, кто решил все загадки Сфинкса[214], если надолго оставим городу прежнее имя».
После этого дня, с общего согласия, порешили дать городу новое имя, в надежде ублаготворить Фортуну. Но так как на совет собрались люди разного звания, то и желания их оказались различны. Одни желали, чтобы город назывался Маворция по имени чтимого бога, другие говорили, что столь воинственное имя не погасит, а разожжет распрю, и предлагали назвать город Сарния по имени великой жены, третьи желали увековечить имя Ахеменида, четвертые – старейшие – Дардана, и так разошлись во мнениях, что ни жребий, ни что другое не могло их привести к согласию; видя это, они единодушно порешили отдаться на суд богов. Но так как в городе воскуряли фимиам не одному только Марсу, а по обилию ремесел служили разным богам и всем посвятили по храму, то каждый затеплил свои алтари и благочестиво изрек своему богу просьбы. Клубы дыма рассеялись, и боги, тронутые куреньями, жертвами и мольбами, как их просили, сошли туда, где сейчас сидим мы с вами. Тут горожанам предстал и Марс во всеоружии среди ярких лучей с огромным багряным щитом в левой руке, и Сатуриова дщерь Юнона, величавая осанкой и убором, и сдержанная Минерва в блеске доспехов, и хитроумный Меркурий с жезлом и в крылатой шапочке, а за ними прекраснейшая Венера с открытой взору красой и, наконец, Вертумн, который сбросил личины и принял свой истинный облик. Эти шестеро, как поведала нам седая древность, держали совет, но хоть и были исполнены разума, все же не пришли ни к какому решенью. Тогда они призвали в судьи Юпитера, и каждый изложил убедительно свои доводы, но и судья, колеблясь, воздержался от приговора. Однако, измыслив способ положить конец спорам, сказал: «Никто не может справедливо судить о том, чья речь мудрее, когда все боги равно одарены красноречием и ученостью. Пусть дело покажет, на чьей стороне правота; кто в деле одержит верх, тому и подобает дать новое имя Фивам. А чтобы это узнать, мы установим такой порядок: каждый возьмет в руки небольшой посох и ударит им в землю там, где стоит; перед кем от удара возникнет самый похвальный предмет, тому и присудим право увековечить желанное ему имя». Сказав так, он встал, божественными руками сломил молодую ветку кизила и разломил ее на шесть частей, каждому дал по одной и повелел ударить; все разом ударили. В тот же миг перед Марсом между травами и цветами разверзлась земля, и оттуда с гуденьем вырвалось пламя, подобное, быть может, тому, что в клубах дыма являл нашим предкам Везувий; не колеблясь, оно сияло и при дневном свете. Перед священной Юноной от легкого удара, как перед Арионом[215] на водной глади выгнутый дугою дельфин, явился маленький холм и, сбросив листву, засиял чистым золотом. Перед мудрой Минервой, сидящей от нее по левую руку, травы приняли форму одежд, дивных искусной работой и красотой, изменив вид подобно тому, как полотна, сотканные дочерьми Миноя, за грех против Вакха превратились в виноградные лозы и листья.
С восхищением смотрел Меркурий на то место, куда ударил, ибо, как некогда перед фессалнйским юношей[216] на вспаханном поле из змеиных зубов выросли воины, так перед ним возникла из земли всклокоченная борода, острые плечи и все неуклюжее туловище сатира, который, не сказав ни слова, дико озираясь, тотчас уселся. Перед милосердной Венерой вытянулись прямые стебли с яркими зелеными листьями, увенчанные ослепительно-белыми цветками лилий, точно волей Феба – побег ладанного дерева над могильным холмом Левкотои. И наконец, как под ударом Нептунова трезубца из земли возник конь, так перед Вертумном возник вислоухий осел, огласивший ревом округу. Рассмеялись боги, а когда смех утих, вопрошающе взглянули на Юпитера, ожидая его решенья. Погрузившись в высокие думы, Громовержец размыслил над всем, что увидел, и про себя вынес непререкаемый приговор. Прежде всего он отверг, как недостойного, осла, убогого и ленивого, от которого больше шума, чем толка; потом лилии, хоть и прекрасные, но недолговечные и бренные; сатира, скверного и злобного, неуклюжего видом и любителя пакостить, он счел дурным предзнаменованьем; отверг он и одежды, хоть и полезные, но быстро ветшающие, и гору золота за то, что располагает к безделью и вызывает раздоры и беды и только глупцам кажется благородным; и наконец, после долгих раздумий, заключил, что всего полезней огонь, который к тому же вечен и сроден божественным его перунам. Так он и возгласил ожидавшим богам: «О вы, кто вместе со мной пребывает в горних жилищах, окончательным приговором мы даруем честь переименовать этот город воинственному Марсу: он явил дела более замечательные, чем каждый из вас».
Ни малейшего ропота не поднялось в ответ, все, затаив дыхание, ждали, какое же имя произнесет Марс. А он от слов Юпитера озарился светом и запылал, но оглядел богов и увидел, что лик его возлюбленной омрачился, ибо она сама втайне пламенно желала удостоиться этой чести. Посмей он ослушаться Юпитера, он великодушно уступил бы ей свое право, но, не смея, измыслил другой способ ей угодить.
«Вот мне дана власть избрать городу имя, над которым ломало голову столько людей. Я бы охотно назвал его в свою честь или в честь свойственных мне деяний, но так как они грозны и напоминают о битвах, я желал бы избрать более приятное имя, – и, взглянув Венере в лицо, взял в руку ее цветы и продолжил: – Время года и эти цветы располагают к тому, чтобы по ним наименовать город: пусть же отныне он зовется Флоренцией[217]. И пусть это имя пребудет вечным и неизменным в веках. Но так как жители его склонны к битвам и восстают непрестанно против врагов, то залогом побед я оставлю ему свой щит; а для того чтобы согласить мой дар с новым именем, я хочу к его алому цвету прибавить одну из этих ослепительно-белых лилий».
Так он и сделал. От этих слов, а еще больше от дел прояснилось лицо Венеры. Земля вновь поглотила явленное богами, а их самих приняло небо; только Марс явился народу в храме, дабы объявить новое имя, и, оставив щит, довольный последовал за богами в горние сферы. А веселые горожане, ликуя, вознесли хвалы за полученный дар, новыми жертвами восславили своего бога, увеличили число жрецов его храма и учредили в этот день ежегодные празднества, имя города и щит они сочли за доброе предзнаменование и от цветка стали всей душой ожидать дивных плодов. В скором времени жители города ощутили милость Фортуны, и все благородной душой предались высоким делам: расширили сенат, увеличили число патрициев и, выйдя на бой, сбросили тяжкое иго коритян; и раньше силой духа и доблестью они превосходили соседей, а теперь разбили их наголову – так что те едва смели показаться из-за горы; и прочим соседям, если те нападали, они давали отпор. Люцина тоже не оставила города милостями; спустя недолгое время в старых стенах им стало тесно, и они расселились до самого берега Сарно; благоденствие их росло с каждым днем, и вскоре, если не считать Рима и великой Капуи, их город вознесся над всеми италийскими городами. Но Фортуна не долго длит свои милости, и чем выше возносит на своем колесе, тем скорее приуготовляет крушенье; не пощадила она и города: как раз когда всем казалось, что дела идут как нельзя лучше, она зажала руку и отказала в щедротах, показав людям, как переменчиво счастье. На горожан пала немилость Луция Суллы[218], и многолюдные толпы рассеялись, а богатства пошли с молотка; этот первый удар, как многие предрекали, был лишь началом погибели; покинутый богами, охваченный пожаром, он обратился в пепел, оставив по себе единственный след: древний храм Марса. И Сарно, видя, что город постигли крайние бедствия, не стал удерживать в берегах своих вод, в досаде на людей за то, что они не призвали его вместе с другими богами на суд, и, дождавшись своего часа, явил долго скрываемый гнев; воды его вздулись и, выйдя из берегов, затопили равнину; замутившись от легкого пепла, осевшего на месте печальных развалин, они понеслись в Океан, там очистились и, радостные, вернулись в свои пределы. В столь плачевном виде город просуществовал до времен Катилины, который был вынужден скрыться во Фьезоле после того, как заговор его был разоблачен Цицероном[219]; Фьезоле о ту пору был могучим городом, как еще и сейчас можно видеть, и укрыл у себя большую часть приверженцев Катилины. Но все они были разбиты на Эпиценском поле, и римские патриции, чтобы положить конец процветанию города, порешили восстановить павшие стены Флоренции[220]. Сюда явились, словно бы для того чтобы пополнить оскудевшие богатства республики, римские вожди: Гней Помпеи, Гай Цезарь и прочие; на тесном пространстве они возвели дивные здания, уподобив Флоренцию Риму, и, призвав римские знатные семьи и могущественнейшие из фьезоланских, возвратили городу некогда рассеянных горожан. После восстановления стен имя города вызвало в римском сенате ожесточенные споры, но спорящие не пришли к согласию и в течение века его величали кто так, кто этак. Однако в конце концов он обрел истинное имя, которое удерживает и поныне, и счастливо, но не расширяясь, дожил до времен жестокого вандала, губителя Италии и ярого врага Римской империи, еще раньше обратившись в веру того, кто создал все сущее. Но коварными деяньями подлейшего из тиранов после сражений, еще более кровопролитных, чем прежние, он снова был предан огню; только и осталось от города что несколько башен и круглый храм; заросший терновником и бурьяном, он оставил по себе не больше следов, чем павшая Троя. Однако после того, как великий предводитель галлов вместе с королем Дезидерием[221] прекратил распри лангобардов, город, с благословения патрициев, был возведен в третий раз; и населенный ими вместе с фьезоланцами с тех пор и поныне прозывается своим настоящим именем. И хотя его благополучие не раз пытались разрушить Вулкан ужасным огнем, Фетида – бурными водами, не чтимый более Марс – грозным оружием, Тисифона[222] – раздорами, Юнона – иными напастями, и не раз он стоял на краю гибели, владения его все разрастались, и, преодолевая невзгоды, он день ото дня становился прекраснее; стены его раздвинулись, и, многолюдный, он перебросился на другой берег враждебной реки. А в наши дни, достигнув могущества, какого прежде не знал, занял обширнейшее пространство; управляемый народом, он обуздал спесивую знать и соседние города, чем стяжал себе славу; он и большее совершит, если не помешают тому царящие в нем безмерная зависть, хищная алчность и нестерпимейшая гордыня. В этом городе, в заречной его части, и родились мои предки, а за ними отец мой и я, носящие имя, уменьшительное от слова «подарки»[223]. Мой отец, которого нарекли по имени небесных посланцев[224] с алыми и золотыми крыльями, на берегах той же реки женился на моей матери и породил меня, исполненную благости. В должный срок отдал и меня супругу, но век его был недолог, отчего мне пришлось теми же узами связаться с другим, а как мне с ним живется, здесь не место рассказывать. С самого детства я всей душой предалась Кибеле и по ее наставленьям с луком и стрелами обошла горы и долы, а недавно, сама не ведаю как, возгорелась огнем Венеры. И хотя лицом я не выдала любовного пламени, голос мой бессилен был его скрыть; распевая часто на берегу ближней реки, я полюбила Амето, а он меня, как вы можете видеть. Он невежественный охотник и родился от простолюдина-отца неподалеку от моих родных мест; предки его, может быть, за добродетели, носили имя «лучший»[225], а мать его – благородная нимфа. Родители его матери, люди почтенного и старинного рода, проживают на берегах Сарно в нижнем конце города на противоположной отсюда стороне; и если бы у первой буквы его имени была еще одна черточка, то он прозывался бы как зубцы на городских стенах[226]. Но, служа мне, он прозрел от умственной слепоты[227]; я даровала ему свет и обратила к высоким помыслам, к которым он охотно устремился по моим наставленьям; теперь из грубого и неотесанного он стал способен к совершенствованию, кроток и благороден. Вот почему я не меньше вашего благодарна Венере и, подобно вам, чту ее приношеньями и всегда буду чтить.
И, соблюдая заведенный порядок, она запела такие стихи:
XXXIX