Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хлеб ранних лет - Генрих Бёлль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пирог был похож на круглое узорчатое окно, какие бывают только в соборах.

— Ясное дело, — с удовольствием согласился мужчина, — ясное дело, вы проиграете. Так сколько вам?

— Я вопросительно глянул на Хедвиг. Она смущенно улыбнулась.

— Одного куска мало, а двух много.

— Значит, полтора? — определил мужчина.

— А так можно? — удивилась Хедвиг.

— Почему же нет, — ответил он, берясь за нож и разрезая один из кусков точнехонько на две половинки.

— Значит, на каждого по полтора, — сказал я, — и кофе.

На столике, за которым мы сидели с Вольфом, еще остались наши чашки, тут же стояла и моя тарелка с крошками от булочки. Хедвиг уселась на тот стул, на котором еще недавно сидел Вольф, я вытащил из кармана сигареты и предложил ей.

— Нет, спасибо, — отказалась она. — Может, потом.

— Еще кое о чем, — сказал я, садясь за столик, — еще кое о чем мне надо у вас спросить. Я всегда хотел спросить об этом вашего отца, да как-то стеснялся.

— О чем же?

— Как это вышло, что ваша фамилия Муллер, а не Мюллер?

— Ой, — сказала она, — это дурацкая история, я до сих пор из-за нее злюсь.

— Что за история?

— У моего деда еще была нормальная фамилия Мюллер, но у него было много денег, а фамилия казалась ему слишком простецкой, и он угрохал кучу денег на то, чтобы заменить «ю» на «у». Никогда ему не прощу.

— Почему?

— Потому что лучше жить под фамилией Мюллер, но с деньгами, которые он ухлопал на изничтожение ни в чем не повинной буквы. Будь у меня сейчас эти деньги, мне не пришлось бы становиться учительницей.

— А вы что, не хотите?

— Не то чтобы не хочу, — замялась она, — но и не слишком-то рвусь. Но отец говорит — надо, иначе себя не прокормишь.

— Если вы согласитесь, — сказал я тихо, — я готов вас прокормить.

Она покраснела, но я был рад, что наконец сказал об этом, и сказал именно так. А еще я был рад, что наконец-то подошел мужчина и подал кофе. Он поставил кофейник на стол, убрал грязную посуду и спросил:

— Вам сливок к пирогу дать?

— Да, — отозвался я. — Сливок, да, пожалуйста.

Он отошел, и Хедвиг разлила кофе по чашкам; она все еще краснела, и я отвел глаза, уставившись на картинку у нее над головой: это была фотография статуи какой-то женщины, памятник был знакомый, я часто мимо него проезжал, но так и не знал, кого он изображает, а теперь обрадовался, прочитав под фотографией надпись: «Памятник императрице Августе» — значит, вот кто это такая.

Мужчина принес пирог. Я плеснул себе в кофе молока, размешал, ложечкой отломил кусок пирога, и обрадовался, когда Хедвиг тоже принялась за еду. Она уже перестала краснеть и, не поднимая глаз от тарелки, проговорила:

— Тоже мне пропитание, нечего сказать: охапка цветов и одна булочка всухомятку, да и то на ходу.

— Зато потом, — возразил я, — яблочный пирог со сливками и кофе. Но уж вечером непременно что-нибудь такое, что моя мама называла «нормальной едой».

— Да, — откликнулась она, — моя мама тоже говорила: хоть раз в день обязательно надо поесть нормально.

— Значит, часов в семь?

— Сегодня? — спросила она.

И я ответил:

— Сегодня.

— Нет, сегодня вечером я никак не могу. Надо навестить папину знакомую, она за городом живет, и ей давно не терпится взять надо мной шефство.

— Вам очень хочется туда ехать?

— Нет, — ответила она. — Она из тех женщин, которые, придя в гости, с порога определяют, когда хозяева в последний раз стирали шторы, и что самое ужасное: она никогда не ошибается. Если бы она нас сейчас увидела, она сразу бы сказала: он хочет тебя соблазнить.

— Она бы и тут не ошиблась, — подтвердил я. — Я хочу вас соблазнить.

— Я не знаю, — сказала Хедвиг. — Нет, мне совсем не хочется к ней ехать.

— Так не ездите, — посоветовал я. — Как было бы хорошо увидеться с вами еще раз уже вечером. А к людям, которые не нравятся, просто не надо ходить.

— Ладно, — сказала она, — я не поеду, только если я не поеду, она ведь сама заявится и утащит меня к себе. У нее своя машина, и она ужасно энергичная особа, нет, даже не так, отец всегда говорит: очень волевая.

— Ненавижу волевых людей, — сказал я.

— Я тоже, — заметила она. Она доела пирог и теперь ложечкой добирала с тарелки остатки сливок.

— А я все никак не решусь пойти туда, где должен быть к шести, — признался я. — У меня свидание с девушкой, на которой я когда-то хотел жениться, и я собирался ей сказать, что жениться на ней не хочу.

Хедвиг как раз взяла кофейник, чтобы подлить себе кофе, — рука ее замерла на полдороге.

— А скажете вы ей об этом сегодня или нет, зависит от меня, да? — спросила она.

— Нет, — ответил я. — Это только от меня зависит, и сказать все равно надо.

— Тогда идите и скажите. А кто она?

— Она как раз дочь того, кого я обокрал, и, вероятно, именно она проболталась тому, кто потом рассказал об этом вашему брату.

— Вот оно что, — заметила она. — Тогда вам, наверно, легче.

— Легче легкого, — согласился я. — Все равно что отказаться от подписки: жалко не самой газеты, жалко почтальоншу, которая лишится твоих ежемесячных чаевых.

— Тогда идите, — сказала она, — а я не поеду к папиной знакомой. Когда вам надо уходить?

— Ближе к шести, — ответил я. — Еще нет пяти.

— Оставьте меня одну, — попросила она. — Поищите писчебумажный магазин и купите мне открытку: я обещала своим каждый день писать домой.

— Хотите еще кофе? — спросил я.

— Нет, — сказала она. — Дайте мне сигарету.

Я протянул ей пачку, она взяла сигарету. Я дал ей прикурить и потом, уже стоя у стойки и расплачиваясь, смотрел, как она сидит и курит, сразу было видно, что курит она редко — сигарету держит неумело и дым выпускает, почти не затягиваясь, но когда я снова вернулся в комнату за стойкой, она подняла на меня глаза и проговорила:

— Идите же, — и я снова вышел, успев увидеть только, как она открывает сумочку: подкладка у сумочки была такого же зеленого цвета, как и ее пальто.

Я прошел всю Корбмахергассе, потом завернул за угол на Нетцмахергассе; стало прохладно, некоторые витрины уже зажглись. Я и всю Нетцмахергассе прошел, пока не набрел наконец на писчебумажный магазин.

В магазинчике на старомодных стеллажах в беспорядке теснились всевозможные канцтовары, на прилавке валялась колода карт — кто-то ее смотрел, но брать не стал, обнаружив дефекты, бракованные карты были выложены рядом с надорванной упаковкой: бубновый туз с выцветшим красным ромбом в центре и девятка пик с надломленным уголком. Тут же лежали и шариковые ручки рядом с блокнотом, на котором пробовали, как они пишут. Опершись локтями на прилавок, я стал изучать блокнот. Тут были и прихотливые завитушки, и немыслимые каракули, а кто-то написал «Бруноштрассе», но большинство покупателей предпочитали отрабатывать на блокноте свою подпись, причем первые буквы выводили с особым нажимом: вот ясным, уверенным округлым почерком написано «Мария Кэлиш», а рядом кто-то еще, словно заика, справился со своей фамилией только с третьего раза: «Роберт Б — Роберт Бр — Роберт Брах», причем и почерк был угловатый, старомодный и какой-то трогательный, я сразу решил, что писал, должно быть, старик. Кто-то подписался просто «Генрих» и тут же рядом, тем же почерком, вывел «незабудка», а еще кто-то перьевой авторучкой жирно и напористо начертал: «развалюха».

Наконец вышла молоденькая продавщица, приветливо кивнула мне и сунула колоду с обеими бракованными картами обратно в упаковку.

Я сперва попросил открытки, пять штук, и из стопки, которую она мне предложила, выбрал первые пять — с парками, соборами и еще с каким-то памятником, который я раньше никогда не видел: назывался он «Памятник Нольдеволю» и в бронзе запечатлел некоего мужчину во фраке и с рулоном бумаги в руках, который он зачем-то разворачивал.

— А кто такой этот Нольдеволь? — спросил я продавщицу, отдавая ей открытку, которую она положила в конверт к остальным. У нее было очень милое румяное лицо, черные волосы, разделенные строгим пробором, и вид женщины, которая хочет уйти в монастырь.

— Нольдеволь, — объяснила она, — строил наш Северный район.

Я знаю наш Северный район. Высоченные доходные дома, которые с 1910 года и по сей день все пыжатся, пытаясь выглядеть солидными и респектабельными буржуазными жилищами; по улицам ползают старинные трамваи, их зеленые крутобокие вагончики пробуждают во мне те же романтические чувства, какие в 1910 году испытывал, должно быть, мой отец при виде почтовой кареты.

— Спасибо, — сказал я, а сам подумал: вот, значит, за что раньше ставили памятники.

— Еще что-нибудь желаете? — спросила продавщица, и я ответил:

— Да, пожалуйста, дайте мне пачку почтовой бумаги, вон ту, большую, в зеленой коробке.

Продавщица открыла витрину, достала коробку и сдула с нее пыль.

Я наблюдал, как она отрывает лист оберточной бумаги от рулона, что висел на стене у нее за спиной, любовался ее красивыми руками, маленькими, нежными и очень белыми, а потом вдруг ни с того ни с сего достал из кармана авторучку, отвинтил колпачок и запечатлел свой автограф под именем Марии Кэлиш на блокноте. Не знаю, зачем я это сделал — слишком велик был соблазн увековечить свое имя на этом белом листке.

— О, — спохватилась продавщица, — может, вы хотите заправить авторучку?

— Нет, — ответил я, чувствуя, что краснею, — нет, спасибо, я недавно ее заправил.

Она улыбнулась, и на миг мне почудилось, что она разгадала мое побуждение.

Я положил деньги на прилавок, потом достал из кармана чековую книжку, здесь же, на прилавке заполнил чек на двадцать две марки пятьдесят пфеннигов, по диагонали через весь чек написал: «Погашение задолженности», взял конверт, в котором продавщица подала мне открытки, открытки сунул в карман просто так, а чек вложил в конверт. Конверт был простенький, из самых дешевых, в таких присылают извещения из налоговой инспекции и из полиции. Едва я надписал конверт, адрес Виквебера тут же расползся на шершавой бумаге, я его зачеркнул и написал снова, медленно и разборчиво.

Из сдачи, что подала мне продавщица, я выудил монету в одну марку, подвинул ее обратно к продавщице и попросил:

— Дайте мне, пожалуйста, марки: одну за десять пфеннигов и еще одну — «В помощь нуждающимся».

Она выдвинула ящичек, извлекла марки из тетрадки и подала мне, а я наклеил обе марки на конверт.

Мне хотелось купить еще что-нибудь, и я медлил брать сдачу с прилавка, шаря взглядом по стеллажам; тут были и толстые общие тетради, в техникуме мы записывали в таких лекции — я выбрал одну, в пухлой обложке из зеленой кожи, и протянул продавщице через прилавок; она снова зашуршала рулоном с оберточной бумагой, а я, беря в руки аккуратный сверток, почему-то твердо знал, что в этой тетради Хедвиг никогда не будет записывать лекции.

Я шел обратно по Нетцмахергассе, и мне казалось, что этот день никогда не кончится: лишь окна витрин светились чуть ярче, чем прежде. Я бы с удовольствием еще что-нибудь купил, но ни в одной из витрин ничто мне не приглянулось; я, правда, постоял немного перед витриной похоронного бюро, разглядывая темно-коричневые и черные гробы, высвеченные приглушенным светом, потом пошел дальше и, уже заворачивая на Корбмахергассе, подумал об Улле. С ней все будет не так легко, как мне только что представлялось; она давно меня знает, и знает как облупленного, но и я ее знаю, — когда я ее целовал, сквозь черты ее красивого гладкого девичьего лица мне порой мерещился оскаленный череп, в который превратится когда-нибудь голова ее папаши: пустые глазницы и зеленая фетровая шляпа.

Это с ней, с ней заодно я облапошивал старика Виквебера, причем куда более изощренным и доходным способом, чем прежде, когда я попался на конфорках; мы надували его куда серьезней, и зашибали немалые деньги на так называемом металлоломе; под моим руководством сколотили целую бригаду рабочих, которая разбирала развалины, предназначенные на снос, а мы с выгодой толкали налево все, что годилось в дело; иные квартиры, до которых мы добирались по высоченным приставным лестницам, стояли совершенно нетронутыми, и мы находили кухни и ванные комнаты, где все — от кухонной плиты до газовой колонки, от раковины до последнего болтика в унитазе, — все было как новенькое, даже эмалированные крючки, на которых иной раз еще висели полотенца, даже стеклянные полочки в ванной, где еще лежали рядышком губная помада и бритвенный прибор, и сама ванна с застоявшейся водой, мыльная пена известковыми хлопьями осела на дно, а вода совершенно прозрачная, и в ней еще плавают резиновые звери, которыми играли дети, что потом задохнулись в подвале, и я смотрел в зеркала, еще хранившие взгляды тех, кто смотрелся в них за несколько минут до кончины, зеркала, в которых я с бешенством и отвращением крушил молотком собственное лицо, — серебристые осколки сыпались на бритвенный прибор и губную помаду; и я вытаскивал затычку из ванны, и вода струей падала вниз с четвертого этажа, а резиновые звери плавно опускались на дно, в известковые хлопья.

Где-то, помню, стояла швейная машина, ее игла вгрызлась в кусок коричневой ткани, который не успел превратиться в детские штанишки, и никто меня не понял и не одобрил, когда я, минуя лестницу, швырнул машину в дверной проем и она вдребезги разбилась о каменные глыбы и обломки рухнувших стен; но больше всего я любил колошматить собственное лицо в зеркалах, когда мы их находили, — серебристые осколки летели вниз озорными каскадами звонких брызг. Пока Виквебер не начал удивляться — почему, мол, в нашем «вторсырье» никогда зеркала не попадаются? — и не передал руководство бригадой по разработке руин другому подмастерью.

Однако именно меня они послали на место происшествия, когда разбился тот мальчишка-ученик — ночью он забрался в разрушенный дом, хотел вытащить электрическую стиральную машину; никто не мог объяснить, как он вскарабкался на третий этаж, но он вскарабкался и уже начал спускать машину, огромную, как комод, на канате, — тут-то и сорвался. Когда мы пришли, его тачка еще мирно стояла тут же, возле дома, во дворе, на солнышке. Уже суетилась полиция, и еще кто-то с рулеткой замерял длину каната, качал головой и поглядывал наверх, где видна была распахнутая дверь кухни, и даже веник, прислоненный к голубой штукатурке стены. Стиральная машина раскололась, как орех, барабан выкатился, но сам мальчонка лежал, как живой, он свалился на груду полуистлевших матрацев, и казалось, утонул и запутался в водорослях, и даже горькая складка у рта была такая же, как всегда, — в ней была горечь голодного, который не верит в справедливость этого мира. Звали его Алоис Фруклар, и проработал он у Виквебера всего три дня. Когда я нес его в машину, присланную из морга, какая-то женщина на улице спросила:

— Это что же, ваш брат?

И я ответил:

— Да, это мой брат, — а после обеда увидел, как Улла, обмакнув ручку в пузырек с красными чернилами, ровненько, по линеечке вычеркивает его фамилию из платежной ведомости: линия получилась аккуратная, отчетливая и красная, как кровь, красная, как воротник Шарнхорста, как губы Ифигении, как сердечко червонного туза.

Хедвиг сидела, оперев голову на руки, рукава зеленого свитера подернулись, и ее тугие белые руки возвышались над поверхностью стола, как две бутылки, между горлышками которых покоилось ее лицо, — сужения горлышек обрамляли его плавный овал, — глаза были с теплым, почти цвета меда золотистым отливом, и я увидел, как моя тень отразилась в этих глазах. Но она меня не заметила, она смотрела мимо меня, куда-то вдаль, в полумрак той прихожей, куда я входил ровно двенадцать раз, неся в руках стопку тетрадок по иностранным языкам, и которая лишь смутно запечатлелась у меня в памяти: темно-красные обои, — впрочем, может, и кофейно-коричневые, там всегда было темновато, — фотография отца в студенческой шапочке и витиеватая надпись «...ония», запах табака и мятного чая, а еще полочка для нотных тетрадей, на самой верхней я однажды успел прочесть: Григ, «Танец Аниты».

Мне ужасно захотелось знать эту прихожую так же хорошо, как знает ее Хедвиг, и я лихорадочно искал в памяти хоть какие-нибудь зацепки, которые, возможно, помогли бы восстановить забытую картину: я шарил в своей памяти, как шарят во вспоротой подкладке, пытаясь извлечь завалившуюся туда монету, — монету, которая в нужде оказалась целым состоянием, потому что она единственная и последняя; на нее можно купить две булочки, одну сигарету или стеклянную трубочку мятных таблеток, белых, похожих на облатки кружочков, которые так хорошо отбивают голод, наполняя желудок терпкой сладостью, словно воздухом, накачанным в безжизненно опавшие легкие.

И ты шаришь по подкладке, пальцы твои в поисках монетки перебирают пыль и сбившиеся в комочек ворсинки, — ты даже начинаешь надеяться: вдруг это не десять пфеннигов, а целая марка. Но нет, это были только десять пфеннигов, я их достал, и все равно им не было цены: над входом висел образ Христа Спасителя и горела лампада, я всегда успевал взглянуть на него, лишь когда уходил из церкви.

— Идите, — сказала Хедвиг, — я вас здесь подожду. Это надолго? — Она спросила, не взглянув на меня.

— В этом кафе, — ответил я, — закрывают в семь.

— А вы придете позже?

— Нет, — сказал я. — Точно нет. Так вы будете здесь?

— Буду, — ответила она. — Я буду здесь. Идите.

Я положил открытки на стол, рядом положил марки и пошел обратно на Юденгассе, сел в машину, бросил оба пакета с подарками для Хедвиг на заднее сиденье. Я знал, что все это время боялся своей машины ничуть не меньше, чем своей работы, но сейчас даже с машиной у меня все ладилось, как прежде ладилось с сигаретами, когда я стоял на другой стороне улицы и глазел на дверь подъезда, — ладилось само собой, автоматически. Нажать педаль, нажать кнопку, отпустить педаль, отпустить кнопку, ручной тормоз на себя, рычаг скоростей от себя... Машину я вел как во сне — все шло гладко, без сучка без задоринки, и мне казалось, что я еду совершенно один в совершенно бесшумном мире.

Я выехал на перекресток Юденгассе с Корбмахерштрассе и уже собрался повернуть в сторону Рентгенплатц, но тут где-то в самом конце Корбмахергассе, в меркнущей перспективе улочки мелькнул зеленый свитер Хедвиг, мелькнул и исчез, — я круто развернулся прямо посреди перекрестка и направил машину туда. Хедвиг бежала, потом окликнула мужчину, что переходил улицу с буханкой хлеба под мышкой. Я притормозил, потому что оказался слишком уж близко, и увидел, как мужчина что-то ей объясняет и машет куда-то рукой. Она побежала дальше, а я медленно поехал следом по Нетцмахергассе, пока Хедвиг, поравнявшись с витриной того самого магазинчика, где я покупал открытки, не свернула за угол в узкий и темный проулок, которого я раньше не знал. Теперь она уже не бежала, черная сумочка мерно покачивалась на руке, а я, поскольку улочка не просматривалась, включил дальний свет и в тот же миг залился краской стыда: столбы света со всего маху уперлись в портал скромной церквушки, куда как раз входила Хедвиг. Я испытал ту же неловкость, какую, должно быть, испытывает кинооператор во время ночных съемок, когда свет его прожектора ненароком выхватывает из темноты обнявшуюся парочку.

III

Я поспешил объехать церковь, и уже за ней повернул в сторону Рентгенплатц. Туда я добрался ровно к шести и, уже выворачивая на площадь с Чандлерштрассе, издали заметил Уллу — она ждала меня возле мясной лавки; я все время ее видел, пока, зажатый со всех сторон другими машинами, медленно описывал круг по площади, прежде чем мне удалось наконец вырулить в переулок. Улла была в красном плаще и черной шляпке, и я вдруг вспомнил, что когда-то, кажется, говорил ей, что в этом красном плаще она мне особенно нравится. Я приткнул машину к тротуару, а когда подбежал к Улле, она первым делом сказала:

— Там нельзя стоять. Это обойдется тебе в двадцатку.

Сразу было видно, что она уже поговорила с Вольфом: на розовую гладкость лица легли черные тени. У нее за спиной, в витрине мясной лавки между двух глыб белого сала, среди цветочных ваз на мраморных подставках выстроилась пирамида консервных банок, на этикетках которых пронзительно красными буквами повторялась одна и та же надпись: «Тушенка говяжья».

— Бог с ней, с машиной, — сказал я. — У нас мало времени.

— Глупости, — возразила она. — Давай ключи, вон место освободилось.



Поделиться книгой:

На главную
Назад