– Каким образом?
– Вода, – сказал Аид, – вода из Леты. Ты можешь унести один-два меха с водой и подливать там, наверху, в ту, что пьют люди. Всего капля на бочку – и сотня людей облагодетельствована. Постепенно прекратятся войны, сгинут плутни и несчастья, на землю вернется Золотой век. И люди забудут всех богов, даже Зевса. Останусь только я, повелитель блаженных. И ты, мой ближайший помощник. Весь мир будет наш. Весь мир! Подумай о человечестве, которое захлебывается в грязи и крови.
– Да ты просто сумасшедший, – сказал Майон. – Или величайший преступник.
Рука на плече попыталась дотянуться до горла, но в пальцах не было силы, и Майон легко стряхнул их. Аид что-то крикнул, обернувшись к воротам. Из мрака появился Цербер. Бежать было бессмысленно.
Цербер брел к ним, кудлатый и жирный громадный пес, три головы лениво мотались на поникших шеях. Майон увидел подернутые сонной поволокой глазищи, мутные, как грязное стекло. Страх пропал. Ничуть не опасна была эта зверюга со слона ростом.
Доплетясь до них, Цербер зевнул в три пасти с хрустом и привизгом, показывая розовую гортань и страшные зубы, отряхнулся и потерся боком о Майона, как о ствол дерева. Он был уютный и теплый. Потом сладко потянулся, подошел и стал лакать в три языка воду из Леты.
– Вот видишь, Аид, – сказал Майон, смеясь с облегчением, – вода забвения и блаженства играет скверную шутку с тобой самим, разрушая в первую очередь твое же царство.
Он оглянулся, уловив краем глаза какое-то шевеление.
Ближайшие обитатели края блаженных медленно, полукругом двигались к нему, растопыривая руки. Улыбки растягивали их лица в жуткие маски, и Майон, поначалу смотревший на них спокойно, вдруг понял, что они намереваются, смыкаясь, оттеснить его к Лете – а там, скорее всего, столкнуть в неподвижную воду, которой, хочешь не хочешь, придется наглотаться.
Это было страшно, Майон дернулся и, отталкивая вялые руки, опрокидывая их, вырвался из полукруга, помчался прочь, приговаривая на бегу: «Значит, силой? Силой все же?» Он бежал и не мог определить, какое расстояние одолел, кровь бешено стучала в виски, серый мир без теней и четких очертаний, казалось, вот-вот растворит его.
Он оглянулся и, овладев собой, перешел на шаг. Сзади была лишь непроглядная серая пелена, а впереди уже черной извилиной виднелась щель в горном склоне, где дожидался Прометеев железный человек.
14. Великий путешественник вернулся
– Выходит, ты – Одиссей, царь Итаки, – с улыбкой сказал Гомер. – Тот самый, что десять лет после падения Трои странствовал по далекий морям?
Человек торопливо кивнул, словно боясь, что ему не поверят.
– Хитроумный Одиссей, один из тех, чьими усилиями была взята Троя, сказал Гомер. – Ведь это ты придумал спрятать воинов в огромном деревянном коне? Об этом знает каждый мальчишка.
Он посмотрел Одиссею в глаза, смотрел долго, и наконец Одиссей отвел взгляд, пробормотал чуточку смущенно:
– Ну, предположим, дело обстояло немного не так...
– "Немного" – очень хорошее и удобное слово, – сказал Гомер. – Оно такое растяжимое, в него порой столько вмещается. Значит, после падения Трои, когда вы отправились восвояси, обремененные добычей и славой, боги наслали на твой корабль ураган и загнали его неизвестно куда. И это тоже всем известно. Но, судя по твоему смущению, ты намерен заявить, что и здесь все обстояло «немного» не так?
Одиссей посмотрел на него и впервые подумал, что притворная мягкость этого голоса напоминает кошачьи лапки со втянутыми до поры когтями. Он сказал осторожно:
– Да, немного не так.
– Любопытно бы знать, – сказал Гомер, – что подумали боги, узнав, что они, оказывается, принимали такое деятельное участие в твоей судьбе?
В глазах Одиссея зажглось беспокойство.
– Ты считаешь, они рассердятся, узнав, что им приписываются вещи, которых они не...
– Не думаю, что они будут так уж сердиться. Боги, как женщины, предпочитают, чтобы о них лучше сплетничали, чем молчали вообще. Воздух полон богов – гласит наша пословица. Так какая, в сущности, разница? Итак, что же привело тебя ко мне, любезный Одиссей?
– Я вернулся в Грецию лишь несколько дней назад, – сказал Одиссей. – И узнал, что некий Гомер из Афин пишет поэтическую историю моего плавания. Конечно, я удивился: о том, где я был все эти годы и что делал, знаю только я. Потом я прочитал написанное тобой и удивился еще больше.
– Хочешь сказать, что теперь у меня «немного» не так?
– Да все не так, разумеется, – сказал Одиссей. – Не был я ни у лестригонов, ни у лотофагов. Их и нет-то, наверное, – лотофагов. Не делил я ложе ни с какой Навсикаей. И откуда, скажи на милость, ты взял Сциллу и Харибду? Ничего подобного на свете нет, уж я-то знаю, я избороздил Ойкумену из конца в конец.
– Видишь ли, творчество имеет свои законы, – с оттенком снисходительности сказал Гомер. – Ты храбрый воин и опытный мореход, но сейчас ты вторгаешься в область, где, прости меня, являешься полным невеждой. Законы творчества...
– Причем тут законы? Не было ничего подобного! Ты все выдумал от начала до конца!
Он смотрел упрямо и не собирался отступать.
– Ну что ж, – сказал Гомер. – А где же, в таком случае, позволь узнать, тебя десять лет носило?
Раздражения в его голосе не было, он скорее забавлялся.
– Я вышел за Геркулесовы столпы. Ненадолго задержался в Атлантиде. И поплыл дальше, туда, где садится солнце. – Его лицо стало одухотворенным и мечтательным. – И я открыл, что океан не бесконечен, Гомер, и за Атлантидой лежат новые земли, неизвестные страны. Там строят огромные пирамиды, немного похожие на египетские, и там поклоняются богам, чьи имена почти невозможно выговорить. Там умеют с непостижимой точностью рассчитывать пути звезд, там есть птицы, которые умеют говорить по-человечески, но нет лошадей. Там...
– Скажи, пожалуйста, – оборвал его Гомер. – И там ты прожил все эти годы?
– Да, – сказал Одиссей. – Просто жил. Вообрази, как я удивился, когда вернулся и узнал, что ты, оказывается, написал о моих десятилетних странствиях. Твой труд, Гомер, несмотря на все его достоинства, ничего общего не имеет с истиной.
– А что такое истина, любезный мореплаватель? – с улыбкой спросил Гомер. – Это понятие поддавалось и поддается всевозможным толкованиям. Созданная мною насквозь вымышленная история твоих путешествий известна тысячам людей, твоя подлинная – тебе и горсточке твоих спутников Что же, спрашивается, весомее?
– Но это же ложь – то, что ты сделал.
– Не стоит притягивать за уши набившие оскомину понятия, – сказал Гомер. – Что это за манера раз и навсегда раскладывать все по полочкам? Понятия и оценки могут меняться, и нужно только уметь привыкать к изменениям. Ты же сам признаешь, что твоя десятилетняя жизнь в тех неизвестных странах протекала буднично и скучно? Послушай вот это. – Он взял исписанный лист. – "Радостно парус напряг Одиссей и, попутному ветру вверившись, поплыл; сон на его не спускался очи, и их не сводил он с Плеяд, с нисходящего поздно в море Воота, с Медведицы, в людях еще Колесницы имя носящей, и близ Ориона свершающей вечно круг свой, себя никогда не купая в водах океана. С нею богиня повелела ему неусыпно путь соглашать свой, ее оставляя по левую руку. Дней совершилось семнадцать с тех пор, как пустился он в море. Вдруг на осьмнадцатый видимы стали вдали над водами горы тенистой земли феакиян, уже недалекой...
– Это не обо мне, – сказал Одиссей. – Я никогда не плавал таким путем, и наверняка там нет никаких феакиян.
– Наверняка, – согласился Гомер. – Однако, согласись, красиво.
– Бесспорно. Это талантливо.
– Я рад, что ты оценил по достоинству мой скромный труд, – сказал Гомер. – Что же теперь прикажешь делать? Ты внезапно возникаешь из неизвестности и сводишь на нет бесспорно талантливую поэму.
– Но ведь ничего этого не было, – сказал Одиссей.
Гомер оглядел его с ног до головы: ранняя седина в курчавых волосах, заметно обрюзгшая фигура, дурно сидящий, хотя и дорогой хитон – конечно, одежду он покупал здесь, второпях, он десять лет не видел греческой одежды и отвык от нее. И эти упрямые глаза.
– Ты зол на меня?
– За что, о боги? – искренне удивился Гомер.
– За то, что я появился и разрушил твою работу.
– Кто тебе сказал, что ты ее разрушил? И чего ты, собственно, от меня хочешь?
Он со снисходительной усмешкой смотрел, красивый, сильный и талантливый человек Гомер, как Одиссей, помогая себе неуклюжими жестами, надеется подобрать слова и не находит их. Полосы солнечного света касались ножек стола, уголка рукописи, и буквы показались идеально четкими, словно вырезанными в камне.
– А ведь ты неблагодарная скотина, Одиссей, – сказал Гомер.
И резким толчком привычной к кулачным боям руки заставил сесть рванувшегося к нему Одиссея.
– Объясни, – сказал Одиссей хрипло.
– Начнем издалека, с одной грязной истории времен осады Трои. Шли годы, и воины, сообразив, что легкой добычей тут и не пахнет, поняли, во что их втравили, и начали все настойчивее уговаривать вождей убраться восвояси. Особенные опасения внушал Паламед – человек уважаемый и авторитетный. И вот в один далеко не прекрасный день оказалось, что Паламед требует снять осаду потому, что подкуплен троянцами. Один из вождей увидел на сей счет вещий сон, открывший предательство, отыскал наутро в шатре изменника золото и письмо троянцев – которые, как ты понимаешь, сам туда подсунул, и Паламед вместе с ближайшими друзьями был казнен. Те, кто кричал о снятии осады, замолчали надолго. Ты не припомнишь ли имя военачальника, наловчившегося с помощью своих вещих снов отыскивать предателей?
Одиссей смотрел под ноги, его пальцы сплетались, теребили одежду, не находили себе места. Гомер терпеливо ждал.
– Он представлял большую угрозу для единства ахейцев, – сказал Одиссей. – К нему многие прислушивались.
– Я не собираюсь ни осуждать тебя, ни оправдывать, – сказал Гомер. Далее. Когда войско все же собралось на всеобщий совет, чтобы решить, возвращаться или оставаться, кто из вождей яростнее всех набрасывался на уставших торчать под Троей? Кто бил, ругал и угрожал немедленной расправой?
– Хватит, прошу тебя!
– Хорошо, – сказал Гомер. – Я просто искал объяснения – отчего же ты, не обделенный добычей и славой, не вернулся торжественно домой на свою полунищую Итаку, где удостоился бы шумного чествования, а подался за Геркулесовы столпы? Не так уж трудно это понять, верно? Ты слишком многих восстановил против себя, и тебе многое могли припомнить. Благоразумнее было переждать в отдалении, пока память не сгладится, пока схлынут страсти, пока Троя не уйдет в прошлое. Теперь, надеюсь, между нами не осталось недосказанного? Ты сыграл в Троянской войне весьма неприглядную роль, Одиссей. А я польстил тебе, живописав твои десятилетние скитания, приписав тебе идиотского деревянного коня, никогда не существовавшего, и многое другое. Но ты и не подумал поблагодарить, потому я назвал тебя неблагодарной скотиной. Хочешь что-нибудь возразить? Пожалуйста, я не тороплю.
Вопреки его ожиданиям Одиссей ответил сразу:
– Нет, возразить тут нечего, все было именно так, и я ни в чем не оправдываюсь. Я просто хотел бы кое-что объяснить. То, что я понял в океане и потом, на чужбине. Но сначала был все же океан. Понимаешь, море необъятное, неизменное и вечное. Там, среди волн, нет ни лжи, ни коварства, все остается на земле, и наши интриги, наши подлости, наша погоня за успехом любой ценой кажутся такими крохотными, ничтожными. Только в море начинаешь постигать смысл жизни, цену добра и зла.
Он умолк и посмотрел смущенно.
– Короче говоря, подонок превратился в философа, – сказал Гомер. – Ты вернулся обновленным, стряхнул прежние пороки и жаждешь посвятить остаток жизни служению добру. Что ж, случается. Бывали и более удивительные метаморфозы. Но, дорогой Одиссей, что все-таки ярче и значительнее вымышленные мной от начала и до конца твои захватывающие странствия или твоя всамделишная скучная десятилетняя жизнь где-то у предела света? Ведь моя рукопись изображает стойкость духа человека, прошедшего наперекор судьбе через многочисленные испытания, отважного воина, который должен служить примером для юношества. А ты? Ну что ты, раскаявшийся, можешь дать? Рассказать об этих неизвестных землях? Лошадей там нет, а птицы могут разговаривать? О землях гипербореев рассказывают и более удивительные вещи.
– Там есть и много полезного. Вот, – торопливо порывшись в складках хитона. Одиссей извлек большой и спелый кукурузный початок. – Видишь? Сотня зерен в одном колосе, а то и больше. Представляешь засеянное такими колосьями поле? Сколько людей можно накормить?
– Действительно любопытно. – Гомер с интересом оглядел початок и небрежно швырнул его на стол. – Накормить. И подорвать мировую торговлю зерном. Да за один этот колос тебя прикончат владельцы полей и зерноторговцы, болван ты этакий. Ты что, вообразил себя богом и намерен устроить новый Золотой век, мир без голодных? – Он выковырял несколько зерен и прожевал. – Вкусно, что тут скажешь...
– Из них можно варить кашу и печь лепешки, – оживился Одиссей. – А стеблями кормить скот – стебель в рост человека. Там, где я жил, есть еще и...
– Хватит, – сказал Гомер. – Ты что, так ничего и не понял? Нет никаких колосьев. Вообще за Атлантидой ничего нет – только беспредельный океан, омывающий Ойкумену. Все эти годы с тобой происходило только то, что описано здесь. – Он положил ладонь на свою рукопись. – Поймешь ты это наконец?
– Но я...
– Что – ты? – Гомер навис над ним. – Что – ты? Что ты можешь? Уверять людей, что все написанное мною ложь? Да кто тебе поверит? Кто тебя узнает? Тебя давно забыли, тебя нет, ты существуешь только здесь, в моей рукописи. Только эта твоя жизнь реальна. Поздно, Одиссей. Ничего уже не изменишь. Сцилла и Харибда нанесены на морские карты, имеются десятки свидетелей, которые их видели, и землю лотофагов лицезрели, и сирен. В Коринфе давно уже ввели особый налог на оборону от могущих вторгнуться лестригонов – и три четверти собранного, как ты понимаешь, прилипает к рукам сановников, а четверть разворовывает служилая мелкота. Что же, ты убедишь их отменить налог? А как быть с экспедициями в земли лотофагов, которые что ни месяц снаряжают на Крите и в Тартессе? Результатов никаких, но многие очень довольны... Все, кто сытно кормится возле этого начинания. Им ты тоже думаешь открыть глаза? Наконец, ты хочешь обидеть богов – ведь, согласно моей поэме, они сыграли большую роль в твоей судьбе, помогая и препятствуя... Тебя ведь не зря именовали хитроумным Одиссеем, вот и напряги ум. Самое безобидное, что только может с тобой теперь случиться, прослывешь сумасшедшим, безобидным сумасшедшим, выдающим себя за славного героя и морехода Одиссея. Настоящий Одиссей – в этой рукописи. Всякий иной – не просто сумасшедший или плут, а опасный враг многих и многих. И обола я не дам тогда за твою жизнь. А вкус к жизни, я уверен, у тебя не смогли отбить все твои облагораживающие душу морские просторы. Итак, хитроумный Одиссей, что ты выбираешь?
Он наклонился над ссутулившимся, поникшим Одиссеем, в голосе и в глазах не было ни злости, ни насмешки – только веселое и спокойное торжество победителя. Одиссей молчал. Отодвигались в никуда, в невозвратимое набегающие на далекий берег волны, легенды о Пернатом Змее, гомон попугаев, женщина с медным отливом нежной кожи, чужая весна и чужая речь, ставшая в чем-то родной за все эти годы. Он презирал себя. Но ничего не мог с собой поделать, не мог, вернувшись на родину после десятилетнего отсутствия, тут же потерять все вместе с жизнью.
– Итак? – спросил Гомер. – Где же ты скитался все эти годы?
– Долго рассказывать, – сказал Одиссей, сгорбившись и не поднимая глаз. – Остров сирен, земля лотофагов, прекрасная Цирцея, край лестригонов...
– Прекрасно. И не забывай почаще заглядывать в эту рукопись.
Гомер взял стилос и быстро, размашисто начертал на первом листе: «Великому путешественнику Одиссею от скромного летописца его свершений и странствий».
– Вот так, – сказал он. – И не думай, что я ничего не понимаю, не считай меня чудовищем. При других обстоятельствах я сам отправился бы в те неведомые края, где птицы говорят по-человечески, а цветы не похожи на наши. Но не уничтожать же талантливое произведение, не объявлять же его сказкой только из-за того, что нежданно-негаданно вернулся числившийся погибшим морской бродяга? Начавший к тому же каяться в прежних грехах? Ты должен утешать себя тем, что поневоле послужил высокому искусству поэзии. Не знаю, обеспечено ли моему труду бессмертие, но долгая жизнь ему безусловно уготована. А вместе с ним и тебе, весьма и весьма мелкой личности, если откровенно. Так что будь мне только благодарен. Прощай.
И отвернулся. Он вовсе не собирался злорадствовать, так что нужды не было смотреть в спину пожилому человеку в дурно сидящей одежде, шаркающими старческими шагами плетущемуся к двери.
15. Времена кукольников
– Вы, старшие, хотели оградить нас от прежних ошибок и прежней подлости, – сказал Майон. – Я все прекрасно понимаю и не решаюсь вас осуждать, не имею права. Но вы достигли как раз обратного: заставляли нас верить, что подлость была героизмом, лишили возможности самостоятельно оценить прошлое, подсунув красивые, лживые картинки. Я совсем не против того, чтобы учиться на опыте старших, но в данном случае примеры, на которых нас воспитывали, оказались фальшивыми. А меж тем существовала подлинная история жизни Геракла – нетускнеющий пример для подражания. Ты был причастен ко многим его свершениям, царь, почему же ты отступил?
– Потому что я остался в одиночестве, – сказал Тезей. – И не нашел в себе сил занять место Геракла. И не смог завершить его дела. Все дальнейшие разговоры бесплодны, Майон, можно говорить до бесконечности, ни к чему не придя. Я прошу, оставь меня. Очень прошу. Я устал. – И, когда за Майоном затворилась дверь, попросил:
– Гилл, может быть, и ты?
– Наш разговор только начинается.
Тезей тяжело вздохнул, откинулся, привалившись затылком к стене, и закрыл глаза. Гилл едва удержал рвущиеся с языка, как стрелы с туго натянутой тетивы, слова изумления и жалости. Тезей постарел рывком, вдруг, за сегодняшнюю ночь, проведенную над рукописью Архилоха, в беседах с Майоном и Гиллом, – седина в волосах, придававшая ему раньше зрелую мужественность, теперь была символом разрушения и старости, вены на руках набухли, голос стал надтреснутым и прерывистым.
– Вот и лето ушло, – сказал он, не открывая глаз. – С ним навсегда ушли ваша безмятежность и юность. И мои силы. Кажется, с летом уходит и моя жизнь – я надеюсь, только моя...
– Нет! – крикнул Гилл. И продолжал торопливо:
– Конечно, Анакреон с Эвимантом причинили немало вреда, но я смог восстановить всю картину. Заговор шире и разветвленное, чем мне казалось, но я знаю почти все, и это дает огромные преимущества. Если мы нанесем удар немедленно, мы их опередим. Верных войск достаточно, мои люди готовы, но я не справлюсь только своими силами. Ты должен немедленно – слышишь, немедленно! собрать военачальников и приближенных, которым можно доверять. Стянуть войска, подавить очаги пожара. Пойми, как только они узнают, что Анакреон сидит под замком, они выступят. А узнают они это очень скоро. Тезей!
– Бесполезно.
– Мы успеем.
– Ничего мы не успеем, Гилл. – Тезей открыл глаза, но не изменил позы. – Ты не понял. Для меня поздно. Я достиг своего предела, меня больше нет, и ничего больше нет – ни воли, ни решимости, ни силы. Это предел. Даже если я соберу волю в кулак и мы их раздавим – что дальше? Масло выгорело, и светильник пуст. Останется усталый старик, который будет доживать век в огромном дворце. Так стоит ли цепляться за трон?
Гилл наконец понял. Но в это невозможно было поверить. Мир рушился в тишине солнечного осеннего утра. Слезы навернулись на глаза, все плыло. Гилл, рыча, потряс сжатыми кулаками:
– Но мы же не быки на бойне!
Потом он решился на то, что недавно показалось бы ему святотатством схватил Тезея за плечи и затряс, крича в лицо:
– Собирай людей! Командуй! Разрази тебя гром, еще не поздно!
Он разжал руки и отшатнулся, услышав короткий и трескучий смех Тезея.
– Успокойся, я пока еще в здравом рассудке, – сказал Тезей. – Просто подумал, какой ты счастливый, – ты и представить себе не можешь, что чувствует человек, достигший своего предела... Знаешь, в памяти почему-то остаются только имена: Ариадна, Елена, мой Геракл, Архилох. О боги, как мы были молоды, как мы мечтали и пытались перевернуть мир, как тонули в женских глазах, как сверкали мечи и ржали лошади...
По его щеке ползла жалкая старческая слеза. Гиллу казалось, что голова вот-вот лопнет, что ее распирают изнутри колючие шары, и он сжал виски ладонями. Отрывистый и решительный приказ сделал бы его яростно-счастливым, сметающим любые преграды, но он понимал уже, что приказа не будет. Никогда.
– Иди, – сказал Тезей. – И запомни – стрелы Геракла к Нестору попасть не должны. Хватит и того, что было...
Гилл, как сотню раз до того, шагал по дворцовым коридорам, отрешенный и бесстрастный. Как прикосновение раскаленного железа, спиной чувствовал злорадно-презрительные взгляды царедворцев, тех, кто значился в списке заговорщиков, и тех, кто палец о палец не ударил для свержения Тезея, но уже приготовил парадные одежды, чтобы чествовать преемника; и тех, кто по тупости своей понятия не имел о надвигающейся грозе, но несомненно будет ползать перед новым хозяином. Кое-кто открыто ухмылялся в лицо – очевидно, с живым мертвецом уже не стоило соблюдать видимости вежливости.
...Когда солнце поднялось повыше, стали поступать первые донесения. «Гарпии» подожгли несколько принадлежавших чужеземцам лавок, дрались с полицией и ораторствовали на улицах, особенно, впрочем, не распаляясь. Менестей, торжественно объявивший себя главой мятежа, собрал толпу у храма Афины и обрушился на Тезея со старыми обвинениями, доведенными до абсурда. Кто-то распускал слухи, что к городу приближаются дорийские отряды, с помощью которых Тезей якобы хочет расправиться с афинянами за непокорность и бунтарство. Один из полков, расквартированных под Афинами, объявил, что считает Тезея низложенным и больше ему не подчиняется, но из казармы не вышел. В другом кипела схватка: деловито, без лишней суеты убивали тех, кто оставался верным Тезею.
Гилл сидел за столом, положив перед собой план Афин, и методично ставил на нем значки. Полиция, не получая от него указаний, попросту разбежалась и попряталась после тщетных попыток на свой страх и риск восстановить порядок. Военачальники и сановники не прислали к нему ни одного гонца. Должно быть, никто уже не считал его обладающим реальной силой, все в первую очередь бросались к Тезею – и уходили ни с чем.
К полудню прекратилась всякая работа в ремесленных кварталах и в порту. Все больше войсковых начальников, очевидно разуверившихся в Тезее, переходили на сторону Менестея. Гилл убедился, что кажущимся хаосом управляет опытная рука – беспорядки планомерно распространялись с северной окраины Афин к югу – ко дворцу, к порту. И рука безусловно принадлежала не Менестею, действовал более умный человек. Мотавшимся по городу сыщикам Гилла не препятствовали, в нескольких местах некие неизвестные, обладавшие, судя по всему, влиянием, даже помогли им отвязаться от «гарпий». Эти издевательски-вежливые знаки внимания тем более никак не могли быть измышлением недалекого Менестея – надо думать, Нестор был уверен в своей силе и любезно помогал Гиллу уяснить размах и положение дел.
Гилл погрузился в трясину тупого равнодушия. Он знал, что это конец, что все рушится, что ничего нельзя сделать – его люди были каплей в море, а приказы войскам могли исходить лишь от Тезея. И воздействовать на толпу, состязаясь с Менестеем в ораторском искусстве, мог лишь Тезей. А Тезей не делал ничего. Оставалось сидеть над картой и наносить новые, никому уже, в том числе и самому Гиллу, не нужные значки и выслушивать доклады, пугая запыхавшихся, взвинченных сыщиков бесстрастным лицом, он был опустошен и мертв, в сознании пульсировала одна-единственная жилка: нельзя отдавать Нестору стрелы Геракла.